Страница:
Вдруг что-то заскрипело, распалось, и появилась старуха, закутанная так, что только нос торчал - длинный, крючком загнутый. Где-то уже видел Авдейка такой нос.
- Ты чей будешь? - спросила старуха.
Авдейка задумался - и правда, чей?
- Тебя кто оскребал-то?
- Дорога из-под ног убежала. Она с грузовиком уехала, а я остался.
- А далече ль идешь?
- Домой.
- Далече, видать, - предположила старуха. - Зайди, водицы испей.
Авдейка вспомнил, что старуху с таким носом и избушку с соломой видел в книжке про Бабу-Ягу. Он попятился, думал бежать, но старуха ловить его как будто не собиралась. Авдейка набрался храбрости и спросил:
- А кто это у вас говорит "гав, гав, гав"?
- Собака, сынок.
- А я думал, собаки лают.
Старуха засмеялась, двигая носом.
- Лают, сынок, лают. А ты что, собак не видал?
- Нет. У нас собак съели.
- Спаси, Господи! - сказала старуха и перекрестилась, как бабуся.
Авдейка решил, что все же не Баба-Яга.
- Хлебца хочешь, сынок?
- Хочу, - привычно ответил Авдейка и вдруг с изумлением обнаружил, что не голоден. Он прислушался к себе, но живот твердо ответил, что не хочет. "Это он от санатория, - решил Авдейка. - Мне там плохо, а животу хорошо - и хлеб ему белый сколько хочешь, и сахара три кусочка, а про каши и разговора нет".
- Возьми. - Старуха протянула ломоть. - Христос с тобой.
- Не хочу. Он не хочет, - уточнил Авдейка и указал на живот.
- А чего ж собак едите? Вроде не басурманы.
- Не знаю, -ответил Авдейка. - Я не ел. И мама-Машенька тоже. Может, Сахан ел, он жадный. Болонка еще бэд кэта съел, но случайно.
Старуха как-то странно повела носом.
- Ты не Баба-Яга? - спросил Авдейка.
- Ты чтой-то за страсти намечтал?
- Я так и думал, - ответил Авдейка. - Врут все эти книжки. Значит, "гав, гав, гав" - это собака говорит? А посмотреть на нее можно?
- Я, сынок, не держу. Это с того края деревни.
- Так это деревня? - Авдейка обрадовался и быстро вспомнил все, что знал о деревне.
- Деревня, сынок.
- А где здесь балет? Сюда тетя балерина поехала, она вас танцам учить будет. В деревне все очень танцевать любят. Правда?
- Ой! - воскликнула старуха и перекрестилась. - Божий младенец! А я-то, старая, признала было, да засумлевалась. Иди, солнышко, иди, я тебе денежку дам.
Старуха убежала в дом, оставив Авдейку в недоумении. Вернулась она с белым узелком, долго развязывала его и причитала:
- Сичас, голубчик, сичас. Может, сподобит Господь, дойдешь до города. А там усе есть. Отдашь денежку, а тебе хлебца дадут али сладость какую.
- В Москве, бабушка, - важно ответил Авдейка, - по карточкам дают. А без карточек, за деньги, - только на рынке. Сластей там нет, масло да картошка. По сто пятьдесят рублей кило, если молодая.
- Свят! - Старуха стиснула узелок. - Сто пятьдесят? Да ты толком ли знаешь? Я вот за жизнь и собрала, - она потрясла узелком над головой, - три сотни. Это что ж? За всю-то мою жизнь на два кило картошек наработала?
- Цены бешеные. - Авдейка вздохнул вздохом мамы-Машеньки.
Старуху как подменили.
- Иди, иди, идол окаянный, - закричала она. - Бешеные! Сам ты бешеный. Ходють тут, людей в сумление вводють. Два кило! Я вот палку возьму да покажу тебе два кило.
Авдейка опрометью пустился от деревни, поглядывая, не догоняет ли ступа с помелом. Но ступы не было. Все же врут книжки.
За деревней Авдейка остановился, передохнул и стал думать, что делать дальше. За холмами, за далеко открытыми пространствами зелени стояло солнце. Оно опускалось за край земли, и тени росли навстречу Авдейке. Солнце закатилось, Авдейка не успел к нему. Синевой и дремой дышали сумерки, окутывал землю туман, дымясь над логом. Авдейка набрел на ручей, попил и отдохнул. Потом отыскал взглядом неверный огонек и побрел к нему, спотыкаясь о кочки. Огонек оказался костром, возле которого сидели старик и мальчик с кнутом. Протяжно ржали лошади.
- Отчего они так кричат? - спросил Авдейка.
Старик молча смотрел на него.
- Зарю провожают, - ответил мальчик с кнутом и улыбнулся.
- У нас тоже есть лошадь Французский Пакт. Но она не кричит.
Мальчик улыбался.
- Это твой дед? - спросил Авдейка.
- Дед.
- И у меня есть дед. А раньше был совсем старый дед, которого звали Авдеем. Он на лошадях ездил. Потом его на кол посадили.
- Поешь лучше, - сказал старик, выкатывая палкой из углей черные картошки.
- Я картошку не ем, - ответил Авдейка. - Я домой спешу, в Москву.
- Хочешь кнут подержать? - спросил мальчик. Кнут был тяжелый. Он стекал с короткого кнутовища и плетеным ручьем бежал по траве все дальше и дальше, туда, где спрятано солнце.
# # #
Авдейка проснулся, когда старик сажал его на лошадь.
- Тут до станции недалече, - сказал старик, садясь позади. - Не свались.
Во весь взгляд нависало небо, испещренное звездами, сквозь которые сочился свет. Безмолвная ночь текла серебром, бежали тени, спал под ватником мальчик с кнутом, лошади укрылись в дрему. И все живое попряталось на краю пропасти. Щербатой пропастью было подлинное, не ослепленное солнцем небо, и ни огонька не светилось на ее краю. Авдейка заглянул в глубь выжидающей тьмы, вскрикнул, обхватил теплую лошадиную шею и прижался к ней лицом.
- Новолуние, - сказал старик.
Ночь новолуния все дрожала в глазах Авдейки, когда небо уже заволокло дымным рассветом и ничто не напоминало земле о ее уязвимости. Грохотали эшелоны на железных путях, тяжелый мазутный дух висел над станционным зданием, и толпа с мешками, торбами и деревянными чемоданами теснилась вдоль рельсов. Люди стояли во весь перрон, как газетные знаки - законченно, плотно, молча. Но когда на облаке пара выплыл свистящий паровоз, толпа смешалась и, отбросив Авдейку, с воем облепила поезд. Авдейка метался между гроздьями людей, висевших на вагонных дверях, и наверняка не попал бы на поезд, не будь родственника графа Толстого. Могучей рукой он опустил окно, перегнулся и втащил Авдейку в вагон.
- Сидай, хлопец, - сказал родственник графа и расчистил Авдейке место на грязном полу между лавками. - Вот послободит, тады и гроши зроблять поидэ.
- Что? - спросил Авдейка.
- Деньги зашибать, - пояснил на ухо родственник графа, утрачивая малоросские интонации. - Басурман ты, что ли, слов не понимаешь?
- Я понял, - ответил Авдейка, вторично принятый за басурмана.
Он заснул, примостившись в ногах между мешком и плетеной корзиной. Зашибание денег он представлял игрой, похожей на расшибалку, и поэтому был удивлен, когца родственник графа, разбудив его, быстро повел по вагону через освободившийся проход.
В тамбуре родственник повел себя странно. Он вытащил из нагрудного кармана дамское зеркальце, заглядывая в него, вывернул веки, потом растерзал на груди гимнастерку, сунул в руки Авдейке фуражку и повел в следующий вагон. Там родственник прокашлялся и сказал: "Дорогие братья и сестры!" Больше Авдейка ничего не понял из-за страшных завываний, сопровождавших его речь. Окончив, он двинул Авдейку вперед, цепко держа за плечо, и запел:
В имении Ясной Поляне
Жил граф Лев Николаич Толстой...
У Авдейки ноги подкосились от обрушившегося воя, но родственник поддал ему коленом и потащил впереди себя через мешки и вытянутые ноги. Другой рукой он больно сжимал Авдейкину шею, заставляя ее склоняться в разные стороны, откуда в фуражку сыпалась мелочь и мятые рубли. К концу вагона Авдейка освоился, понял, что от него требуется, и даже разобрал конец песни, из которой и узнал, что имеет дело с родственником графа. В следующем вагоне Авдейка познакомился с ним ближе. Родственник оказался внуком графа Толстого, но каким-то неудачным, незаконнорожденным. Внук сильно горевал по этому поводу, но дедушку любил и слушался. Дедушка у него был хороший и простой, хотя и граф. Он, совсем как Сопелки, не кушал ни рыбу, ни мясо и ходил босиком. Но у дедушки графа была плохая жена Софья Андреевна. Она ела рыбу и мясо. Босою она не ходила, щадила дворянскую честь, и это было так невыносимо, что внук зарыдал в голос.
Граждане разделяли чувства неудачного родственника, и монеты из их натруженных рук капали в фуражку, как слезы. Граф написал роман "Анна Каренина", но та бросилась под поезд. Дети в вагоне беспокоились и вскрикивали. Авдейка спотыкался, "...и роман его "Воскресение" читать невозможно без слез", - заявил родственник. Старушки понимающе кивали и развязывали белые платочки. "Вот так разлагалось дворянство..."
Темные старческие руки крестили Авдейку, плачущего от наплыва чувств, и с крестьянской обстоятельностью складывали деньги в фуражку подкидыша.
- Слеза! - воскликнул фальшивый внук, когда вагон остался позади. - Слеза, говорю, была?
- Была, - ответил Авдейка, всхлипывая.
Родственник отвалился к стене тамбура и стал отпивать водку из початой бутылки, делая замеры большим пальцем.
- То-то. Слеза в нашем деле - главное, это ты усеки. Без слезы - дохлое дело, копейки не выжмешь.
Потом родственник вздохнул, по-лошадиному грустно, и с сожалением спрятал бутылку. Засунув палец в фуражку, он помешал деньги, как кашу, бумажные отобрал себе, а горсть мелочи отсыпал в ладонь Авдейке. Подумав, он артистическим движением забросил в фуражку рубль, а помедлив - другой.
- Мера, брат, - объяснил он. - Много лежит - граждане подумают: и без нас не пропадет. Мало лежит - подумают: не дают ему люди и мы не дадим. Вот теперь - в аккурат.
- Жулик ты, а не родственник, - неожиданно заявил Авдейка.
Фальшивый внук глубоко задумался.
Авдейка высунул кулак в выбитое дверное окно, выпустил деньги на волю и услышал:
- Добро переводишь.
- Поднимут, - ответил Авдейка, не оборачиваясь.
- Дивись! - Родственник задрал гимнастерку и показал грудь в розовых шрамах. - Нет, ты дивись на дела рук фашистских извергов.
- Вижу, - ответил Авдейка и снова отвернулся.
- Вот беда, не заработаешь на них ничего, - объяснил фальшивый внук. Больно много нашего брата в шрамах ходит, вот и приходится с глазами придуряться.
- У моего деда страшнее шрамы, а он на фронт идет.
- И берут? - неожиданно заинтересовался родственник, оправляя гимнастерку.
- Берут.
- Слушай, - зашептал фальшивый внук в спину Авдейки. - Может, у него знакомый какой есть? Врач знакомый, а? Ведь клеят же липу всякой сволочи, чтобы на фронт не идти. Так и наоборот же склеить можно, а? Шепни адресок, пацан. Деньги у меня есть - дом продам. Я его все равно пропью. Что я здесь? А там я человек. Красной Армии сержант, наводчик орудия. Может, успею, пока война не кончилась. А, пацан?
Он повернул Авдейку к себе, но тут же опустил руки.
- Эх, куда там...
Одно веко родственника разочарованно опустилось, а другое оставалось залихватски заломлено и обнажало потусторонний ужас голого, человеческого глаза.
Авдейка полез за пазуху и, взглянув в натруженные глаза, опустил в фуражку сторублевку дяди Коли-электрика.
- Возьми.
- Стыдно, - сказал родственник и взял. - Стыдно. Эх, жизнь наша, колеса. Вмазать бы куда, чтоб вдребезги...
Авдейка вернулся в вагон и примостился на чемодане у окна.
- Много ли собрал, сердешный? - спросила его чемоданная старуха.
Авдейка увидел на ней знакомый нос и на всякий случай не ответил. За окном поезда чередовались станции, плыли избы, крытые соломой, сломанные тракторы под навесами, чадящие грузовики, памятники и телеги. За поездом бежали дети, а коровы и бабы отрывались от дел и провожали его вдумчивыми взглядами. Жизнь, собранная в высоких стенах Песочного дома, необозримо растеклась по равнине медленная и редкая, как в испортившемся кино.
Неожиданно поезд без видимой причины затормозил и остановился посреди некошеного луга. Вагон суеверно притих. Махала хвостом корова, отгоняя слепней, блестела речка. Валялась замысловато изогнутая труба, и звучала печальная повесть о разлагавшемся дворянстве.
Это было долгое разложение, которое окончилось не раньше, чем поезд приехал в Москву. Вокзал, где он остановился, был совсем незнаком Авдейке, но в городе он чувствовал себя дома, знал, что здесь хорошо, а что плохо, и быстро добрался до "Белорусской".
Там Авдейка побежал. Он задыхаясь бежал в Песочный дом, в свою жизнь, которая не шла без него.
# # #
Стремительное дуновение тронуло пространство застывших звуков, и Лерка насторожился. Он стоял в синих плоскостях растворенных окон и пытался воспроизвести музыку, прозвучавшую ему у разбитой витрины.
Неделю назад Лерка успел проиграть несколько пассажей, а когда очнулся и распечатал пачку нотной бумаги, то не смог нанести на нее ни знака. Воображение остыло, как бы подернулось пленкой, и музыка не осуществлялась.
"Но я и жить-то оставлен ради нее, - думал Лерка, растерянно перебирая клавиши. - Это музыке пули не хватило, не мне. Никогда так явственно ничего не слышал, а играю - ни образа, ни строя - ни одной ноты естественной. Что моя жизнь без музыки? Хаос какой-то. И ускользает она незапечатленной, как дым. Дым", - безнадежно повторил Лерка и вдруг, как с пригорка, увидел сквозь туман реку, ртутное течение воды, звучащее низким тремолирующим рокотом.
Но видение растаяло, и ничто уже не вызывало к жизни оцепеневшие звуки, пока не пронеслось в окне стремительное дуновение. Наискось пересекавшее пространство, движение текло в синих плоскостях стекол - неверный и легкий бег - бег ручья, звенящая, оплодотворяющая нить. Прыгнув к роялю, Лерка стал наносить на клавиши это движение, следя короткие импульсы, которые оно сообщало застывшему пространству, возбуждая в нем ответные звуки и в сопоставлении ритмов рождая время, созвучие, музыку. Пульсирующий бег раскачивал пространство, вызывая к жизни новые, заглушающие его темы, и рояль превращался в оркестр из стонущих и ликующих голосов. Едва успевая запечатлеть их на стертых клавишах, Лерка хватался за нотные листы, холодея от страха, что, записывая, упустит миг, собьется, нарушит пластическое и точное развитие вещи, и, выверяя себя, возвращался к звенящим, переливающимся ноткам - ручью, бегущему пространством немого хаоса.
Мелодия материализовалась в единственную реальность, а за гранью ее, в неверном и призрачном мире, раздался резкий звонок и щелкнули запоры парадной двери, пропуская вернувшегося отца.
# # #
- Ну, как тут? - спросил генерал.
Жена внимательно рассматривала его сапоги, мельком вытертые о щетинистый коврик, и не отвечала.
Неделю назад, взяв в руки пистолет, брошенный сыном, и беспредметно щелкая курком, она поняла, что жизнь ее миновала, распалась, как лепестки траурного тюльпана "Филипп де Коминес", а она беспечно просмотрела ее. Жизнь всегда обходила ее стороной, не сбываясь, не затрагивая того главного, из-за чего, верно, и дана была, и вот миновала, оставив легкую пыльцу сожаления - пыльцу на пальцах, - невесомую, невосполнимую.
Убрав пистолет, она не бросилась следом за сыном, только взглянула через порог спальной, прикрыла дверь и ушла к себе. ""Не сотвори себе кумира", произнесла она. - Как же плохо я читала, как все мы плохо читали Библию, как забыли Бога своего, и как поздно теперь вспоминать". Всю неделю глухое молчание висело в квартире, и всю неделю своими точеными и полупрозрачными руками она перебирала дорогие безделушки на туалетном столике, думая о том, что растворилась в любви к мужу и сыну, забыла о себе - и потому забыта ими. Она переставляла по холодному малахитовому столику округлые и изящные безделушки, вехи жизни, а потом неожиданно разделась донага, поднялась перед зеркалом на сафьяновую табуреточку и стала разглядывать свое тело, удивляясь, зачем оно. Она разглядывала это тело, исполнившее все, что должно было исполнить, - принявшее в себя мужчину и исторгшее дитя, - и сожалела о нем, как о бездомном животном.
Потом она замерзла и, одеваясь, подумала, что никогда не понимала самых простых вещей, а вернее, силилась понять эти самые простые, не поддающиеся объяснению вещи и потому всегда испытывала смутную неудовлетворенность жизнью. Ей мелькнуло, что, воспитывая сына в своей постоянной неудовлетворенности, она тем самым развила дар, едва не погубивший его. Но мысль о сыне поднималась как вопль - и она давила ее. Она ни о чем не думала, ничего не ждала и теперь рассматривала сапоги генерала столь пристально, что, перехватив ее взгляд, он вернулся на коврик и раздраженно проговорил:
- Я с фронта. Могу я, наконец, узнать, что происходит в моем доме?
- Спроси, может, он тебе и расскажет, - ответила она, неопределенно махнув рукой в сторону комнат, но почувствовала внезапную тревогу за сына, возраставшую беглыми аккордами, и тогда поняла, что слышит музыку.
Отстранив жену, генерал угрюмо двинулся в глубь квартиры, раздвигая свободный поток мелодии, и, уже взявшись за ручку двери, застрял возле Леркиного кабинета. Генерал вовсе не разбирался в музыке, но то, что играл сын, остановило его динамической точностью звучания, доступной красотой хорошо скоординированного оперативного плана. Он вспомнил, как в польскую кампанию предложил свой первый план, послуживший его внезапному возвышению. Составляя его и оттачивая в деталях, он постоянно ощущал упругость противостоящих сил и ею поверял действия войск, гармоническую и целостную картину боя.
"На пути парень, - решил генерал и ушел, вторично отстранив жену, попавшую на пути. - Пусть работает".
- Ты спроси... - начала она.
- Некогда, - бросил генерал через плечо. - Да и незачем, он и так рассказывает, слушай.
Жена осталась одна, слушая и не узнавая мелодии, которую играл сын, и оттого не понимая, где находится. С варварской силой вздымались звуки.
...террасы белого камня, истертые ступени, акведуки, пепел, вода... Она обнаружила себя забытой в полутемном коридоре, зарделась от стыда, и тут же все возмутилось в ней.
# # #
Четверть часа провела она за туалетом, а потом властно постучала в кабинет мужа я вошла, не дожидаясь ответа. Генерал, крутивший в руках шестую нулю, которую по давнему суеверию всегда носил с собой, сунул ее в нагрудный карман и поднял глаза на жену. Грациозно качнувшись, она прошла кабинетом и села по другую сторону стола.
- Мы переезжаем, - сказала она.
- Вот как?
- Вот так. У меня один сын, я не хочу, чтобы он застрелился.
- А он хочет?
- Ты слепой? Ты ничего не видишь в своем доме?
- Вижу. Хулиганство. Надеюсь, что возрастное.
- А я тебе говорю, он хотел застрелиться!
- Чтобы застрелиться, одной пули хватит, можешь мне поверить. Оставим это.
- Что ж, оставим. Но я хочу, чтобы он жил в ведомственном доме. Ты не знаешь, как действует на него эта публика. И на меня. Я даже собаку завести не могу - стыдно, видите ли. И стыдно, когда вокруг дети голодные. Хватит. У меня одна жизнь, и я не хочу голодных детей. Я хочу собаку. И хочу, чтобы сын рос среди детей приличных.
- Не люблю приличных детей, - задумчиво произнес генерал. - Плохие бойцы из них вырастают.
- Ах вот как, плохие, - со скрытой издевкой ответила мать. - А как же русские офицеры - ведь все из дворян выходили. И неплохо воевали - вон какую империю вам оставили.
Генерал вскинул брови, потом не слишком искренне хохотнул и ответил:
- А что мы с этими офицерами в гражданскую сделали? То-то. Так что давай не забывать уроков прошлого, как учит товарищ Сталин.
- Но ведомственные дома тоже не я придумала, - ответила мать, чувствуя, что ее понесло, и нимало не противясь этому. - Думаю, без товарища Сталина не обошлось, а? Так что в этом вопросе у нас с ним смычка, как теперь говорят. И в том, что погоны вам вернули, - тоже. Только что с аксельбантами, скоро ли? Погоны без аксельбантов - это не признак революционности. Это признак дурного вкуса, мой друг, так и передай товарищу Сталину.
- Ты... Ты... - вскрикнул генерал.
Неловко вывалившись из-за стола, он принялся яростно и бесполезно топать сапогами, утопавшими в ковре.
- Ты в своем уме? Ты о ком говоришь?
- Да, мон женераль, - с печальным презрением произнесла она, рассматривая бесшумно топочущие сапоги. - Долго еще ждать, когда из вас дворяне вырастут. Однако дожидаться этого мы будем в ведомственном доме. Ах, недооцениваешь ты дворян, мон женераль. Не забыл ли ты про моих братьев? Оба дворяне, оба корниловские офицеры. И ведь живы. Ты, кстати, не знаешь, где они теперь? Что ты по этому поводу пишешь в своих анкетах, мон храбрый женераль? И что по этому поводу думает товарищ Сталин?
И она расхохоталась в лицо онемевшему генералу тем беглым смехом, который он любил в ней когда-то до слабости, до полного забвения себя и места своего в жизни. Эта горячая беглость ее дыхания, смеха и даже почерка, всю жизнь делавшая его невменяемым, в один миг восстановила ее неистребимую власть, и, забыв об огромных задачах, о свершениях войны, о своей карьере и проклятых братьях, которых он никогда не видел, генерал опустился в ноги своей немыслимой жены и прижался головой к ее коленям.
- Итак, мон женераль, - сказала она, как жезлом касаясь его головы попавшим в руку перламутровым карандашиком. - Итак, неверная сестра предает своих братьев забвению. Се ля ви. Но конец войны мы встречаем в ведомственном доме. И без дураков, как принято говорить среди будущих дворян. Ты понял? переспросила она, услышав нечленораздельное мычание. - Встречаем конец войны.
- Победу, - глухо поправил генерал, не отрывая рта от ее коленей.
Леркина мать слегка выгнулась, принимая скользящую по бедрам тяжелую голову, и, отвернув лицо, следила перламутровые блики, игравшие на карандашике.
"Теленок, - думала она. - Счастливый теленок. В нем-то я не ошиблась. Уж кто счастлив, тот счастлив надежно".
# # #
Небо стремительно гасло, наполнялось гортанным криком, а потом порвалось и упало клочьями.
- Где небо? - закричал Авдейка.
Он стоял у окна, зажав голову ладонями, скрываясь от обнаженной, пустой, разоренной бедствием комнаты. Небо опадало черными клочьями.
- Где небо?
Деда не было. За ним не было деда. С первого взгляда Авдейка понял, что его нет. Время деда иссякло, как иссякло оно когда-то у дяди Пети-солдата, оставив по себе зияющую пустоту.
- Чего встрепенулся? - спросила Глаша, вбегая на крик. - Какое небо? Грай. Вороны галдят.
- Почему их не съели?
- Ты что, мальчишка. Господь с тобой!
- Почему всех съели, а их нет? - спрашивал Авдейка, вырываясь из Глашиных рук и теряя себя от горя. - Почему никого нет, а они есть?
- Никого нет, - подтвердила Глаша, неожиданно забывая Авдейку. - Никого нет, никого...
# # #
Внезапный ливень обрушился на город, взбил пыль, дробью прошелся по стеклам. В грохоте, сотрясшем небо, захлебнулся рояль. Лерка подошел к окну и поднял лицо к поднебесью, к непроглядной грозовой мгле. Гром потрясал утлое человеческое жилище и отзывался дискантом выбитых стекол.
"Вот так, - решил Лерка и распахнул окно, уничтожив прозрачную преграду между собой и освобожденной стихией. - Вот так!"
Он вспомнил противогазную маску Сахана - и каждый шаг своей ночи расчислил здесь, под клокочущим небом, и дождался ее, - вышел, натянув маску, из которой вырезал шланг и разбитые стекла, - не помышляя, от случайного ли прохожего, Степки или самого себя прячет лицо, - прокрался двором вдоль стен Песочного дома и ударом распахнул непреодолимую дверь.
# # #
Авдейка очнулся в грозу и не хотел открывать глаз, потому что все знал. Но открыл, подошел к бабусе и сел в изножье постели. Он убежал с дачи, и теперь бабуся умрет из-за него. Он не умел сказать, из-за чего сделал это, и молчал, погруженный в страдание, как в серебряную пыль.
Но он знал, и бабуся знала. Она осенила Авдейку крестом желтым и неверным, как движение сухой ветви, и глаза ее сомкнулись, скрывая от него боль.
Штык лежал в ногах Авдейкиной кровати. По нему скользили тени дождя, он казался живым, полным оловянного движения, но был мертв. Авдейка убрал его под матрас и ушел к забору табачной фабрики, где, как язва, темнела дощечка, прикрывавшая выбитое стекло Кащея.
Авдейка постучал. Дощечка отпала, и светлая женская голова приблизилась к нему - светлая, с черным лицом.
- Вы... вам песца подбросили, я знаю, - начал Авдейка.
- Погоди, какого еще песца?
- Пушистого, белого. Из-за него Кащея в тюрьму посадили.
- Кащея? - переспросила женщина. - Тебе какого надобно? Ваньку?
- Ну да. Которого в тюрьму из-за...
- Да обожди свиристеть. На воле Ванька, гуляет.
- Где... гуляет?
- Вот это не скажу. Не докладается. Они никогда не докладаются, так вот и жди. А потом принесут порезанного. Или объявят - в бегах. Или - сел. А ты, мать, жди. Теперь вот убили.
- Значит, он не в тюрьме.
Авдейка отступил на шаг. Дождь падал отвесно, выбивая пузыри, и лужи кипели. Кащей гулял. Бабуся умирала.
- Как это - убили? - продолжала женщина свой. разговор. - Ладно бы вышка, а так... Не приучена я такое понимать. По мне - сидят дети. Только срока им намотали до-олгие. Ждать и ждать...
Авдейка ушел, и дощечка захлопнулась. Потоки дождя сливались и гулко падали в сточные решетки, взбивая над ними желтую пену. Двор был пуст, один Михей-почтальон сидел на парапете под дождем, как был он человек не простой, а авиационного истребительного полка механик. Непростого человека Михей обнаруживал в себе грамм с четырехсот. Но это - если гражданская, упраздненная рыковка в белой косыночке, а если чистяк, если родной самолетный - тут другой курс, тут и четвертки станет.
- Нет, ты спроси, - заорал он Авдейке сквозь дождь. - Ты спроси, что мне комэска сказал?
Но Авдейка хорошо знал, что сказал Михею комэска, и спрашивать не стал.
Он вернулся домой, где Иришка вытерла его полотенцем и сказала, что на другой день после деда исчез Коля-электрик, а ночью за ним приходили, искали по всей квартире и даже в диван лазили, но не нашли и опечатали его дверь пломбой. Авдейка пошел посмотреть пломбу, но в коридоре остановился, представил, как удаляется дед, как падает полоса света из распахнутой двери и в проеме ее возникает грузная фигура с солдатским мешком на плече и погасает навсегда. Авдейка зажмурился, до пугающей слабости в груди захотел, чтобы дед раскрыл эту дверь и двинулся назад - хоть на минутку увидеть его, - ведь бывает так, ведь было это с немцем в кино, который вернулся туда, где был жив.
- Ты чей будешь? - спросила старуха.
Авдейка задумался - и правда, чей?
- Тебя кто оскребал-то?
- Дорога из-под ног убежала. Она с грузовиком уехала, а я остался.
- А далече ль идешь?
- Домой.
- Далече, видать, - предположила старуха. - Зайди, водицы испей.
Авдейка вспомнил, что старуху с таким носом и избушку с соломой видел в книжке про Бабу-Ягу. Он попятился, думал бежать, но старуха ловить его как будто не собиралась. Авдейка набрался храбрости и спросил:
- А кто это у вас говорит "гав, гав, гав"?
- Собака, сынок.
- А я думал, собаки лают.
Старуха засмеялась, двигая носом.
- Лают, сынок, лают. А ты что, собак не видал?
- Нет. У нас собак съели.
- Спаси, Господи! - сказала старуха и перекрестилась, как бабуся.
Авдейка решил, что все же не Баба-Яга.
- Хлебца хочешь, сынок?
- Хочу, - привычно ответил Авдейка и вдруг с изумлением обнаружил, что не голоден. Он прислушался к себе, но живот твердо ответил, что не хочет. "Это он от санатория, - решил Авдейка. - Мне там плохо, а животу хорошо - и хлеб ему белый сколько хочешь, и сахара три кусочка, а про каши и разговора нет".
- Возьми. - Старуха протянула ломоть. - Христос с тобой.
- Не хочу. Он не хочет, - уточнил Авдейка и указал на живот.
- А чего ж собак едите? Вроде не басурманы.
- Не знаю, -ответил Авдейка. - Я не ел. И мама-Машенька тоже. Может, Сахан ел, он жадный. Болонка еще бэд кэта съел, но случайно.
Старуха как-то странно повела носом.
- Ты не Баба-Яга? - спросил Авдейка.
- Ты чтой-то за страсти намечтал?
- Я так и думал, - ответил Авдейка. - Врут все эти книжки. Значит, "гав, гав, гав" - это собака говорит? А посмотреть на нее можно?
- Я, сынок, не держу. Это с того края деревни.
- Так это деревня? - Авдейка обрадовался и быстро вспомнил все, что знал о деревне.
- Деревня, сынок.
- А где здесь балет? Сюда тетя балерина поехала, она вас танцам учить будет. В деревне все очень танцевать любят. Правда?
- Ой! - воскликнула старуха и перекрестилась. - Божий младенец! А я-то, старая, признала было, да засумлевалась. Иди, солнышко, иди, я тебе денежку дам.
Старуха убежала в дом, оставив Авдейку в недоумении. Вернулась она с белым узелком, долго развязывала его и причитала:
- Сичас, голубчик, сичас. Может, сподобит Господь, дойдешь до города. А там усе есть. Отдашь денежку, а тебе хлебца дадут али сладость какую.
- В Москве, бабушка, - важно ответил Авдейка, - по карточкам дают. А без карточек, за деньги, - только на рынке. Сластей там нет, масло да картошка. По сто пятьдесят рублей кило, если молодая.
- Свят! - Старуха стиснула узелок. - Сто пятьдесят? Да ты толком ли знаешь? Я вот за жизнь и собрала, - она потрясла узелком над головой, - три сотни. Это что ж? За всю-то мою жизнь на два кило картошек наработала?
- Цены бешеные. - Авдейка вздохнул вздохом мамы-Машеньки.
Старуху как подменили.
- Иди, иди, идол окаянный, - закричала она. - Бешеные! Сам ты бешеный. Ходють тут, людей в сумление вводють. Два кило! Я вот палку возьму да покажу тебе два кило.
Авдейка опрометью пустился от деревни, поглядывая, не догоняет ли ступа с помелом. Но ступы не было. Все же врут книжки.
За деревней Авдейка остановился, передохнул и стал думать, что делать дальше. За холмами, за далеко открытыми пространствами зелени стояло солнце. Оно опускалось за край земли, и тени росли навстречу Авдейке. Солнце закатилось, Авдейка не успел к нему. Синевой и дремой дышали сумерки, окутывал землю туман, дымясь над логом. Авдейка набрел на ручей, попил и отдохнул. Потом отыскал взглядом неверный огонек и побрел к нему, спотыкаясь о кочки. Огонек оказался костром, возле которого сидели старик и мальчик с кнутом. Протяжно ржали лошади.
- Отчего они так кричат? - спросил Авдейка.
Старик молча смотрел на него.
- Зарю провожают, - ответил мальчик с кнутом и улыбнулся.
- У нас тоже есть лошадь Французский Пакт. Но она не кричит.
Мальчик улыбался.
- Это твой дед? - спросил Авдейка.
- Дед.
- И у меня есть дед. А раньше был совсем старый дед, которого звали Авдеем. Он на лошадях ездил. Потом его на кол посадили.
- Поешь лучше, - сказал старик, выкатывая палкой из углей черные картошки.
- Я картошку не ем, - ответил Авдейка. - Я домой спешу, в Москву.
- Хочешь кнут подержать? - спросил мальчик. Кнут был тяжелый. Он стекал с короткого кнутовища и плетеным ручьем бежал по траве все дальше и дальше, туда, где спрятано солнце.
# # #
Авдейка проснулся, когда старик сажал его на лошадь.
- Тут до станции недалече, - сказал старик, садясь позади. - Не свались.
Во весь взгляд нависало небо, испещренное звездами, сквозь которые сочился свет. Безмолвная ночь текла серебром, бежали тени, спал под ватником мальчик с кнутом, лошади укрылись в дрему. И все живое попряталось на краю пропасти. Щербатой пропастью было подлинное, не ослепленное солнцем небо, и ни огонька не светилось на ее краю. Авдейка заглянул в глубь выжидающей тьмы, вскрикнул, обхватил теплую лошадиную шею и прижался к ней лицом.
- Новолуние, - сказал старик.
Ночь новолуния все дрожала в глазах Авдейки, когда небо уже заволокло дымным рассветом и ничто не напоминало земле о ее уязвимости. Грохотали эшелоны на железных путях, тяжелый мазутный дух висел над станционным зданием, и толпа с мешками, торбами и деревянными чемоданами теснилась вдоль рельсов. Люди стояли во весь перрон, как газетные знаки - законченно, плотно, молча. Но когда на облаке пара выплыл свистящий паровоз, толпа смешалась и, отбросив Авдейку, с воем облепила поезд. Авдейка метался между гроздьями людей, висевших на вагонных дверях, и наверняка не попал бы на поезд, не будь родственника графа Толстого. Могучей рукой он опустил окно, перегнулся и втащил Авдейку в вагон.
- Сидай, хлопец, - сказал родственник графа и расчистил Авдейке место на грязном полу между лавками. - Вот послободит, тады и гроши зроблять поидэ.
- Что? - спросил Авдейка.
- Деньги зашибать, - пояснил на ухо родственник графа, утрачивая малоросские интонации. - Басурман ты, что ли, слов не понимаешь?
- Я понял, - ответил Авдейка, вторично принятый за басурмана.
Он заснул, примостившись в ногах между мешком и плетеной корзиной. Зашибание денег он представлял игрой, похожей на расшибалку, и поэтому был удивлен, когца родственник графа, разбудив его, быстро повел по вагону через освободившийся проход.
В тамбуре родственник повел себя странно. Он вытащил из нагрудного кармана дамское зеркальце, заглядывая в него, вывернул веки, потом растерзал на груди гимнастерку, сунул в руки Авдейке фуражку и повел в следующий вагон. Там родственник прокашлялся и сказал: "Дорогие братья и сестры!" Больше Авдейка ничего не понял из-за страшных завываний, сопровождавших его речь. Окончив, он двинул Авдейку вперед, цепко держа за плечо, и запел:
В имении Ясной Поляне
Жил граф Лев Николаич Толстой...
У Авдейки ноги подкосились от обрушившегося воя, но родственник поддал ему коленом и потащил впереди себя через мешки и вытянутые ноги. Другой рукой он больно сжимал Авдейкину шею, заставляя ее склоняться в разные стороны, откуда в фуражку сыпалась мелочь и мятые рубли. К концу вагона Авдейка освоился, понял, что от него требуется, и даже разобрал конец песни, из которой и узнал, что имеет дело с родственником графа. В следующем вагоне Авдейка познакомился с ним ближе. Родственник оказался внуком графа Толстого, но каким-то неудачным, незаконнорожденным. Внук сильно горевал по этому поводу, но дедушку любил и слушался. Дедушка у него был хороший и простой, хотя и граф. Он, совсем как Сопелки, не кушал ни рыбу, ни мясо и ходил босиком. Но у дедушки графа была плохая жена Софья Андреевна. Она ела рыбу и мясо. Босою она не ходила, щадила дворянскую честь, и это было так невыносимо, что внук зарыдал в голос.
Граждане разделяли чувства неудачного родственника, и монеты из их натруженных рук капали в фуражку, как слезы. Граф написал роман "Анна Каренина", но та бросилась под поезд. Дети в вагоне беспокоились и вскрикивали. Авдейка спотыкался, "...и роман его "Воскресение" читать невозможно без слез", - заявил родственник. Старушки понимающе кивали и развязывали белые платочки. "Вот так разлагалось дворянство..."
Темные старческие руки крестили Авдейку, плачущего от наплыва чувств, и с крестьянской обстоятельностью складывали деньги в фуражку подкидыша.
- Слеза! - воскликнул фальшивый внук, когда вагон остался позади. - Слеза, говорю, была?
- Была, - ответил Авдейка, всхлипывая.
Родственник отвалился к стене тамбура и стал отпивать водку из початой бутылки, делая замеры большим пальцем.
- То-то. Слеза в нашем деле - главное, это ты усеки. Без слезы - дохлое дело, копейки не выжмешь.
Потом родственник вздохнул, по-лошадиному грустно, и с сожалением спрятал бутылку. Засунув палец в фуражку, он помешал деньги, как кашу, бумажные отобрал себе, а горсть мелочи отсыпал в ладонь Авдейке. Подумав, он артистическим движением забросил в фуражку рубль, а помедлив - другой.
- Мера, брат, - объяснил он. - Много лежит - граждане подумают: и без нас не пропадет. Мало лежит - подумают: не дают ему люди и мы не дадим. Вот теперь - в аккурат.
- Жулик ты, а не родственник, - неожиданно заявил Авдейка.
Фальшивый внук глубоко задумался.
Авдейка высунул кулак в выбитое дверное окно, выпустил деньги на волю и услышал:
- Добро переводишь.
- Поднимут, - ответил Авдейка, не оборачиваясь.
- Дивись! - Родственник задрал гимнастерку и показал грудь в розовых шрамах. - Нет, ты дивись на дела рук фашистских извергов.
- Вижу, - ответил Авдейка и снова отвернулся.
- Вот беда, не заработаешь на них ничего, - объяснил фальшивый внук. Больно много нашего брата в шрамах ходит, вот и приходится с глазами придуряться.
- У моего деда страшнее шрамы, а он на фронт идет.
- И берут? - неожиданно заинтересовался родственник, оправляя гимнастерку.
- Берут.
- Слушай, - зашептал фальшивый внук в спину Авдейки. - Может, у него знакомый какой есть? Врач знакомый, а? Ведь клеят же липу всякой сволочи, чтобы на фронт не идти. Так и наоборот же склеить можно, а? Шепни адресок, пацан. Деньги у меня есть - дом продам. Я его все равно пропью. Что я здесь? А там я человек. Красной Армии сержант, наводчик орудия. Может, успею, пока война не кончилась. А, пацан?
Он повернул Авдейку к себе, но тут же опустил руки.
- Эх, куда там...
Одно веко родственника разочарованно опустилось, а другое оставалось залихватски заломлено и обнажало потусторонний ужас голого, человеческого глаза.
Авдейка полез за пазуху и, взглянув в натруженные глаза, опустил в фуражку сторублевку дяди Коли-электрика.
- Возьми.
- Стыдно, - сказал родственник и взял. - Стыдно. Эх, жизнь наша, колеса. Вмазать бы куда, чтоб вдребезги...
Авдейка вернулся в вагон и примостился на чемодане у окна.
- Много ли собрал, сердешный? - спросила его чемоданная старуха.
Авдейка увидел на ней знакомый нос и на всякий случай не ответил. За окном поезда чередовались станции, плыли избы, крытые соломой, сломанные тракторы под навесами, чадящие грузовики, памятники и телеги. За поездом бежали дети, а коровы и бабы отрывались от дел и провожали его вдумчивыми взглядами. Жизнь, собранная в высоких стенах Песочного дома, необозримо растеклась по равнине медленная и редкая, как в испортившемся кино.
Неожиданно поезд без видимой причины затормозил и остановился посреди некошеного луга. Вагон суеверно притих. Махала хвостом корова, отгоняя слепней, блестела речка. Валялась замысловато изогнутая труба, и звучала печальная повесть о разлагавшемся дворянстве.
Это было долгое разложение, которое окончилось не раньше, чем поезд приехал в Москву. Вокзал, где он остановился, был совсем незнаком Авдейке, но в городе он чувствовал себя дома, знал, что здесь хорошо, а что плохо, и быстро добрался до "Белорусской".
Там Авдейка побежал. Он задыхаясь бежал в Песочный дом, в свою жизнь, которая не шла без него.
# # #
Стремительное дуновение тронуло пространство застывших звуков, и Лерка насторожился. Он стоял в синих плоскостях растворенных окон и пытался воспроизвести музыку, прозвучавшую ему у разбитой витрины.
Неделю назад Лерка успел проиграть несколько пассажей, а когда очнулся и распечатал пачку нотной бумаги, то не смог нанести на нее ни знака. Воображение остыло, как бы подернулось пленкой, и музыка не осуществлялась.
"Но я и жить-то оставлен ради нее, - думал Лерка, растерянно перебирая клавиши. - Это музыке пули не хватило, не мне. Никогда так явственно ничего не слышал, а играю - ни образа, ни строя - ни одной ноты естественной. Что моя жизнь без музыки? Хаос какой-то. И ускользает она незапечатленной, как дым. Дым", - безнадежно повторил Лерка и вдруг, как с пригорка, увидел сквозь туман реку, ртутное течение воды, звучащее низким тремолирующим рокотом.
Но видение растаяло, и ничто уже не вызывало к жизни оцепеневшие звуки, пока не пронеслось в окне стремительное дуновение. Наискось пересекавшее пространство, движение текло в синих плоскостях стекол - неверный и легкий бег - бег ручья, звенящая, оплодотворяющая нить. Прыгнув к роялю, Лерка стал наносить на клавиши это движение, следя короткие импульсы, которые оно сообщало застывшему пространству, возбуждая в нем ответные звуки и в сопоставлении ритмов рождая время, созвучие, музыку. Пульсирующий бег раскачивал пространство, вызывая к жизни новые, заглушающие его темы, и рояль превращался в оркестр из стонущих и ликующих голосов. Едва успевая запечатлеть их на стертых клавишах, Лерка хватался за нотные листы, холодея от страха, что, записывая, упустит миг, собьется, нарушит пластическое и точное развитие вещи, и, выверяя себя, возвращался к звенящим, переливающимся ноткам - ручью, бегущему пространством немого хаоса.
Мелодия материализовалась в единственную реальность, а за гранью ее, в неверном и призрачном мире, раздался резкий звонок и щелкнули запоры парадной двери, пропуская вернувшегося отца.
# # #
- Ну, как тут? - спросил генерал.
Жена внимательно рассматривала его сапоги, мельком вытертые о щетинистый коврик, и не отвечала.
Неделю назад, взяв в руки пистолет, брошенный сыном, и беспредметно щелкая курком, она поняла, что жизнь ее миновала, распалась, как лепестки траурного тюльпана "Филипп де Коминес", а она беспечно просмотрела ее. Жизнь всегда обходила ее стороной, не сбываясь, не затрагивая того главного, из-за чего, верно, и дана была, и вот миновала, оставив легкую пыльцу сожаления - пыльцу на пальцах, - невесомую, невосполнимую.
Убрав пистолет, она не бросилась следом за сыном, только взглянула через порог спальной, прикрыла дверь и ушла к себе. ""Не сотвори себе кумира", произнесла она. - Как же плохо я читала, как все мы плохо читали Библию, как забыли Бога своего, и как поздно теперь вспоминать". Всю неделю глухое молчание висело в квартире, и всю неделю своими точеными и полупрозрачными руками она перебирала дорогие безделушки на туалетном столике, думая о том, что растворилась в любви к мужу и сыну, забыла о себе - и потому забыта ими. Она переставляла по холодному малахитовому столику округлые и изящные безделушки, вехи жизни, а потом неожиданно разделась донага, поднялась перед зеркалом на сафьяновую табуреточку и стала разглядывать свое тело, удивляясь, зачем оно. Она разглядывала это тело, исполнившее все, что должно было исполнить, - принявшее в себя мужчину и исторгшее дитя, - и сожалела о нем, как о бездомном животном.
Потом она замерзла и, одеваясь, подумала, что никогда не понимала самых простых вещей, а вернее, силилась понять эти самые простые, не поддающиеся объяснению вещи и потому всегда испытывала смутную неудовлетворенность жизнью. Ей мелькнуло, что, воспитывая сына в своей постоянной неудовлетворенности, она тем самым развила дар, едва не погубивший его. Но мысль о сыне поднималась как вопль - и она давила ее. Она ни о чем не думала, ничего не ждала и теперь рассматривала сапоги генерала столь пристально, что, перехватив ее взгляд, он вернулся на коврик и раздраженно проговорил:
- Я с фронта. Могу я, наконец, узнать, что происходит в моем доме?
- Спроси, может, он тебе и расскажет, - ответила она, неопределенно махнув рукой в сторону комнат, но почувствовала внезапную тревогу за сына, возраставшую беглыми аккордами, и тогда поняла, что слышит музыку.
Отстранив жену, генерал угрюмо двинулся в глубь квартиры, раздвигая свободный поток мелодии, и, уже взявшись за ручку двери, застрял возле Леркиного кабинета. Генерал вовсе не разбирался в музыке, но то, что играл сын, остановило его динамической точностью звучания, доступной красотой хорошо скоординированного оперативного плана. Он вспомнил, как в польскую кампанию предложил свой первый план, послуживший его внезапному возвышению. Составляя его и оттачивая в деталях, он постоянно ощущал упругость противостоящих сил и ею поверял действия войск, гармоническую и целостную картину боя.
"На пути парень, - решил генерал и ушел, вторично отстранив жену, попавшую на пути. - Пусть работает".
- Ты спроси... - начала она.
- Некогда, - бросил генерал через плечо. - Да и незачем, он и так рассказывает, слушай.
Жена осталась одна, слушая и не узнавая мелодии, которую играл сын, и оттого не понимая, где находится. С варварской силой вздымались звуки.
...террасы белого камня, истертые ступени, акведуки, пепел, вода... Она обнаружила себя забытой в полутемном коридоре, зарделась от стыда, и тут же все возмутилось в ней.
# # #
Четверть часа провела она за туалетом, а потом властно постучала в кабинет мужа я вошла, не дожидаясь ответа. Генерал, крутивший в руках шестую нулю, которую по давнему суеверию всегда носил с собой, сунул ее в нагрудный карман и поднял глаза на жену. Грациозно качнувшись, она прошла кабинетом и села по другую сторону стола.
- Мы переезжаем, - сказала она.
- Вот как?
- Вот так. У меня один сын, я не хочу, чтобы он застрелился.
- А он хочет?
- Ты слепой? Ты ничего не видишь в своем доме?
- Вижу. Хулиганство. Надеюсь, что возрастное.
- А я тебе говорю, он хотел застрелиться!
- Чтобы застрелиться, одной пули хватит, можешь мне поверить. Оставим это.
- Что ж, оставим. Но я хочу, чтобы он жил в ведомственном доме. Ты не знаешь, как действует на него эта публика. И на меня. Я даже собаку завести не могу - стыдно, видите ли. И стыдно, когда вокруг дети голодные. Хватит. У меня одна жизнь, и я не хочу голодных детей. Я хочу собаку. И хочу, чтобы сын рос среди детей приличных.
- Не люблю приличных детей, - задумчиво произнес генерал. - Плохие бойцы из них вырастают.
- Ах вот как, плохие, - со скрытой издевкой ответила мать. - А как же русские офицеры - ведь все из дворян выходили. И неплохо воевали - вон какую империю вам оставили.
Генерал вскинул брови, потом не слишком искренне хохотнул и ответил:
- А что мы с этими офицерами в гражданскую сделали? То-то. Так что давай не забывать уроков прошлого, как учит товарищ Сталин.
- Но ведомственные дома тоже не я придумала, - ответила мать, чувствуя, что ее понесло, и нимало не противясь этому. - Думаю, без товарища Сталина не обошлось, а? Так что в этом вопросе у нас с ним смычка, как теперь говорят. И в том, что погоны вам вернули, - тоже. Только что с аксельбантами, скоро ли? Погоны без аксельбантов - это не признак революционности. Это признак дурного вкуса, мой друг, так и передай товарищу Сталину.
- Ты... Ты... - вскрикнул генерал.
Неловко вывалившись из-за стола, он принялся яростно и бесполезно топать сапогами, утопавшими в ковре.
- Ты в своем уме? Ты о ком говоришь?
- Да, мон женераль, - с печальным презрением произнесла она, рассматривая бесшумно топочущие сапоги. - Долго еще ждать, когда из вас дворяне вырастут. Однако дожидаться этого мы будем в ведомственном доме. Ах, недооцениваешь ты дворян, мон женераль. Не забыл ли ты про моих братьев? Оба дворяне, оба корниловские офицеры. И ведь живы. Ты, кстати, не знаешь, где они теперь? Что ты по этому поводу пишешь в своих анкетах, мон храбрый женераль? И что по этому поводу думает товарищ Сталин?
И она расхохоталась в лицо онемевшему генералу тем беглым смехом, который он любил в ней когда-то до слабости, до полного забвения себя и места своего в жизни. Эта горячая беглость ее дыхания, смеха и даже почерка, всю жизнь делавшая его невменяемым, в один миг восстановила ее неистребимую власть, и, забыв об огромных задачах, о свершениях войны, о своей карьере и проклятых братьях, которых он никогда не видел, генерал опустился в ноги своей немыслимой жены и прижался головой к ее коленям.
- Итак, мон женераль, - сказала она, как жезлом касаясь его головы попавшим в руку перламутровым карандашиком. - Итак, неверная сестра предает своих братьев забвению. Се ля ви. Но конец войны мы встречаем в ведомственном доме. И без дураков, как принято говорить среди будущих дворян. Ты понял? переспросила она, услышав нечленораздельное мычание. - Встречаем конец войны.
- Победу, - глухо поправил генерал, не отрывая рта от ее коленей.
Леркина мать слегка выгнулась, принимая скользящую по бедрам тяжелую голову, и, отвернув лицо, следила перламутровые блики, игравшие на карандашике.
"Теленок, - думала она. - Счастливый теленок. В нем-то я не ошиблась. Уж кто счастлив, тот счастлив надежно".
# # #
Небо стремительно гасло, наполнялось гортанным криком, а потом порвалось и упало клочьями.
- Где небо? - закричал Авдейка.
Он стоял у окна, зажав голову ладонями, скрываясь от обнаженной, пустой, разоренной бедствием комнаты. Небо опадало черными клочьями.
- Где небо?
Деда не было. За ним не было деда. С первого взгляда Авдейка понял, что его нет. Время деда иссякло, как иссякло оно когда-то у дяди Пети-солдата, оставив по себе зияющую пустоту.
- Чего встрепенулся? - спросила Глаша, вбегая на крик. - Какое небо? Грай. Вороны галдят.
- Почему их не съели?
- Ты что, мальчишка. Господь с тобой!
- Почему всех съели, а их нет? - спрашивал Авдейка, вырываясь из Глашиных рук и теряя себя от горя. - Почему никого нет, а они есть?
- Никого нет, - подтвердила Глаша, неожиданно забывая Авдейку. - Никого нет, никого...
# # #
Внезапный ливень обрушился на город, взбил пыль, дробью прошелся по стеклам. В грохоте, сотрясшем небо, захлебнулся рояль. Лерка подошел к окну и поднял лицо к поднебесью, к непроглядной грозовой мгле. Гром потрясал утлое человеческое жилище и отзывался дискантом выбитых стекол.
"Вот так, - решил Лерка и распахнул окно, уничтожив прозрачную преграду между собой и освобожденной стихией. - Вот так!"
Он вспомнил противогазную маску Сахана - и каждый шаг своей ночи расчислил здесь, под клокочущим небом, и дождался ее, - вышел, натянув маску, из которой вырезал шланг и разбитые стекла, - не помышляя, от случайного ли прохожего, Степки или самого себя прячет лицо, - прокрался двором вдоль стен Песочного дома и ударом распахнул непреодолимую дверь.
# # #
Авдейка очнулся в грозу и не хотел открывать глаз, потому что все знал. Но открыл, подошел к бабусе и сел в изножье постели. Он убежал с дачи, и теперь бабуся умрет из-за него. Он не умел сказать, из-за чего сделал это, и молчал, погруженный в страдание, как в серебряную пыль.
Но он знал, и бабуся знала. Она осенила Авдейку крестом желтым и неверным, как движение сухой ветви, и глаза ее сомкнулись, скрывая от него боль.
Штык лежал в ногах Авдейкиной кровати. По нему скользили тени дождя, он казался живым, полным оловянного движения, но был мертв. Авдейка убрал его под матрас и ушел к забору табачной фабрики, где, как язва, темнела дощечка, прикрывавшая выбитое стекло Кащея.
Авдейка постучал. Дощечка отпала, и светлая женская голова приблизилась к нему - светлая, с черным лицом.
- Вы... вам песца подбросили, я знаю, - начал Авдейка.
- Погоди, какого еще песца?
- Пушистого, белого. Из-за него Кащея в тюрьму посадили.
- Кащея? - переспросила женщина. - Тебе какого надобно? Ваньку?
- Ну да. Которого в тюрьму из-за...
- Да обожди свиристеть. На воле Ванька, гуляет.
- Где... гуляет?
- Вот это не скажу. Не докладается. Они никогда не докладаются, так вот и жди. А потом принесут порезанного. Или объявят - в бегах. Или - сел. А ты, мать, жди. Теперь вот убили.
- Значит, он не в тюрьме.
Авдейка отступил на шаг. Дождь падал отвесно, выбивая пузыри, и лужи кипели. Кащей гулял. Бабуся умирала.
- Как это - убили? - продолжала женщина свой. разговор. - Ладно бы вышка, а так... Не приучена я такое понимать. По мне - сидят дети. Только срока им намотали до-олгие. Ждать и ждать...
Авдейка ушел, и дощечка захлопнулась. Потоки дождя сливались и гулко падали в сточные решетки, взбивая над ними желтую пену. Двор был пуст, один Михей-почтальон сидел на парапете под дождем, как был он человек не простой, а авиационного истребительного полка механик. Непростого человека Михей обнаруживал в себе грамм с четырехсот. Но это - если гражданская, упраздненная рыковка в белой косыночке, а если чистяк, если родной самолетный - тут другой курс, тут и четвертки станет.
- Нет, ты спроси, - заорал он Авдейке сквозь дождь. - Ты спроси, что мне комэска сказал?
Но Авдейка хорошо знал, что сказал Михею комэска, и спрашивать не стал.
Он вернулся домой, где Иришка вытерла его полотенцем и сказала, что на другой день после деда исчез Коля-электрик, а ночью за ним приходили, искали по всей квартире и даже в диван лазили, но не нашли и опечатали его дверь пломбой. Авдейка пошел посмотреть пломбу, но в коридоре остановился, представил, как удаляется дед, как падает полоса света из распахнутой двери и в проеме ее возникает грузная фигура с солдатским мешком на плече и погасает навсегда. Авдейка зажмурился, до пугающей слабости в груди захотел, чтобы дед раскрыл эту дверь и двинулся назад - хоть на минутку увидеть его, - ведь бывает так, ведь было это с немцем в кино, который вернулся туда, где был жив.