Страница:
А по выходе из церкви, с трудом минуя очередную какую-то манифестацию, идя чужестранкой по своей родине, думала бабуся, как в одночасье сбился великий народ православный в эти преувеличенно бодрые, подстегнутые страхом толпы.
"Эх, дщерь, - вспоминала она отца Варсонофия, - запястья пробивают тихо, это уж когда в крест гвозди вгоняют - треск слышен".
И другое вспоминала: "Оскуде Преподобный от земли, умалися правда от сынов человеческих, наста глад слова Божия..." Не на стене карцера в Соловках процарапывалось - в первопрестольном граде писалось, в веселые, пьяные, декадентские годы. Давно дотянулась до России прокаженная рука с чашей, и пошла проказа по неисчислимым коленам православным, выедая веру. И настал день - всему кончина, - когда ринулись обезумевшие толпы крушить святыню свою. Перекрестясь да поплевав на ладони, поднял русский мужик обух на Царские врата. Ему за это рай на земле обещали, вот он и замахнулся на Бога своего. Сладко рабу Божьему запрет преступить неприступный, да покуражиться, да иконе в лик плюнуть. Вот он - матросик зачуханный, дезертир, вчерашний колодник, - а над Богом самим взвился. А и знал бы, что на погибель себе творит - а знал, знал, - все одно б не удержался. Красив он себе в этот миг, а до другого ему и дела нет - погибель там или что. Простерта душа от благодати до ада - и до конца исчерпать себя жаждет.
Надругавшись над Богом своим, утратил православный люд надежду на бессмертие, на пришествие высшего суда, где воздано будет каждому по заслугам, - и все равно ему стало, каким быть. Он и стал, каким прикажут власти, разрушившие коренные основы бытия. Обнаженный до своей уязвимой плоти, которую так легко отобрать, оказался человек замурован в ней, как в камере смертников, и страх правил его жизнью.
Время, на которое выпала жизнь, слепо сминающее людей и их речь, пощадило бабусю, даже в хождениях ее по гражданской, не заметило и потом в кровавой трапезе победителей; и только своими последними днями зачерпнула она полную меру страдания, сделавшись мертвой обузой для дочери и бессильным свидетелем новой войны, рухнувшей на пробивающуюся Авдейкину жизнь.
Господи, несчастная наша земля, разве этим ее будущим бредили мальчики и девочки последнего века, когда не нашли правды на своей заблудшей родине и с русской безоглядностью схватились за чужую мысль? Теперь черед Германии пожинать плоды богоборческих прозрений ее гениев. Нация, пошедшая когда-то за еретиком, пошла теперь за ублюдком, припадочным преступником. И здесь - та же прокаженная рука, протянувшая чашу с водой. Нерасторжима цепь, и несводимы начала. "Проказа, - думала бабуся. - Проказа в руке человека - в кулак ли она собрана, в ладонь или троеперстие!" Повторив свое проклятие, бабуся поняла, что усомнилась присутствию Божества в разорванном войной и кровью мире, и казнилась сомнением, пока не упала за стену бомба с песком - знаком неистребимого человеческого милосердия.
А через стену от бомбы Авдейка читал стихи.
# # #
Авдейка любил читать бабусе, но, от невнятной потребности в живом отклике, предпочитал читать тете Глаше или дяде Коле. Добрая и овальная тетя Глаша слушала, подперев голову руками, и очень скоро, даже если стихи были не страшные, начинала плакать и целовать Авдейку, перетаскивая через грудь. Сегодня она вернулась посреди дня с огромным мешком муки и стала печь блинчики. Авдейку она слушала рассеянно, да и сам он сбивался, принюхиваясь. Когда блинчики поджарились, тетя Глаша подвинула Авдейке тарелку с башней из розовых кружочков и сказала:
- Ешь до отвала, сегодня у тебя день рождения.
Авдейка мелко и быстро скусывал хрустящий ободок, а потом вонзался в упоительную середину. День рождения ему понравился. Тетя Глаша глядела на него, подперев голову рукой. Когда блинчики кончились, Авдейка поблагодарил и спросил, как это она догадалась, что у него день рождения. Тетя Глаша улыбнулась и поцеловала Авдейку в нос.
- Надень белую рубашку, - сказала она, стряхивая муку с Авдейкиного плеча.
Авдейка натянул белую рубашку поверх других рубашек, услышал, что вернулся сосед дядя Коля, и побежал сказать ему про день рождения.
Дядя Коля-электрик, в халате из полотенца, который мычал про тореадора, не плакал и не лез с поцелуями, а важно ходил по своей комнате, когда Авдейка читал стихи. Он был маленький и пузатый, я мебель была похожа на него, только покрыта не полотенцем, а красным плюшем. Он уважал "Бородино" как очень патриотическое стихотворение и жалел, что про него нет арии, которую можно было бы мычать, поскольку мычать про Мефистофеля он перестал из патриотизма. Но тетя Глаша почему-то не любила его и, перехватив Авдейку в коридоре, принялась стращать:
- Ты к нему не ходи, он жулик, он тебя украдет.
- Украдет, и что?
- И плитку из тебя сделает, и на рынке продаст.
Авдейка смутился.
- От вас, Глафира, сплошное дыхание прошлого. Смрад и суеверие. Отсутствие технической культуры. Иди, Авдейка, покажу тебе плитку, - ответил дядя Коля-электрик, высовываясь из двери своей комнаты.
Он поставил на стол белый круг на ножках, в котором лежала змея. Потом залез на стул и воткнул вилку в жуликоватые дырочки над лампой. Змея жарко дышала и краснела. Авдейка понял, что из него такого не получится.
- Видел? - спросил дядя Коля. - Это подарок тебе на день рождения.
Авдейка опешил от удивления и восторга. Но тут заскрипела входная дверь, он выскочил, думая, что мама, но вошла Иришка. На всякий случай Авдейка закричал ей:
- Мне плитку подарили, вот! У меня день рождения.
Иришка промолчала, и, так как больше сказать было нечего, Авдейка вернулся к дяде Коле, задумчиво мычавшему в окно, и взял плитку. Не успел он показать плитку бабусе, как вошла Иришка и принесла в подарок букварь. Бледная и тихая, Иришка училась уже во втором классе и решила, что букварь ей не нужен. Она все решала сама, потому что родители ее всегда работали на заводе. Еще они кашляли, и тогда щеки у них наливались красным, как яблоки. Зайдя за ширму, Иришка поздоровалась с бабусей и незаметно ушла. Авдейка принялся рассматривать букварь с картинками замечательной жизни и, увлекшись, не заметил, как из букварного мира вернулась мама-Машенька.
Она была красивая, холодная и почему-то рваная. До боли прижав Авдейку к себе, Машенька держала его так, пока не почувствовала оттаивающим телом, и тогда заглянула за ширму, почти счастливая тем, что не поддалась унизительному желанию бросить свой дом, когда за него гибнут те, кто еще может гибнуть. "И Дмитрий, - подумала Машенька с ожесточенной гордостью и встретила удивленный бабусин взгляд. - Да, и Дмитрий".
Машенька сняла пальто, умылась и достала потрепанный атлас, испещренный прожектерскими маршрутами их свадебного путешествия, не протянувшегося, впрочем, дальше клязьминского дома отдыха. Между красными карандашными пунктирами Машенька отыскала Рузаевку, оказавшуюся железнодорожным разъездом незначительной мушиной крапинкой на пути к Горькому, - и ужаснулась тому, что ожидает там толпы выдавленных из столицы людей.
Она вздохнула, захлопнула атлас, стараясь не смотреть на Авдейку, расстелила простыню на полу и раскрыла сумрачный, пахнущий нафталином и временем гардероб. Авдейка сидел и ждал, когда она вспомнит о его дне рождения, но мама-Машенька не вспоминала. Она бросала на простыню веши и прислушивалась к маршам, звучавшим по репродуктору. Марши прерывались не слишком убедительным голосом диктора, оповещавшим о важном сообщении. Машенька не волновалась, потому что устала и не могла услышать ничего страшнее того, что видела. Она отстранение жалела о том, что не получила муку, и рыночными глазами оценивала вещи. Авдейка обиженно молчал и наблюдал исподлобья. Груда на простыне росла - летние ситцевые платья, кофточки, креп-жоржетовые блузки с рукавами фонариком, крепдешиновое платье с красными и желтыми цветами по белому полю, мамина пелеринка, шитая стеклярусом, вечернее панбархатное платье с блестками и свадебное, бросая которое дрогнули руки. Потом полетела в груду отцовская шуба на собачьем меху, облезлая лисица, потертые муфточки, босоножки, мятые шляпки с вуалью, валенки с кожаными запятниками, широкий красный пояс, бумажные розы с оголенным остовом и сломанный веер.
- Что это? - спросил Авдейка, не выдержав перламутрового соблазна.
- Веер.
- Подари мне, у меня ведь день рождения сегодня. Мне даже дядя Коля плитку подарил!
- Возьми, - безучастно ответила Машенька.
Вещи лежали на полу отторгнутой памятно-бедной пестрой грудой мишуры. Машенька нагнулась, осторожно вытащила отцовские валенки и стянула углы простыни. Прощально сверкнули вечерние блестки.
Музыка смолкла. Вместо Сталина, слова которого ждал притихший город, выступил горсоветовский Пронин. Он призвал граждан Москвы к спокойствию и сообщил, что бани и прачечные работают.
- У меня веер, - шептал Авдейка, засыпая, и дыхание его текло матовыми языками по радужному полукругу.
Машенька перетянула веревкой тюк с вещами и вернула плитку Коле-электрику.
- Как решите, Машенька, - покорно ответил Коля-электрик, арбузом вкладывая плитку под руку. - Плитка что? Пфу... У меня место в машине обговорено. Даже и для Софьи Сергеевны. Я - как вы. А люди не зря бегут, Машенька, я так думаю, скоро...
- А вы не думайте, - ответила Машенька и ушла с Глашей прибивать вывески, не зная, что деньги за них получить не удастся, поскольку венеролог уже эвакуировался.
Возвращаясь под утро, они прошли пустым двором мимо встревоженного мальчишки у края насыпи, который бросал комья земли в окно третьего этажа.
- Что это он? - спросила Машенька.
- Сахан это, Маруси-дворничихи сын, - объяснила Глаша, с сожалением прерывая поток проклятий беглому венерологу.
- И чего стучит? - Машенька вздохнула. - Поди уехали все.
- Он парень дошлый, знает, что делает, - ответила Глаша.
# # #
Покосившись вслед женщинам с обвисшими на спинах рюкзаками, Сахан с возрастающей тревогой всмотрелся в безответное окно и швырнул ком мерзлой земли. Удар пришелся в крашеный переплет и отозвался стеклянной дрожью. Сахан переждал, оглядел угрожающе замкнутый пустой двор - ухающий на ветру брезент и бестелесный трепет саженцев по краям насыпи, - пошатнулся и спрыгнул с каменного парапета. Сама жизнь, казалось, уходила из-под ног, ускользала с пугающей безответностью, и Сахан заторопился. Он обошел двор, заглядывая в затемненные окна, потом исчез в дворницкой и появился снова, прилаживая к груди большой барабан, тускло отливающий хромированными стяжками. Подойдя к центру насыпи и утвердившись над перепадом, Сахан ударил сбор. Подгоняемый нетерпением, он остервенело работал палками, делая сбивки и теряя темп, но скоро овладел собой, с холодной твердостью означивал ритмы, и удары барабанных палочек разлетались по двору мерзлыми комьями звуков. Одновременно отозвались подъездные двери, и с противоположных сторон устремились к насыпи двое ребят. Первым вспрыгнул высокий парень в бурках и овчинной разлетайке. Коротко разбежавшись, он одним махом одолел перепад и оказался рядом с Саханом. "Лерка", - отметил про себя Сахан, но и виду не подал, что добивался его целое утро, едва окно не высадил. Пригладив разметавшиеся в прыжке светлые локоны, Лерка с некоторым подозрением прислушался к грубо акцентированным ритмам, а потом отошел к карусельному кругу, где уже сидел Алеша Исаев, дуя на руку, вылезающую из потертого обшлага кожанки.
- Чего стучит? - спросил Алеша. - Разбудил только. Вчера машину задержали, так полночи у рва промерзли. Дела не делали, а от мороза бегали. Устаешь от этого холода. Да еще тавот кончился, огня не разжечь.
Унимая саднящую боль, Алеша опустил ладонь на мерзлую спину картонной лошадки в полинявших розовых яблоках и держал ее так, пока боль не ушла, а тогда переложил руку ближе к шее. Лерка опустился на ослика и незаметно отвел руку за спину.
- Все копаешь, все в яме сидишь, Леха, - сказал Сахан, складывая палочки в чехол и стягивая через голову барабанный ремень. - А что вокруг делается, не видишь.
- Вижу, - ответил Алеша. - Оборонные рубежи строят - вот что делается.
- А что нас трое со всего дома собралось - видишь?
- Четверо, - пробасил смуглый парень в надвинутой задом кепке и распахнутом бушлате, перешагивая ослика и зевая во весь белозубый рот. - Эх, снежок, - добавил он, сладко потягиваясь. - Хорошо вот так - раздемшись, и чтоб снег, а?
- Хорошо, - с привычной услужливостью поддакнул Сахан и зябко поежился. А несет от тебя, Кащей.
- Несет. Вчера Митяя проводили. Семеро теперь Кащеевых воюют. Не пустят они немца. Век воли не видать - не пустят.
- Так ты что же, один остался? - настороженно спросил Сахан.
- Мать дома. А мужик-то один.
- Так-так-так, - пробормотал Сахан и коротко стукнул в барабан, словно точку поставил. - Так.
- Это все, что ли? - спросил Кащей, обводя взглядом ребят. - А Сопелки где?
- Эвакуировали вчера Сопелок. Облаву целую устроили. Они же герои, эти Сопелки, - круговую оборону заняли: "Но пасаран!" - и ни с места. Ну, а их за хибо да на солнышко, - в кузов попхали и увезли, - объяснил Сахан.
- А Марьян?
- К тетке Марьян уехал, в Горький.
- Жаль, Марьяна нет, надежный мужик, - сказал Кащей.
- Из нашего класса многие уехали. Не знаю, кто и остался - два дня уже занятий не было. Не слышал, Сахан? - спросил Лерка.
- А! - Сахан отмахнулся. - Я уже месяц туда не хожу, не до жиру... Да, порастрясли нас - и бомба песочная не спасла. А ты, Леха, все "ура" кричал, словно война кончилась.
- Кричал, - подтвердил Алеша, стискивая лошадиную шею. - И буду кричать. Хоть сейчас. Ура немецким антифашистам! Они, что могли, сделали. И не пропало. Вот мы-то живы. И не мы одни.
- Да, фартовые, видно, люди бомбу эту сработали, - сказал Кащей. - Я так кумекаю, рисковое это дело - два ведра песка заместо пороха сыпануть. Фартовые души, в натуре.
- Не знаю, не видел. Может, и брак - нам не доложат, - ответил Сахан и забегал пальцами по барабану.
- Побольше бы таких людей, - сказал Лерка. - Тогда бы у этих фашистов бомбы не взрывались, самолеты не летали, ружья отказывали. Вот и войны бы не было. Правда?
- Правда, - ответил Сахан, продолжая стучать. - Еще только руки с ногами им пооборвать да зубы выбить - тогда-то уж точно мир наступит.
"Три-та-туш-ки, три-та-та", - уловил Лерка в постукивании Сахана и густо покраснел.
- Ну и ладно. А все же они... Все же мы...
- Здесь останемся, - окончил за Лерку Алеша. - Фронт здесь, и мы здесь. Чтоб не выбросили нас, как щенков. Училище наше эвакуируют - так я сбегу. Сбегу - и на завод. А заводов не останется - кирпичей натаскаю на крышу и буду немцев ждать. Вот.
- И я с тобой, - зачастил Лерка. - Я знаю, где у отца пистолет лежит. Знаю. Я ключ подберу. Пять пуль немцам, а шестую - себе. Чтоб живым не даться.
Кащей рассматривал Лерку со смутным интересом - не к намерениям его фрайерским, а к чему-то другому, чего, казалось, и сам Лерка в себе не знал, а потом перевел взгляд на Алешу и угрюмо ответил:
- Сила на силу пошла, Леха, тут хоть и кирпич - в дело.
- Три-та-та, - произнес Сахан, неожиданно вспомнив слова к выбиваемому такту. - Вышла кошка за кота. За кота-котовича, за Иван Петровича...
- Будет, - прервал Кащей, резко пнув барабан носком сапога.
Казалось, гулкий шар в звенящей оболочке вырвался из барабана, лопнул и оглушил сжавшийся двор. Сыпучие струи снега ползли по мерзлому грунту, и тополя у края насыпи по-детски отбивались от ветра. Вдалеке протяжно голосила канонада.
- Вот хорошо, - сказал Алеша, прислушавшись. - А то вчера не стреляли, так страшно. И за керосином очереди не было.
- Сводку слышал? - спросил Кащей.
- Слышал. Не поймешь там ничего. Вроде к Химкам прут, гады.
- Когда Химки возьмут - узнаем, - вставил Сахан. - У нас комендант этих Химок живет, в пятом подъезде, толстый...
- Ты, Сахан, сгоняй на Бутырку, на рынок, - распорядился Кащей. - Пошустри там у торгашей - эти оглоеды все знают.
- Сам сгоняй, - огрызнулся Сахан.
Кащей вздрогнул, но сдержался, только кулаки стиснул.
- Я слышал, на днях осадное положение объявят, - сказал Лерка.
- А сейчас разве не осадное? - спросил Алеша.
- Осадное! - Сахан хмыкнул. - Вот когда все пути отсюда перекроют да комендантский час введут и нарушителей начнут на месте шлепать - тогда узнаешь, какое это осадное.
- А верняк? Про осадное - верняк? - спросил Кащей, делая тяжелый шаг к Лерке по дощатому настилу карусельного круга.
- Правда, - твердо ответил Лерка, подняв светлые глаза, опушенные густыми женственными ресницами. - Верняк.
- А пока беги себе, - продолжал Сахан, ни к кому не обращаясь. - По шоссе Энтузиастов. Скатертью дорога. Или квартиры грабь - вон их сколько побросали.
- Будет свистеть, - произнес Кащей и сплюнул. - Как стемнеет, просочусь по Волоколамке, пошукаю, что там, на фронте. А ты, Сахан, на Бутырку все же сгоняешь. Проверю.
Сахан дернулся, но смолчал, яростно пнул ногой землю. Карусель отозвалась застоявшимся железным вздохом и неожиданно сдвинулась.
- Крутится! - удивленно воскликнул Лерка и, спрыгнув на землю, грудью налег на ослика.
- Вперед! - подхватил Алеша и, отведя ободранную руку, потащил свою лошадку за пятнистую шею.
Скептически улыбаясь, Кащей взялся за железную стойку и пошел по кругу, все легче и легче преодолевая ржавое сопротивление.
"А дурак Кащей, - думал Сахан, сидя на карусели и слегка касаясь ногой земли. - Сидел всю жизнь за своими бандюгами - умным казался, а как один - так и дурак. Оглоеды! Много они знают, его оглоеды, да и он тоже! Лерка - вот за кем глядеть надо. Пока Лерка здесь, так и за себя трястись нечего - уж его-то папашу с ромбами, да из штаба РККА, никак немцам не оставят. Не напрасно, выходит, я его добивался сегодня - а ведь и в ум не брал. Теперь-то не упущу, в оба-два досматривать стану. А Кащей... только орать горазд. Сила-то его в братьях, а они - воры, все, кроме Митьки, по штрафным воюют - порешат их враз. А один он - что? Плюнуть да растереть".
Все свободнее, жарче, заливистее раскручивалась карусель, и мелькали очнувшиеся из детского сна летучие лошадки и ослики.
- По коням! - кричал Алеша Исаев, неловко повисая поперек полинявшей лошадки. - Вперед! За Родину!
- Машенька! Мама-Машенька, - кричала Глаша, колотя в стену и не отрывая глаз от карусели, грохочущей посреди двора. - Ты глянь, ребята катаются! На карусели!
Вращение застопорилось разом: карусель забилась, зашлась в железной тряске - и стала. Ребята спрыгнули на землю, постояли, притихшие, - и разошлись, не глядя друг на друга.
- Вот и откатались, - сказала Глаша. - Не успела ты, Машенька.
# # #
Авдейка, разбуженный стуком в стену, сидел на кровати и размышлял над перламутровым веером. Он бросился навстречу вошедшей маме-Машеньке, обхватил ее ноги и проверещал:
- Мама, мама! У меня веер! Что мы теперь делать будем?
- Жить будем, - ответила Машенька.
И стала жизнь. В жестком укладе осадного положения утвердился дрогнувший было порядок. Появилась милиция и девушки с аэростатами. Выменяв на неумирающем рынке муку и картошку на свою прежнюю жизнь, Машенька нанялась работницей в троллейбусный парк, который теперь производил гранаты. Росли надолбы, щерились противотанковые ежи на рубежах внутренней обороны, с бесконечностью конвейерной ленты ползли гранаты. И, ни к кому не обращенным обманом, висели объявления сбежавшего венеролога. Стучали о крыши осколки зенитных снарядов, горстями рассыпались по ночам непонятные выстрелы, тяжко ворочалась приближающаяся канонада, выпавший снег покрывал мусор, забивался в каменные щели и плескал в красных знаменах, вывешенных на Седьмое ноября. Немцы надвигались, скоро перестал выезжать из дома сосед со второго этажа, назначенный комендантом Химок, но страх, отсеченный пропастью шестнадцатого октября, остался позади и не мучил Машеньку. Наконец пятого декабря, в лютую, перехватывающую горло стужу, продохнулось: "Наступление!" Сказочными витязями скользнули над пургой таинственные сибирские полки, и немцы были отброшены на восемьдесят километров, на сто и дальше, дальше Звенела в ушах непривычная тишина, длиннее и оживленнее стали очереди в распределителях.
В эти дни Машенька замкнулась в недобром предчувствии. Пока грохотало вблизи, она сердцем чувствовала Дмитрия, но вот отошел, рывком отодвинулся грохочущий вал, и за гранью растаявшего звука она уже не представляла его. И когда бледный подросток твердо стал в проеме распахнутой двери и протянул ей похоронку, она, казалось, была готова к этому и неторопливо обтерла о фартук пену с распаренных рук. Но тут что-то сместилось в пространстве, комната исчезла, и дым застлал Машеньку. Лунное лицо подростка, лицо бедствия, плавало в дыму, излучая бескровный свет.
- Уйди! - крикнула Машенька, стискивая серый бланк. - Да уйди же!
А когда дым рассеялся и комната вернулась в свои грани, она вспомнила: "Это тот парень, что в окно землю бросал. Он принес похоронку на Дмитрия. Чего же я испугалась?" Машенька взглянула на бабусю и забыла о ней. "Дмитрия убили. Дмитрия убили..." - повторяла она про себя и широко шагала по комнате, разнашивая страшное известие. Но боли не было, беда пришлась впору. Машенька затихла и прикрыла разметавшегося во сне Авдейку. Потом сознание ее снова втиснулось в обношенную беду, и она поняла, что Дмитрий пропал для нее уже в те три ночи после смерти матери, когда ожесточился мужской мукой и страстью, которым не было в ней отклика.
"Я всегда боялась этого, - думала Машенька. - Боялась тех мальчиков в подъезде, от рук которых мутило голову, и не понимала, что мешает бежать от них. Мне они были не нужны, я и не знала тогда, зачем позволяю им, - а это Авдейка просился из меня в жизнь. А в те ночи и в Дмитрии проявилось то, что было в мальчиках, и он ушел защищать меня, свою женщину, которой я так и не стала. А мне оставил Авдейку - пока он не вырастет и не перестанет нуждаться во мне. А тогда он уйдет, как Дмитрий, и..." - Машенька упала ничком поперек кровати и зажала зубами скомканный бланк похоронки. К утру, когда он превратился в жвачку, Машенька пошла на смену. Она делала гранаты, разгружала баржи с дровами и стирала чужое белье. Она металась и таяла, как капля воды на раскаленной сковородке, силясь своей жизнью защитить то, что не защитил Дмитрий своей смертью.
# # #
Авдейка запомнил картинки в букваре с такой силой, что болели глаза, и просился во двор, в надежде, что там они оживут, но мама не пускала, пока он не подрастет. Авдейка скучал, топтался у косяка под карандашной отметиной его роста с цифрой "4" и равнодушно перебирал кубики в корзинке. Кубики были древесными отпилками, окрашенными кровельным серебром. Когда-то их грубые срезы проложили первые определительные линии в Авдейкином мире - грани света в скольжении теней. Они внушали пугающий восторг власти, и Авдейка смеялся, разбрасывая ребристую твердь. Но мир, разрушенный в предметы, вызывал внезапную муку, стремление вернуть ему изначальную цельность. И в первые шаги поднял Авдейку смутный страх, внушенный разобщенными частями, утратившими образ и связь. Этим страхом и началась для него собственно жизнь - память о жизни.
Ею выделился из небытия закатный свет за ширмой, где молча умирала бабуся, Машеньки мать, ее взгляд на картину, по серому насту которой - из печали в печаль - уходила и не могла уйти несоразмерно рыжая лиса. Еще белый медведь, припавший к стене могучим белым объятием, и вещи, хранившие память о мужчинах, живших до него, - китель без пуговиц, раскрывающееся лезвие, кривое и ржавое, и восхитительный штык под кроватью - погибшего дедушки, папиного папы, героя гражданской войны, красного командира на красном коне. Было пленительное ощущение его острия и ложбинок, утопленных в гранях, по которым должна стекать безымянная кровь, и невнятная гордость тайной наследственной причастности мужскому труду убийства.
Другие вещи рисовались смутно, как марлей отделенные забвением. Кажется, был стол, который умел ходить на львиных лапах. Вначале он отошел к стене, а потом и вовсе ушел. Растаяли льдинки, висевшие на потолке, обнажив прекрасную желтую лампочку, от которой графин из синего стал желтым. Исчез тяжелый черный буфет, и в комнате стало просторно. Задвинутое им в угол, ожило старинное красное кресло с весело закручивающимися пружинами. В кресле сидел папин друг, оставленный с отрядом минеров, чтобы взорвать Тушинский аэродром, когда немцы войдут в Москву. Все его знакомые эвакуировались, поэтому он приходил к Машеньке, делился пайком и рассказывал, прикрывая рот ладонью:
- Хозяин улетел шестнадцатого, вот и сорвалась пружина, и побежали, как скот. Его на рассвете Яша Моисеев поднял с двадцать второго завода. Ты Яшу помнишь, мы с ним были у вас. Вот с Филевского поля он его и взял - на Куйбышев. А к двадцатому вернулся Хозяин, тогда уже осадное ввели и Москву закрыли. Что с ним случилось, не пойму: фронт в те числа держался, немцы от Москвы дальше были, чем теперь. Нервы, видно... Во как повязано - у него рука дрогнула, а в народе хаосом отдалось...
"Эх, дщерь, - вспоминала она отца Варсонофия, - запястья пробивают тихо, это уж когда в крест гвозди вгоняют - треск слышен".
И другое вспоминала: "Оскуде Преподобный от земли, умалися правда от сынов человеческих, наста глад слова Божия..." Не на стене карцера в Соловках процарапывалось - в первопрестольном граде писалось, в веселые, пьяные, декадентские годы. Давно дотянулась до России прокаженная рука с чашей, и пошла проказа по неисчислимым коленам православным, выедая веру. И настал день - всему кончина, - когда ринулись обезумевшие толпы крушить святыню свою. Перекрестясь да поплевав на ладони, поднял русский мужик обух на Царские врата. Ему за это рай на земле обещали, вот он и замахнулся на Бога своего. Сладко рабу Божьему запрет преступить неприступный, да покуражиться, да иконе в лик плюнуть. Вот он - матросик зачуханный, дезертир, вчерашний колодник, - а над Богом самим взвился. А и знал бы, что на погибель себе творит - а знал, знал, - все одно б не удержался. Красив он себе в этот миг, а до другого ему и дела нет - погибель там или что. Простерта душа от благодати до ада - и до конца исчерпать себя жаждет.
Надругавшись над Богом своим, утратил православный люд надежду на бессмертие, на пришествие высшего суда, где воздано будет каждому по заслугам, - и все равно ему стало, каким быть. Он и стал, каким прикажут власти, разрушившие коренные основы бытия. Обнаженный до своей уязвимой плоти, которую так легко отобрать, оказался человек замурован в ней, как в камере смертников, и страх правил его жизнью.
Время, на которое выпала жизнь, слепо сминающее людей и их речь, пощадило бабусю, даже в хождениях ее по гражданской, не заметило и потом в кровавой трапезе победителей; и только своими последними днями зачерпнула она полную меру страдания, сделавшись мертвой обузой для дочери и бессильным свидетелем новой войны, рухнувшей на пробивающуюся Авдейкину жизнь.
Господи, несчастная наша земля, разве этим ее будущим бредили мальчики и девочки последнего века, когда не нашли правды на своей заблудшей родине и с русской безоглядностью схватились за чужую мысль? Теперь черед Германии пожинать плоды богоборческих прозрений ее гениев. Нация, пошедшая когда-то за еретиком, пошла теперь за ублюдком, припадочным преступником. И здесь - та же прокаженная рука, протянувшая чашу с водой. Нерасторжима цепь, и несводимы начала. "Проказа, - думала бабуся. - Проказа в руке человека - в кулак ли она собрана, в ладонь или троеперстие!" Повторив свое проклятие, бабуся поняла, что усомнилась присутствию Божества в разорванном войной и кровью мире, и казнилась сомнением, пока не упала за стену бомба с песком - знаком неистребимого человеческого милосердия.
А через стену от бомбы Авдейка читал стихи.
# # #
Авдейка любил читать бабусе, но, от невнятной потребности в живом отклике, предпочитал читать тете Глаше или дяде Коле. Добрая и овальная тетя Глаша слушала, подперев голову руками, и очень скоро, даже если стихи были не страшные, начинала плакать и целовать Авдейку, перетаскивая через грудь. Сегодня она вернулась посреди дня с огромным мешком муки и стала печь блинчики. Авдейку она слушала рассеянно, да и сам он сбивался, принюхиваясь. Когда блинчики поджарились, тетя Глаша подвинула Авдейке тарелку с башней из розовых кружочков и сказала:
- Ешь до отвала, сегодня у тебя день рождения.
Авдейка мелко и быстро скусывал хрустящий ободок, а потом вонзался в упоительную середину. День рождения ему понравился. Тетя Глаша глядела на него, подперев голову рукой. Когда блинчики кончились, Авдейка поблагодарил и спросил, как это она догадалась, что у него день рождения. Тетя Глаша улыбнулась и поцеловала Авдейку в нос.
- Надень белую рубашку, - сказала она, стряхивая муку с Авдейкиного плеча.
Авдейка натянул белую рубашку поверх других рубашек, услышал, что вернулся сосед дядя Коля, и побежал сказать ему про день рождения.
Дядя Коля-электрик, в халате из полотенца, который мычал про тореадора, не плакал и не лез с поцелуями, а важно ходил по своей комнате, когда Авдейка читал стихи. Он был маленький и пузатый, я мебель была похожа на него, только покрыта не полотенцем, а красным плюшем. Он уважал "Бородино" как очень патриотическое стихотворение и жалел, что про него нет арии, которую можно было бы мычать, поскольку мычать про Мефистофеля он перестал из патриотизма. Но тетя Глаша почему-то не любила его и, перехватив Авдейку в коридоре, принялась стращать:
- Ты к нему не ходи, он жулик, он тебя украдет.
- Украдет, и что?
- И плитку из тебя сделает, и на рынке продаст.
Авдейка смутился.
- От вас, Глафира, сплошное дыхание прошлого. Смрад и суеверие. Отсутствие технической культуры. Иди, Авдейка, покажу тебе плитку, - ответил дядя Коля-электрик, высовываясь из двери своей комнаты.
Он поставил на стол белый круг на ножках, в котором лежала змея. Потом залез на стул и воткнул вилку в жуликоватые дырочки над лампой. Змея жарко дышала и краснела. Авдейка понял, что из него такого не получится.
- Видел? - спросил дядя Коля. - Это подарок тебе на день рождения.
Авдейка опешил от удивления и восторга. Но тут заскрипела входная дверь, он выскочил, думая, что мама, но вошла Иришка. На всякий случай Авдейка закричал ей:
- Мне плитку подарили, вот! У меня день рождения.
Иришка промолчала, и, так как больше сказать было нечего, Авдейка вернулся к дяде Коле, задумчиво мычавшему в окно, и взял плитку. Не успел он показать плитку бабусе, как вошла Иришка и принесла в подарок букварь. Бледная и тихая, Иришка училась уже во втором классе и решила, что букварь ей не нужен. Она все решала сама, потому что родители ее всегда работали на заводе. Еще они кашляли, и тогда щеки у них наливались красным, как яблоки. Зайдя за ширму, Иришка поздоровалась с бабусей и незаметно ушла. Авдейка принялся рассматривать букварь с картинками замечательной жизни и, увлекшись, не заметил, как из букварного мира вернулась мама-Машенька.
Она была красивая, холодная и почему-то рваная. До боли прижав Авдейку к себе, Машенька держала его так, пока не почувствовала оттаивающим телом, и тогда заглянула за ширму, почти счастливая тем, что не поддалась унизительному желанию бросить свой дом, когда за него гибнут те, кто еще может гибнуть. "И Дмитрий, - подумала Машенька с ожесточенной гордостью и встретила удивленный бабусин взгляд. - Да, и Дмитрий".
Машенька сняла пальто, умылась и достала потрепанный атлас, испещренный прожектерскими маршрутами их свадебного путешествия, не протянувшегося, впрочем, дальше клязьминского дома отдыха. Между красными карандашными пунктирами Машенька отыскала Рузаевку, оказавшуюся железнодорожным разъездом незначительной мушиной крапинкой на пути к Горькому, - и ужаснулась тому, что ожидает там толпы выдавленных из столицы людей.
Она вздохнула, захлопнула атлас, стараясь не смотреть на Авдейку, расстелила простыню на полу и раскрыла сумрачный, пахнущий нафталином и временем гардероб. Авдейка сидел и ждал, когда она вспомнит о его дне рождения, но мама-Машенька не вспоминала. Она бросала на простыню веши и прислушивалась к маршам, звучавшим по репродуктору. Марши прерывались не слишком убедительным голосом диктора, оповещавшим о важном сообщении. Машенька не волновалась, потому что устала и не могла услышать ничего страшнее того, что видела. Она отстранение жалела о том, что не получила муку, и рыночными глазами оценивала вещи. Авдейка обиженно молчал и наблюдал исподлобья. Груда на простыне росла - летние ситцевые платья, кофточки, креп-жоржетовые блузки с рукавами фонариком, крепдешиновое платье с красными и желтыми цветами по белому полю, мамина пелеринка, шитая стеклярусом, вечернее панбархатное платье с блестками и свадебное, бросая которое дрогнули руки. Потом полетела в груду отцовская шуба на собачьем меху, облезлая лисица, потертые муфточки, босоножки, мятые шляпки с вуалью, валенки с кожаными запятниками, широкий красный пояс, бумажные розы с оголенным остовом и сломанный веер.
- Что это? - спросил Авдейка, не выдержав перламутрового соблазна.
- Веер.
- Подари мне, у меня ведь день рождения сегодня. Мне даже дядя Коля плитку подарил!
- Возьми, - безучастно ответила Машенька.
Вещи лежали на полу отторгнутой памятно-бедной пестрой грудой мишуры. Машенька нагнулась, осторожно вытащила отцовские валенки и стянула углы простыни. Прощально сверкнули вечерние блестки.
Музыка смолкла. Вместо Сталина, слова которого ждал притихший город, выступил горсоветовский Пронин. Он призвал граждан Москвы к спокойствию и сообщил, что бани и прачечные работают.
- У меня веер, - шептал Авдейка, засыпая, и дыхание его текло матовыми языками по радужному полукругу.
Машенька перетянула веревкой тюк с вещами и вернула плитку Коле-электрику.
- Как решите, Машенька, - покорно ответил Коля-электрик, арбузом вкладывая плитку под руку. - Плитка что? Пфу... У меня место в машине обговорено. Даже и для Софьи Сергеевны. Я - как вы. А люди не зря бегут, Машенька, я так думаю, скоро...
- А вы не думайте, - ответила Машенька и ушла с Глашей прибивать вывески, не зная, что деньги за них получить не удастся, поскольку венеролог уже эвакуировался.
Возвращаясь под утро, они прошли пустым двором мимо встревоженного мальчишки у края насыпи, который бросал комья земли в окно третьего этажа.
- Что это он? - спросила Машенька.
- Сахан это, Маруси-дворничихи сын, - объяснила Глаша, с сожалением прерывая поток проклятий беглому венерологу.
- И чего стучит? - Машенька вздохнула. - Поди уехали все.
- Он парень дошлый, знает, что делает, - ответила Глаша.
# # #
Покосившись вслед женщинам с обвисшими на спинах рюкзаками, Сахан с возрастающей тревогой всмотрелся в безответное окно и швырнул ком мерзлой земли. Удар пришелся в крашеный переплет и отозвался стеклянной дрожью. Сахан переждал, оглядел угрожающе замкнутый пустой двор - ухающий на ветру брезент и бестелесный трепет саженцев по краям насыпи, - пошатнулся и спрыгнул с каменного парапета. Сама жизнь, казалось, уходила из-под ног, ускользала с пугающей безответностью, и Сахан заторопился. Он обошел двор, заглядывая в затемненные окна, потом исчез в дворницкой и появился снова, прилаживая к груди большой барабан, тускло отливающий хромированными стяжками. Подойдя к центру насыпи и утвердившись над перепадом, Сахан ударил сбор. Подгоняемый нетерпением, он остервенело работал палками, делая сбивки и теряя темп, но скоро овладел собой, с холодной твердостью означивал ритмы, и удары барабанных палочек разлетались по двору мерзлыми комьями звуков. Одновременно отозвались подъездные двери, и с противоположных сторон устремились к насыпи двое ребят. Первым вспрыгнул высокий парень в бурках и овчинной разлетайке. Коротко разбежавшись, он одним махом одолел перепад и оказался рядом с Саханом. "Лерка", - отметил про себя Сахан, но и виду не подал, что добивался его целое утро, едва окно не высадил. Пригладив разметавшиеся в прыжке светлые локоны, Лерка с некоторым подозрением прислушался к грубо акцентированным ритмам, а потом отошел к карусельному кругу, где уже сидел Алеша Исаев, дуя на руку, вылезающую из потертого обшлага кожанки.
- Чего стучит? - спросил Алеша. - Разбудил только. Вчера машину задержали, так полночи у рва промерзли. Дела не делали, а от мороза бегали. Устаешь от этого холода. Да еще тавот кончился, огня не разжечь.
Унимая саднящую боль, Алеша опустил ладонь на мерзлую спину картонной лошадки в полинявших розовых яблоках и держал ее так, пока боль не ушла, а тогда переложил руку ближе к шее. Лерка опустился на ослика и незаметно отвел руку за спину.
- Все копаешь, все в яме сидишь, Леха, - сказал Сахан, складывая палочки в чехол и стягивая через голову барабанный ремень. - А что вокруг делается, не видишь.
- Вижу, - ответил Алеша. - Оборонные рубежи строят - вот что делается.
- А что нас трое со всего дома собралось - видишь?
- Четверо, - пробасил смуглый парень в надвинутой задом кепке и распахнутом бушлате, перешагивая ослика и зевая во весь белозубый рот. - Эх, снежок, - добавил он, сладко потягиваясь. - Хорошо вот так - раздемшись, и чтоб снег, а?
- Хорошо, - с привычной услужливостью поддакнул Сахан и зябко поежился. А несет от тебя, Кащей.
- Несет. Вчера Митяя проводили. Семеро теперь Кащеевых воюют. Не пустят они немца. Век воли не видать - не пустят.
- Так ты что же, один остался? - настороженно спросил Сахан.
- Мать дома. А мужик-то один.
- Так-так-так, - пробормотал Сахан и коротко стукнул в барабан, словно точку поставил. - Так.
- Это все, что ли? - спросил Кащей, обводя взглядом ребят. - А Сопелки где?
- Эвакуировали вчера Сопелок. Облаву целую устроили. Они же герои, эти Сопелки, - круговую оборону заняли: "Но пасаран!" - и ни с места. Ну, а их за хибо да на солнышко, - в кузов попхали и увезли, - объяснил Сахан.
- А Марьян?
- К тетке Марьян уехал, в Горький.
- Жаль, Марьяна нет, надежный мужик, - сказал Кащей.
- Из нашего класса многие уехали. Не знаю, кто и остался - два дня уже занятий не было. Не слышал, Сахан? - спросил Лерка.
- А! - Сахан отмахнулся. - Я уже месяц туда не хожу, не до жиру... Да, порастрясли нас - и бомба песочная не спасла. А ты, Леха, все "ура" кричал, словно война кончилась.
- Кричал, - подтвердил Алеша, стискивая лошадиную шею. - И буду кричать. Хоть сейчас. Ура немецким антифашистам! Они, что могли, сделали. И не пропало. Вот мы-то живы. И не мы одни.
- Да, фартовые, видно, люди бомбу эту сработали, - сказал Кащей. - Я так кумекаю, рисковое это дело - два ведра песка заместо пороха сыпануть. Фартовые души, в натуре.
- Не знаю, не видел. Может, и брак - нам не доложат, - ответил Сахан и забегал пальцами по барабану.
- Побольше бы таких людей, - сказал Лерка. - Тогда бы у этих фашистов бомбы не взрывались, самолеты не летали, ружья отказывали. Вот и войны бы не было. Правда?
- Правда, - ответил Сахан, продолжая стучать. - Еще только руки с ногами им пооборвать да зубы выбить - тогда-то уж точно мир наступит.
"Три-та-туш-ки, три-та-та", - уловил Лерка в постукивании Сахана и густо покраснел.
- Ну и ладно. А все же они... Все же мы...
- Здесь останемся, - окончил за Лерку Алеша. - Фронт здесь, и мы здесь. Чтоб не выбросили нас, как щенков. Училище наше эвакуируют - так я сбегу. Сбегу - и на завод. А заводов не останется - кирпичей натаскаю на крышу и буду немцев ждать. Вот.
- И я с тобой, - зачастил Лерка. - Я знаю, где у отца пистолет лежит. Знаю. Я ключ подберу. Пять пуль немцам, а шестую - себе. Чтоб живым не даться.
Кащей рассматривал Лерку со смутным интересом - не к намерениям его фрайерским, а к чему-то другому, чего, казалось, и сам Лерка в себе не знал, а потом перевел взгляд на Алешу и угрюмо ответил:
- Сила на силу пошла, Леха, тут хоть и кирпич - в дело.
- Три-та-та, - произнес Сахан, неожиданно вспомнив слова к выбиваемому такту. - Вышла кошка за кота. За кота-котовича, за Иван Петровича...
- Будет, - прервал Кащей, резко пнув барабан носком сапога.
Казалось, гулкий шар в звенящей оболочке вырвался из барабана, лопнул и оглушил сжавшийся двор. Сыпучие струи снега ползли по мерзлому грунту, и тополя у края насыпи по-детски отбивались от ветра. Вдалеке протяжно голосила канонада.
- Вот хорошо, - сказал Алеша, прислушавшись. - А то вчера не стреляли, так страшно. И за керосином очереди не было.
- Сводку слышал? - спросил Кащей.
- Слышал. Не поймешь там ничего. Вроде к Химкам прут, гады.
- Когда Химки возьмут - узнаем, - вставил Сахан. - У нас комендант этих Химок живет, в пятом подъезде, толстый...
- Ты, Сахан, сгоняй на Бутырку, на рынок, - распорядился Кащей. - Пошустри там у торгашей - эти оглоеды все знают.
- Сам сгоняй, - огрызнулся Сахан.
Кащей вздрогнул, но сдержался, только кулаки стиснул.
- Я слышал, на днях осадное положение объявят, - сказал Лерка.
- А сейчас разве не осадное? - спросил Алеша.
- Осадное! - Сахан хмыкнул. - Вот когда все пути отсюда перекроют да комендантский час введут и нарушителей начнут на месте шлепать - тогда узнаешь, какое это осадное.
- А верняк? Про осадное - верняк? - спросил Кащей, делая тяжелый шаг к Лерке по дощатому настилу карусельного круга.
- Правда, - твердо ответил Лерка, подняв светлые глаза, опушенные густыми женственными ресницами. - Верняк.
- А пока беги себе, - продолжал Сахан, ни к кому не обращаясь. - По шоссе Энтузиастов. Скатертью дорога. Или квартиры грабь - вон их сколько побросали.
- Будет свистеть, - произнес Кащей и сплюнул. - Как стемнеет, просочусь по Волоколамке, пошукаю, что там, на фронте. А ты, Сахан, на Бутырку все же сгоняешь. Проверю.
Сахан дернулся, но смолчал, яростно пнул ногой землю. Карусель отозвалась застоявшимся железным вздохом и неожиданно сдвинулась.
- Крутится! - удивленно воскликнул Лерка и, спрыгнув на землю, грудью налег на ослика.
- Вперед! - подхватил Алеша и, отведя ободранную руку, потащил свою лошадку за пятнистую шею.
Скептически улыбаясь, Кащей взялся за железную стойку и пошел по кругу, все легче и легче преодолевая ржавое сопротивление.
"А дурак Кащей, - думал Сахан, сидя на карусели и слегка касаясь ногой земли. - Сидел всю жизнь за своими бандюгами - умным казался, а как один - так и дурак. Оглоеды! Много они знают, его оглоеды, да и он тоже! Лерка - вот за кем глядеть надо. Пока Лерка здесь, так и за себя трястись нечего - уж его-то папашу с ромбами, да из штаба РККА, никак немцам не оставят. Не напрасно, выходит, я его добивался сегодня - а ведь и в ум не брал. Теперь-то не упущу, в оба-два досматривать стану. А Кащей... только орать горазд. Сила-то его в братьях, а они - воры, все, кроме Митьки, по штрафным воюют - порешат их враз. А один он - что? Плюнуть да растереть".
Все свободнее, жарче, заливистее раскручивалась карусель, и мелькали очнувшиеся из детского сна летучие лошадки и ослики.
- По коням! - кричал Алеша Исаев, неловко повисая поперек полинявшей лошадки. - Вперед! За Родину!
- Машенька! Мама-Машенька, - кричала Глаша, колотя в стену и не отрывая глаз от карусели, грохочущей посреди двора. - Ты глянь, ребята катаются! На карусели!
Вращение застопорилось разом: карусель забилась, зашлась в железной тряске - и стала. Ребята спрыгнули на землю, постояли, притихшие, - и разошлись, не глядя друг на друга.
- Вот и откатались, - сказала Глаша. - Не успела ты, Машенька.
# # #
Авдейка, разбуженный стуком в стену, сидел на кровати и размышлял над перламутровым веером. Он бросился навстречу вошедшей маме-Машеньке, обхватил ее ноги и проверещал:
- Мама, мама! У меня веер! Что мы теперь делать будем?
- Жить будем, - ответила Машенька.
И стала жизнь. В жестком укладе осадного положения утвердился дрогнувший было порядок. Появилась милиция и девушки с аэростатами. Выменяв на неумирающем рынке муку и картошку на свою прежнюю жизнь, Машенька нанялась работницей в троллейбусный парк, который теперь производил гранаты. Росли надолбы, щерились противотанковые ежи на рубежах внутренней обороны, с бесконечностью конвейерной ленты ползли гранаты. И, ни к кому не обращенным обманом, висели объявления сбежавшего венеролога. Стучали о крыши осколки зенитных снарядов, горстями рассыпались по ночам непонятные выстрелы, тяжко ворочалась приближающаяся канонада, выпавший снег покрывал мусор, забивался в каменные щели и плескал в красных знаменах, вывешенных на Седьмое ноября. Немцы надвигались, скоро перестал выезжать из дома сосед со второго этажа, назначенный комендантом Химок, но страх, отсеченный пропастью шестнадцатого октября, остался позади и не мучил Машеньку. Наконец пятого декабря, в лютую, перехватывающую горло стужу, продохнулось: "Наступление!" Сказочными витязями скользнули над пургой таинственные сибирские полки, и немцы были отброшены на восемьдесят километров, на сто и дальше, дальше Звенела в ушах непривычная тишина, длиннее и оживленнее стали очереди в распределителях.
В эти дни Машенька замкнулась в недобром предчувствии. Пока грохотало вблизи, она сердцем чувствовала Дмитрия, но вот отошел, рывком отодвинулся грохочущий вал, и за гранью растаявшего звука она уже не представляла его. И когда бледный подросток твердо стал в проеме распахнутой двери и протянул ей похоронку, она, казалось, была готова к этому и неторопливо обтерла о фартук пену с распаренных рук. Но тут что-то сместилось в пространстве, комната исчезла, и дым застлал Машеньку. Лунное лицо подростка, лицо бедствия, плавало в дыму, излучая бескровный свет.
- Уйди! - крикнула Машенька, стискивая серый бланк. - Да уйди же!
А когда дым рассеялся и комната вернулась в свои грани, она вспомнила: "Это тот парень, что в окно землю бросал. Он принес похоронку на Дмитрия. Чего же я испугалась?" Машенька взглянула на бабусю и забыла о ней. "Дмитрия убили. Дмитрия убили..." - повторяла она про себя и широко шагала по комнате, разнашивая страшное известие. Но боли не было, беда пришлась впору. Машенька затихла и прикрыла разметавшегося во сне Авдейку. Потом сознание ее снова втиснулось в обношенную беду, и она поняла, что Дмитрий пропал для нее уже в те три ночи после смерти матери, когда ожесточился мужской мукой и страстью, которым не было в ней отклика.
"Я всегда боялась этого, - думала Машенька. - Боялась тех мальчиков в подъезде, от рук которых мутило голову, и не понимала, что мешает бежать от них. Мне они были не нужны, я и не знала тогда, зачем позволяю им, - а это Авдейка просился из меня в жизнь. А в те ночи и в Дмитрии проявилось то, что было в мальчиках, и он ушел защищать меня, свою женщину, которой я так и не стала. А мне оставил Авдейку - пока он не вырастет и не перестанет нуждаться во мне. А тогда он уйдет, как Дмитрий, и..." - Машенька упала ничком поперек кровати и зажала зубами скомканный бланк похоронки. К утру, когда он превратился в жвачку, Машенька пошла на смену. Она делала гранаты, разгружала баржи с дровами и стирала чужое белье. Она металась и таяла, как капля воды на раскаленной сковородке, силясь своей жизнью защитить то, что не защитил Дмитрий своей смертью.
# # #
Авдейка запомнил картинки в букваре с такой силой, что болели глаза, и просился во двор, в надежде, что там они оживут, но мама не пускала, пока он не подрастет. Авдейка скучал, топтался у косяка под карандашной отметиной его роста с цифрой "4" и равнодушно перебирал кубики в корзинке. Кубики были древесными отпилками, окрашенными кровельным серебром. Когда-то их грубые срезы проложили первые определительные линии в Авдейкином мире - грани света в скольжении теней. Они внушали пугающий восторг власти, и Авдейка смеялся, разбрасывая ребристую твердь. Но мир, разрушенный в предметы, вызывал внезапную муку, стремление вернуть ему изначальную цельность. И в первые шаги поднял Авдейку смутный страх, внушенный разобщенными частями, утратившими образ и связь. Этим страхом и началась для него собственно жизнь - память о жизни.
Ею выделился из небытия закатный свет за ширмой, где молча умирала бабуся, Машеньки мать, ее взгляд на картину, по серому насту которой - из печали в печаль - уходила и не могла уйти несоразмерно рыжая лиса. Еще белый медведь, припавший к стене могучим белым объятием, и вещи, хранившие память о мужчинах, живших до него, - китель без пуговиц, раскрывающееся лезвие, кривое и ржавое, и восхитительный штык под кроватью - погибшего дедушки, папиного папы, героя гражданской войны, красного командира на красном коне. Было пленительное ощущение его острия и ложбинок, утопленных в гранях, по которым должна стекать безымянная кровь, и невнятная гордость тайной наследственной причастности мужскому труду убийства.
Другие вещи рисовались смутно, как марлей отделенные забвением. Кажется, был стол, который умел ходить на львиных лапах. Вначале он отошел к стене, а потом и вовсе ушел. Растаяли льдинки, висевшие на потолке, обнажив прекрасную желтую лампочку, от которой графин из синего стал желтым. Исчез тяжелый черный буфет, и в комнате стало просторно. Задвинутое им в угол, ожило старинное красное кресло с весело закручивающимися пружинами. В кресле сидел папин друг, оставленный с отрядом минеров, чтобы взорвать Тушинский аэродром, когда немцы войдут в Москву. Все его знакомые эвакуировались, поэтому он приходил к Машеньке, делился пайком и рассказывал, прикрывая рот ладонью:
- Хозяин улетел шестнадцатого, вот и сорвалась пружина, и побежали, как скот. Его на рассвете Яша Моисеев поднял с двадцать второго завода. Ты Яшу помнишь, мы с ним были у вас. Вот с Филевского поля он его и взял - на Куйбышев. А к двадцатому вернулся Хозяин, тогда уже осадное ввели и Москву закрыли. Что с ним случилось, не пойму: фронт в те числа держался, немцы от Москвы дальше были, чем теперь. Нервы, видно... Во как повязано - у него рука дрогнула, а в народе хаосом отдалось...