Страница:
# # #
Выбравшись из чердачного окна, Авдейка остолбенел. Крыша пылала. Расплавленная жесть текла потоками между лиловыми линиями стыков, заливая город. Авдейка чувствовал себя на берегу золотого прозрачного озера. На дне его лежали зеленые аллеи, лента моста в уступчатых каймах и асфальтовая магистраль к угадываемому в золотой пороше Кремлю. Горячий ветер носился над городом, отрясая дремотные облака и свивая в столбы золотую пыль.
У Авдейки перехватило горло от высоты и свободы. Казалось, что все теперь изменится в жизни, все будут счастливы и поднимутся на крыши и кончится война - сейчас же, сразу и навсегда. Он даже топнул ногой от нетерпения и тут же скользнул по скату к ребятам, сбившимся у оградительных перил.
- Это наш двор? - спросил Авдейка, глянув вниз.
- Двор. Наш. Не видишь, что ли? - ответили Сопелки, не переставая восторженно плеваться.
Двор, замкнутый в отвесных стенах, поразил Авдейку своей незначительностью и простотой линий. Он был сумеречен, тесен и чист, как нищая каморка перед праздником. На противоположном скате сверкающей крыши зияла рваная тень пролом, накрытый ржавой жестью.
- Смотрите! Это наша бомба туда упала! - закричал Авдейка.
Сопелки перестали плевать и уставились на пролом, издавая пересохшими ртами различные звуки.
- Это антифашисты в нее песок насыпали, - объяснил умудренный Сопелка. - А иначе пришел бы нам каюк.
- Лесгафтовские за такую бомбу штаны бы отдали, - заметил мстительный Сопелка.
- Ура! - заорал Болонка. - Ура нашей бомбе!
- Ура! - подхватили Сопелки.
"Далась им эта бомба", - подумал Сахан, ощутив легкий зуд в ладонях. Он не любил выходить на крышу, особенно летом, когда взгляд, как на язву, натыкался на пролом, оставленный песочной бомбой. Чем-то претил ему этот песок в бомбе, в который он не мог и не хотел бы верить. В поступке неизвестных немцев была отвращавшая его жертвенность, которую он бы еще понял, встретив в бесившемся с жиру Лерке - сосунке, жизни не нюхавшем. Но тут дело шло всерьез, это и мучило Сахана. Хотя сам он бомб и не начинял, но на завод к отцу походил, понимал, что на порох непроверенных людей не поставят.
Что-то задела, сдвинула в нем эта бомба, над которой он просидел тогда целую ночь. "Дерганый стая, словно с прикола сорвался, - думал Сахан. Кидаюсь куда ни попадя, вон чего отчубучил - на фронт сбежал за Леркой да Алешкой трехнутым, земля ему пухом. Алешка-то больше всех и шумел про этих антифашистов - спасители, герои, долг-де на нас теперь. Вот и спасли они его из-под одной бомбы да под другую, - и года не прошло. Так что с этой бомбы война кончилась? Или отца моего не шлепнули?" Сахан сплюнул поднявшуюся горечь и услышал ликующие вопли ребят. Неприязненно оглядев бессмысленную дворовую мелочь, Сахан скомандовал:
- Отбой! Марш с крыши, писуны!
- Ты полегче, - заметил Болонка и первым исчез в теремке чердачного окна.
Авдейка оставался на крыше, завороженный бескрайним пространством света.
- Быстрее, Сахан ругается! - крикнул незначительный Сопелка, рыжим чертиком выдергиваясь из теремка.
- Вот так война кончится, - сказал Авдейка, но Сопелка уже исчез.
В подъезде было грязно и сумрачно, солнечный мир крыши остался запертым на амбарный замок, ключ от которого бренчал в кармане Сахана. Во дворе на парапете сидел Болонка, не знавший, куда пристроить свою гильзу. Авдейка сел рядом и сказал, что видел, как кончится война.
- А мне не показал, - ответил Болонка.
Он обиделся и перестал болтать ногами. Из кирпичной кладки парапета пробивались слабые, изогнутые растения. Было сумрачно, тепло, и хотелось есть. Между комьями земли торчал червяк, размахивая белым хвостом.
- Будешь жарить? - спросил Авдейка.
- Нет, они весной невкусные, - ответил Болонка. - Ладно, скажи, что ты там видел?
Авдейка задумался и сказал:
- Солнце.
# # #
Солнце этого дня погасло за скосами кровель, шурша упала драпировка, и в комнате затеплился свет, когда вошла мама-Машенька, тиская руки у груди, и сказала белым голосом:
- Входите. Это... это, Авдейка, твой дед, Василий Савельич...
Грузный человек в гимнастерке сбросил у порога мешок и молча прошел на середину комнаты. Обернувшись к медведю, распахнутому во всю стену, он шумно потянул воздух и пошевелил остриженной головой, плотно сидевшей на красной шее.
- Значит, дождался меня. Помнишь. И я тебя помнил. Одним выстрелом снял, не шутка.
Авдейку оглушила тишина, стиснутая руками мамы-Машеньки и отражавшаяся глазами бабуси. Никогда прежде не раздавалось в Песочном доме такого голоса, и Авдейка подумал, уж не нарочно ли все говорят шепотом.
- Так, - пророкотал дед, решительно поворачиваясь от медведя к бабусе. Софья Сергеевна, стало быть.
Он чуть уменьшился в росте, что должно было изобразить поклон, потом так же резко отвернулся и поманил Авдейку. Авдейка подошел. Красные руки легли ему на плечи, заставив немного осесть, легко ощупали, повернули кругом и отпустили.
- Внук, значит, Авдей. Так.
Авдейка остро почувствовал в голосе недовольство и отошел в угол, откуда исподлобья глядел на деда.
- Не ждали, значит. Прямо как на картине, уж не упомню чьей, не обессудьте. Было дело, внедрял культуру. В Бухаре, в двадцать третьем. Русификация, одним словом, - русску бабу берем, пудру "Гусь" покупаем... Не ждали, значит.
Он сел к столу в кресло "ампир", которое даже не застонало, а смертно выдохнуло под ним, и вывалил из мешка банки, пакеты и пузатую фляжку в меховом чехле.
Авдейка заметил свой штык, предательски торчавший из-под одеяла. Загородив деду кровать, он обнажил полосатый матрас, резко проткнул его и пропихнул штык внутрь. Потом заровнял постель, бесследно поглотившую штык, и повернулся к столу.
Дед тупо глядел на продукты, завалившие стол. Потом примерился, отломил себе кусок колбасы, а остальное широко отодвинул рукой.
- Это тебе, невестка.
- Нам не надо, - твердо сказала мама-Машенька, выдерживая тяжелый красноватый взгляд.
- Так. Не приемлешь. На улицу прогонишь или как?
- Живите.
- И на том спасибо. Не пришлось тебе у меня пожить, так я у тебя поживу.
Грузный, налитый кровью, дед свинтил пробку с утонувшей в руке кожаной фляги, плеснул в стакан белую жидкость, заглотнул одним духом и принялся жевать. Запахло ливерной колбасой.
- Рассказывай, невестка. Что Дмитрий, воюет?
- Убили Дмитрия, - ответила Машенька. - В ноябре, в ополчении. При обороне Москвы.
Дед вздрогнул и яростно заворочал челюстями. Наконец сказал, как из бочки:
- Так. Пережил я, стало быть, Митьку. Не думал, не думал.
Он закашлялся так, что дрогнули стены, и, отдышавшись, со страшной гримасой положил руки на грудь.
- Помянешь? - спросил он, снова берясь за фляжку.
Машенька покачала головой.
Дед выпил один, помолчал, закрутил фляжку и отодвинул колбасу.
- Освобожден вчистую, - сказал он. - Два года воюю. Рядовой. Осколочное ранение в легкое. Комиссован. Точнее, умирать списан. Однако, думаю, поторопились со мной. Прошусь на фронт. У тебя долго не заживусь. Стели на полу.
Авдейка долго не спал, прислушиваясь к сопению и кашлю, сотрясавшему деда. Страшным казался ему этот дед, воплотившийся из небытия, из призрачного воина на красном коне. Не хотелось верить в то, что этот чужой человек, неожиданно и грубо водрузившийся посреди жизни, и есть его героический дед. Пообвыкнув, Авдейка все же поверил, но деда не полюбил, боялся, не вспомнил бы он о своем штыке, спрятанном в матрасе.
Дед зажил особняком. С утра надевал китель, надраивал пуговицы и ходил по учреждениям, а вечерами пил спирт или водку и угрюмо жевал ливерную колбасу.
Однажды больно стиснул Авдейку и сказал:
- Ну и дохляк! Поди колотят тебя? Хе-хе! Как пить дать колотят!
Он презрительно фыркнул и закашлялся, придерживая грудь руками. Потом, прочищая горло, прошелся по комнате и свалил столик с лекарствами у бабусиной постели. Разлетелись по полу порошки и таблетки, тонко зазвенели ампулы. Бабуся закрыла глаза. Было тихо, только ритмично и нежно булькала жидкость, выливаясь из разбитых ампул. Дед поднял столик карельской березы на одной ножке и буркнул:
- Это ж надо, миры рушатся, а этакую хлюпость берегут.
Потом, громко сопя, зашарил по полу, собирая лекарства. Авдейка помогал и порезал руку осколком ампулы.
- Зажми, - сказал дед и бросил платок.
Бабуся лежала, закрыв глаза от бессилия, и вспоминала печальный вечер тридцать восьмого года, когда удлиненная горем жена Василия Савельича рассказывала ей о начале своей жизни с мужем. Его взяли накануне, и гостиная, затаившаяся в полумраке, была страшна своей роскошью и следами недавнего разорения. В одеревенелом рте этой женщины еще угадывалась резная капризная стать, и, вглядываясь в него, бабуся плохо запомнила подробности соединившего их преступления. В рассказе упоминалась конюшня, недавно перестеленная солома, отголоски смутных страхов и ошеломляющий налет на усадьбу - свист, ругань, выстрелы, - а потом огонь, которым все покрывается на Руси. Она шла на свет пылающей конюшни, эта барышня, полная тревоги и той смелости, которую внушает юная, уверенная в себе женственность, когда ее рванул на коня человек в распахнутом полушубке.
И двадцать лет спустя она помнила горячую грудь под овчиной, лицо в отблесках пламени и прямую, звериную красоту остановившихся на ней глаз. "Моя будешь, барышня! Ой моя!" - услышала она, и ощущение решенной судьбы до сладкого обморока скрутило ей тело. Через час уцелевшие дворовые затушили конюшню, выкатили баграми трупы, обугленные, как поленья, и среди них по перстню отыскали ее отца. "А лошадей увели, - добавила эта невероятная женщина. - Он увел".
Проводив бабусю до порога, она обернулась к своей разоренной квартире и буднично заметила: "Теперь уже все покончено. И с ним..." Рука ее с грацией подстреленного животного обвела анфиладу комнат, а потом замерла, указывая на квартиру напротив. "А отсюда год назад взяли, день в день обоих... и жену тоже, Липочку. По детству еще подругу, по имению..."
Бабуся ступила на красный ковер, хлынувший по лестнице, и отдернула ногу. "Прощайте, прощайте..." - повторяла она с тем же болезненным усилием губ, с каким в двадцать втором году перечитывала надпись над булочной на Волхонке: "Цареубийцам вне очереди!" - как на пятом году революции анонсировал ее смысл находчивый нэпман, впущенный в сияющую историю через черный ход и наживавший свои скоротечные барыши.
Но поборницы свободы и равенства, что барышнями ушли из хороших семейств с падкими до них красными комиссарами, не стояли в хлебных очередях. Из пены опавших иллюзий проглянула реальность, обнаружив, что в хаосе братоубийства эти барышни выбрали победителей, влекомые не отвлеченными идеалами, но чутьем самок, не всегда осознанным, но всегда безошибочным. Достигнутые свободы осуществляли их бывшие гимназические подруги, сносившие в Торгсин уцелевшее серебро и навешавшие кладбище в Соловках, пока серебро не иссякло и кладбище не срыли.
"Но теперь и им отдалось, - думала бабуся, опасливо ступая по красному, и как же тяжело им, привыкшим брать без спросу и без очереди! Революция подвела итог миру их предков, а детям, предавшим родителей, бросила эти двадцать лет, как кость сманенной собаке. "...ибо какою мерою меряете, такой и вам отмерено будет". Мера в руке Господа, а суд его правит .человек, плодя неизбывное преступление. И бесконечное возмездие идет по людским коленам, как рябь по воде".
В ужасе покинула бабуся обреченный дом и уже никогда в него не вернулась. Стояла осень. Напротив Моссовета бил фонтан. Падали листья. Осенью, на 1938-м году от Рождества Христова, в Москве падали листья...
Пять лет спустя эта непостижимая женщина приняла свой конец под ногами обезумевшей толпы, а сын ее погиб на фронте. В своих бессловесных молитвах бабуся просила мира ее душе, но самой мысли о Василии Савельевиче бежала, как искушения. То, что этот бритоголовый убийца сгинул, что в судьбе его отозвалось собственное зверство, смущало ее очевидной справедливостью совершенного над ним людского суда - преступления, воздавшего преступнику его же мерой.
Но теперь он вернулся. Он был жив, силен и стоял тяжелыми сапогами на осколках ампул - попранием добродетели и милосердия. Высыпавшиеся из пакетиков с надписями, таблетки перепутались, лежали неразличимой грудой, и Авдейка выстраивал их походным солдатским строем.
Поймав бабусин взгляд, дед глуповато ухмыльнулся.
- Совсем как люди, Софья Сергеевна. Вытряхни из одежонки - и не разберешь, кто где. Все беленькие да горькие, а?
И рассмеялся, раскашлялся до стона.
# # #
Авдейка снял платок, почерневший от крови, и стал вылизывать порезанную руку. Дед залил порез йодом и завязал чистой тряпкой. Авдейка не плакал.
- Странный ты, - сказал дед. - Легкий какой-то, дерганый. Больно, а не ревешь. Удивляешь.
Авдейка промолчал и ушел к Болонке, у которого была копеечка. С этой копеечкой они каждое утро ходили на Беговую, где росла береза, и измеряли листочки, ожидая, когда они станут с монетку и можно будет сажать картошку. В этом году тетя Глаша разрешила Авдейке брать ее лопату, но листочки упирались и не хотели вылезать из почек.
Наконец почки взорвались зелеными клейкими монетками, и Авдейка завладел лопатой. На другой же день у него выросли чудесные волдыри, он показал их бабусе и, миновав деда, направился с лопатой к двери. Неуловимым движением дед выставил из-под стола ногу, Авдейка споткнулся, больно ударился о лопату и с грохотом свалился в угол. Сквозь злые слезы он посмотрел на ухмыляющегося деда и сказал:
- Паразит. Шел бы картошку копать.
- Крепко, - ответил дед и поднялся. - Пойдем. Авдейка этого не ждал и косился волчонком. Дед натянул гимнастерку и спросил:
- Лопату дашь?
- Нет.
- Значит, найду.
Авдейка подтянул лопату поближе и сказал:
- Мундир надевай.
- Зачем?
- Надевай, и все.
Дед ухмыльнулся и надел мундир.
- Пуговицы чистить?
- И так сойдет.
- Непривычно, - сказал дед, хлопнув по погонам. - После Сталинграда ввели. А побил я их по жизни - страсть.
- Это кого?
- Да золотопогонников. Офицеров царских так звали.
- А орденов чего у тебя нет? - спросил Авдейка.
Дед помрачнел и буркнул:
- Не заслужил.
На насыпи было пусто. Дед пошел в домоуправление, вернулся с лопатой и спросил:
- Это что за кукиш у вас там сидит?
- Там не кукиш, а домоуправ Пиводелов.
- Кукиш этот Пиводелов. Из какой, говорит, квартиры, почему без моего ведома проживаете, какие, говорит, виды на жительство? Ну, я ему показал виды на жительство, запомнит.
Дед удовлетворенно крякнул и зло, одним духом, одолел делянку. Лопата в его руках была похожа на игрушечную. Авдейка только и успел копнуть раз пять.
- Невелика землица, - сказал дед.
- Давай тети Глашину, - сказал Авдейка. - Она каждый год за нас копала.
- А! - обрадовался дед. - Это грудастая такая?
- Какая? - переспросил Авдейка. Дед смущенно крякнул, боднул головой и принялся копать.
- Ты не очень, а то мне не достанется, - попросил Авдейка.
Вскопали Глашину.
- Чью теперь? - спросил дед. Он стоял бесформенной глыбой в расстегнутом кителе, обдавая Авдейку горячим дыханием. Авдейка подумал.
- Дяди Сидора. Слепой он.
Нашли делянку Сидора. Дед начал кашлять, но докопал до конца. Сели на парапет.
- Закурить бы, - сказал дед и смачно сплюнул. - Враки это, что-де не покуришь - отвыкнешь. Нет от этого отвычки. Ты, Авдей, мал, да помни - дурное привязчиво, с малолетства хоронись. Потом тяжко отходит. Многие с того гибнут.
- Тебе из-за раны нельзя?
- Чего нельзя? - как-то испуганно спросил дед.
- Курить.
- А, курить. Да. Врач сказал, жить хочешь - бросай. Вот и бросил. Не то чтоб жить, а довоевать хочу.
- А скоро победа?
Дед задумался, помял в руке красноватую землю.
- Поди скверная землица? Сколько дает-то?
- Сам-шесть, сам-семь, - важно ответил Авдейка.
- Ишь ты, городской мальчишка, а сам-семь... Род-то наш не крестьянский. Из мастеровых вышли, копали-то, видно, редко, окопы разве. Слышал, были Авдеевы мастерами на демидовских еще заводах, чуть не при Петре. Славились. Я шкатулку одну видел серебряную, работы сказочной, фигурок с сотню - и каждая своим живет. Демидовская. Вот, думал, может, кто из наших, Авдеевых, делал по серебру, слышал, мастер был. Купил я эту шкатулочку, да... - Дед запнулся и сплюнул. - Ну, да не в ней суть. А ты себе заруби, мастерство - первое дело, им человек меряется. Мне вот обучиться не пришлось: с молодости горло драл да махал шашкой. Со скуки, бывало, резал что по дереву, так, баловство. Думал, в сыне отзовется, отце-то твоем, ан нет - книжки все читал, а что вычитал теперь не узнать. Ты вот растешь. Чем хошь занимайся, а мастером стань.
- А когда победа будет? - спросил Авдейка.
- Будет и победа.
- А то долго, мама устала.
- Начали неладно, вот и долго. А что устала, так не одна. На том свете отдыхать будем, - зло закончил дед и поднялся, застегивая китель. - Идем, застудиться недолго.
У подъезда дремал Данауров, выставив палку поперек входа.
- А этот что тут? - спросил дед, носком сапога отодвигая палку.
- Этот не верит.
- Как?
- Ну, не верит ни во что. Сидит и не верит.
Дед с неожиданным интересом стал рассматривать Данаурова.
- Ишь ты! И давно он тут не верит?
- Всегда.
- Жизнью, что ли, обманут?
- Не знаю.
- Похоже на то - урод. Уродов всегда жизнь обманывает. Или они ее. - Пнув напоследок данауровскую палку, дед добавил: - И детей у него нет. Непременно. - И, захохотав чему-то, прогремел: - От таких не рождаются!
- Это кто ж такой? - спросил Болонка, останавливая Авдейку и глядя в подъезд, куда погрузился дед. - Страшный больно.
- Дед.
- Это бык какой-то, а не дед.
Авдейка слегка обиделся и сам этому удивился.
- Он тебе не бык, а герой гражданской войны. Понял?
- Понял. А ордена у него есть?
- Есть, - соврал Авдейка.
- Мне бы такого деда. Это ничего, что страшный, это даже лучше - Сопелки бояться будут. А то я им копеечку нашу проиграл, этим Сопелкам.
- Во что?
- В ножички. Но я еще выиграю. Айда тренироваться, - сказал Болонка, вытаскивая фруктовый нож.
- Спрячь, - прошептал Авдейка, заметив домоуправа Пиводелова, наглухо забранного в темный китель и казавшегося плоским, словно вырезанным из бумаги.
- Сейчас уйдет, - прошептал в ответ Болонка, пряча нож.
Но Пиводелов не уходил. Он стоял перед незаметной дверью в стене с надписью на металлической дощечке "Домоуправ Пиводелов А. А.", грубо переделанной мелом в "Домопродав Пиводелов А. А.", а в ушах его звучал оглушающий рык: "От таких не рождаются!"
# # #
Эта случайная и совершенно бессмысленная фраза неожиданно пробила наслоенное годами глухое равнодушие ко всему, что могут подумать или сказать люди, а тем более - его жильцы, на мгновение вернула домоуправа в годы первой молодости, когда были публично отвергнуты его любовные искания. Присутствующий при этом счастливый соперник - фат, как ему и положено быть, - позволил себе сложную остроту насчет внешности Пиводелова, носящей следы унылой усмешки природы над некстати рассказанным немецким анекдотом.
Оскорбленный Пиводелов уединился тоща в тихой петербургской квартире, разбил все зеркала, отражавшие лицо с незначительными чертами, и впал в жесточайшую горячку. Он долго оправлялся от нее, жадно перечитывая исторические фолианты, оставшиеся от отца, где все было - холопство, насилие и неправый суд. В крови и темени своего прошлого отыскивали авторы свет русского мессианства, призванного спасти мир. Но мессианство не отозвалось в душе Пиводелова, не зажгло родственной и сподобной верой, а ужас деяний предков отвратил его. Тоща Пиводелов обратился к истории всеобщей, но и там обнаружил ту же кровавую грызню за корм и тепло, шутовские колпаки на мудрецах и тени варваров на стенах сожженных цивилизаций. Природа создавала из праха и в прах обращала самые великие, манившие бессмертием эпохи. С маятниковым постоянством творила она путь истории, который и был жизнью людей в их неисчислимых коленах. И ничего иного им дано не было. За долгую болезнь Пиводелов настолько проникся гибельным духом мировой истории, что когда оправился и вышел в город, то, вполне естественно, соотнес с ним происходящее.
Кончалось лето тысяча девятьсот семнадцатого года. Смута наводняла столицу Петра. Люди сбивались в толпы, как клочья дыма. Выли неурочные сирены на заводских окраинах. На столбах и решетках висели ораторы. Бежал околоточный, тяжело припадая на бок и придерживая саблю. Студенты громили аудитории и изгоняли неугодных профессоров. На Невском закипали драки, сыпались стекла и сверкали матросские бляхи. Люди неясной политической ориентации гоняли по улицам кошек с привязанными к хвостам жестяными банками. Декреты, воззвания и прокламации, наспех расклеенные по городу, закручивались в стружки или вздувались парусами и лопались. В Летнем саду, неподалеку от поваленного амура, сидела пожилая дама в шляпке с вуалью, чертя на земле острием зонта.
Горячечные месяцы, проведенные над историей человеческого рода, подорвали молодость Пиводелова. Он стал желт, непроницаем и почти бестелесен. На его глазах империя расползалась, как мокрая газета, и, как к мокрой газете, Пиводелов был безразличен к ее судьбе.
За пролетевшими птицами не оказалось неба - ровна и безжизненна простиралась серая гладь, - и граненый шпиль Петропавловки упирался в ничто, и ничто рождало химеры, за которыми гнались рваные толпы. Город Петра утратил твердость державных очертаний, и небо над головой, и твердь под ногами, он метался и слепо ворочался и сминал самое себя.
Пиводелов неподвижно стоял на углу Гороховой улицы, пропуская струящуюся толпу, и безучастностью своею смещался за грань реальности, когда к ногам его грузно рухнул господин в бежевой паре. Пенсне господина хрустнуло под торопливым сапогом, но тут же оправило крылья и улетело, оставив слюдянистый след, и в этот миг Пиводелов окончательно стал вымыслом.
Он тут же был смыт толпой и плыл в ней с обретенной бестелесностью, пока не оказался у решетки Летнего сада. Там он с легкостью вымысла проскочил сквозь решетку и присел отдохнуть на лавочке вблизи амура, лежавшего ничком как бы в ожидании розог.
Дама в шляпке с вуалью и весьма потрепанном пальто чертила на земле острием зонта и поспешно затирала рисунки высоким ботинком. "Бог наказал нас и отнял разум. Вы, студент, должны это знать", - сказала дама, и
Пиводелов всем телом потянулся на первую здравую мысль, услышанную в городе. Дама снова нанесла на землю замысловатую фигуру и, секунду помешкав, стерла ее. "Что, не слышно ли знака?" - спросила дама. "Нет, сударыня, но какого, позвольте спросить, знака вы ожидаете?" "Ax! - воскликнула дама и настораживающе хихикнула. - Ведь нас Бог покарал, мы все теперь ищем чертеж вы знаете, как в моде нынче чертежи, - и стоит найти тот, что нужен, - Бог смилостивится над нами. Вот и я как все - черчу и жду знака. Ведь должен же наконец быть знак, что чертеж найден". Пиводелов вежливо согласился и ушел. На решетке Летнего сада висел оратор, сжимавший в руке кепку. Толпа перекрывала гулом его высокий голос. Она была пестра, телесна, безумна, и Пиводелов отчетливо видел на ней кровь.
Пришла осень тысяча девятьсот семнадцатого года. Пришла и ушла. Околоточный сбрил усы и пил чай с отрешенностью Будды. Матросы грабили винные погреба на Невском, перепивались и вспарывали друг другу животы. Опохмелившись, они хоронили героев революции и за каждого вспоротого героя клялись расстрелять по сотне буржуев. Магазины с выбитыми дверями были пусты, как пещеры, но скобяные лавки преуспевали.
Пиводелов получил досрочную справку об окончании Высшего технического училища. Фат, сложно остривший над его внешностью, оказался сброшен в Мойку и таким образом смыт с лица земли очистительным порывом революции. Что до Девушки, Отвергшей Пиводелова, то совершенный над нею революционный акт оказался не менее традиционен - она была попросту изнасилована, но за покладистостью оставлена в живых. Пиводелов увидел меру ее исполненной, отвернулся и пошел продавать утвердившейся власти серебряные подносы и ложки, которые та поглощала с бескорыстной жадностью младенца. Стояли морозы. На темных улицах лежали перевернутые трамваи, разутые и мертвые люди и мертвые, обструганные до костей лошади с развороченными и таинственными недрами.
В Аничковом дворце теплился свет обживающейся власти. В его слабом отблеске гуляла Девушка, Отвергшая Пиводелова, желая отдаться за пайку хлеба. Пиводелов выменял хлеб на поднос, но потерял ее среди других девушек, столь же оживленных близостью голодной смерти.
Дама с зонтиком исчезла из Летнего сада, поскольку чертеж был уже найден.
Новая власть обошлась со старой вполне революционно, но из любви к высоким искусствам сохранила ее неживых кумиров. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году Нева отпраздновала столетие сумасшествия Евгения, но скакавший всю ночь медный идол самодержавия уже не потрясал воображения. С Петербургом было покончено, и Пиводелов переехал в Москву.
Здесь он и стал, собственно, Пиводеловым, благодаря Отвергшей Девушке, временно служившей конторщицей. Она перекроила на совлад старую русскую фамилию Пивоваров, чем окончательно утвердила его в статусе вымысла. Искусственная фамилия в сочетании с незначительной внешностью позволила Пиводелову легко адаптироваться в новой среде, бодро распевавшей: "Мы наш, мы новый мир построим", что в исторической перспективе звучало весьма забавно.
Выбравшись из чердачного окна, Авдейка остолбенел. Крыша пылала. Расплавленная жесть текла потоками между лиловыми линиями стыков, заливая город. Авдейка чувствовал себя на берегу золотого прозрачного озера. На дне его лежали зеленые аллеи, лента моста в уступчатых каймах и асфальтовая магистраль к угадываемому в золотой пороше Кремлю. Горячий ветер носился над городом, отрясая дремотные облака и свивая в столбы золотую пыль.
У Авдейки перехватило горло от высоты и свободы. Казалось, что все теперь изменится в жизни, все будут счастливы и поднимутся на крыши и кончится война - сейчас же, сразу и навсегда. Он даже топнул ногой от нетерпения и тут же скользнул по скату к ребятам, сбившимся у оградительных перил.
- Это наш двор? - спросил Авдейка, глянув вниз.
- Двор. Наш. Не видишь, что ли? - ответили Сопелки, не переставая восторженно плеваться.
Двор, замкнутый в отвесных стенах, поразил Авдейку своей незначительностью и простотой линий. Он был сумеречен, тесен и чист, как нищая каморка перед праздником. На противоположном скате сверкающей крыши зияла рваная тень пролом, накрытый ржавой жестью.
- Смотрите! Это наша бомба туда упала! - закричал Авдейка.
Сопелки перестали плевать и уставились на пролом, издавая пересохшими ртами различные звуки.
- Это антифашисты в нее песок насыпали, - объяснил умудренный Сопелка. - А иначе пришел бы нам каюк.
- Лесгафтовские за такую бомбу штаны бы отдали, - заметил мстительный Сопелка.
- Ура! - заорал Болонка. - Ура нашей бомбе!
- Ура! - подхватили Сопелки.
"Далась им эта бомба", - подумал Сахан, ощутив легкий зуд в ладонях. Он не любил выходить на крышу, особенно летом, когда взгляд, как на язву, натыкался на пролом, оставленный песочной бомбой. Чем-то претил ему этот песок в бомбе, в который он не мог и не хотел бы верить. В поступке неизвестных немцев была отвращавшая его жертвенность, которую он бы еще понял, встретив в бесившемся с жиру Лерке - сосунке, жизни не нюхавшем. Но тут дело шло всерьез, это и мучило Сахана. Хотя сам он бомб и не начинял, но на завод к отцу походил, понимал, что на порох непроверенных людей не поставят.
Что-то задела, сдвинула в нем эта бомба, над которой он просидел тогда целую ночь. "Дерганый стая, словно с прикола сорвался, - думал Сахан. Кидаюсь куда ни попадя, вон чего отчубучил - на фронт сбежал за Леркой да Алешкой трехнутым, земля ему пухом. Алешка-то больше всех и шумел про этих антифашистов - спасители, герои, долг-де на нас теперь. Вот и спасли они его из-под одной бомбы да под другую, - и года не прошло. Так что с этой бомбы война кончилась? Или отца моего не шлепнули?" Сахан сплюнул поднявшуюся горечь и услышал ликующие вопли ребят. Неприязненно оглядев бессмысленную дворовую мелочь, Сахан скомандовал:
- Отбой! Марш с крыши, писуны!
- Ты полегче, - заметил Болонка и первым исчез в теремке чердачного окна.
Авдейка оставался на крыше, завороженный бескрайним пространством света.
- Быстрее, Сахан ругается! - крикнул незначительный Сопелка, рыжим чертиком выдергиваясь из теремка.
- Вот так война кончится, - сказал Авдейка, но Сопелка уже исчез.
В подъезде было грязно и сумрачно, солнечный мир крыши остался запертым на амбарный замок, ключ от которого бренчал в кармане Сахана. Во дворе на парапете сидел Болонка, не знавший, куда пристроить свою гильзу. Авдейка сел рядом и сказал, что видел, как кончится война.
- А мне не показал, - ответил Болонка.
Он обиделся и перестал болтать ногами. Из кирпичной кладки парапета пробивались слабые, изогнутые растения. Было сумрачно, тепло, и хотелось есть. Между комьями земли торчал червяк, размахивая белым хвостом.
- Будешь жарить? - спросил Авдейка.
- Нет, они весной невкусные, - ответил Болонка. - Ладно, скажи, что ты там видел?
Авдейка задумался и сказал:
- Солнце.
# # #
Солнце этого дня погасло за скосами кровель, шурша упала драпировка, и в комнате затеплился свет, когда вошла мама-Машенька, тиская руки у груди, и сказала белым голосом:
- Входите. Это... это, Авдейка, твой дед, Василий Савельич...
Грузный человек в гимнастерке сбросил у порога мешок и молча прошел на середину комнаты. Обернувшись к медведю, распахнутому во всю стену, он шумно потянул воздух и пошевелил остриженной головой, плотно сидевшей на красной шее.
- Значит, дождался меня. Помнишь. И я тебя помнил. Одним выстрелом снял, не шутка.
Авдейку оглушила тишина, стиснутая руками мамы-Машеньки и отражавшаяся глазами бабуси. Никогда прежде не раздавалось в Песочном доме такого голоса, и Авдейка подумал, уж не нарочно ли все говорят шепотом.
- Так, - пророкотал дед, решительно поворачиваясь от медведя к бабусе. Софья Сергеевна, стало быть.
Он чуть уменьшился в росте, что должно было изобразить поклон, потом так же резко отвернулся и поманил Авдейку. Авдейка подошел. Красные руки легли ему на плечи, заставив немного осесть, легко ощупали, повернули кругом и отпустили.
- Внук, значит, Авдей. Так.
Авдейка остро почувствовал в голосе недовольство и отошел в угол, откуда исподлобья глядел на деда.
- Не ждали, значит. Прямо как на картине, уж не упомню чьей, не обессудьте. Было дело, внедрял культуру. В Бухаре, в двадцать третьем. Русификация, одним словом, - русску бабу берем, пудру "Гусь" покупаем... Не ждали, значит.
Он сел к столу в кресло "ампир", которое даже не застонало, а смертно выдохнуло под ним, и вывалил из мешка банки, пакеты и пузатую фляжку в меховом чехле.
Авдейка заметил свой штык, предательски торчавший из-под одеяла. Загородив деду кровать, он обнажил полосатый матрас, резко проткнул его и пропихнул штык внутрь. Потом заровнял постель, бесследно поглотившую штык, и повернулся к столу.
Дед тупо глядел на продукты, завалившие стол. Потом примерился, отломил себе кусок колбасы, а остальное широко отодвинул рукой.
- Это тебе, невестка.
- Нам не надо, - твердо сказала мама-Машенька, выдерживая тяжелый красноватый взгляд.
- Так. Не приемлешь. На улицу прогонишь или как?
- Живите.
- И на том спасибо. Не пришлось тебе у меня пожить, так я у тебя поживу.
Грузный, налитый кровью, дед свинтил пробку с утонувшей в руке кожаной фляги, плеснул в стакан белую жидкость, заглотнул одним духом и принялся жевать. Запахло ливерной колбасой.
- Рассказывай, невестка. Что Дмитрий, воюет?
- Убили Дмитрия, - ответила Машенька. - В ноябре, в ополчении. При обороне Москвы.
Дед вздрогнул и яростно заворочал челюстями. Наконец сказал, как из бочки:
- Так. Пережил я, стало быть, Митьку. Не думал, не думал.
Он закашлялся так, что дрогнули стены, и, отдышавшись, со страшной гримасой положил руки на грудь.
- Помянешь? - спросил он, снова берясь за фляжку.
Машенька покачала головой.
Дед выпил один, помолчал, закрутил фляжку и отодвинул колбасу.
- Освобожден вчистую, - сказал он. - Два года воюю. Рядовой. Осколочное ранение в легкое. Комиссован. Точнее, умирать списан. Однако, думаю, поторопились со мной. Прошусь на фронт. У тебя долго не заживусь. Стели на полу.
Авдейка долго не спал, прислушиваясь к сопению и кашлю, сотрясавшему деда. Страшным казался ему этот дед, воплотившийся из небытия, из призрачного воина на красном коне. Не хотелось верить в то, что этот чужой человек, неожиданно и грубо водрузившийся посреди жизни, и есть его героический дед. Пообвыкнув, Авдейка все же поверил, но деда не полюбил, боялся, не вспомнил бы он о своем штыке, спрятанном в матрасе.
Дед зажил особняком. С утра надевал китель, надраивал пуговицы и ходил по учреждениям, а вечерами пил спирт или водку и угрюмо жевал ливерную колбасу.
Однажды больно стиснул Авдейку и сказал:
- Ну и дохляк! Поди колотят тебя? Хе-хе! Как пить дать колотят!
Он презрительно фыркнул и закашлялся, придерживая грудь руками. Потом, прочищая горло, прошелся по комнате и свалил столик с лекарствами у бабусиной постели. Разлетелись по полу порошки и таблетки, тонко зазвенели ампулы. Бабуся закрыла глаза. Было тихо, только ритмично и нежно булькала жидкость, выливаясь из разбитых ампул. Дед поднял столик карельской березы на одной ножке и буркнул:
- Это ж надо, миры рушатся, а этакую хлюпость берегут.
Потом, громко сопя, зашарил по полу, собирая лекарства. Авдейка помогал и порезал руку осколком ампулы.
- Зажми, - сказал дед и бросил платок.
Бабуся лежала, закрыв глаза от бессилия, и вспоминала печальный вечер тридцать восьмого года, когда удлиненная горем жена Василия Савельича рассказывала ей о начале своей жизни с мужем. Его взяли накануне, и гостиная, затаившаяся в полумраке, была страшна своей роскошью и следами недавнего разорения. В одеревенелом рте этой женщины еще угадывалась резная капризная стать, и, вглядываясь в него, бабуся плохо запомнила подробности соединившего их преступления. В рассказе упоминалась конюшня, недавно перестеленная солома, отголоски смутных страхов и ошеломляющий налет на усадьбу - свист, ругань, выстрелы, - а потом огонь, которым все покрывается на Руси. Она шла на свет пылающей конюшни, эта барышня, полная тревоги и той смелости, которую внушает юная, уверенная в себе женственность, когда ее рванул на коня человек в распахнутом полушубке.
И двадцать лет спустя она помнила горячую грудь под овчиной, лицо в отблесках пламени и прямую, звериную красоту остановившихся на ней глаз. "Моя будешь, барышня! Ой моя!" - услышала она, и ощущение решенной судьбы до сладкого обморока скрутило ей тело. Через час уцелевшие дворовые затушили конюшню, выкатили баграми трупы, обугленные, как поленья, и среди них по перстню отыскали ее отца. "А лошадей увели, - добавила эта невероятная женщина. - Он увел".
Проводив бабусю до порога, она обернулась к своей разоренной квартире и буднично заметила: "Теперь уже все покончено. И с ним..." Рука ее с грацией подстреленного животного обвела анфиладу комнат, а потом замерла, указывая на квартиру напротив. "А отсюда год назад взяли, день в день обоих... и жену тоже, Липочку. По детству еще подругу, по имению..."
Бабуся ступила на красный ковер, хлынувший по лестнице, и отдернула ногу. "Прощайте, прощайте..." - повторяла она с тем же болезненным усилием губ, с каким в двадцать втором году перечитывала надпись над булочной на Волхонке: "Цареубийцам вне очереди!" - как на пятом году революции анонсировал ее смысл находчивый нэпман, впущенный в сияющую историю через черный ход и наживавший свои скоротечные барыши.
Но поборницы свободы и равенства, что барышнями ушли из хороших семейств с падкими до них красными комиссарами, не стояли в хлебных очередях. Из пены опавших иллюзий проглянула реальность, обнаружив, что в хаосе братоубийства эти барышни выбрали победителей, влекомые не отвлеченными идеалами, но чутьем самок, не всегда осознанным, но всегда безошибочным. Достигнутые свободы осуществляли их бывшие гимназические подруги, сносившие в Торгсин уцелевшее серебро и навешавшие кладбище в Соловках, пока серебро не иссякло и кладбище не срыли.
"Но теперь и им отдалось, - думала бабуся, опасливо ступая по красному, и как же тяжело им, привыкшим брать без спросу и без очереди! Революция подвела итог миру их предков, а детям, предавшим родителей, бросила эти двадцать лет, как кость сманенной собаке. "...ибо какою мерою меряете, такой и вам отмерено будет". Мера в руке Господа, а суд его правит .человек, плодя неизбывное преступление. И бесконечное возмездие идет по людским коленам, как рябь по воде".
В ужасе покинула бабуся обреченный дом и уже никогда в него не вернулась. Стояла осень. Напротив Моссовета бил фонтан. Падали листья. Осенью, на 1938-м году от Рождества Христова, в Москве падали листья...
Пять лет спустя эта непостижимая женщина приняла свой конец под ногами обезумевшей толпы, а сын ее погиб на фронте. В своих бессловесных молитвах бабуся просила мира ее душе, но самой мысли о Василии Савельевиче бежала, как искушения. То, что этот бритоголовый убийца сгинул, что в судьбе его отозвалось собственное зверство, смущало ее очевидной справедливостью совершенного над ним людского суда - преступления, воздавшего преступнику его же мерой.
Но теперь он вернулся. Он был жив, силен и стоял тяжелыми сапогами на осколках ампул - попранием добродетели и милосердия. Высыпавшиеся из пакетиков с надписями, таблетки перепутались, лежали неразличимой грудой, и Авдейка выстраивал их походным солдатским строем.
Поймав бабусин взгляд, дед глуповато ухмыльнулся.
- Совсем как люди, Софья Сергеевна. Вытряхни из одежонки - и не разберешь, кто где. Все беленькие да горькие, а?
И рассмеялся, раскашлялся до стона.
# # #
Авдейка снял платок, почерневший от крови, и стал вылизывать порезанную руку. Дед залил порез йодом и завязал чистой тряпкой. Авдейка не плакал.
- Странный ты, - сказал дед. - Легкий какой-то, дерганый. Больно, а не ревешь. Удивляешь.
Авдейка промолчал и ушел к Болонке, у которого была копеечка. С этой копеечкой они каждое утро ходили на Беговую, где росла береза, и измеряли листочки, ожидая, когда они станут с монетку и можно будет сажать картошку. В этом году тетя Глаша разрешила Авдейке брать ее лопату, но листочки упирались и не хотели вылезать из почек.
Наконец почки взорвались зелеными клейкими монетками, и Авдейка завладел лопатой. На другой же день у него выросли чудесные волдыри, он показал их бабусе и, миновав деда, направился с лопатой к двери. Неуловимым движением дед выставил из-под стола ногу, Авдейка споткнулся, больно ударился о лопату и с грохотом свалился в угол. Сквозь злые слезы он посмотрел на ухмыляющегося деда и сказал:
- Паразит. Шел бы картошку копать.
- Крепко, - ответил дед и поднялся. - Пойдем. Авдейка этого не ждал и косился волчонком. Дед натянул гимнастерку и спросил:
- Лопату дашь?
- Нет.
- Значит, найду.
Авдейка подтянул лопату поближе и сказал:
- Мундир надевай.
- Зачем?
- Надевай, и все.
Дед ухмыльнулся и надел мундир.
- Пуговицы чистить?
- И так сойдет.
- Непривычно, - сказал дед, хлопнув по погонам. - После Сталинграда ввели. А побил я их по жизни - страсть.
- Это кого?
- Да золотопогонников. Офицеров царских так звали.
- А орденов чего у тебя нет? - спросил Авдейка.
Дед помрачнел и буркнул:
- Не заслужил.
На насыпи было пусто. Дед пошел в домоуправление, вернулся с лопатой и спросил:
- Это что за кукиш у вас там сидит?
- Там не кукиш, а домоуправ Пиводелов.
- Кукиш этот Пиводелов. Из какой, говорит, квартиры, почему без моего ведома проживаете, какие, говорит, виды на жительство? Ну, я ему показал виды на жительство, запомнит.
Дед удовлетворенно крякнул и зло, одним духом, одолел делянку. Лопата в его руках была похожа на игрушечную. Авдейка только и успел копнуть раз пять.
- Невелика землица, - сказал дед.
- Давай тети Глашину, - сказал Авдейка. - Она каждый год за нас копала.
- А! - обрадовался дед. - Это грудастая такая?
- Какая? - переспросил Авдейка. Дед смущенно крякнул, боднул головой и принялся копать.
- Ты не очень, а то мне не достанется, - попросил Авдейка.
Вскопали Глашину.
- Чью теперь? - спросил дед. Он стоял бесформенной глыбой в расстегнутом кителе, обдавая Авдейку горячим дыханием. Авдейка подумал.
- Дяди Сидора. Слепой он.
Нашли делянку Сидора. Дед начал кашлять, но докопал до конца. Сели на парапет.
- Закурить бы, - сказал дед и смачно сплюнул. - Враки это, что-де не покуришь - отвыкнешь. Нет от этого отвычки. Ты, Авдей, мал, да помни - дурное привязчиво, с малолетства хоронись. Потом тяжко отходит. Многие с того гибнут.
- Тебе из-за раны нельзя?
- Чего нельзя? - как-то испуганно спросил дед.
- Курить.
- А, курить. Да. Врач сказал, жить хочешь - бросай. Вот и бросил. Не то чтоб жить, а довоевать хочу.
- А скоро победа?
Дед задумался, помял в руке красноватую землю.
- Поди скверная землица? Сколько дает-то?
- Сам-шесть, сам-семь, - важно ответил Авдейка.
- Ишь ты, городской мальчишка, а сам-семь... Род-то наш не крестьянский. Из мастеровых вышли, копали-то, видно, редко, окопы разве. Слышал, были Авдеевы мастерами на демидовских еще заводах, чуть не при Петре. Славились. Я шкатулку одну видел серебряную, работы сказочной, фигурок с сотню - и каждая своим живет. Демидовская. Вот, думал, может, кто из наших, Авдеевых, делал по серебру, слышал, мастер был. Купил я эту шкатулочку, да... - Дед запнулся и сплюнул. - Ну, да не в ней суть. А ты себе заруби, мастерство - первое дело, им человек меряется. Мне вот обучиться не пришлось: с молодости горло драл да махал шашкой. Со скуки, бывало, резал что по дереву, так, баловство. Думал, в сыне отзовется, отце-то твоем, ан нет - книжки все читал, а что вычитал теперь не узнать. Ты вот растешь. Чем хошь занимайся, а мастером стань.
- А когда победа будет? - спросил Авдейка.
- Будет и победа.
- А то долго, мама устала.
- Начали неладно, вот и долго. А что устала, так не одна. На том свете отдыхать будем, - зло закончил дед и поднялся, застегивая китель. - Идем, застудиться недолго.
У подъезда дремал Данауров, выставив палку поперек входа.
- А этот что тут? - спросил дед, носком сапога отодвигая палку.
- Этот не верит.
- Как?
- Ну, не верит ни во что. Сидит и не верит.
Дед с неожиданным интересом стал рассматривать Данаурова.
- Ишь ты! И давно он тут не верит?
- Всегда.
- Жизнью, что ли, обманут?
- Не знаю.
- Похоже на то - урод. Уродов всегда жизнь обманывает. Или они ее. - Пнув напоследок данауровскую палку, дед добавил: - И детей у него нет. Непременно. - И, захохотав чему-то, прогремел: - От таких не рождаются!
- Это кто ж такой? - спросил Болонка, останавливая Авдейку и глядя в подъезд, куда погрузился дед. - Страшный больно.
- Дед.
- Это бык какой-то, а не дед.
Авдейка слегка обиделся и сам этому удивился.
- Он тебе не бык, а герой гражданской войны. Понял?
- Понял. А ордена у него есть?
- Есть, - соврал Авдейка.
- Мне бы такого деда. Это ничего, что страшный, это даже лучше - Сопелки бояться будут. А то я им копеечку нашу проиграл, этим Сопелкам.
- Во что?
- В ножички. Но я еще выиграю. Айда тренироваться, - сказал Болонка, вытаскивая фруктовый нож.
- Спрячь, - прошептал Авдейка, заметив домоуправа Пиводелова, наглухо забранного в темный китель и казавшегося плоским, словно вырезанным из бумаги.
- Сейчас уйдет, - прошептал в ответ Болонка, пряча нож.
Но Пиводелов не уходил. Он стоял перед незаметной дверью в стене с надписью на металлической дощечке "Домоуправ Пиводелов А. А.", грубо переделанной мелом в "Домопродав Пиводелов А. А.", а в ушах его звучал оглушающий рык: "От таких не рождаются!"
# # #
Эта случайная и совершенно бессмысленная фраза неожиданно пробила наслоенное годами глухое равнодушие ко всему, что могут подумать или сказать люди, а тем более - его жильцы, на мгновение вернула домоуправа в годы первой молодости, когда были публично отвергнуты его любовные искания. Присутствующий при этом счастливый соперник - фат, как ему и положено быть, - позволил себе сложную остроту насчет внешности Пиводелова, носящей следы унылой усмешки природы над некстати рассказанным немецким анекдотом.
Оскорбленный Пиводелов уединился тоща в тихой петербургской квартире, разбил все зеркала, отражавшие лицо с незначительными чертами, и впал в жесточайшую горячку. Он долго оправлялся от нее, жадно перечитывая исторические фолианты, оставшиеся от отца, где все было - холопство, насилие и неправый суд. В крови и темени своего прошлого отыскивали авторы свет русского мессианства, призванного спасти мир. Но мессианство не отозвалось в душе Пиводелова, не зажгло родственной и сподобной верой, а ужас деяний предков отвратил его. Тоща Пиводелов обратился к истории всеобщей, но и там обнаружил ту же кровавую грызню за корм и тепло, шутовские колпаки на мудрецах и тени варваров на стенах сожженных цивилизаций. Природа создавала из праха и в прах обращала самые великие, манившие бессмертием эпохи. С маятниковым постоянством творила она путь истории, который и был жизнью людей в их неисчислимых коленах. И ничего иного им дано не было. За долгую болезнь Пиводелов настолько проникся гибельным духом мировой истории, что когда оправился и вышел в город, то, вполне естественно, соотнес с ним происходящее.
Кончалось лето тысяча девятьсот семнадцатого года. Смута наводняла столицу Петра. Люди сбивались в толпы, как клочья дыма. Выли неурочные сирены на заводских окраинах. На столбах и решетках висели ораторы. Бежал околоточный, тяжело припадая на бок и придерживая саблю. Студенты громили аудитории и изгоняли неугодных профессоров. На Невском закипали драки, сыпались стекла и сверкали матросские бляхи. Люди неясной политической ориентации гоняли по улицам кошек с привязанными к хвостам жестяными банками. Декреты, воззвания и прокламации, наспех расклеенные по городу, закручивались в стружки или вздувались парусами и лопались. В Летнем саду, неподалеку от поваленного амура, сидела пожилая дама в шляпке с вуалью, чертя на земле острием зонта.
Горячечные месяцы, проведенные над историей человеческого рода, подорвали молодость Пиводелова. Он стал желт, непроницаем и почти бестелесен. На его глазах империя расползалась, как мокрая газета, и, как к мокрой газете, Пиводелов был безразличен к ее судьбе.
За пролетевшими птицами не оказалось неба - ровна и безжизненна простиралась серая гладь, - и граненый шпиль Петропавловки упирался в ничто, и ничто рождало химеры, за которыми гнались рваные толпы. Город Петра утратил твердость державных очертаний, и небо над головой, и твердь под ногами, он метался и слепо ворочался и сминал самое себя.
Пиводелов неподвижно стоял на углу Гороховой улицы, пропуская струящуюся толпу, и безучастностью своею смещался за грань реальности, когда к ногам его грузно рухнул господин в бежевой паре. Пенсне господина хрустнуло под торопливым сапогом, но тут же оправило крылья и улетело, оставив слюдянистый след, и в этот миг Пиводелов окончательно стал вымыслом.
Он тут же был смыт толпой и плыл в ней с обретенной бестелесностью, пока не оказался у решетки Летнего сада. Там он с легкостью вымысла проскочил сквозь решетку и присел отдохнуть на лавочке вблизи амура, лежавшего ничком как бы в ожидании розог.
Дама в шляпке с вуалью и весьма потрепанном пальто чертила на земле острием зонта и поспешно затирала рисунки высоким ботинком. "Бог наказал нас и отнял разум. Вы, студент, должны это знать", - сказала дама, и
Пиводелов всем телом потянулся на первую здравую мысль, услышанную в городе. Дама снова нанесла на землю замысловатую фигуру и, секунду помешкав, стерла ее. "Что, не слышно ли знака?" - спросила дама. "Нет, сударыня, но какого, позвольте спросить, знака вы ожидаете?" "Ax! - воскликнула дама и настораживающе хихикнула. - Ведь нас Бог покарал, мы все теперь ищем чертеж вы знаете, как в моде нынче чертежи, - и стоит найти тот, что нужен, - Бог смилостивится над нами. Вот и я как все - черчу и жду знака. Ведь должен же наконец быть знак, что чертеж найден". Пиводелов вежливо согласился и ушел. На решетке Летнего сада висел оратор, сжимавший в руке кепку. Толпа перекрывала гулом его высокий голос. Она была пестра, телесна, безумна, и Пиводелов отчетливо видел на ней кровь.
Пришла осень тысяча девятьсот семнадцатого года. Пришла и ушла. Околоточный сбрил усы и пил чай с отрешенностью Будды. Матросы грабили винные погреба на Невском, перепивались и вспарывали друг другу животы. Опохмелившись, они хоронили героев революции и за каждого вспоротого героя клялись расстрелять по сотне буржуев. Магазины с выбитыми дверями были пусты, как пещеры, но скобяные лавки преуспевали.
Пиводелов получил досрочную справку об окончании Высшего технического училища. Фат, сложно остривший над его внешностью, оказался сброшен в Мойку и таким образом смыт с лица земли очистительным порывом революции. Что до Девушки, Отвергшей Пиводелова, то совершенный над нею революционный акт оказался не менее традиционен - она была попросту изнасилована, но за покладистостью оставлена в живых. Пиводелов увидел меру ее исполненной, отвернулся и пошел продавать утвердившейся власти серебряные подносы и ложки, которые та поглощала с бескорыстной жадностью младенца. Стояли морозы. На темных улицах лежали перевернутые трамваи, разутые и мертвые люди и мертвые, обструганные до костей лошади с развороченными и таинственными недрами.
В Аничковом дворце теплился свет обживающейся власти. В его слабом отблеске гуляла Девушка, Отвергшая Пиводелова, желая отдаться за пайку хлеба. Пиводелов выменял хлеб на поднос, но потерял ее среди других девушек, столь же оживленных близостью голодной смерти.
Дама с зонтиком исчезла из Летнего сада, поскольку чертеж был уже найден.
Новая власть обошлась со старой вполне революционно, но из любви к высоким искусствам сохранила ее неживых кумиров. В тысяча девятьсот двадцать четвертом году Нева отпраздновала столетие сумасшествия Евгения, но скакавший всю ночь медный идол самодержавия уже не потрясал воображения. С Петербургом было покончено, и Пиводелов переехал в Москву.
Здесь он и стал, собственно, Пиводеловым, благодаря Отвергшей Девушке, временно служившей конторщицей. Она перекроила на совлад старую русскую фамилию Пивоваров, чем окончательно утвердила его в статусе вымысла. Искусственная фамилия в сочетании с незначительной внешностью позволила Пиводелову легко адаптироваться в новой среде, бодро распевавшей: "Мы наш, мы новый мир построим", что в исторической перспективе звучало весьма забавно.