- Не испугаю? - прошептал Еремеев.
   - Пуганая. Не таких видела, - ответил Кащей и пинком растворил дверь.
   Открылась сумеречная комната с огромным незастеленным столом мореного дуба, изрезанным ножами и стеклами. За торцом стола спиной к двери сидела женщина, перед ней стояла пустая бутылка, наполовину залитый стакан и, резко выделявшаяся на черном, груда белого меха.
   - Мать... - начал Кащей и осекся, разглядев обращенную к матери оскаленную звериную морду. - Ты что, мать?
   Женщина обернулась на голос. Распущенные волосы ее лежали на плечах, на белой блузке, открывавшей шею, и Кащей, который привык видеть ее всегда в черном, всегда склоненной над столом или мусором, всегда в терпеливом ожидании, в тишине и скорби, едва признал в этой женщине мать.
   - Мужика свово пропиваю, - объяснила мать. - С утрева Михей-придурок похоронку принес. Вот и бутылку тоже. Да ревел в три ручья, прогнала я его.
   - Михей горазд, когда не дерется, так плачет, - ответил Кащей, обрадованный, что не самому рушить на нее горе, что не новость уже, с утра вживается, и добавил: - А ты красивая, мать.
   - Моя красота сынами изошла, - неторопливо ответила мать. - А что была из себя видная - это верно. Вот меня отец твой и углядел. Поди погодка твой, в колонии. И стриженую, и в холщовке - а углядел да дыру в заборе проломал. Сквозь эту дыру к нему и лазала, там и Ваньку зачала, первенького. Тебя через него Ванькой и записывать не хотели - куда ж, говорят, двух Ванек, путать только. А я уперлась - как в воду видела. Вот Ванька со мной и остался. И этот... - Она подняла стакан и звонко ударила об оскаленную пасть. - С каким жила, с таким и поминаю. Да ты еще легавого привел.
   - Мать... - начал Кащей.
   - А ты не супроти, - оборвала мать. - Намолчалась я, теперь говорить буду. Да начальника не суй мне в глаза, сама вижу. Что он мне? Садись, коли пришел, начальник, гостевать будем, я обхождение знаю. Ставь, Ванька, стаканы и бутылку с грудков вынай, ей на столе место. Хлеба тащи, селедки. Мне одной лень, а компанство мое дохлое, даром что скалится. Да садись ты, начальник, попросту давай. Верно, недавно у нас?
   - Да это Еремеев... - сказал Кащей.
   - Петрович! - воскликнула мать. - Да как же это? Ох, и пожгли тебя, сердешный! Не признала, видит Бог, не признала.
   - Меня и мать родная не признает, не то что... - Еремеев снял фуражку, присел к столу и обтер ладонью бугристую кожу под волосами. - Благодарствую.
   Кащей поставил стаканы и потянулся убрать со стола песца.
   - Не тронь! - прикрикнула мать. - Он мне, может, душу вправил. Я, может, теперь про жизнь свою и узнала, вот она вся на роже его написана - пасть красная, зубы белые, гляделки стеклянные. Ну да ладно. - Она откинулась на стуле и смерила взглядом Еремеева. - Какая ни была, а своя, другой не дадено. Выбрось его к шутам, нагляделась.
   Еремеев опередил Кащея, ухватил песца за шиворот и умял под стол.
   - Откуда зверюга, мать? - спросил Кащей, заподозрив неладное.
   - Не знаю. Верно, Бог сподобил - с мужиком проститься. Да сказала же, нагляделась.
   - Так вот за чем, начальник, пожаловал.
   - Ты это брось, - ответил Еремеев и встал, зажав стакан в обезображенной руке. - Помянем Поликарпа Иваныча. Как ни жил он - а счеты свел. И погиб доблестно.
   Еремеев вытянул стакан, нагнулся, подобрал с пола выскользнувшего песца и, занюхивая, ткнулся в него лицом.
   Тут с грохотом ввалилась внутрь фанерка, прикрывавшая разбитое стекло, в нем, как в фотографической рамке, вспыхнула ошарашенная рыжая голова, тонко вскрикнула и исчезла.
   - Застеклил бы, хозяин, - сказал Еремеев.
   # # #
   Любознательный Сопелка несся по двору, не попадая в повороты и отталкиваясь руками от выраставших на пути углов и стен дома. Ударившись в суровую толпу братьев, он долго и беспомощно разевал рот, а потом выпалил:
   - Видел! Все... видел! Там Еремеев с белым таким - вроде собака, только не живая.
   - Песец! - воскликнул Авдейка.
   - Ну да. Нашли у него песца этого.
   - И что теперь?
   - Известно что, - ответил умудренный Сопелка. - В тюрьму теперь. Откуда у Кащея песец? Да еще денег куча. Ворованные, как пить дать. Вот и в тюрьму. Правда, Сахан?
   Сахан не ответил, только придержал ликующую грудь. "И что положено кому, пусть каждый совершит. Споемте, друзья. Совершай, Кащей, твой черед".
   - Это кто такой песец, а? - спрашивал Болонка, жадно раздувая ноздри.
   Авдейка, ошеломленный появлением у Кащея песца, выброшенного из окошка дедом, неожиданно вспомнил какую-то историю про черное в белом лебеде. Было много лебедей, и в одном из них что-то черное - в злодее или в мачехе. Он поймал себя на том, что смотрит на Сахана, и отвел глаза. История пропала, и он забыл о ней.
   - С поличным, так это называется, - вспомнил умудренный Сопелка. - И браты влипли, и Кащей влип. Вот и построили танк.
   - Только стриглись зазря, - сказал Сопелка-скептик.
   Лесгафтовские переглянулись и молча ушли. Сопелки сжались поникшими бутонами, а Сахан унес напряженный, распираемый звоном барабан.
   Песец, мертвый зверь, белой нитью прошил Песочный дом, выявляя прихотливую связанность людей, и ускользнул - пушистый и оскаленный, как невоплощенное желание, - а теперь остановился на Кащее и пометил его для тюрьмы. Что-то приоткрылось этим песцом, и Авдейка увидел, но не осилил пониманием. Сахан отнес барабан и, мучимый бездеятельностью, снова вышел во двор. Мелькнула история про черное в белом лебеде, но Сахан скрылся в подворотне, и история пропала.
   - А все-таки будет танк или нет? - спросил незначительный Сопелка.
   Никто ему не ответил. Из раскрытой двери домоуправления тянуло сыростью и таинством подземелья.
   - Пойду домопродава напишу, - сказал Сопелка-секретарь.
   - Смотри, попадешься, он у себя сидит.
   - Пусть сидит, теперь все равно.
   Сопелка достал из кармана мел, равнодушно переделал надпись и захлопнул дверь "Домопродава Пиводелова А. А.", который сидел в своем мрачном убежище, механически заполняя платежную ведомость.
   # # #
   Дурные сны мучили Пиводелова. Были они хаотичны, полны мрачной сумятицы, как осеннее небо, и, как небо, неуловимы. Но со временем очертания туч сгустились, и неряшливый старец в лиловых подтеках заслонил внутренний взор домоуправа.
   Вчера Пиводелов принял снотворное, быстро уснул и, избавившись от кошмара, мирно поигрывал по маленькой в покер в избранном кругу антикваров. И все было бы хорошо, не получи он под самое пробуждение королевское каре. Тут он сильно надбавил, но партнер, заподозрив блеф, ответил и в свою очередь надбавил втрое. Пиводелов ответил, выложил на стол каре против трех тузов партнера и тонко улыбнулся, но, к своему изумлению, обнаружил, что король треф исчез. "Обманули!" - торжествующе проскрипел партнер, и, подняв глаза, Пиводелов узнал в нем исчезнувшего короля - проклятого старикашку, кутавшегося в живописные лохмотья.
   На этом Пиводелов проснулся, сплюнул в фаянсовую плевательницу IX века нашей эры, пошел на работу и в глубине Песочного двора наткнулся на материализованное сновидение. "Так и есть, - решил домоуправ, остановившись над заерзавшим Данауровым. - Вот эта дрожащая нечисть, вошь в отрепьях. И зачем он?"
   Существо, раболепно юродствовавшее на табуретке, настолько претило собранной и динамичной натуре Пиводелова, что вызывало позыв к рвоте. Домоуправ покинул старца, судорога отпустила желудок, но остался вопрос о том, зачем эта дрянь обращается в сон и навязчиво преследует его. Зажившийся старикашка, бесплодная тварь в обносках желаний, вырос до мистической значимости, потрясшей прагматическую натуру Пиводелова. Шаги, уводившие домоуправа от скверного старика, утратили военизированную четкость, руки повисли, и рисунок движений стал расплывчат, как на образцах самодельного помещичьего фарфора.
   С непреодолимой апатией Пиводелов приступил к борьбе с потоком кляуз, грозящим смести его за роковую черту. Одна из задуманных мер состояла в том, чтобы послать ошеломляюще крупную взятку лицу, находящемуся вне сферы коммунального хозяйства, но наделенному весьма значительной властью. Это был рискованный и не предвиденный противником ход, обличавший сильного деятеля, и прикосновение к великому замыслу несколько ободрило Пиводелова. Полистав записную книжку, он раскрыл ее на странице с частным адресом значительного лица, полученным из осведомленных источников. Фамилия лица была помечена обнадеживающим индексом "б", почерпнутым из тех же источников и означавшим "берет". Пиводелов придавил книжку пресс-папье и погрузился в упаковку бандероли площадью со сторублевую ассигнацию и высотой в сто тысяч, вырученных от продажи уникальных образцов национального фарфора.
   Американская самописка цепляла плотную бумагу бандероли, и адрес значительного лица казался написанным Наполеоном в конце третьей недели пребывания в московском Кремле. Разочарование достигнутой целью, растерянность перед грядущим и отблеск непредупредимой катастрофы уловил Пиводелов в шарахавшихся буквах, и идея взятки значительному лицу потеряла для него всякую привлекательность, показалась слабой копией с ошеломляющего, но последнего шага Наполеона, добровольно сдавшегося англичанам.
   Он грустно и обильно размазывал пальцами клей по стыкам и складкам бандероли, когда в конторе появились дети с фанерой и вручили ему деньги. Пиводелов не понял, откуда деньги и зачем, но на всякий случай взял. Дети потребовали пересчитать, и Пиводелов рассеянно согласился, но обнаружил, что руки его исчезли под ворохом налипших денег. Не осознавая отчаянности положения, Пиводелов начал доверчиво отклеивать их, но не успевал высвободить из вороха два пальца и сорвать купюру с одной руки, как она оказывалась приклеенной к другой. В поведении денег явно проглядывало нечто метафизическое, отвергнутое марксистской наукой как буржуазный предрассудок. Пиводелов испуганно вскочил со стула и попробовал избавиться от денег, прижимая их к столу локтями, коленями и иными частями тела, но стол не помогал. Взволнованный домоуправ прибегал к помощи стула, потом яростно тряс руками, пытался соскребать деньги о стену и снова зажимал их посторонними частями тела, в результате чего оказался оклеен развевающимися цветными лоскутьями. Конвульсивно отряхиваясь и цепляя на себя новые купюры, Пиводелов в поисках спасения исступленно метался по конторе, напоминая индейца племени дакотов в ритуальном танце.
   Но Пиводелов не был дакотом. Он был домоуправом. Он сроднился с вымыслом, жившим в строго определенной исторической формации, и публичное падение авторитета окончательно взбесило его. Он стал зубами рвать с себя купюры и яростно сплевывать на пол, но проклятые деньга - классово чуждая, буржуазная мера успешно изживаемой собственности - залепили лицо, и ослепленный, обессиленный, задыхающийся домоуправ рухнул на стул. Несплюнувшийся червонец свисал языком загнанной собаки.
   Ошеломленные дети понемногу пришли в себя и осторожно обобрали Пиводелова, как хрупкую плодоносную культуру.
   - Деньга, - сказали дети. - Двадцать семь тысяч восемьсот восемьдесят два рубля без семи копеек. В фонд помощи Красной Армии. С фамилиями. Дайте расписку.
   Пиводелов посмотрел в список, ничего не увидел и дал расписку. Дети ушли. В глазах домоуправа понемногу светлело.
   "Лесгафтовские - 10 тысяч", - прочел Пиводелов и заметил: "Соседские, Иван Петровича дети, надо бы звякнуть". Но звякать не захотелось. Он продолжал просматривать список, остановился на Сахане с его тысячью и подумал: "Спроста копейки не даст, не иначе как метит куда-то".
   Потом задержался на пяти тысячах Кащея, отметив безусловную криминальность их происхождения, и тут взгляд его увяз в столбце Сопелок с одинаковой суммой в 363 рубля 63 копейки. "Сопелкин А., Сопелкин Б., Сопелкин В...." - прочел домоуправ и запнулся. Привлеченный дурацкой суммой, пожертвованной братьями, он помножил 363,63 на одиннадцать Сопелочных душ и получил четыре тысячи без семи копеек. Эти недостающие семь копеек произвели на Пиводелова непредвиденное впечатление. Мысль его, всегда отточенная и нацеленная на добычу, как багор, предприняла беспредметный экскурс в собственное детство, исторгнув какой-то жалобный и честный вздох.
   Упаковывая просохшие купюры, Пиводелов решил, что детские деньги могут послужить для престижного начинания и надо бы продолжить сбор уже со взрослых, пока патриотизм еще в ходу, в отличие от боевых двадцатых, когда шлепали за него с забавной формулировкой: "Расстрелян как контрреволюционер и патриот".
   Фиктивность человеческих ценностей порадовала домоуправа. Он достал из ящика денежную бандероль, адресованную значительному лицу, и положил ее рядом с детскими пожертвованиями. Потом взвесил на ладонях несоразмерные вклады - и тут снова исторгся неожиданный вздох по собственному детству.
   Ибрагим, спустившийся в контору домоуправления на мягких латаных сапогах, обнаружил начальника склоненным над платежной ведомостью. Он кашлянул. Начальник не слышал. Ибрагим перегнулся через его плечо к развернутой ведомости, обильно залитой красным, будто кто-то порезал над ней палец. Следя за красным карандашом домоуправа, он с заметным трудом слово за словом читал, шевеля губами: "Дети, дети, дети..." - и, будучи человеком обязательным, осилил платежную ведомость до конца.
   Пиводелов поставил в конце три восклицательных знака, потом заметил Ибрагима, передал ему большой пакет и сказал:
   - Доставишь по адресу. Лично. И доложишь.
   - Дети, - ответил Ибрагим.
   - Что? - закричал Пиводелов.
   Но Ибрагим не знал "что", не ответил и попятился доставлять бандероль. Во дворе он увидел понурых мальчишек на парапете и с сильным чувством мысленно возразил Пиводелову: "Твоей, начальник, бы только кричать: "Что-что?" Дети, вот что. А твоя - жулик, хоть сто раз их в графу запишет. Твоя жулик, голодный дети хлеб воровал, моя водку пил - и нет никакой закон".
   - Ибрагим посылку понес, - сказал Сопелка-секретарь. - Деньги, наверное.
   - У нас как будто меньше было, - ответил наблюдательный Сопелка.
   - Не склеились бы, а то не примут, - авторитетно заметил каверзный Сопелка и выставил на солнце бледный живот.
   Прошла незаметная Сопелочная мама, тихо сказала что-то, и Сопелки потянулись за ней следом, как поредевший красный шлейф. Болонка ушел обедать. Двор опустел и забыл о неудавшемся торжестве.
   # # #
   Авдейка сидел на парапете и думал о песце, когда из подворотни выглянул Сахан.
   Сахану повезло. Подстерегая конец Кащея, он блуждал по двору, когда заметил черную обтекаемую тень автомобиля, возившего Леркиного отца. Приглушенно шурша, автомобиль объехал дом с внешней стороны и остановился.
   Сахан успел к машине, когда Леркин отец вылезал из-за дверцы, откинутой ординарцем. Это был отекший, бритый человек в темном френче без знаков отличия. "Только бы пронесло, только бы не заложил меня Лерка", - думал Сахан. Генерал заметил суетившегося пария, устало, но добродушно кивнул и вошел в подъезд. У Сахана отлегло от сердца. "Признал, кивком удостоил. Вот они какие, главные-то люди, - снисходят. С папашей, значит, все путем, а с сынком столкуемся, куда ему деться".
   К удивлению Сахана, автомобиль остался у подъезда. Чтобы не пропустить чего важного, Сахан ходил вдоль тыльной стороны дома, попеременно глядя то на машину, то - через подворотню - на подъезд Кащея.
   Каждый раз, как силуэт его возникал в воротной арке, всплывала сказка о черном лебеде. Авдейка пытался вспомнить ее целиком - и не мог, а она неотвязно стучала о грудь и исчезала с Саханом. И Авдейка понял. Он бросился к Сахану, загородил ему путь и стал говорить наобум, нащупывая правду, подсказанную сказкой про черное, которое углядел в Сахане, одном Сахане среди всех ребят, смотревших вслед Кащею.
   - Это ты взял горжетку. Ты под окном был. Я тебя видел. И мама из окна видела. Я не знал раньше, а теперь знаю. Это ты. А Кащей не виноват. Я скажу...
   Леркин отец вернулся в машину, дверца захлопнулась, но тут же открылась снова, перекрывая узкий проход, по которому двигался Лерка в сопровождении милиционера. Сахан рванулся к автомобилю, яростным ударом, ноги в рваном ботинке освобождая себе путь.
   В груди у Авдейки громко екнуло, и кровавый пузырь лопнул перед глазами. Авдейка дергался, закапываясь в груду битых кирпичей, извести и строительного хлама, а распахнутый рот его не мог вобрать воздух.
   # # #
   Когда Сахан подбежал к автомобилю, милиционер стоял во фрунте, вскинув руку к козырьку. Докладывая о происшествии, он старался сохранить стойку и в то же время склониться к генералу, чем безжалостно кроил свою ладную фигуру на холуйский лад. Лерка же походя оттолкнул дверцу и ушел домой, не отозвавшись на окрик отца. Лицо его показалось Сахану заплаканным и болезненно припухшим, глаза сияли, а руки то вскидывались, как бы указуя нечто невидимое, то безвольно повисали вдоль тела. Сахан обеспокоился. "Этого только не хватало. Спятит барчонок- и куда я за ним? На Канатчиковую дачу? В первые идиоты выбиваться? Л пожалуй, идиот и есть. Хитрю, путаюсь, а на главное не выхожу. Может, и не в барчонке счастье. По жизни все верно расчел, факт, а чую - на главное не вышел. Все бомба проклятая с панталыку сбивает. И на хрена в ней песок? Взорвалась бы - и мороки меньше. Будет, - прервал себя Сахан. - Бомба ему мешает. Впечатлительный очень, гляди, Ибрагимом станешь. Выбрал дорогу, так шагай, а сопли - за обочину. Вот и легавого уже упустил".
   Милиционер, склонявшийся все ниже, окончательно впал в машину генерала и был обнаружен Саханом за задним стеклом. Автомобиль резко взял с места, и тут отчаянный крик, вырвавшийся наконец из Авдейкиной груди, настиг Сахана. Он поспешил за отъезжающей машиной - и вовремя, - уже бежала на крик какая-то шелупонь.
   "Нескладно вышло, не сдержался, - думал Сахан, кусая губы. - Спасибо, легавого увезли. И с Кащеем поторопился. Писуна мамаша и впрямь могла из окошка смотреть. А ну как пойдет теперь история? Ох, нескладно. Щенок, собой не владею. А мне огляд да огляд нужен. Хорошо, не до смерти гаденыша хватанул, оторется. А откинул бы концы, где тогда меня искать? То-то. Горяч больно. А еще, когда из Леркиной комнаты в щелочку глядел, как гуляли у его отца генералы да полковники - молодые, ярые, фронтовики, - не одобрял. Много о себе понимают - родину они отстояли, врага по шапке железным кулаком шлепнули. Так война-то не навеки. С такими ухватками, с железными кулаками да нахрапом об мир быстро пообломаются. Не одобрял, а туда же. Плохо. И с войной запоздал, нет бы родиться пораньше. Многих война подняла, многих и еще поднимет. Не попал в струю. Ничего, на меня и мира хватит - своего не упущу. Только держать себя надо, не торопиться. А с Кащеем..."
   Сахан вышел из-за крыла дома и тут же отпрыгнул назад. Кашей с Еремеевым стояли в воротах и мирно беседовали. Потом Еремеев поправил торчавшего из-под локтя песца, пожал Кащею руку и вернулся во двор, а Кащей двинулся вдоль забора.
   Сахан глазам не поверил. Потом не выдержал, бросился на улицу и перехватил Кащея у бокового въезда во двор.
   - Зачем Еремеев приходил? - с ходу бухнул Сахан и тут же спохватился, что опять дал промашку, выдал себя.
   - Потолковать приходил. Интересуешься, значит?
   "Определил, падлой быть, определил", - думал Сахан, сжимаясь под внимательным взглядом Кащея и ожидая удара.
   - Не слишком...
   - Не слишком - не спрашивал бы, - возразил Кащей. - А толковали про работу. Парней предлагал на завод звать. Тебя вот, к примеру. Сам знаешь, рук не хватает. Война, Сахан, - добавил Кащей.
   "Объехал ты меня, - думал Сахан, наливаясь злобой. - Ох, лукав, ох, лукав ты в простоте своей. Что про завод с тобой Еремеев толковал - это лукавство плевое, а истинная твоя ложь ребрами скрыта. Ты с молоком матери жизнь нашу всосал, а она проста, как арестантская молитва, - шаг вправо, шаг влево конвой открывает огонь без предупреждения. То за тебя братья по сторонам шастали, а когда твой черед пришел, ты и спрятался в работягах. Шкурой дорожишь, Кащей, вот и вся твоя правда".
   - Война, Кащей, - ответил Сахан.
   Отдаленный переполох донесся со двора, и Кащей прислушался.
   - Никак стонет кто?
   - Война, Кащей, - повторил Сахан, улыбаясь неподвижным лицом. - Как не стонать.
   # # #
   Скоро Авдейка перестал стонать, только тихонько всхлипывал, но дыхание его никак не налаживалось и речь не шла. Его нашли Сопелки, засуетились, потащили было, а куда - не знали. Посадили Авдейку к стене, оставили при нем незначительного Сопелку и бросились искать взрослых. Не было взрослых. Подвернулся Болонка, увидел Авдейку в крови, испугался, с криком побежал в его квартиру, но никто Болонке не открыл.
   Любознательный Сопелка натолкнулся на Еремеева, вручавшего горжетку Леркиной матери. Весь день она провела в министерстве, безуспешно добиваясь вызова мужа по семейным обстоятельствам, и теперь плохо понимала, что от нее хотят. Потом поняла, привычно набросила горжетку на плечи и тут же забыла о ней. Возле дверей парадного она достала из сумочки ключ, и тут песец незаметно соскользнул на ступени, как бы собираясь снова улизнуть, но Еремеев в два прыжка догнал неуемное животное, яростно встряхнул за шиворот и собственноручно водворил в квартиру генерала.
   В передней висела записка. Генерал кратко сообщал, что прилетал по вызову Ставки и обнаружил в доме безобразия, с которыми покончит по возвращении. Мать прочла и бросилась в Леркин кабинет. Сын сидел за роялем, уронив голову на клавиши, и руки его мертво топорщились в локтях. Лерка спал. Звуки потревоженного рояля огласили квартиру, когда мать попыталась поднять его, и в кабинет вбежала домработница, мелко крестясь от страха. Вдвоем женщины подняли Лерку и уложили в кровать. Лицо его было нечисто и темно, а рот широко раскрыт. Лерка тяжело дышал, и мать терпеливо обмахивала его веером.
   Еремеев стоял у двери, как бы ожидая новых бед от проклятого животного, а потом заметил отиравшегося на лестничной площадке любознательного Сопелку.
   - Ты ко мне, рыжий? - спросил Еремеев.
   - Помогите, товарищ мент, отнести в больницу одного мальчика, - обратился Сопелка со всей обходительностью, на какую был способен. - Это наш мальчик, но у него дома никого нет.
   После выпитой водки Еремеев был благодушен и пропустил "мента" мимо ушей.
   - Что с мальчиком?
   - Упал и не встает.
   - Все-то у вас не путем - то шкуры летают, то мальчики не встают. А у меня таких домов, как ваш, - во! - Еремеев выразительно указал на шею, одернул гимнастерку и добавил: - Пошли, разберемся.
   Но разбираться было уже не в чем. Каверзный Сопелка встретил деда, понуро возвращавшегося от начштаба, и привел его на задний двор, где Болонка с остатками Сопелок по очереди дули Авдейке в рот, чтобы легче дышалось.
   Дед поднял внука, принес домой, раздел, вытер влажным полотенцем и осмотрел. Нашел ссадины на голове и ушиб под ребрами. Ссадины были пустяковые, а ушиб - солидный. Хорошо, удар не точно под грудь пришелся - мог бы и не продышаться. Расспросами мучить не стал, но Авдейка поднялся на локте и сказал через боль:
   - Ты не сердись, дед. Деньги эти - ну, картошкины, - они на танк. Это тайна была. Мы собирали, чтобы танк Т-34 построить, у которого башня вертится. Для того и Ибрагима грабили. Но мы не взяли ничего. Все говорили - богатый, а он хлебом кормил. Мы много собрали - двадцать семь тысяч.
   - Будет тебе, будет, отдыхай, - отвечал дед.
   # # #
   Он укрыл Авдейку одеялом, гладил, чувствуя холод и простор в душе. Конец. Обломился сук, не напрасны были сомнения. Уже то, что принял его бывший начштаба, удивило деда. Он шел за холуем лубянскими коридорами и озирался, не там ли ведут, где восемь лет назад, и, как восемь лет назад, холодком под сердцем потянуло - не ждать добра в этих стенах. Не ему ждать. На мгновение дед усомнился - не своей ли охотой шею в петлю сует, - но справился, подавил страх. Петля ли, нет, а не научен на попятный ходить, и научиться поздно пришли. Уже холуй с докладом вошел. Вернулся и дверь придержал - ждет начальник.
   Ждать-то он ждал, но зада не поднял, в бумажки уткнулся, как и не видел. Дед стиснул кулачищи да по тюремной-то ухватке - назад их, за спину. А как словил себя на том - до того озлился, что уж и слова не мог выдавить. Так и стоял пнем, руки у груди корявил. А ведь готовил слова и начать думал складно - так, мол, и так, друг Гришка, помнишь, как про нас песни пели? В песнях, правда, не Гришку, а самого деда поминала сельская голытьба, было время, - а словчить решил дед. Вот и словчил. Помолчал-помолчал, потом про эвакуашек вспомнил, заявление достал из кармана, грохнул о стол, развернулся - и за дверь. Тут только и слово наконец вырвалось. Прорычал в огляд:
   - Как был ты, Гришка, холуй, так и остался. Мне б тебя третьим ординарцем держать, сапоги чистить, а я тебе штаб доверял.
   Думал, хоть этим прошибет - ан нет, не вскочил Гришка, за кобуру не дернул, тихо так сказал:
   - Холуй ли, нет ли, не тебе судить. А вот что дурак ты - это точно.
   - Это ты мне - дурака? Своему командарму?! - заревел дед.
   - Да был ли ты когда командармом, Савельич? Не был, и спасибо скажи. Ты и жив-то еще от дурости. Много на себя брал - а посмотри, кем вышел? Вот и теперь орешь, а на кого - не смыслишь. В общем, иди, Савельич, и дорогу забудь. А еще советую тебе из Москвы сваливать. И подальше. Подумаешь спасибо мне скажешь.
   - Застрелить тебя надо, Гришка, - сказал дед, - другим не проймешь.
   Хотел на двери отыграться - душа из нее вон, - так нет, высока дверь, а в ходу мягка, без шума затворилась.
   "Это нарочно такую придумали, - подумал дед. - Видно, хлопают ею часто, вот и приспособили механизм, чтобы начальство не тревожить. Этот Гришка всегда покой любил. Холуй, одно слово".