Страница:
И про свою любовь к сторонке дальней
И про тоску порассказал.
"Эх, курица! - товарищ крикнул громко.
Тебе ль лететь в далекий путь!
Связался тут с какою-то девчонкой.
Боишься крыльями махнуть!
Гулял бы ты, как я, сокол, гуляю:
Три года на Дону прожил,
Теперь на Волгу лыжи направляю,
Про дом и думать позабыл".
И долго говорил косарь кудрявый,
И все хвалил степей простор,
Красу казачек, косарей забавы,
И песней кончил разговор.
Тарас вскочил. Лицо его горело.
"Так здравствуй ты, чужая даль!
Ну, - в степь так в степь! Все сердце
изболело.
Вина! Запьем свою печаль!"
И взял он паспорт, помолился богу.
И отдал старикам поклон:
Благословите, мол, родные, на дорогу,
Так, значит, надобно: закон.
Старик кричал, - ничто не помогало,
И плюнул наконец со зла.
Старушка к сыну на плечо припала
И оторваться не могла.
"Касатик мой! мой голубь сизокрылый!
Господь тебя да сбережет...
Заел тебя, заел отец постылый,
Да и меня-то в гроб кладет".
- "Возьми-ка с горя об стену разбейся,
Сказал ей муж. - Вишь, обнялись!
Ступай, сынок! ступай, как вихорь, Beficflj
Как вихорь, по свету кружись!.."
5
И, распростясь с родимыми полями,
Взяв только косу со двора,
Пошел Тарас с котомкой за плечами
Искать и счастья и добра.
Одна заря сменялася другою,
За темной ночью день вставал f
Все шел косарь, все дальше за собою
Поля родные оставлял.
Порой, усталый, на траву приляжет,
Горячий пот с лица отрет,
Ремни котомки кожаной развяжет
И скудный завтрак свой начнет.
На нем от пыли платье почернело,
В клочках подошвы сапогов3
Лицо его от солнца загорело,
Но как он весел и здоров!
Идет мой парень, а над ним порою
Иль журавлей кружится цепь,
Иль пролетают облака толпою,
И вот он углубился в степь.
"O, господи! Что ж это за раздолье!
А глушь-то... степь да небеса!
Трава, цветы - уж правда, тут приволье,
Краса, что рай земной, краса!"
Меж тем трава клонилась, поднималась,
Ей ветер кудри завивал,
По этим кудрям тень переливалась
И яркий луч перебегал.
Средь изумрудной зелени, как глазки,
Цветы глядели тут и там,
По ним играли радужные краски,
И кланялись цветы цветам.
И голоса, без умолку звучали!
Жужжанье, песни, трескотня
Со всех сторон неслись и утопали
В сиянье солнечного дня.
Смеркается, - и говор затихаем
Край неба в полыми горите
Ночь темная украдкой подступает,.
Степной травы не пробудит.
Зажглась звезда. Зажглось их много- мнoго,
И месяц в сумраке блестит,
И сноп лучей воздушною дорогой
Идет - и в глубь реки глядит.
Все стихло, спит. Но степь как будто
дышит,
В дремоте звуки издает!
Вот где-то свист далекий ухо слышит,
И, кажется, чумак поет.
Редеют тени, звезды пропадают,
В огне несутся облака
И, медленно редея, померкают.
Трава задвигалась слегка.
Светло. Вспорхнула птичка. Солнце встало.
Степь тонет в золотбм огне.
И снова все запело, зазвучало
И на земле и в вышине...
Вот в стороне станица показалась,
Стеклом воды отражена,
Сидит на берегу; вся увенчалась
Садами темными она.
По зелени некошеной равнины
Рассыпался табун коней.
Безлюдье, тишь. Холмов одни вершины
Оглядывают ширь степей.
Вошел Тарас в станицу и дивится:
Казачка, в пестром колпаке,
На скакуне ему навстречу мчится
С баклагой круглою в руке.
Желтеют гумна. Домики нарядно
Глядят из зелени садов.
Вот спит казак под тенью виноградной,
И как румян он и здоров!
Ни грязных баб в понявах подоткнутых,
Ни лиц не видно испитых,
И нет тут нищих бледных, необуть,
Калек и с чашками слепых...
Как раз мой парень подоспел к покосу.
Нанялся скоро в косари.
"Ну, в добрый час!" И наточил он косу
При свете утренней зари.
Кипи, работа! В шляпе да в рубахе
Идет, махает он косой;
Коса сверкает, и при каждом взмахе
Трава ложится полосой.
Там в вышине орел иль кречет вьется,
Иль туча крылья развернет,
И темный вихорь мимо пронесется,
Тарас и косит, и поет...
Стога растут. Покос к концу подходит,
Степь засыпает в тишине
И на сердце, нагая, грусть наводит...
Косарь не рад своей казне.
Так много иужд! Он пролил столько пота,
Казны так мало накопил...
Куда ж идти? Опять нужна работа,
Опять нужна растрата сил!
И будешь сыт... Так до сырой могилы
Трудись, трудись... но жить когда?
К чему казна, когда растратишь силы.
И надорвешься от труда?
А радости? иль нет их в темной доле,
В суровой доле мужика?
Иль кем он проклят, проливая в поле
Кровавый пот из-за куска?..
В степи стемнело. Около дороги
Горят на травке огоньки;
В густом дыму чернеются треноги,
Висят на крючьях котелки.
В воде пшено с бараниной варится.
Уселись косари в кружок,
И слышен говор: никому не спится 8
И слышен изредка рожок.
Вокруг молчанье. Месяц обливает
Стогов верхушки серебром,
И при огне иа мрака выступает
Шалаш, покрытый камышом.
"Ну, не к добру, - сказал косарь
плечистый,
Умолк наш соловей степной!..
А ну, Тарас, привстань с травы росистой,
Уважь, "Лучинушку" пропой!"
- "Ну, нет, дружище, что-то не поется.
Гроза бы, что ли уж, нашла...
Такая тишь, трава не пошатнется!
Нет, летом лучше жизнь была!"
- "Домой, приятель, видно, захотелось.
Ты говорил: тут рай в степях!..
- "И был тут рай; да все уж
пригляделось|
Работы нет, трава в стогах..."
И думал он: "Вот я и дом покинул...
Была бы только жизнь по мне,
Ведь, кажется, я б гору с места сдвинул,
Да что... Заботы всё одне!..
Живется ж людям в нужде без печали!
Так наши деды жизнь вели
Росли в грязи, пахали да пахали,
С нуждою бились, в гроб легли
И сгнили... Точно смерть утеха!
Ищи добра, броди впотьмах,
Покуда, свету божьему помеха,
Лежит повязка на глазах...
Эх, ну вас к черту, горькие заботы!
О чем тут плакать горячо?
Пойду туда, где более работы,
Где нужно крепкое плечо".
6
Горит заря. Румяный вечер жарок.
Румянец по реке разлит.
Пестреют флаги плоскодонных барок,
И люд на пристани кишит.
В высоких шапках чумаки с кнутами,
Татарин с бритой головой,
В бешмете с откидными рукавами
Курчавый грек, цыган седой.
Купец дородный с важною походкой,
И с самоваром сбитенщик,
И плут еврей с козлиного бородкой,
Вестей торговых проводник.
Кого тут нет! Докучный писк шарманок,
Смех бурлаков, и скрип колес,
И брань, и песни буйные цыганок
Всё в шум над берегом слилось.
Куда ни глянь - под хлебом берег гнется:
Хлеб в балаганах, хлеб в бунтах...
Недаром Русь кормилицей зовется
И почивает на полях.
Вкруг вольницы веселый свист и топот;
Народу - пушкой не пробьешь!
И всюду шум, как будто моря ропот;
Шум этот слушать устаешь.
"Вот где разгул! Вот милая сторонка!
Тарас кричит на берегу.
Гуляй, ребята! Вот моя мошонка!
Да грянем песню... помогу!
Hy, "Вниз по матушке по Волге... дружно!.."
И песня громко понеслась;
Откликнулся на песню луг окружный,
И даль реки отозвалась...
А небо все темнело, померкало,
Шла туча синяя с дождем,
И молния гладь Дона освещала,
И перекатывался гром.
Вдруг хлынул дождь, гроза забушевала;
Народ под кровли побежал.
"Шабаш, ребята! Песни, значит, мало!"
Тарас товарищам сказал.
Пустился к Дону. Жилистой рукою
Челнок от барки отвязал,
Схватил весло, - и тешился грозою,
По гребням волн перелетал.
И бурлаки качали головами:
"Неугомонный человек!
Вишь, понесло помериться с волнами,.
Ни за копейку сгубит век!.."
7
Одеты серые луга туманом;
То дождь польет, то снег летит.
И глушь, и дичь. На берегу песчаном
Угрюмо темный лес стоит.
Дождю навстречуf мерными шагами
Под лямкой бурлаки идут
И тянут барку крепкими плечамиг
Слабеть канату не дают.
Их ноги грязью до колен покрыты,
Шапчонки лезут на глаза,
Потерлось платье, лапти поизбиты,
От поту взмокли волоса.
"Бери причал! живее, что ль! заснули!"
Продрогший кормчий закричал.
И бурлаки веревки натянули,
И барка стала на привал.
Огонь зажжен. Дым в клочьях улетает;
Несутся быстро облака;
И ветром барку на волнах качает,
И плещет на берег река.
Тарас потер мозолистые руки
И сел, задумавшись, на пень.
"Ну, ну! перенесли мы нынче муки!
Промолвил кто-то. - Скверный день!..
Убег бы, да притянут к становому
И отдерут..." - "Доволокем!
Сказал другой. - Гуляй, пока до дому,
Там будь что будет! Уж попьем!..
Вот мы вчера к Тарасу приставали,
Куда, - не пьет! Такой чудак!"
- "А что, Тарасу ты, право, крепче стали,
- Сказал оборванный бурлак.
Тут тянешь, тянешь, - смерть, а не работа,.
А ты и ухом не ведешь!.."
Тарас кудрями, мокрыми от пота,
Тряхнул и молвил: "Не умрешь!
Умрешь - зароем". - "У тебя всё шутки.
О деле, видишь, речь идет.
Ведь у тебя - то песни, прибаутку
То скука - шут тебя поймет!"
- "Рассказывай! Перебивать не буду..."
Он думал вовсе о другом,
Хоть и глядел, как желтых листьев груду
Огонь охватывал кругом.
Припомнил он сторонушку родную
И свой печальный, бедный дом;
Отец клянет его напропалую,
А мать рыдает за столом.
Припомнил он, как расставался с милой,
Зачем? Что ждало впереди?
Где ж доля-счастье?.. Как она любила!..
И сердце дрогнуло в груди.
"Сюда, ребята! Плотник утопает!"
На барке голос раздался.
И по доскам толпа перебегает
На барку. "Эк онЛ сорвался!"
- "Да где?" - "Вот тут. Ну, долго ль
оступиться,
- "Вот горе; ветер-то велик!"
- "Плыви скорей!" - "Ништо, плыви
топиться!
- "Спасите!" - разносился крик.
И голова мелькала над волнами.
Тарас уж бросился в реку
И во всю мочь размахивал руками.
- "Держись! - кричал он бедняку.
Ко мне держись!" Но громкого призыва
Товарищ слышать уж не мог
И погрузился в волны молчаливо...
Тарас нырнул. Уж он продрог
И был далеко. Глухо раздавался
И шум воды, и ветра вой;
Пловец из синей глуби показался
И вновь исчез... Немой толпой
Стоял народ с надеждою несмелой.
И вынырнул Тарас из волн.
Глядят - за ним еще всплывает тело...
И разом грянуло: "Спасен!"
И шапками в восторге замахала
Толпа, забывшая свой страх.
А буря выла. Чайки пропадали.
Как точки, в темных облаках.
Устал пловец. Измученный волнами,
Едва плывет. Они бегут
Все в белой пене, дружными рядами,
И всё растут, и всё растут.
Хотел он крикнуть - замерло дыханье.
И в воздухе рукой потряс,
Как будто жизни посылал прощанье,
И крикнул - и пропал из глаз...
Октябрь - ноябрь 1855, 1860
ПОЕЗДКА НА ХУТОР
(Отрывок ив поймы "Городской голова")
Уж кони у крыльца стояли.
От нетерпенья коренной
Сухую эемлю рыл ногой;
Порой бубенчики звучали,
Семен сидел на облучке,
В рубашке красной, кнут в руке;
На упряжь гордо любовался,
Глядел, глядел - и засмеялся,
Вслух коренного похвалил
И шляпу набок заломил.
Ворота настежь отворили,
Семен присвистнул, - туча пыли
Вслед за конями понеслась,
Не догнала - и улеглась.
По всей степи - ковыль, по краям - все туман.
Далеко, далеко от кургана курган;
Облака в синеве белым стадом плывут".
Журавли в облаках перекличку ведут.
Не видать ни души. Тонет в волоте день,
Пробежать по траве ветру сонному лень.
А цветы-то, цветы! как живые стоят,
Улыбаются, глазки на солнце глядят,
Словно речи ведут, как их жизнь коротка,
Коротка, да без слез, от забот далека.
Вот и речка... Не верь! то под жгучим лучом
Отливается тонкий ковыль серебром.
Высоко-высоко в небе точка дрожит
Колокольчик веселый над степью звенит,
В ковыле гудовень - и поют, и жужжат,
Раздаются свистки, молоточки стучат;
Средь дорожки глухой пыль столбом поднялась,
Закружилась, в широкую степь понеслась...
На все стороны путь: ни лесочка, ни гор!
Необъятная гладь! неоглядный простор!
Мчится тройка, из упряжи рвется,
Не смолкает бубенчиков звон,
Облачко за телегою вьется,
Ходит кругом земля с двух сторон,
Путь-дорожка назад убегает,
А курганы заходят вперед;
Луч горячий на бляхах играет,
То подкова, то шина блеснет;
Кучер к месту как будто прикован,
Руки вытянул, вожжи в руках;
Синей степью седок очарован
Любо сердцу, душа вся в очах!
"Не погоняй, Семен! устали!"
Хозяин весело сказал,
Но кони с версту пробежали,
Пока их кучер удержал.
Лениво катится телега,
Хрустит под шинами песок;
Вздохнет и стихнет ветерок;
Над головою блеск и нега.
Воздушный продолжая бег,
Сверкают облака, как снег.
Жара. Вот овод закружился,
Гудит, на коренную сел;
Спросонок кучер изловчился,
Хвать кнутовищем - улетел!
Ну, погоди! - Перед глазами
Мелькают пестрые цветы.
Ум занят прежними годами
Иль праздно погружен в мечты.
Евграф вздохнул. Воображенье
На память детство привело:
В просторной комнате светло;
Складов томительное чтенье
Тоску наводит на него.
За дверью шум: отец его
Торгует что-то... Слышны споры,
О дегте, лыках разговоры
И серебра и рюмок звон...
А сад сияньем затоплен;
Там зелень, листьев трепетанье.
Там лепет, пенье и жужжанье
И голоса ему звучат:
Иди же в сад! иди же в сад!
Вот он в гимназию отправлен,
Подрос - и умный ученик;
Но как-то нелюдим и дик,
Кружком товарищей оставлен.
День серый. В классе тишина.
Вопрос учитель предлагает;
Евграф удачно отвечает,
Восторга грудь его полна.
Наставник строго замечает:
"Мещанский выговор у вас!"
И весело хохочет класс;
Евграф бледнеет. - Вот он дома;
Ему торговля уж знакома.
Но, боже! эти торгаши!..
Но это смрадное болото,
Где их умом, душой, работой
До гроба двигают гроши!
Где все бессмысленно и грязно,
Где все коснеет и гниет...
Там ужас сердце обдает!
Там веет смертью безобразной!..
Но вот знакомый изволок.
Уж виден хутор одинокой,
Затерянный в степи широкой,
Как в синем море островок.
Гумно заставлено скирдами.
Перед избою на шесте
Бадья заснула в высоте;
Полусклоненными столбами
Подперта рига. Там - вдали
Волы у стога прилегли.
Вокруг безлюдье. Жизни полны,
Без отдыха и без следа,
Бегут, бегут, бог весть куда,
Цветов, и трав, и света волны...
Семен к крылечку подкатил
И тройку ловко осадил.
Собака с лаем подбежала,
Но дорогих гостей узнала"
Хвостом махая, отошла
И на завалинке легла.
Евграф приказчика Федота
Застал врасплох. За творогом
Сидел он с заспанным лицом.
Его печаль, его забота,
Жена смазливая в углу
Цыплят кормила на полу,
Лентяем мужа называла,
Но вдруг Евграфа увидала,
Смутясь, вскочила второпях
С густым румянцем на щеках.
Приказчик бормотал невнятно:
"Здоровы ль? Оченно приятно!"
Кафтан поспешно надевал
И в рукава не попадал.
"Эй, Марья! Ты бы хоть покуда...
Слепа! творог-то прибери!
Да пыль-то с лавки, пыль сотри...
Эх, баба!.. Кши, пошли отсюда!..
А я, того-с... велел пахать...
Вот гречу будем васевать".
Евграф сказал: "Давно бы время!
В амбар приказчика повел
И гречу указал на семя;
Все закрома с ним обошел;
В овес, и в просо, и в пшеницу
Глубоко руку погружал,
Все было сухо. Приказал
Сменить худую половицу
И, выходя, на хлев взглянулs
Федота строго упрекнул:
"Эх, брат! навозу по колени...
За чем ты смотришь?"
- "Всё дела!
Запущен, знамо, не от лени...
Кобыла, жаль, занемогла!"
"Какая шерстью?"
- "Вороная.
Евграф конюшню отворил,
Приказчик лошадь выводил.
С боками впалыми, больная,.
Тащилась, чуть переступая.
"Хорош присмотр! Опоена!"
"Ему, знать, черти рассказали",
Приказчик думал. "Нет-с, едва ли!
Мы смотрим. Оттого больна
Не любит домовой. Бывает,
На ней всю ночь он разъезжает
По стойлу; поутру придешь
Так у бедняжки пот и дрожь".
Евграф вспылил: "Ведь вот мученье!
Найдет хоть сказку в извиненье!"
Но, проходя межами в поле,
Казалось, он вздохнул на воле,
Свою досаду позабыл
И всходы зелени хвалил.
Приказчик разводил руками:
"Распашка много-с помогла...
Вот точно пух земля была,
Так размягчили боронами!"
- "Где овцы? Я их не видал".
- "Вон там... где куст-то на кургане".
Но взор Евграфа замечал
Лишь пятна серые в тумане;
Что ж! ночью можно отдохнуть
И он к гурту направил путь.
Заснула степь, прохладой дышит,
В огне зари полнеба пышет,
Полнеба в сумраке висит;
По тучам молния блестит;
Проворно крыльями махая,
С тревожным криком в вышине
Степных гостей несется стая.
Маячит всадник в стороне,
Помчался конь, - хвостом и гривой
Играет ветер шаловливый,
При зорьке пыль из-под копыт
Румяным облачком летит.
Неслышным шагом ночь подходит,
Не мнет травы, - и вот она,.
Легка, недвижна и темна.
Молчаньем чутким страх наводит...
Вот енова блеск - и гряну" гром,
И степь откликнулась кругом.
Евграф к избушке торопился,
Приказчик следом поспешал;
Барбос их издали узнал,
Навстречу весело пустился,
Но вдруг на ветер поднял нос,
Вдали послышав скрип колес, - И в степь шарахнулся.
За ними.
Румян и потом окроплен,
Меж тем посиживал Семен.
Его веселыми речами
Была приказчика жена
Чуть не до слез рассмешена.
"Эх, Марья Львовна! Ты на волю
Сама недавно отошла;
Ты, значит, в милости была
У барина: и чаю вволю
Пила, и всё... А я, как пес,
Я, как щенок, средь дворни рос;
Ел что попало. С тумаками
Всей барской челяди знаком.
Отец мой, знаешь, был псарем,
Да умер. Барин жил на славу:
Давал пиры, держал собак;
Чужой ли, свой ли, - чуть не так,
Своей рукой чинил расправу.
Жил я, не думал, не гадал,
Да в музыканты и попал.
Ну, воля барская, известно...
Уж и пришло тогда мне тесно!
Одели, выдали фагот,
Играй! Бывало, пот пробьет,
Что силы дую, - все нескладно!
Растянут, выдерут изрядно,
Опять играй! Да целый год
Таким порядком дул в фагот!
И вдруг в отставку: не годился!
Я рад, молебен отслужил,
Да, видно, много согрешил:
У нас ахтер вина опился
Меня в ахтеры... Стало, рок!
Пошла мне грамота не впрок!
Бывало, что: рога приставят,
Твердить на память речь заставят,
Ошибся - в зубы! В гроб бы лег,
Евграф Антипыч мне помог.
Я, значит, знал его довольно,
Ну, вижу - добр; давай просить:
"Нельзя ль на волю откупить?"
Ведь откупил! А было больно!"
И пятерней Семен хватил
Об стол. "Эхма! собакой жил!"
Евграф за ужин не садился;
И не хотел, и утомился,
И свечку сальную зажег,
На лавку в горенке прилег.
Раз десять Марья появлялась,
Скользил платок с открытых плеч,
Лукавы были взгляд и речь,
Тревожно грудь приподнималась...
Евграф лежал к стене лицом
И думал вовсе о другом.
Носилась мысль его без цели;
Едва глаза он закрывал,
В степи ковыль припоминал,
Над степью облака летели;
То снова вздор о домовом
В ушах, казалось, раздавался,
Приказчик глупо улыбался...
"Гм... Знахарь нужен-с... Мы найдем..."
Взялся читать, - в глазах пестрело,
Вниманье скоро холодело,
Но, постепенно увлечен,
Забыл он все, забыл и сон.
Уж петухи давно пропели.
Над свечкой вьется мотылек;
Круг света пал на потолок,
И тишь, и сумрак вкруг постели;
По стеклам красной полосой
Мелькает молния порой,
И ветер ставнем ударяет...
Евграф страницу пробегает,
Его душа потрясена,
II что за песнь ему слышна!
"Вы пойте мне иву, зеленую иву..."
Стоит Дездемона, снимает убор,
Чело наклонила, потупила взор;
"Вы пойте мне иву, зеленую иву..."
Бледна и прекрасна, в тоске замирает,
Печальная песня из уст вылетает:
"Вы пойте мне иву, зеленую иву!
Зеленая ива мне будет венком..."
И падают слезы с последним стихом.
Уходит ночь, рассвет блеснул,
И наконец Евграф уснул.
Май 1859
ДНЕВНИК СЕМИНАРИСТА
(Повесть)
1844... июля 18
Слава тебе, господи! Вот и каникулы! Вот, наконец, я и дома... Да! Нужно, подобно мне, позубрить круглый год уроки, ежедневно,- да еще два раза в день, - за исключением, разумеется, праздников, - промерить от квартиры до семинарии версты четыре или более; потом в душной комнате, в кружке шести человек товарищей,. подчас в дыму тютюна, погнуться до полночи над запачканною тетрадкой или истрепанною книгой, потвер-дить греческий и латинский языки, геометрию, герменевтику, философию и прочее и прочее и после броситься с досадою на жесткую постель и заснуть с тощим желудком, оттого что какие-нибудь там жиденькие, сваренные с свиным салом щи пролиты на пол пьяною хозяйкою дома, - нужно, говорю я, все это пережить и перечувствовать, чтобы оценить всю прелесть теплого, гостеприимного, родного уголка... Ух! Дай потянусь на этом кожаном стуле, в этой горенке с окнами, выходящими в веленый, обрызганный росою, сад, в этом раю, где я сам большой, сам старшой, где имеет право прикрикнуть на иеня только один мой добрый батюшка... А право, здесь настоящий рай: тихо, светло. Из сада пахнет травою и цветами; на яблонях чирикают воробьи; у ног моих мурлычет мой старый знакомец, серый кот. Яркое солнце смотрит сквозь стекло и золотым снопом упирается в чисто вымытую и выскребенную ножом сосновую дверь. Батюшка мой такой тихий, такой незлопамятный! Если ж случается мне что-нибудь набедокурить, он покачает головою, сделает легкий упрек - и только. Между тeм, странное дело! я так боюсь его оскорбить... А вот, помню я, был у нас учитель во втором классе училища, Алексей Степаныч, коренастый, с черными нахмуренными бровями и такой рябой и корявый, что смотреть скверно. Вызовет он, бывало, тебя на средину класса и крикнет: "Читай!" А из глаз его так и сверкают молнии. Взглянешь на него украдкою и начнешь изменяться в лице, в голове пойдет путаница, и все вокруг тебя заходит: и ученики, и учитель, и стены - просто диво! И понесешь такую дичь, что после самому станет стыдно. "Не знаешь, мерзавец! - зарычит учитель, - к порогу!.." И начнется, бывало, жаркая баня... Что ж вы думаете? Попадались такие ученики, которые, не жалея своей кожи, находили непонятное удовольствие бесить своего наставника. Бывало, иной ляжет под розги, закусит до крови свой палец - и молчит. Его секут, а он молчит. Его секут еще больнее, а он все молчит.
Алексей Степаныч смотрит и со зла чуть не рвет на себе волосы... Да мало ли что случалось! Однажды ученик делал деление и до того спутался, что никак не мог решить задачи. Стоит бедняжка у доски, лицо раскраснелось, по щекам текут слезы, нос выпачкан мелом, руки и правая пола сюртука тоже в мелу. Алексей Степаныч злится, не приведи господи! "Ну, говорит, что ж ты!., решай!.." И вдруг повернулся направо. "Богородицкий! как ты об этом думаешь?" Богородицкий вскочил со скамьи, вытянул руки по швам и, вспомнив, что в катехизисе есть подобный вопрос с надлежащим к нему ответом, громогласно и нараспев отвечал: "Я думаю и рассуждаю об этом так, как повелевает мать наша церковь". Мы все переглянулись, однако ж засмеяться никто не посмел. Алексей Степаныч плюнул ему в глаза и крикнул: "На колени!" Ну, в семинарии у нас совсем не то: розги почти совсем устранены, а если и употребляются в дело, так это уж за что-нибудь особенное. Наставники обращаются с нами на вы, к чему я долго не мог привыкнуть. Оно в самом деле странно: профессор, магистр духовной академии, человек, который бог знает чего не прочитал и не изучил, обращается, например, ко мне или к моему товарищу, сыну какого-нибудь пономаря или дьячка, и говорит: "Прочтите лекцию". Долго я не мог к этому привыкнуть. Теперь ничего. И мне становится уже неприятно, иногда и вовсе обидно, если кто-либо гбворит мне mw; в этом ты я вижу к себе некоторое пренебрежение. Замечу кстати: мне необходимо привыкать к вежливости, или, как говорит мой приятель Яблочкин, к Порядочности (Яблочкин необыкновенно даровит, жаль только, что он помешался на чтении какого-то Белинского и вообще на чтении разных светских книг). Батюшка сказал, что с первых чисел сентября я буду жить в квартире одного из наших профессоров с тою целию, Чтобы он имел непосредственное наблюдение за моим по-ведением, следил за моими занятиями и, где нужно, помогал мне своими советами. Этот надзор, мне кажется, решительно во всем меня свяжет. Либо ступишь не так, либо что скажешь не так, вот сейчас и сделают тебе замечание, а там другое, третье и так далее. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь: батюшка, наверное, желает мне добра. Стой! вот еще новая мысль: что если этот дневник, который я намерен продолжать, по какому-нибудь несчастному, непредвиденному случаю попадется в руки профессора? Вот выйдет штука... воображаю!.. Да нет! Быть не может! Во-первых, у меня, как и прежде, будет в распоряжении свой сундучок с замком, в который я могу прятать все, что мне заблагорассудится; во-вторых, я стану писать его или в отсутствие профессора,- или во время его сна; стало быть, опасения мои на этот счет не имеют никакого основания. Жаль мне бросить эту работу! Записывая все, что вокруг меня делается, быть может, я со временем привыкну сео6од-нее излагать свои мысли на бумаге. Притом сама окружающая меня жизнь здесь, в деревне, и там, в городе, в семинарии, как она ни бедна содержанием, все-таки не вовсе лишена интереса. Вчера, например, мне случилось быть у нашего дьячка Кондратьича. Чудак он, ей-богу! Летами еще не стар, лет этак тридцати с чем-нибудь, выпить любит, а когда выпьет, ему никто нипочем: и прихожанин-мужик, и дьякон, и даже мой батюшка. Придирки свои он обыкновенно начинает жалобою на свое незавидное положение: "Что, дескать, я? дьячок - вот и все! Тварь - и больше ничего! Червяк - и только!.." - и зальется горькими слезами, - и вдруг от слез сделает неожиданный переход к такой речи: "Да-с, я червян, воистину червяк! Ну, а ты, смею тебя спросить, ты что за птица?.." Тут голос его начинает возвышать-6я все более и более. Кондратьич засучивает рукава, йевую ногу выставляет вперед, правую руку со cжатым кулаком бойко замахивает назад, словом, принимает грозное, наступательное положение, и в эту минуту к нему не подходи никто, иначе расшибет вдребезги; если кулаков его окажется недостаточно, пустит в ход свои зубы, уж чем-нибудь да насолит своему, как он выражается, врагу-супостату. Жена Кондратьича робкая, ва-гнанная, забитая женщина, вдобавок худенькая, маленькая и подслеповатая, вечно плачется на своего мужа, жизнь свою называет мукою, себя мученицею; муж называет ее слепою Евлампиею. Итак, говорю я, вчера вечером случилось мне быть у Кондратьича. Когда я вошел в его избу, он ходил из угла в угол, заложив руки за веревочку, которою был опоясан, и распевал: "Взбранной воеводе победительная, яко избавлыпеся от злых..." Посреди избы стояла большая, опрокинутая вверх дном кадушка. "А, мое вам почтение, Василий Иванович! - ска-вал Кондратьич, заметив меня на пороге, - мое вам всенижайшее почтение, господин философ, будущий пастырь словесных овец... сделайте одолжение, садитесь... А это что у вас за мешочек в руке?.." Я совершенно потерялся. Дело в том, что батюшка приказал мне отнести дьячихе немного пшена, но так, чтобы муж ее этого не заметил, потому что Кондратьич, при всей своей нищете, при всем своем безобразном пьянстве, горд невыносимо. "Это так", - отвечал я, краснея. "А коли так, стало быть, и пышки в мак". Мы сели. Минуты три прошло в молчании. Вдруг под кадушкою послышались всхлипывания. Я вэглянул на дьячка. Он преспокойно поправил свою тоненькую, завязанную грязным снуром, косу и отвечал: "Мыши скребут". Всхлипывания усилились. Я вскочил, приподнял край кадушки, и, к величайшему моему удивлению, оттуда вышло или, правильнее сказать, выползло живое существо, - это была жена Кондратьича, бледная, без платка на голове, с растрепанными волосами. "Что это значит?.." - спросил я дьячка. "Гм... что это значит... да-с!" И, не спеша, вынул он свою тав-линку, щелкнул по ней указательным перстом, потянул в одну ноздрю табаку и с глубокомысленным видом произнес: "Жена моя увидала вас в окно и, не желая показать молодому юноше свою красоту, скрылась в эту подвижную храмину. Смею вам доложить, она у меня прецело-мудренная женщина!.." Разумеется, Кондратьич говорил вздор. По справке оказалось, что он уже не первый раз издевается таким образом над безответною бабою.
И про тоску порассказал.
"Эх, курица! - товарищ крикнул громко.
Тебе ль лететь в далекий путь!
Связался тут с какою-то девчонкой.
Боишься крыльями махнуть!
Гулял бы ты, как я, сокол, гуляю:
Три года на Дону прожил,
Теперь на Волгу лыжи направляю,
Про дом и думать позабыл".
И долго говорил косарь кудрявый,
И все хвалил степей простор,
Красу казачек, косарей забавы,
И песней кончил разговор.
Тарас вскочил. Лицо его горело.
"Так здравствуй ты, чужая даль!
Ну, - в степь так в степь! Все сердце
изболело.
Вина! Запьем свою печаль!"
И взял он паспорт, помолился богу.
И отдал старикам поклон:
Благословите, мол, родные, на дорогу,
Так, значит, надобно: закон.
Старик кричал, - ничто не помогало,
И плюнул наконец со зла.
Старушка к сыну на плечо припала
И оторваться не могла.
"Касатик мой! мой голубь сизокрылый!
Господь тебя да сбережет...
Заел тебя, заел отец постылый,
Да и меня-то в гроб кладет".
- "Возьми-ка с горя об стену разбейся,
Сказал ей муж. - Вишь, обнялись!
Ступай, сынок! ступай, как вихорь, Beficflj
Как вихорь, по свету кружись!.."
5
И, распростясь с родимыми полями,
Взяв только косу со двора,
Пошел Тарас с котомкой за плечами
Искать и счастья и добра.
Одна заря сменялася другою,
За темной ночью день вставал f
Все шел косарь, все дальше за собою
Поля родные оставлял.
Порой, усталый, на траву приляжет,
Горячий пот с лица отрет,
Ремни котомки кожаной развяжет
И скудный завтрак свой начнет.
На нем от пыли платье почернело,
В клочках подошвы сапогов3
Лицо его от солнца загорело,
Но как он весел и здоров!
Идет мой парень, а над ним порою
Иль журавлей кружится цепь,
Иль пролетают облака толпою,
И вот он углубился в степь.
"O, господи! Что ж это за раздолье!
А глушь-то... степь да небеса!
Трава, цветы - уж правда, тут приволье,
Краса, что рай земной, краса!"
Меж тем трава клонилась, поднималась,
Ей ветер кудри завивал,
По этим кудрям тень переливалась
И яркий луч перебегал.
Средь изумрудной зелени, как глазки,
Цветы глядели тут и там,
По ним играли радужные краски,
И кланялись цветы цветам.
И голоса, без умолку звучали!
Жужжанье, песни, трескотня
Со всех сторон неслись и утопали
В сиянье солнечного дня.
Смеркается, - и говор затихаем
Край неба в полыми горите
Ночь темная украдкой подступает,.
Степной травы не пробудит.
Зажглась звезда. Зажглось их много- мнoго,
И месяц в сумраке блестит,
И сноп лучей воздушною дорогой
Идет - и в глубь реки глядит.
Все стихло, спит. Но степь как будто
дышит,
В дремоте звуки издает!
Вот где-то свист далекий ухо слышит,
И, кажется, чумак поет.
Редеют тени, звезды пропадают,
В огне несутся облака
И, медленно редея, померкают.
Трава задвигалась слегка.
Светло. Вспорхнула птичка. Солнце встало.
Степь тонет в золотбм огне.
И снова все запело, зазвучало
И на земле и в вышине...
Вот в стороне станица показалась,
Стеклом воды отражена,
Сидит на берегу; вся увенчалась
Садами темными она.
По зелени некошеной равнины
Рассыпался табун коней.
Безлюдье, тишь. Холмов одни вершины
Оглядывают ширь степей.
Вошел Тарас в станицу и дивится:
Казачка, в пестром колпаке,
На скакуне ему навстречу мчится
С баклагой круглою в руке.
Желтеют гумна. Домики нарядно
Глядят из зелени садов.
Вот спит казак под тенью виноградной,
И как румян он и здоров!
Ни грязных баб в понявах подоткнутых,
Ни лиц не видно испитых,
И нет тут нищих бледных, необуть,
Калек и с чашками слепых...
Как раз мой парень подоспел к покосу.
Нанялся скоро в косари.
"Ну, в добрый час!" И наточил он косу
При свете утренней зари.
Кипи, работа! В шляпе да в рубахе
Идет, махает он косой;
Коса сверкает, и при каждом взмахе
Трава ложится полосой.
Там в вышине орел иль кречет вьется,
Иль туча крылья развернет,
И темный вихорь мимо пронесется,
Тарас и косит, и поет...
Стога растут. Покос к концу подходит,
Степь засыпает в тишине
И на сердце, нагая, грусть наводит...
Косарь не рад своей казне.
Так много иужд! Он пролил столько пота,
Казны так мало накопил...
Куда ж идти? Опять нужна работа,
Опять нужна растрата сил!
И будешь сыт... Так до сырой могилы
Трудись, трудись... но жить когда?
К чему казна, когда растратишь силы.
И надорвешься от труда?
А радости? иль нет их в темной доле,
В суровой доле мужика?
Иль кем он проклят, проливая в поле
Кровавый пот из-за куска?..
В степи стемнело. Около дороги
Горят на травке огоньки;
В густом дыму чернеются треноги,
Висят на крючьях котелки.
В воде пшено с бараниной варится.
Уселись косари в кружок,
И слышен говор: никому не спится 8
И слышен изредка рожок.
Вокруг молчанье. Месяц обливает
Стогов верхушки серебром,
И при огне иа мрака выступает
Шалаш, покрытый камышом.
"Ну, не к добру, - сказал косарь
плечистый,
Умолк наш соловей степной!..
А ну, Тарас, привстань с травы росистой,
Уважь, "Лучинушку" пропой!"
- "Ну, нет, дружище, что-то не поется.
Гроза бы, что ли уж, нашла...
Такая тишь, трава не пошатнется!
Нет, летом лучше жизнь была!"
- "Домой, приятель, видно, захотелось.
Ты говорил: тут рай в степях!..
- "И был тут рай; да все уж
пригляделось|
Работы нет, трава в стогах..."
И думал он: "Вот я и дом покинул...
Была бы только жизнь по мне,
Ведь, кажется, я б гору с места сдвинул,
Да что... Заботы всё одне!..
Живется ж людям в нужде без печали!
Так наши деды жизнь вели
Росли в грязи, пахали да пахали,
С нуждою бились, в гроб легли
И сгнили... Точно смерть утеха!
Ищи добра, броди впотьмах,
Покуда, свету божьему помеха,
Лежит повязка на глазах...
Эх, ну вас к черту, горькие заботы!
О чем тут плакать горячо?
Пойду туда, где более работы,
Где нужно крепкое плечо".
6
Горит заря. Румяный вечер жарок.
Румянец по реке разлит.
Пестреют флаги плоскодонных барок,
И люд на пристани кишит.
В высоких шапках чумаки с кнутами,
Татарин с бритой головой,
В бешмете с откидными рукавами
Курчавый грек, цыган седой.
Купец дородный с важною походкой,
И с самоваром сбитенщик,
И плут еврей с козлиного бородкой,
Вестей торговых проводник.
Кого тут нет! Докучный писк шарманок,
Смех бурлаков, и скрип колес,
И брань, и песни буйные цыганок
Всё в шум над берегом слилось.
Куда ни глянь - под хлебом берег гнется:
Хлеб в балаганах, хлеб в бунтах...
Недаром Русь кормилицей зовется
И почивает на полях.
Вкруг вольницы веселый свист и топот;
Народу - пушкой не пробьешь!
И всюду шум, как будто моря ропот;
Шум этот слушать устаешь.
"Вот где разгул! Вот милая сторонка!
Тарас кричит на берегу.
Гуляй, ребята! Вот моя мошонка!
Да грянем песню... помогу!
Hy, "Вниз по матушке по Волге... дружно!.."
И песня громко понеслась;
Откликнулся на песню луг окружный,
И даль реки отозвалась...
А небо все темнело, померкало,
Шла туча синяя с дождем,
И молния гладь Дона освещала,
И перекатывался гром.
Вдруг хлынул дождь, гроза забушевала;
Народ под кровли побежал.
"Шабаш, ребята! Песни, значит, мало!"
Тарас товарищам сказал.
Пустился к Дону. Жилистой рукою
Челнок от барки отвязал,
Схватил весло, - и тешился грозою,
По гребням волн перелетал.
И бурлаки качали головами:
"Неугомонный человек!
Вишь, понесло помериться с волнами,.
Ни за копейку сгубит век!.."
7
Одеты серые луга туманом;
То дождь польет, то снег летит.
И глушь, и дичь. На берегу песчаном
Угрюмо темный лес стоит.
Дождю навстречуf мерными шагами
Под лямкой бурлаки идут
И тянут барку крепкими плечамиг
Слабеть канату не дают.
Их ноги грязью до колен покрыты,
Шапчонки лезут на глаза,
Потерлось платье, лапти поизбиты,
От поту взмокли волоса.
"Бери причал! живее, что ль! заснули!"
Продрогший кормчий закричал.
И бурлаки веревки натянули,
И барка стала на привал.
Огонь зажжен. Дым в клочьях улетает;
Несутся быстро облака;
И ветром барку на волнах качает,
И плещет на берег река.
Тарас потер мозолистые руки
И сел, задумавшись, на пень.
"Ну, ну! перенесли мы нынче муки!
Промолвил кто-то. - Скверный день!..
Убег бы, да притянут к становому
И отдерут..." - "Доволокем!
Сказал другой. - Гуляй, пока до дому,
Там будь что будет! Уж попьем!..
Вот мы вчера к Тарасу приставали,
Куда, - не пьет! Такой чудак!"
- "А что, Тарасу ты, право, крепче стали,
- Сказал оборванный бурлак.
Тут тянешь, тянешь, - смерть, а не работа,.
А ты и ухом не ведешь!.."
Тарас кудрями, мокрыми от пота,
Тряхнул и молвил: "Не умрешь!
Умрешь - зароем". - "У тебя всё шутки.
О деле, видишь, речь идет.
Ведь у тебя - то песни, прибаутку
То скука - шут тебя поймет!"
- "Рассказывай! Перебивать не буду..."
Он думал вовсе о другом,
Хоть и глядел, как желтых листьев груду
Огонь охватывал кругом.
Припомнил он сторонушку родную
И свой печальный, бедный дом;
Отец клянет его напропалую,
А мать рыдает за столом.
Припомнил он, как расставался с милой,
Зачем? Что ждало впереди?
Где ж доля-счастье?.. Как она любила!..
И сердце дрогнуло в груди.
"Сюда, ребята! Плотник утопает!"
На барке голос раздался.
И по доскам толпа перебегает
На барку. "Эк онЛ сорвался!"
- "Да где?" - "Вот тут. Ну, долго ль
оступиться,
- "Вот горе; ветер-то велик!"
- "Плыви скорей!" - "Ништо, плыви
топиться!
- "Спасите!" - разносился крик.
И голова мелькала над волнами.
Тарас уж бросился в реку
И во всю мочь размахивал руками.
- "Держись! - кричал он бедняку.
Ко мне держись!" Но громкого призыва
Товарищ слышать уж не мог
И погрузился в волны молчаливо...
Тарас нырнул. Уж он продрог
И был далеко. Глухо раздавался
И шум воды, и ветра вой;
Пловец из синей глуби показался
И вновь исчез... Немой толпой
Стоял народ с надеждою несмелой.
И вынырнул Тарас из волн.
Глядят - за ним еще всплывает тело...
И разом грянуло: "Спасен!"
И шапками в восторге замахала
Толпа, забывшая свой страх.
А буря выла. Чайки пропадали.
Как точки, в темных облаках.
Устал пловец. Измученный волнами,
Едва плывет. Они бегут
Все в белой пене, дружными рядами,
И всё растут, и всё растут.
Хотел он крикнуть - замерло дыханье.
И в воздухе рукой потряс,
Как будто жизни посылал прощанье,
И крикнул - и пропал из глаз...
Октябрь - ноябрь 1855, 1860
ПОЕЗДКА НА ХУТОР
(Отрывок ив поймы "Городской голова")
Уж кони у крыльца стояли.
От нетерпенья коренной
Сухую эемлю рыл ногой;
Порой бубенчики звучали,
Семен сидел на облучке,
В рубашке красной, кнут в руке;
На упряжь гордо любовался,
Глядел, глядел - и засмеялся,
Вслух коренного похвалил
И шляпу набок заломил.
Ворота настежь отворили,
Семен присвистнул, - туча пыли
Вслед за конями понеслась,
Не догнала - и улеглась.
По всей степи - ковыль, по краям - все туман.
Далеко, далеко от кургана курган;
Облака в синеве белым стадом плывут".
Журавли в облаках перекличку ведут.
Не видать ни души. Тонет в волоте день,
Пробежать по траве ветру сонному лень.
А цветы-то, цветы! как живые стоят,
Улыбаются, глазки на солнце глядят,
Словно речи ведут, как их жизнь коротка,
Коротка, да без слез, от забот далека.
Вот и речка... Не верь! то под жгучим лучом
Отливается тонкий ковыль серебром.
Высоко-высоко в небе точка дрожит
Колокольчик веселый над степью звенит,
В ковыле гудовень - и поют, и жужжат,
Раздаются свистки, молоточки стучат;
Средь дорожки глухой пыль столбом поднялась,
Закружилась, в широкую степь понеслась...
На все стороны путь: ни лесочка, ни гор!
Необъятная гладь! неоглядный простор!
Мчится тройка, из упряжи рвется,
Не смолкает бубенчиков звон,
Облачко за телегою вьется,
Ходит кругом земля с двух сторон,
Путь-дорожка назад убегает,
А курганы заходят вперед;
Луч горячий на бляхах играет,
То подкова, то шина блеснет;
Кучер к месту как будто прикован,
Руки вытянул, вожжи в руках;
Синей степью седок очарован
Любо сердцу, душа вся в очах!
"Не погоняй, Семен! устали!"
Хозяин весело сказал,
Но кони с версту пробежали,
Пока их кучер удержал.
Лениво катится телега,
Хрустит под шинами песок;
Вздохнет и стихнет ветерок;
Над головою блеск и нега.
Воздушный продолжая бег,
Сверкают облака, как снег.
Жара. Вот овод закружился,
Гудит, на коренную сел;
Спросонок кучер изловчился,
Хвать кнутовищем - улетел!
Ну, погоди! - Перед глазами
Мелькают пестрые цветы.
Ум занят прежними годами
Иль праздно погружен в мечты.
Евграф вздохнул. Воображенье
На память детство привело:
В просторной комнате светло;
Складов томительное чтенье
Тоску наводит на него.
За дверью шум: отец его
Торгует что-то... Слышны споры,
О дегте, лыках разговоры
И серебра и рюмок звон...
А сад сияньем затоплен;
Там зелень, листьев трепетанье.
Там лепет, пенье и жужжанье
И голоса ему звучат:
Иди же в сад! иди же в сад!
Вот он в гимназию отправлен,
Подрос - и умный ученик;
Но как-то нелюдим и дик,
Кружком товарищей оставлен.
День серый. В классе тишина.
Вопрос учитель предлагает;
Евграф удачно отвечает,
Восторга грудь его полна.
Наставник строго замечает:
"Мещанский выговор у вас!"
И весело хохочет класс;
Евграф бледнеет. - Вот он дома;
Ему торговля уж знакома.
Но, боже! эти торгаши!..
Но это смрадное болото,
Где их умом, душой, работой
До гроба двигают гроши!
Где все бессмысленно и грязно,
Где все коснеет и гниет...
Там ужас сердце обдает!
Там веет смертью безобразной!..
Но вот знакомый изволок.
Уж виден хутор одинокой,
Затерянный в степи широкой,
Как в синем море островок.
Гумно заставлено скирдами.
Перед избою на шесте
Бадья заснула в высоте;
Полусклоненными столбами
Подперта рига. Там - вдали
Волы у стога прилегли.
Вокруг безлюдье. Жизни полны,
Без отдыха и без следа,
Бегут, бегут, бог весть куда,
Цветов, и трав, и света волны...
Семен к крылечку подкатил
И тройку ловко осадил.
Собака с лаем подбежала,
Но дорогих гостей узнала"
Хвостом махая, отошла
И на завалинке легла.
Евграф приказчика Федота
Застал врасплох. За творогом
Сидел он с заспанным лицом.
Его печаль, его забота,
Жена смазливая в углу
Цыплят кормила на полу,
Лентяем мужа называла,
Но вдруг Евграфа увидала,
Смутясь, вскочила второпях
С густым румянцем на щеках.
Приказчик бормотал невнятно:
"Здоровы ль? Оченно приятно!"
Кафтан поспешно надевал
И в рукава не попадал.
"Эй, Марья! Ты бы хоть покуда...
Слепа! творог-то прибери!
Да пыль-то с лавки, пыль сотри...
Эх, баба!.. Кши, пошли отсюда!..
А я, того-с... велел пахать...
Вот гречу будем васевать".
Евграф сказал: "Давно бы время!
В амбар приказчика повел
И гречу указал на семя;
Все закрома с ним обошел;
В овес, и в просо, и в пшеницу
Глубоко руку погружал,
Все было сухо. Приказал
Сменить худую половицу
И, выходя, на хлев взглянулs
Федота строго упрекнул:
"Эх, брат! навозу по колени...
За чем ты смотришь?"
- "Всё дела!
Запущен, знамо, не от лени...
Кобыла, жаль, занемогла!"
"Какая шерстью?"
- "Вороная.
Евграф конюшню отворил,
Приказчик лошадь выводил.
С боками впалыми, больная,.
Тащилась, чуть переступая.
"Хорош присмотр! Опоена!"
"Ему, знать, черти рассказали",
Приказчик думал. "Нет-с, едва ли!
Мы смотрим. Оттого больна
Не любит домовой. Бывает,
На ней всю ночь он разъезжает
По стойлу; поутру придешь
Так у бедняжки пот и дрожь".
Евграф вспылил: "Ведь вот мученье!
Найдет хоть сказку в извиненье!"
Но, проходя межами в поле,
Казалось, он вздохнул на воле,
Свою досаду позабыл
И всходы зелени хвалил.
Приказчик разводил руками:
"Распашка много-с помогла...
Вот точно пух земля была,
Так размягчили боронами!"
- "Где овцы? Я их не видал".
- "Вон там... где куст-то на кургане".
Но взор Евграфа замечал
Лишь пятна серые в тумане;
Что ж! ночью можно отдохнуть
И он к гурту направил путь.
Заснула степь, прохладой дышит,
В огне зари полнеба пышет,
Полнеба в сумраке висит;
По тучам молния блестит;
Проворно крыльями махая,
С тревожным криком в вышине
Степных гостей несется стая.
Маячит всадник в стороне,
Помчался конь, - хвостом и гривой
Играет ветер шаловливый,
При зорьке пыль из-под копыт
Румяным облачком летит.
Неслышным шагом ночь подходит,
Не мнет травы, - и вот она,.
Легка, недвижна и темна.
Молчаньем чутким страх наводит...
Вот енова блеск - и гряну" гром,
И степь откликнулась кругом.
Евграф к избушке торопился,
Приказчик следом поспешал;
Барбос их издали узнал,
Навстречу весело пустился,
Но вдруг на ветер поднял нос,
Вдали послышав скрип колес, - И в степь шарахнулся.
За ними.
Румян и потом окроплен,
Меж тем посиживал Семен.
Его веселыми речами
Была приказчика жена
Чуть не до слез рассмешена.
"Эх, Марья Львовна! Ты на волю
Сама недавно отошла;
Ты, значит, в милости была
У барина: и чаю вволю
Пила, и всё... А я, как пес,
Я, как щенок, средь дворни рос;
Ел что попало. С тумаками
Всей барской челяди знаком.
Отец мой, знаешь, был псарем,
Да умер. Барин жил на славу:
Давал пиры, держал собак;
Чужой ли, свой ли, - чуть не так,
Своей рукой чинил расправу.
Жил я, не думал, не гадал,
Да в музыканты и попал.
Ну, воля барская, известно...
Уж и пришло тогда мне тесно!
Одели, выдали фагот,
Играй! Бывало, пот пробьет,
Что силы дую, - все нескладно!
Растянут, выдерут изрядно,
Опять играй! Да целый год
Таким порядком дул в фагот!
И вдруг в отставку: не годился!
Я рад, молебен отслужил,
Да, видно, много согрешил:
У нас ахтер вина опился
Меня в ахтеры... Стало, рок!
Пошла мне грамота не впрок!
Бывало, что: рога приставят,
Твердить на память речь заставят,
Ошибся - в зубы! В гроб бы лег,
Евграф Антипыч мне помог.
Я, значит, знал его довольно,
Ну, вижу - добр; давай просить:
"Нельзя ль на волю откупить?"
Ведь откупил! А было больно!"
И пятерней Семен хватил
Об стол. "Эхма! собакой жил!"
Евграф за ужин не садился;
И не хотел, и утомился,
И свечку сальную зажег,
На лавку в горенке прилег.
Раз десять Марья появлялась,
Скользил платок с открытых плеч,
Лукавы были взгляд и речь,
Тревожно грудь приподнималась...
Евграф лежал к стене лицом
И думал вовсе о другом.
Носилась мысль его без цели;
Едва глаза он закрывал,
В степи ковыль припоминал,
Над степью облака летели;
То снова вздор о домовом
В ушах, казалось, раздавался,
Приказчик глупо улыбался...
"Гм... Знахарь нужен-с... Мы найдем..."
Взялся читать, - в глазах пестрело,
Вниманье скоро холодело,
Но, постепенно увлечен,
Забыл он все, забыл и сон.
Уж петухи давно пропели.
Над свечкой вьется мотылек;
Круг света пал на потолок,
И тишь, и сумрак вкруг постели;
По стеклам красной полосой
Мелькает молния порой,
И ветер ставнем ударяет...
Евграф страницу пробегает,
Его душа потрясена,
II что за песнь ему слышна!
"Вы пойте мне иву, зеленую иву..."
Стоит Дездемона, снимает убор,
Чело наклонила, потупила взор;
"Вы пойте мне иву, зеленую иву..."
Бледна и прекрасна, в тоске замирает,
Печальная песня из уст вылетает:
"Вы пойте мне иву, зеленую иву!
Зеленая ива мне будет венком..."
И падают слезы с последним стихом.
Уходит ночь, рассвет блеснул,
И наконец Евграф уснул.
Май 1859
ДНЕВНИК СЕМИНАРИСТА
(Повесть)
1844... июля 18
Слава тебе, господи! Вот и каникулы! Вот, наконец, я и дома... Да! Нужно, подобно мне, позубрить круглый год уроки, ежедневно,- да еще два раза в день, - за исключением, разумеется, праздников, - промерить от квартиры до семинарии версты четыре или более; потом в душной комнате, в кружке шести человек товарищей,. подчас в дыму тютюна, погнуться до полночи над запачканною тетрадкой или истрепанною книгой, потвер-дить греческий и латинский языки, геометрию, герменевтику, философию и прочее и прочее и после броситься с досадою на жесткую постель и заснуть с тощим желудком, оттого что какие-нибудь там жиденькие, сваренные с свиным салом щи пролиты на пол пьяною хозяйкою дома, - нужно, говорю я, все это пережить и перечувствовать, чтобы оценить всю прелесть теплого, гостеприимного, родного уголка... Ух! Дай потянусь на этом кожаном стуле, в этой горенке с окнами, выходящими в веленый, обрызганный росою, сад, в этом раю, где я сам большой, сам старшой, где имеет право прикрикнуть на иеня только один мой добрый батюшка... А право, здесь настоящий рай: тихо, светло. Из сада пахнет травою и цветами; на яблонях чирикают воробьи; у ног моих мурлычет мой старый знакомец, серый кот. Яркое солнце смотрит сквозь стекло и золотым снопом упирается в чисто вымытую и выскребенную ножом сосновую дверь. Батюшка мой такой тихий, такой незлопамятный! Если ж случается мне что-нибудь набедокурить, он покачает головою, сделает легкий упрек - и только. Между тeм, странное дело! я так боюсь его оскорбить... А вот, помню я, был у нас учитель во втором классе училища, Алексей Степаныч, коренастый, с черными нахмуренными бровями и такой рябой и корявый, что смотреть скверно. Вызовет он, бывало, тебя на средину класса и крикнет: "Читай!" А из глаз его так и сверкают молнии. Взглянешь на него украдкою и начнешь изменяться в лице, в голове пойдет путаница, и все вокруг тебя заходит: и ученики, и учитель, и стены - просто диво! И понесешь такую дичь, что после самому станет стыдно. "Не знаешь, мерзавец! - зарычит учитель, - к порогу!.." И начнется, бывало, жаркая баня... Что ж вы думаете? Попадались такие ученики, которые, не жалея своей кожи, находили непонятное удовольствие бесить своего наставника. Бывало, иной ляжет под розги, закусит до крови свой палец - и молчит. Его секут, а он молчит. Его секут еще больнее, а он все молчит.
Алексей Степаныч смотрит и со зла чуть не рвет на себе волосы... Да мало ли что случалось! Однажды ученик делал деление и до того спутался, что никак не мог решить задачи. Стоит бедняжка у доски, лицо раскраснелось, по щекам текут слезы, нос выпачкан мелом, руки и правая пола сюртука тоже в мелу. Алексей Степаныч злится, не приведи господи! "Ну, говорит, что ж ты!., решай!.." И вдруг повернулся направо. "Богородицкий! как ты об этом думаешь?" Богородицкий вскочил со скамьи, вытянул руки по швам и, вспомнив, что в катехизисе есть подобный вопрос с надлежащим к нему ответом, громогласно и нараспев отвечал: "Я думаю и рассуждаю об этом так, как повелевает мать наша церковь". Мы все переглянулись, однако ж засмеяться никто не посмел. Алексей Степаныч плюнул ему в глаза и крикнул: "На колени!" Ну, в семинарии у нас совсем не то: розги почти совсем устранены, а если и употребляются в дело, так это уж за что-нибудь особенное. Наставники обращаются с нами на вы, к чему я долго не мог привыкнуть. Оно в самом деле странно: профессор, магистр духовной академии, человек, который бог знает чего не прочитал и не изучил, обращается, например, ко мне или к моему товарищу, сыну какого-нибудь пономаря или дьячка, и говорит: "Прочтите лекцию". Долго я не мог к этому привыкнуть. Теперь ничего. И мне становится уже неприятно, иногда и вовсе обидно, если кто-либо гбворит мне mw; в этом ты я вижу к себе некоторое пренебрежение. Замечу кстати: мне необходимо привыкать к вежливости, или, как говорит мой приятель Яблочкин, к Порядочности (Яблочкин необыкновенно даровит, жаль только, что он помешался на чтении какого-то Белинского и вообще на чтении разных светских книг). Батюшка сказал, что с первых чисел сентября я буду жить в квартире одного из наших профессоров с тою целию, Чтобы он имел непосредственное наблюдение за моим по-ведением, следил за моими занятиями и, где нужно, помогал мне своими советами. Этот надзор, мне кажется, решительно во всем меня свяжет. Либо ступишь не так, либо что скажешь не так, вот сейчас и сделают тебе замечание, а там другое, третье и так далее. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь: батюшка, наверное, желает мне добра. Стой! вот еще новая мысль: что если этот дневник, который я намерен продолжать, по какому-нибудь несчастному, непредвиденному случаю попадется в руки профессора? Вот выйдет штука... воображаю!.. Да нет! Быть не может! Во-первых, у меня, как и прежде, будет в распоряжении свой сундучок с замком, в который я могу прятать все, что мне заблагорассудится; во-вторых, я стану писать его или в отсутствие профессора,- или во время его сна; стало быть, опасения мои на этот счет не имеют никакого основания. Жаль мне бросить эту работу! Записывая все, что вокруг меня делается, быть может, я со временем привыкну сео6од-нее излагать свои мысли на бумаге. Притом сама окружающая меня жизнь здесь, в деревне, и там, в городе, в семинарии, как она ни бедна содержанием, все-таки не вовсе лишена интереса. Вчера, например, мне случилось быть у нашего дьячка Кондратьича. Чудак он, ей-богу! Летами еще не стар, лет этак тридцати с чем-нибудь, выпить любит, а когда выпьет, ему никто нипочем: и прихожанин-мужик, и дьякон, и даже мой батюшка. Придирки свои он обыкновенно начинает жалобою на свое незавидное положение: "Что, дескать, я? дьячок - вот и все! Тварь - и больше ничего! Червяк - и только!.." - и зальется горькими слезами, - и вдруг от слез сделает неожиданный переход к такой речи: "Да-с, я червян, воистину червяк! Ну, а ты, смею тебя спросить, ты что за птица?.." Тут голос его начинает возвышать-6я все более и более. Кондратьич засучивает рукава, йевую ногу выставляет вперед, правую руку со cжатым кулаком бойко замахивает назад, словом, принимает грозное, наступательное положение, и в эту минуту к нему не подходи никто, иначе расшибет вдребезги; если кулаков его окажется недостаточно, пустит в ход свои зубы, уж чем-нибудь да насолит своему, как он выражается, врагу-супостату. Жена Кондратьича робкая, ва-гнанная, забитая женщина, вдобавок худенькая, маленькая и подслеповатая, вечно плачется на своего мужа, жизнь свою называет мукою, себя мученицею; муж называет ее слепою Евлампиею. Итак, говорю я, вчера вечером случилось мне быть у Кондратьича. Когда я вошел в его избу, он ходил из угла в угол, заложив руки за веревочку, которою был опоясан, и распевал: "Взбранной воеводе победительная, яко избавлыпеся от злых..." Посреди избы стояла большая, опрокинутая вверх дном кадушка. "А, мое вам почтение, Василий Иванович! - ска-вал Кондратьич, заметив меня на пороге, - мое вам всенижайшее почтение, господин философ, будущий пастырь словесных овец... сделайте одолжение, садитесь... А это что у вас за мешочек в руке?.." Я совершенно потерялся. Дело в том, что батюшка приказал мне отнести дьячихе немного пшена, но так, чтобы муж ее этого не заметил, потому что Кондратьич, при всей своей нищете, при всем своем безобразном пьянстве, горд невыносимо. "Это так", - отвечал я, краснея. "А коли так, стало быть, и пышки в мак". Мы сели. Минуты три прошло в молчании. Вдруг под кадушкою послышались всхлипывания. Я вэглянул на дьячка. Он преспокойно поправил свою тоненькую, завязанную грязным снуром, косу и отвечал: "Мыши скребут". Всхлипывания усилились. Я вскочил, приподнял край кадушки, и, к величайшему моему удивлению, оттуда вышло или, правильнее сказать, выползло живое существо, - это была жена Кондратьича, бледная, без платка на голове, с растрепанными волосами. "Что это значит?.." - спросил я дьячка. "Гм... что это значит... да-с!" И, не спеша, вынул он свою тав-линку, щелкнул по ней указательным перстом, потянул в одну ноздрю табаку и с глубокомысленным видом произнес: "Жена моя увидала вас в окно и, не желая показать молодому юноше свою красоту, скрылась в эту подвижную храмину. Смею вам доложить, она у меня прецело-мудренная женщина!.." Разумеется, Кондратьич говорил вздор. По справке оказалось, что он уже не первый раз издевается таким образом над безответною бабою.