Но дорогой дед одумался. Разжалованный из живых, даже и в петлю не годный - чего ждать он мог от Гришки? "Начштаба хорош, когда сам начдив. Кто я ему теперь? Спасибо заявление оставил - может, и даст ход, кто знает. А я и впрямь невелика птица - солдат списанный. Бодливой корове бог рог не дает. Мало что списан, так еще в юродивые попал под конец. Завяз. И невестка не радует. Замешана рыхло, не тянет жизни. И достается ей. А за шкуру деньги вернуть надо спекулянту, чтобы невестке за нее чем другим не платить. А может, разменять его напрочь - и дело с концом? Мне одно - не жить. Нет, этим не поможешь. Не один, так другой. Болото расчистить - не сдюжил, а после драки кулаками не машут. Спасибо, мальчик золотой растет. Рано ему доставаться стало - так война, взрослеют с пеленок. И какие, дети! В чем душа держится - а танк строят. Вырастут. И люди с войны вернутся. А мне пора, отвоевался. Да и смешно мне с этими кукишами - как на танке за лягушками гоняться. Несерьезно. И думать много стал. Когда дело делал - не рассуждал. Не гожусь, одно слово. Не забыть бы за песца рассчитаться".
   Дед посмотрел на медведя, нашел черные стекляшки глаз и сказал:
   - Не серчай. Последний должок. Уплатим.
   - Какой должок? - тихо спросил Авдейка.
   - Спи, милый, спи. А должок так, ерунда. Всего не оплатишь.
   Дед просидел над своим внуком всю скорую летнюю ночь, и Машенька, пробуждаясь от сна, видела в рассеянном свете звезд его силуэт, огромный и чуждый, как обломок древнего монумента.
   - Я уже здоров, - сообщил Авдейка, проснувшись, и быстро оделся. - Ты знаешь, что мне снилось? Мне сон снился. Угадай, что?
   Дед подумал, посмотрел на горстку пшена в Авдейкиной тарелке и спросил:
   - Хлеб?
   - Нет, мне странное снилось. Как будто наш дом летит. А у меня день рождения. У нас друзья, свечи горят, мы играем... и летим, летим. Ах, дед, как хорошо было!
   - Растешь, - коротко ответил дед, и глаза его заволокло.
   "Что ж, пора. И пусть все будет, как в Авдейкином сне, как в его летящем доме - день рождения, друзья, свечи, - ведь мы и вправду летим. А я свое отлетал. Не ждать мне нового дня рождения и друзей новых не ждать. Пережил я друзей - теперь и вспомнить будет некому. И тут обор: что живы, те не помнят, а что помнили - не отступились - и нет их на свете. Далеко же они меня опередили в долге. А я... восемь лет назад, когда в двери ломились - револьвер под рукой лежал. А я... на милость отдался. Кому? Гришкам на милость! Забаловался с жизнью, как с девкой, и честь позабыл. Гришкино право над собой признал! И восемь лет за жизнь цеплялся, как слепец за нищенскую суму. Это я, воин! Командарм революции!" Дед налился кровью и тяжело заворочался в кресле, локтями сминая скатерть. "Пора, образумился. Добрались-таки до конца. Коли не прав в чем был - не обессудь, девушка. А семя мое носишь, прорастет. Придет срок, отзовусь в своем мальчике. А что вспомнить некому - так слез меньше".
   # # #
   Но дед ошибался. Неподалеку, всего в пяти минутах пешего хода от Песочного дома, в тихой комнате, вместившей в свое лаконичное трехмерное лоно самые изысканные пространственные формы, вспоминал о нем домоуправ Пиводелов А. А.
   Воспоминания едва брезжили домоуправу сквозь непреодолимую душевную апатию. Человек деятельный, он был чужд статичным наслаждениям Востока, и дремотное созерцание коллекции временами утомляло его. Всякая же конкуренция благодаря бескорыстной помощи советской! власти была в корне подавлена. Правда, исторический опыт нашептывал Пиводелову, что по окончании войны бравые генералы потрясут Европу и все награбленное фашистами перекочует к победителям, а среди прочего и трофейный фарфор, но он твердо верил в гвардейский вкус генералов и серьезной конкуренции не ожидал. Цель жизни была достигнута, и Пиводелов чувствовал себя пулей, отскочившей от мишени.
   Смятенному состоянию духа домоуправа немало способствовало внедрение в его жизнь темных мистически сил. Все эти скверные старцы, клеящиеся червонцы нищие дети, жертвующие деньги на танк, на глазах разрушали материалистическую оболочку вымысла. Домоуправ поежился, ощутив себя человеком-невидимкой, с которого срывают одежду, обнажая скрытую пустоту. Он попытался спрятаться в сафьяновом томике Уайльда, но наткнулся на мистическое поведение известного портрета - и сафьяновый писатель был захлопнут.
   После продажи исторических фолиантов Пиводелов читал мало, ограничиваясь справочниками по фарфору. Собрание Оскара Уайльда он выменял на фарфоровую дощечку, предположительно из иконостаса Миклашевского. Дощечка была случайным фрагментом, цену имела незначительную, а смысл - темный. Пиводелов решительно отрицал христианские культы и в отрицании их был суеверен, как католик. Они внушали представления о каком-то ни с чем не сообразном надмирном начале и грозили свободному человеку всякими карами за порогом его бренного существования. Культы выработали национальный тип величия - пророков, мучеников, иноков и разных прочих верижников. Прагматическому домоуправу, давно составившему собственное мнение о русском мессианстве, все они казались неопрятными бездельниками, почему-то увешанными веревками, и никакого величия в них он не предполагал. В этом, как и в подавлении фарфоровой конкуренции, Пиводелов целиком кооперировался с властью, подыскивавшей примеры подражания не в эфемерных сферах духа, а в весьма ощутимых формах государственности. Сбросив простоватую кепку, власть обратилась к истории, прикидывая к своему кителю разнообразные атрибуты: то трость с осном, проломившую, в частности, сыновью голову, то ботфорты, далеко превосходившие в размерах самые смелые начинания Моссельпрома, то подумывала о треуголке излюбленного Россией супостата, наспех перешиваемой домашним портняжкой.
   Неизвестно, как далеко могла зайти власть в поисках аналогов своему величию, но уже освоенные параллели натолкнули Пиводелова на неожиданное обобщение. Он заметил, что у всех этих Кепок, Тростей с осном. Ботфортов и Треуголок, а по слухам, и у самого Кителя, дела с потомством складывались скверно.
   Тут он вздохнул было с фарисейским сожалением, но, вспомнив о собственном бесплодии, прервал опасные размышления и устремил взгляд в недра коллекции, следя нежные овалы, лепку эмалевых наплывов и изгибы, сладостно мутившие голову. Это было крохотное прибежище недоступного природе совершенства, шаткий плот в океане варварского бытия. На познание фарфора Пиводелов положил годы неустанного труда и теперь по осколку мог определить родословную изделия эпоху, школу, манеру рисунка, сырье, место и метод обжига. Познание необозримо расширило сферу его страсти, создало замкнутую, невнятную профану, систему ценностей - изысканный и многообразный мир фарфора.
   Чаши, раскрытые, как женщины, и вытянутые, как стебли, легкие, как травы, и могучие, как стволы, сочетали в себе гибкость змей и танцовщиц, лазурь неба и волнение вод - всю чувственную прелесть мира, отлитую в нетленные формы. "Человек жить хочет - и тем дрянь, - неожиданно сформулировал Пиводелов, - тем он трус, тем он упоенный насильник и сладострастный раб. Он тиран и опричник, кат и убийца, допытчик и злоумышленник, демагог и исполнитель, вертухай и урка. Человек всегда существовал в этих ипостасях, только названия менял, чтобы затемнить их суть. Оттого и бежал он в изысканные лепные формы, чтобы забыть себя и мир свой в совершенстве и безмятежности творения. Это не жизнь передо мной, не природа в ее отталкивающей и бесконечной склоке - это воспоминание о красоте, увиденной в детстве, когда окружающий мир - сказочный дворец, а не тюремная камера.
   Мне ли не понимать этого? Кто, как не я, домоуправ, барахтается в грязи и с изнанки знает жизнь людишек! Да, я домоуправ, я советский, я с потрохами ваш, да только глаза свои уберег. Не видно вам моих глаз, но они-то смотрят и жизнь вашу насквозь видят. Ох, не оценили меня господа сатирики! Домоуправ располагает же вас моя должность! Кто посмелее - в стукачи домоуправа пишет, кто осторожнее - во взяточники, а то и просто в дураки. Ведь и дурака в обществе победителей сыскать сложно - гегемоны кругом да социально близкие прослойки - откуда же дураку взяться? Раньше недобитый граф годился - а где нынче граф? И офицер там же. И поп. И кулак. И нэпман. В нэпмане их особенно пузо соблазняло - так и живописали его все семь лет, сперва - ообко, а в конце - во всю свору.
   Я-то не обольстился, самого мизерного дельца себе не завел, знал, чем этот НЭП кончит. Преступление логично, оно требует от исполнителя последовательности и силы духа, оно строго и не прощает слабости. А он струсил, эрзац-мессия, большой любитель детишек и продразверстки, - испугался за свою власть и хотел естественным ходом вещей укрепить противоестественный строй. Заложил Дзержинского в пару к рыночной лани - в коммунизм решил въехать. Привык блефовать да передергивать и не осилил великого замысла нового мира. Оттого и сам этому миру оказался нужен лишь как труп в изголовье, да и того не понял, спасибо, нашлось кому намекнуть. А следом за попустителем и НЭП выдавили - золотой гнойник, цветущая память о проклятом прошлом.
   Тут и принялись осиротевшие сатирики за домоуправа, пока фашисты не подоспели. Нелегко. Спасибо еще старый профессор помогал. Особенно кино его возлюбило. Этакий добрячок-маразматик резвится в пятикомнатной квартире и внучек замуж выдает. Отчего бы ему не порезвиться, когда спецы разгромлены и все гнезда реакционной профессуры выявлены и уничтожены бдительными органами. Ишь чего эти гнезда надумали - классового искусства не существует! Существует, родимые, ох как существует. И каких мастеров заплечных рождает - на своей шкуре убедитесь. А добрячок убеждаться не захотел, на слово поверил. И резвится.
   Так и отдуваются домоуправ с профессором в классовом искусстве. А человеку там места нет - не в чести человек, будь ты злодей или ангел. Ему с человеком одна морока, ему типы подавай, маску вместо лица. Маска мертва, да удобна, а лицо вдруг да подмигнет посреди доклада. Прочитаешь что невзначай или в кино сходишь - так ахнешь: одни маски, в мире масок живешь! И сам прячешься, пока не поздно. Я-то, положим, раньше их про маски сообразил, тем и спасся. Домоуправ - ничтожество, спору нет, но чем иным мясорубку миновать? Во что спрятаться, когда в каждой газете указание, кого следующим под нож готовить? Что торчит - то первым и слетает. А домоуправом - глядишь, и уцелел, да еще из анекдота в какое величие вырос! Фарфоры собрал - от Москвы до самых до окраин не сыскать равных. Да, я домоуправ и горжусь этим. За мною и приписки, и взятки, и материалов - Шереметьевский дворец впору отгрохать. Так ведь лихоимством и царство стоит. Чем и стоять ему, когда от века одни сеют и пашут, а пожинают другие? "У коммунии полцарствия в ворах", - как на заре эпохи пели, пока в закон камеру не взяли, в страх. По десять лет каторги за подол горошин или моток ниток - и это по мирному-то времени! И - в этапы их, челядинов, на стройки нового мира, светлое здание возводить. Ну, пока каналы прокладывать или лопатой грунт вынимать да фундамент класть руками - дело идет. Бери больше, кидай дальше - всему просвещенному миру на удивление. Падают людишки, да куда их - мало, что ли, только фундамент крепче. Прежним-то дуракам невдомек было - на яйцах камни клали, вот и развалили проклятое прошлое. Одна незадача - труд рабский непроизводителен, как бородатый основоположник учил. Дохлого основоположника, конечно, и заткнуть можно, не впервой, но ведь прав, подлец. Теперь войну на ручном труде вытащили, да столько челяди голенькой перемололи, что и в фундамент класть станет некого, куда ж тогда деться? Вот и придется ее малость поприпустить, а то так и норовит всем скопом передохнуть, чтобы напакостить родной власти. А где припустят, там снова воровство в разгул - дело привычное, лакейское, никогда не изменяло. А коли власть припустить догадается, так и воровать даст. Даст! И не пошатнется, внакладе не останется. Положит среднему человеку тысячу, к примеру, на месяц, чтобы концы едва сводил, - и воруй себе на здоровье. Только лишку не хапай, до трех - и баста. Почему до трех? Да потому, что три тысячи и так положить можно - да тебе-то невдомек. Вот ты недостающие две тысячи воровством и возьми. И живи. Вором живи, в страхе, грешок за собой знай. А будешь грех помнить - тут и лепи тебя, хоть в зал, хоть на трибуну. Уж так распинаться станешь, что заслушаешься. Слаб человек грехом, а власть сильна.
   Даешь коммунистический вклад в экономику! И дадим, дайте срок. Но это дело будущего, а растет наше будущее из волшебной горошины, что весомее человека с мозгами его, мясом и мессианством. То ли вырастет.
   А от моих приписок тем только и вред, кто людей низвел до положения кур, до того, что через страх каторги горошины воруют. Да у этих урвать - дело чести, доблести и геройства, как учат нас выражаться. Или жалеть мне этих начальников, идущих под нож, когда уже по самые уши измызганы в крови и мозгах? На то они жен держат.
   О народе вот я позабыл - только где он, народ, да и был ли когда? Была земля и гонимая по ней разноплеменная чадь, прозванная русской по имени владевших ею варягов. Не первыми пришли варяги и не последними, но начало положили они - не народу, но сословной русской идее - отчизне, отчинному, укорененному праву владеть темными челядинами и защищать ими свое владение от соискателей. И кто только не пользовался этим правом на свой лад, пока, наконец, и туземную челядь не приохотили княжествовать над собою по тому же образу и подобию. Оттого и нет народа - одна русская идея. Нет народа, в том и велика загадка его. Пятьдесят шесть лет случайного пробела в рабстве - не срок, чтобы подняться да по своей воле, по требе и понятию в народ сжиться. Вот и язык свой, свободный и могучий, сами не понимаем - как до дела доходит, так не языком - зубами друг другу поясняем, пока горло не вырвем.
   А почитаешь, что досужие вотчинники да почвенники про чернь свою писали, так диву даешься - народ-богоносец, православную идею несет смиренно, мессианский жребий, панславянизм, хоть имя дико, - короче сказать - свет мира, святителями укреплен, праведниками да мужиками-Мареями. Расчувствуешься, глянешь окрест - а он режет себя почем зря. Уязвишься тут, глядя на него, богоносца.
   Все, конечно, инородцы сбили с панталыку, спасибо, что петлю заготовили широкую, интернациональную, - и для эллина, и для иудея, прикинут еще на себя, как русские революции затевать. Были у нас и свои энтузиасты не хуже, носились с заморской идеей, как дети с медным тазом. Идейка-то пошлая, все тог же рай, да еще и земной. Тем только и звонка, что грабеж попускает. Но уж звону: подняли энтузиасты на весь мир, самих себя слышать перестали. Так, оглохших, их и оприходовали, да таз отняли, чтобы не баловались. Конечно, подсобили друг дружке энтузиасты, не без того, но и Кителя в пот вогнали - только к войне и успел с ними разобраться. Л то совсем смутили народ своим энтузиазмом. В прошлом веке все сапоги свои рассохшие поистоптали, просвещая, - темен ты, дескать, в Бога веришь, уряднику на нас доносишь, словом, ведешь себя как последний раб. И жребий-де твой никуда не годен, и почва дурна, а идея и вовсе плохая, а тебе бы хорошую надо, немецкую, тебе бы свободу - там самое оно.
   Так усовестили, что и пошел народ свободы обретать - грабить, значит, награбленное, - и уж кровушкой побаловался от всей души своей немеряной, заодно передавив попавших под ноги святителей с праведниками и Мареями. Погулял вволю, а уж об опохмелке родная власть позаботилась. Сам родоначальник пролетарского гуманизма, буревестник революции - усатый, прокуренный, слезливый и свой до икоты, - афоризм подбросил насчет несдавшегося врага. Какого еще супостата сыскал родоначальник после тринадцати лет разгула? А кулака. Как его, подлеца, не извести, когда он выдвиженцев задарма кормить не захотел. И уничтожили - не стой поперек народного счастья.
   Теперь бы хорошо, да семьи кулацкие под трудовыми ногами путаются - в Сибирь семьи. В телятники их - и погнали. Только города задними путями объезжать - чтобы детки на глаза не попадались. Выбрасывают, сволочи, деток из телятников, не понимают, что вокруг шпионы вражеские шастают. Какие детки и мертвенькие, а какие и дышат еще. А вдоль состава женщины в белом рабоче-крестьянское здравоохранение. Слово трудное, но и не к таким привыкли, понять можем - здоровых охраняют. Живых, значит, от мертвых. Тех деток, что дышат еще, - в одну тележку, что не дышат - в другую. Поленницей кладем деток, чтоб не развалились по дороге - составы-то в версту, Наркомтранс расстарался, план перевыполнил - вези не хочу! Всего год какой-то и вывозили кулацких родичей, а они плодовитые, гады. Дорогой поумирали, не без того, но ведь не коровок везем, не взыщут. Ладно бы только с голодухи мерли, так эти мамаши паскудные младенчика - из вагончика, а себе - зубами вены рвать. Да, много пережитков проклятый царизм оставил в наследство. Ничего, справимся, нет таких крепостей...
   И справились. Кулацкие семьи - в Сибири, а бедняков и середняков как не бывало - все в колхозах, все свободные коллективные хозяева. Землей владеем. Нас под эту землю на гражданскую подняли, мы по ней веками страдали и воевали, живота не жалея, миллионами в нее легли, миллионами и чужих уложили. Теперь владеем, спасибо родной власти. Раздольная земля. Чернозем - до глины не докопаешься. Одно слово - житница. Не зря сюда немцы лезли - здесь и остались. Лежат себе, златокудрые бестии, удобряют помаленьку. Хорошая земля. Живем. Владеем. Пшеницу сеем. Жнем. Снопы вяжем. Молотим.
   Тут и вылазит - мало. Собираем мало, поставки не выполнили. У кулаков втрое больше отбирали. Так на то они и кулаки, а мы беднота, какой с нас спрос? Но Мы, выходит, уже не Мы, не коллективные хозяева, а подкулачники. Мы - это уже Они. Изъять у них до зернышка, не то что из амбаров - из печей да сусеков выскрести! И дороги перекрыть, чтобы они, как из Поволжья в двадцать первом году, не разбежались тараканами советскую жизнь засорять. Нашу то есть жизнь. И голодом их морить до грядущего урожая, чтобы перевоспитались. Грядущего урожая, правда, ждать не приходится - сажать нечего. Так и не надо, не хлебом единым жив человек, пусть себе перевоспитываются. И перевоспитались. Сколько уж там миллионов - кто считал, не скажет. А перевоспитались крепко, совсем на себя не похожи стали, вилами из домов вытаскивать пришлось - по кускам. И вытащили, только носы зажали, да в тех же домах сами и зажили! "Паситесь, мирные народы", - как справедливо заметил знаменитый русский подпасок с греческим рожком.
   Пасемся. Не какие-то подкулачники - настоящие Мы. Правда, только до оккупации - настоящие. А теперь, как немцев прогнали, уже не совсем настоящие. Разобраться придется, с какой целью в живых остались на оккупированной территории. И разберемся. Мы разберемся. Это на нас-то немцы напали! Напялили реквизитную шкуру - ив пещеру полезли, думали, им тут по Станиславскому рычать будут! Вот и сломали хребет хваленому фашизму. "Лечи подобное подобным".
   Еще и японцы обнаглели - по Маньчжурии ходят, ровно не по нашенской земле. Камикадзе у них, видишь ли, - напугали очень. У них смертники - добровольцы, герои, их на руках носят, пока не пошлют на склады пикировать или мины ногами топтать. И эти-то откормленные добровольцы против страны смертников! Да у нас одному на миллион дай шанс выжить - весь миллион за один шанс и ляжет. А то и не давай, к чему нам жить - все равно не умеем. Вот погибать - это по нам. Дело привычное, не первый год коммунизм строим.
   Мы - люди особого покроя, прав закройщик всех времен и народов. Мы с его помощью к истинным ценностям приблизились, за что спасибо ему народное на всех сущих языках. Мы великим опытом доказали, что, сколько человека ни обдирай, все мало, все найдет, подлец, за что цепляться. За вздох каждый, за само мучение свое. Нам существование в единственную ценность оставлено. Другие в налаженной жизни складываются, в трех поколениях, родившихся в одном доме и на один пригорок глазевших. А пригорок - вздор, его и сровнять недолго. Или депортировать. Не пригорок, так людишек, чтобы не пялились зазря да корней не пускали. Много от этих корней измышлений в человеке - самосознании разных да гордынь. А ему вся-то цена - воздуха глоток. Он за этот глоток все корни с ростками вместе отдаст и в любую трубу полезет. Потому как ценность истинная. А другие - вздор. Мы-то знаем. И их научим, в том и великое мессианство наше.
   А уж идейку под него всегда подберем - хоть в интертаз революционный ударим, а хоть и хоругви вывесим. В хороших руках и отечественная наша, греко-варяжская, заиграет - вон как Гитлер пошел под иконку да Александра Невского - только за ушами хрустит. Немцев, считай, уже освоили, а там и за остальных примемся, тоже поди дышать любят, да никто с них за это цены настоящей спросить не догадался. А мы спросим, потому что знаем. И заплатить заставим, со всем героизмом своим врожденным навалимся, жизни не пожалеем все равно не своя. Придет срок, и союзничков за горло прихватим, чтобы не застили светлого будущего. Ну, эти просвещенные прагматики быстро усвоят, что к чему. Отдали нам пол-Европы, откупиться надумали, да не на тех напали.
   Правда, не до чужих теперь, за своими глаз да глаз нужен. Несознательные народцы попались - сидели веками на нашей земле, фашистов, оказывается, поджидали. Татары вот - враги единокровные, второе тысячелетие историческую физиономию пакостят. Поехали теперь перевоспитываться, благо путь накатан. А следом и бывшие друзья степей, а там - друзья гор и предгорий. Сибирь теперь так унавозим, что садами зацветет не хуже Украины. За войной и депортациями незаметно, а и жуликов потоками уносит. Что не так - и на удобрения. И вот тут-то, в отстойнике, я, ничтожный домоуправ, не убоялся, а еще хватче кусок урвал! Ну не дело ли это чести, доблести и геройства?
   Да, вор домоуправ. Вор и доносчик. Райотдел МГБ инициативы снизу требует как не проявить? А иногда и самому сгодится: на кляузника Авдеева, к примеру, донести, коли добром не отступится. А что писать - опер продиктует, ему за это паек идет. Вот и фантазирует. Вчера на электрика Николая надиктовал, что он властям не доверял. Электрик этот - мелкий вор и спекулянт, а пойдет теперь по статье за недоверие, за то, что не эвакуировался в сорок первом. Затейник наш опер. Однако партитуры придерживается, не из головы фантазирует. Этих недоверчивых всю войну понемногу тягают. И поделом: власти из Москвы деру дали, а они, видишь ли, сочли, что напрасно. Умные очень.
   Однако под недоверие и меня замести могут - тоже не бежал. И еще миллиона два по Москве. Нам, впрочем, миллионов не жаль, куда их - капиталисты мы, что ли! Недоверчивых не станет - других найдем. Не подскажут, какие в моде, так опер сам сообразит. Быть того не может, чтобы сажать стало некого! Врагов, что ли, нет? Друзья, значит, все? Нет, это не они друзья, а ты - саботажник. Некого - сам садись. Так что и у опера свои заботы. Пошлые, опереточные.
   Мир человеков - фарс, постановка безумного садиста. Но если из кровавой грязи своего существования сумел человек вылепить эти нетленные фарфоры - то тем одним и честь ему. И мне - за то, что сохранил, из-под сапожищ выхватил. Какая жизнь увенчана подобным собранием? И оно - мое. Все эти бесценные фарфоры - мои, мои, мои!
   Мои - и что?.. - Пиводелов вздрогнул, почувствовав подвох. - Чем мои эти фарфоры? Что я их вижу? Что живу среди них? Но и служитель музея живет среди драгоценных изваяний. Так на что же я жизнь положил? Не проще ли было стать пьяницей истопником или сторожем? Столько ума, риска, столько интуиции и вкуса - и все, чтобы сравняться с безграмотным служителем? - Пиводелов вскочил и встревоженно заходил по комнате. - Нет, нет! Они мои. Я... владею, я обладаю ими".
   Пиводелов двигался все поспешнее, минуя страшное соображение, как стеллажи с фарфором. Он знал. Недолговременно и хрупко обладание смертного, как сама его жизнь. И чем ценнее предмет обладания, тем тоньше стенки бытия, тем ожидание конца страшнее и суевернее. Он знал и, взяв попавший в руки сосуд, прижал лицо к устью зияющей, бархатной и безвыходной пустоты.
   - На что же опереться человеку, - гулко и жалобно спросил он, - когда вся-то жизнь - блик на лезвии финки, скользнула и канула. А от лезвия увернешься - так своя смерть нагонит. Оберет она, чище бандита оберет, и все твое чужим станет.
   "Бог мой, что за пошлая мысль, и за что так мучиться ею? Фарфоры! Кому оставлю - ведь чужие кругом. Детей не нажил, наследников нет. Да и как это всей жизни плод за здорово живешь оставить? Получи, дорогой грабитель, разбазаривай! Да я бы этого наследника своими руками задушил.
   Но что же с фарфорами? Продать? Но и крохи от истинной цены не выручишь. Да и не затем на них жизнь положена. А зачем? - Мысль Пиводелова петляла и шарила в поисках света. Но мрак застилал сознание, как полость сосуда, и бросил его в паническое бегство. - Быстрее заняться чем-нибудь. Бежать, делать... Ведь собирался. Ах да, Авдеев..."
   Домоуправ запихнул в карман остаток выручки за национальные фарфоры и выбежал на улицу. Дорогой припомнил, что, по справкам, наведенным у Ибрагима, Авдеев - это мастодонт, который орал про бесплодие Данаурова.
   "С него чертовщина всякая и полезла жизнь засорять. Светлую. Прозрачную. Выдержанную. - Тут Пиводелов выругался. - Вот выдрессировали коммунисты собственную жизнь, как коньяк, расписываешь. Однако пришел".
   # # #
   Авдейка заметил Пиводелова по лицу деда, осветившемуся плотоядной, ничего хорошего не предвещавшей улыбкой.