Страница:
Вот что вчера случилось. Яблочкин уже давно подал прошение и на днях должен был получить увольнение из духовного звания. Эта мысль заставила его держать себя несколько независимее ко всем его окружающим. Вчера, во время перемены классов, он закурил в коридоре папиросу и стоял, облокотившись рукою на перила лестницы, которая ведет в комнаты инспектора. Меня там не было. Говорят, что инспектор его увидал и позвал к себе. Через четверть часа Яблочкин вышел от него бледный, как полотно. "Принеси мне, ради бога, немножко воды..." - сказал он первому попавшемуся ему на глаза товарищу и прислонился головою к стене, и все кашлял, кашлял, наконец, ноги его подкосились, из горла показалась кровь. Его взяли под руки и отвели в больницу.
Я узнал об этом только сегодня, попросил у Федора Федоровича позволение оставить класс и бросился к моему другу. Он лежал на кровати в белой рубашке. Ноги его были прикрыты серым суконным одеялом. Глаза смотрели печально и тускло. Белокурые волосы в беспорядке падали на бледный лоб.
- Здравствуй, Вася! Вот я и болен... - сказал он, усиливаясь улыбнуться, и медленно протянул ко мне свою ослабевшую руку. Голос его звучал как разбитый.
- Что ж такое! Бог даст, выздоровеешь, - отвечал я, чувствуя, что слезы подступали к моим глазам, и сознавая, что говорю глупость. Я давно подозревал в нем чахотку и решительно не знал, что сказать ему в утешение. А развлечь его чем-нибудь я не умел, и к чему? Яблочкин бесконечно умнее меня и, наверное, лучше всех знает свое положение. Мы молчали. В комнате лежало несколько больных. Один из них, с пластырем на ноге, читал вслух "Выход сатаны" и громко смеялся. На прочих и вообще на обстановку больницы я не обратил внимания: не до того мне было.
Яблочкин поднял на меня свои грустные глаза: "У меня уже три раза шла горлом кровь", и снова опустил свою голову и о чем-то задумался. Я хотел было остановить этого дурака, хохотавшего за книгою, но побоялся, что он заведет со мной какой-нибудь пошлый, грубый спор и потревожит этим моего больного друга, и потому оставил свое намерение.
Вошел доктор, добрый и умный старик, которого, за исключением наставников, уважает и любит вся семинария. Он пощупал у Яблочкина пульс. Больной поднял на него вопросительный взгляд. "Ничего, молодой человек, все пройдет! Бросьте на некоторое время свои занятия - и будете молодцом". Он что-то ему прописал и
отдал рецепт фельдшеру. "Что прописано?" - спросил я у последнего. "Лавровишневые капли". "Лекарство самое невинное, - подумал я, - видно, нет никакой надежды". Доктор стал осматривать других больных и, проходя мимо меня, уронил свою перчатку. Дав ему время удалиться в сторону, я поднял ее и, приблизившись к нему, едва слышно сказал, указывая глазами на Яблочкина: "Позвольте узнать, каково положение вон того больного?" - "Ему жить недолго, - отвечал он, принимая от меня перчатку и слегка кивая мне головой. - Организм его слишком истощен, да кроме того, вероятно, с ним было какое-то потрясение..." - "Что тебе говорил доктор?" - спросил меня Яблочкин, внимательно всматриваясь в выражение моего лица, которое изменяло моему спокойному голосу. "Говорит, - отвечал я, - что болезнь твоя неопасна..." - "Солгал ты, Вася, да все равно... Зайди, душа моя, на мою квартиру и попроси старушку, чтобы она прислала мне немножко чаю и сахару. Есть я ничего не хочу; все пить хочется. А ты будешь меня проведывать?"
- Буду, буду... - отвечал я и спешил отвернуться, чтобы скрыть от него текущие по щекам моим слезы.
16
Болезнь Яблочкина развивается быстро. Он едва-едва поднимает от подушки свою голову. Сегодня я поил его чаем из своих рук. Бедняга шутил, называя меня своею нянею. "Только, - говорил он, - ты не смотри так тоскливо; больные не любят печальных лиц. Видишь, здесь и без того невесело". Он указал мне на грязный пол, на мрачные, бог весть когда покрытые зеленою краскою стены и на тусклые, засиженные мухами6 окна.
Я получил от батюшки письмо. "Ты, - пишет он, - со мною не шути! (Эти слова им подчеркнуты.) Как я ни добр, но исполнять твоих прихотей не стану. И никогда тебе не дам моего родительского благословения ехать в университет. Какой дурак внушил тебе эту мысль, и что ты нашел в ней хорошего? Я тебе сказал: ты должен пребывать в том звании..." и так далее и так далее... Батюшка, батюшка! Ты говоришь: призван... А если у меня недостанет сил на исполнение моего святого долга? Если, почему бы то ни было, я утрачу сознание своего вы
сокого назначения, заглохну и окаменею в окружающей меня горькой среде? Чей голос тогда меня ободрит? Чья рука меня поднимет? На чью голову ляжет ответственность за мои проступки?.. Я не могу ни за что взяться: голова моя идет кругом. Между тем у нас начались повторения к годовому экзамену. Что со мною будет, не знаю.
23
- Тебя зовет Яблочкин, - сказал мне фельдшер, вызвав меня из класса, иди скорее... - Сердце мое дрогнуло, я побежал в больницу и осторожно подошел к постели больного.
- Ты здесь? - сказал он, открывая свои впалые глаза, под которыми образовались синие круги. - Умираю, Вася... все кончено! - Он хотел протянуть мне свою руку, но бессильная рука как плеть упала на постель. Я сел подле него на табуретку. В комнате была тишина. Пасмурный день слабо освещал ее мрачные стены. На дворе шел дождь, и его крупные капли, заносимые ветром, звонко ударялись об стекла. Яблочкин дышал тяжело и неровно.
- Коротка была, - сказал он, - моя жизнь, и эта бедная жизнь обрывается в самую лучшую пору, как недопетая песня на самом задушевном стихе. Прощай, университет! Прощайте, мои молчаливые друзья, мои дорогие, любимые книги!.. Ах, как мне тяжело!.. Дай мне, Вася, свою руку...
Я понял, что приближается страшная минута.
- Друг мой, - сказл я, не удерживая более своих слез и тихо пожимая его холодные пальцы, - теперь тебе не время думать о земном. Видно, так угодно богу, что выпадает нам та или другая доля. Его бесконечная любовь имеет свои цели...
- Помоги мне сесть. - Я приподнял его и подложил ему сзади подушку.
- Хорошо, - сказал он, - спасибо... Вася, Вася! У меня нет даже матери, которой я послал бы свой прощальный вздох. Я круглый сирота! На что мне они - эти лица, которые меня здесь окружают! Какая у меня с ними связь?
- А разве я тебя не люблю? разве я не буду тебя помнить и за тебя молиться?
- Я знаю, знаю. У тебя добрая душа... - Голова его была свешена на грудь, неопределенный взгляд устремлен в сторону. Он говорил:
Чиста моя вера,
Как пламя молитвы,
Но, боже! и вере
Могила темна...
- Алеша! друг мой! - сказал я, - зачем это сомнение?
Он посмотрел на меня задумчиво.
- Что ты сказал?
- Зачем это сомнение? - повторил я.
- Это так. Грустно мне, мой милый! Слышишь, как шумит ветер? Это он поет мне похоронную песню... Скажи моей доброй старушке, что я ее любил и за все ей благодарен. То же скажи ее сыну. Пусть он учится. Тебе я дарю все мои книги и тетрадки. Ах, как мне грустно!.. Дай мне карандаш и клочок бумаги. - У меня было в кармане то и другое, и я ему подал и положил на его колени какую-то попавшуюся мне под руки книгу, чтобы ему удобнее было писать. Он стал неразборчиво и медленно водить карандашом. После пяти или шести написанных им строк на бумагу упала с его ресницы крупная слеза. Больной отдохнул немного и снова взялся за карандаш.
- Устал я... - сказал он, прикладывая ко лбу свою руку. - Возьми себе это на память о моих последних минутах. Прочтешь дома.
- Спасибо тебе, - отвечал я и положил бумагу в карман.
Вдруг Яблочкин вздрогнул и остановил на мне испуганный взгляд.
- Кто это сюда вошел? Выгони его!
- Здесь никого нет, мой милый. - Я сел к нему на кровать и обнял его одною рукою. - Здесь никого нет...
- Как нет? Видишь, стоит весь в черном... Выгони его... - Больной дрожал с головы до ног. Я встал, прошелся до двери и снова сел на свое место.
- Я его вывел, - сказал я.
- Ну, хорошо. - Яблочкин положил ко мне на плечо свою голову. Бред его усиливался.
- Горит!.. - вдруг он крикнул во весь голос и протянул вперед свои исхудалые руки. - Спасите!..
- Что ты, что ты? успокойся!.. - отвечал я, прижимая его к своей груди.
- Стены горят... Мне душно в этих стенах!.. Спасите!
- Опомнись, опомнись, - говорил я, и грудь моя надрывалась от рыданий. - Здесь все мирно. И чужих здесь никого нет. Это я сижу с тобою, я, Василий Белозерский, друг твой, готовый за тебя лечь в могилу.
Дыхание Яблочкина становилось все тише и тише. Руки холодели, но глаза приняли более определенное выражение.
- Это ты, Вася?
- Я, мой милый.
- Ступай в университет, а здесь...
Голова его упала ко мне на плечо. Я послушал, - не дышит... И тихо я опустил его на подушку, перекрестил, закрыл ему глаза и склонился на колени у изголовья его кровати. И долго, долго текли из глаз моих горькие слезы.
Вот что он написал мне на память:
Вырыта заступом яма глубокая.
Жизнь невеселая, жизнь одинокая,
Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая,
Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая,
Горько она, моя бедная, шла
И, как степной огонек, замерла.
Что же? усни, моя доля суровая!
Крепко закроется крышка сосновая,
Плотно сырою землею придавится,
Только одним человеком убавится...
Убыль его никому не больна,
Память о нем никому не нужна!..
Вот она - слышится песнь беззаботная
Гостья погоста, певунья залетная,
В воздухе синем на воле купается;
Звонкая песнь серебром рассыпается...
Тише!.. О жизни покончен вопрос.
Больше не нужно ни песен, ни слез!
24 августа
Сейчас между моими учебными книгами мне попался случайно забытый мною дневник. Первою моею мыс-лию было сжечь эти страницы, напомнившие мне столько горького. Но когда я пробежал несколько строк, когда подумал, что в них положена часть моей жизни, - рука моя не поднялась на истребление этой бедной измятой тетради.
Много протекло времени с той минуты, когда умер мой незабвенный Яблочкин. Этот человек имел на меня непостижимое влияние. Он заставлял меня жить напряженною, почти поэтическою жизнию. Умолкли его огненные речи, положили его в могилу, и, кажется, навсегда улетела от меня поэзия моей внутренней, духовной жизни. Все пришло в обыкновенный порядок: мечты мои остыли, желания не переходят за известную черту. Успокойся! сказал я своему сердцу, - и оно успокоилось. Только на лбу у меня осталась резкая морщина, только голова моя клонится теперь ниже прежнего.
В доме у нас невесело. Поля выжжены палящим зноем; все хлеба пропали. Неурожай в полном смысле этого слова. По улице не скрипят, как бывало, с снопами воза. При вечерней заре никто не поет беззаботной песни. Батюшка ходит печальный и угрюмый.
По приезде моем сюда, я заговорил с ним о моем намерении поступить в университет. "Видишь? - сказал он, указывая мне на обнаженные поля и на пустое наше гумно. - А до будущего урожая еще далеко. Пожалуйста, не серди меня пустяками: без тебя тошно..."
Переводный экзамен в богословие я выдержал не совсем хорошо. Вдруг, после смерти Яблочкина, мне трудно было взяться за дело. Батюшка остался мною недоволен. "Жил ты, говорит, под надзором профессора и едва удержался в первом разряде". Однако ж я переведен.
Прощание мое с Федором Федоровичем, у которого жить более я уже не буду, было довольно холодно. Он, конечно, ожидал от меня глубочайшей благодарности за все его заботы о моих дальнейших успехах, но благодарить его, право, не стоило.
Моя будущая судьба теперь окончательно определилась. Пройдут еще два года трудовой однообразной жизни, и я приму на себя звание духовного врача. Видит бог, намерения мои всегда были чисты. Если я заблуждался, мечтая о другой дороге, заблуждение мое было бескорыстно, мысль не заходила далеко и...
Я слышу голос батюшки, который зовет меня заплетать плетень, говоря: "Все равно - ты сидишь без дела".
Довольно! дневник мой окончен.
Письма
1853
1. Ф. А. КОНИ 1
Милостивый государь, Федор Алексеевич.
Ваша известность в литературном мире, уважение к Вам просвещенной публики и свойственная Вам снисходительность, с помощию которой в самых первых опытах являющегося на суд публики произведения так искусно Вы умеете находить некоторые достоинства и так деликатно указывать на недостатки, заставили автора прилагаемых здесь стихотворений обратиться к Вам с просьбою о напечатании их в Вашем журнале, если Вы, по своему великодушию, не захотите отказать этому неизвестному автору в глубокой для него чести Вашем покровительстве.
Может быть, просьба моя покажется для Вас странною. Пусть так; но я уверен в Вашем благородстве: Вы не захотите заклеймить язвительною насмешкою бедного провинциала, не имеющего в своих руках верных средств, с которыми он мог бы действовать благоразумнее, не ставя себя в двусмысленное положение. Я даже осмеливаюсь предполагать, что мое двусмысленное положение скорее возбудит в Вас участие, нежели холод-1 ность. Вот моя краткая биография. Будьте моим судиею.
Я - бедный мещанин. Круг моих знакомых не велик и не завиден. Образование получено мною весьма недостаточное, но с раннего детства в душу мою запала глубокая любовь к литературе. Помню, как всякое произве-аениег запечатленное талантом, приводило меня, еще ребенка, в восторг, который я не мог себе объяснить. Кан тогда билось мое сердце! Как быстро обращалась кровь в моих жилах! Этой любви я не утратил и доселе. В моей грустной действительности единственное для меня утешение - книги и природа: в беседе с нею я забываю все меня окружающее. Она - мой первый наставник, научивший меня знать и любить бога. Она - моя мать, утешающая меня в минуты тоски и сомнений. Изумляя меня своею тишиною и величием, она заставляет меня слагать задумчивую песнь и проливать сладкие слезы. Быть может, мои слова вызовут на уста Ваши насмешливую улыбку. Быть может, все это - один бред моего раздраженного воображения, потому-то я снова повторяю: будьте моим судиею, покажите мне мое собственное значение или мою ничтожность. Я не имею чести знать Вас, но так много слышал о Вашей снисходительности, что совершенно полагаюсь на Ваш приговор. Если же из приложенных здесь стихотворений Вы увидите во мне жалкого ремесленника в деле искусства, тогда сожгите этот бессмысленный плод моего напрасного труда! Тогда я пойму, что дорога, по которой я желал бы идти, проложена не для меня, что я должен всецело погрузиться в тесную сферу торговой деятельности и навсегда проститься с тем, что я называл моею второю жизнию.
С глубочайшим к Вам уважением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
Иван Никитин.
1853 года, ноября 6. Воронеж.
2. В. А. СРЕДИНУ
Милостивый государь, Валентин Андреевич.
Назад тому четыре года, при письме, подписанном буквами И. и Н., я посылал к Вам два стихотворения для напечатания в издаваемой Вами газете; Вы были так снисходительны, что нашли в них некоторые достоинства, и единственное препятствие к напечатанию их заключалось, по словам Вашим, в неизвестности имени автора 2.
В настоящее время, не считая нужным скрывать свое имях я осмеливаюсь обратиться к Вам с подобною же просьбою. Вот причины моей новой просьбы: я уверен, что они не покажутся Вам смешными, потому что я знаю Вас, хотя по отзывам других, с одной стороны, как человека отлично образованного, с другой, как человека в высшей степени благородного.
Я - здешний мещанин. Не знаю, какая непостижимая сила влечет меня к искусству, в котором, может быть, я ничтожный ремесленник! Какая непонятная власть заставляет меня слагать задумчивую песнь, в то время, когда горькая действительность окружает жалкою прозою мое одинокое, незавидное существование! Скажите, у кого мне просить совета и в ком искать теплого участия? Круг моих знакомых слишком ограничен и составляет со мною решительный контраст во взглядах на предметы, в понятиях и желаниях. Быть1 может, мою любовь к поэзии и мои грустные песни Вы назовете плодом раздраженного воображения и смешною претензиею выйти из той сферы, в которую я поставлен судьбою. Решение этого вопроса я предоставляю Вам, и, скажу откровенно, буду ожидать этого решения не совсем равнодушно: оно покажет мне или мое значение, или одну ничтожность, - мое нравственное быть или не быть.
Каково бы ни было мое звание, я уверен, оно не будет служить целию для Ваших сарказмов; причина этому - свойственное Вам благородство и безусловная к Вам доверчивость человека, не имеющего ни сильных покровителей, ни случайных связей.
С просьбою о напечатании своих стихотворений в одном из современных журналов я не обращаюсь к кому-либо 3 по своей неизвестности и неуверенности в силах своего дарования; пусть прежде Ваш, наперед высоко ценимый мною, приговор решит однажды навсегда: смешон или нет мой труд, который я называю своим призванием.
Могут ли быть помещены приложенные здесь стихотворения в Вашей газете (например, в "Смеси" или где Вам угодно), - я полагаюсь на Ваш просвещенный взгляд и с глубочайшим уважением ожидаю Вашего суда.
Имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
Иван Никитин.
1853 г., ноября 12 дня.
Г. Воронеж.
1854
3. ГРАФУ Д. Н. ТОЛСТОМУ1
Ваше сиятельство, милостивый государь, граф Дмитрий Николаевич.
Вам угодно было изъявить свое желание, переданное мне Николаем Ивановичем Второвым, о присылке к Вам для напечатания моих стихотворений. Не знаю, чем и как благодарить мне Вас за Ваше лестное для меня внимание, не знаю тем более, что совершенно понимаю расстояние, разделяющее графа и мещанина. Здесь нет места словам. И что бы я ни сказал, я не выразил бы даже и тени того чувства, которое наполняет мою душу в настоящие минуты, когда я имею честь писать к Вам эти строки. Быть может, другой на моем месте и в подобном случае сказал бы много и удачно. Но я вырос в глуши. Я не привык говорить красноречиво. Скажу только одно, что я никогда не забуду Вашего участия при первом моем вступлении на новую для меня дорогу и с восторгом и гордостию буду вспоминать о нем во всю мою жизнь.
Прилагая при этом письме собрание моих стихотворений (посвященных мною Николаю Ивановичу Второву и Константину Осиповичу Александрову-Дольнику 2, в знак моей к ним признательности за все, чем я им обязан), я осмеливаюсь передать эти слабые опыты моего труда в Ваше полное распоряжение и просить для них Вашего высокого покровительства.
С чувством глубочайшего высокопочитания и совершеннейшей преданности имею честь пребыть вашего сиятельства, милостивого государя, всепокорнейшим слугою
Иван Никитин. 854 года, 5 апреля.
Г. Воронеж.
Н. И. ВТОРОВУ
[1854 г., 11 июня - 15 июля]
Милостивый государь, Николай Иванович.
Третьего дня Александр Петрович 1 получил от г. По-рецкого а письмо, из которого видно, что статейка, отданная г. Краевскому, напечатана исправленною в "Отечеств, записках" за июнь месяц 3. Александру Петровичу сильно хочется взглянуть на эти поправки, но в числе своих знакомых он не знает ни одного, который бы получал "Отеч. записки", и потому просил меня передать Вам его просьбу - принять на себя труд отыскать этот журнал и взять его на несколько часов. Если это Вам удастся, сделайте одолжение, пришлите его ко мне; мы вместе с Александром Петровичем прочтем, и я тотчас же Вам возвращу.
Вознаграждение за статейку г. Краевский объявил (уже после напечатания) 25 руб. серебр. Г. Порецкий не взял этой суммы, считая ее слишком незначительною и говоря: "Я узнаю, согласится ли взять эту сумму Никитин...", а бедный Никитин не знает, думал ли он хоть когда-нибудь входить в сделки с г. Краевским и чем он виноват, что первое его появление в свете произвело такое дурное впечатление и зарекомендовало его как торгаша, и торгаша довольно смелого. Это видно из слов, сказанных г. Порецкому Краевским: "На что ему деньги? ведь он также их проест на своем постоялом дворе". Согласитесь, Николай Иванович, стоят ли 25 руб. таких толков? Вдобавок, Александр Петрович хочет изъявить неудовольствие свое г. Краевскому за то, что он не умеет ценить литературных произведений. И, верно, эта война объявится тоже моим именем; отклоните, умоляю Вас, его от этой крайности. Мне кажется, надобно много предполагать дерзости в мещанине, который, являясь в первый раз в печати, готов схватить журналиста за горло и кричать "Давай деньги!", а я именно вышел таким в отношении к г. Краевскому. Ей-богу, горько! Извините, что скверно писано: спешил.
С глубочайшим к Вам уважением и преданностию имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
И. Никитин.
5. Н. И. ВТОРОВУ
Милостивый государь, Николай Иванович.
Вчера княгиня * прислала мне пять книжек - три собрание сочинений Ломоносова, две Державина. Подпись на одной из книжек следующая: Кн. А. Долгорукова. Кто же это? Уж не дочь ли? Откуда же буква А? Ну, это в сторону. Посоветуйте, ради бога, идти ли мне сегодня и всеподданнейше благодарить за присланный подарок, или можно оставить этот визит до другого времени. Разумеется, вниманием княжны я тронут глубоко, приобретение книг моя слабость, - но, признаюсь, тяжело как-то мне из моей скромной хижины переходить в будуар светской женщины, постоять, улыбнуться, сделать из себя вот этакую литеру - Си - удалиться. Впрочем, если рок неизбежен, то
Судьбе, как турок иль татарин, За все равно я благодарен 2.
Посоветуйте, Николай Иванович, и простите меня за то, что я обращаюсь к Вам с просьбой. Я понимаю, что это немного неделикатно с моей стороны, да, ей-богу, не к кому кроме-то... Но во всяком случае я рад и стою теперь перед столом, книги на столе в порядке, гляжу на них, улыбаюсь самодовольно и думаю: фу, черт возьми! уж в самом деле не великий ли я человек? ведь пять книг! Но вдруг, о ужас! Какой-нибудь бородатый дурак выводит из самозабвения криком: "Савелич! Овса!., э, малый, да ты остригся; вишь, виски-то щетина щетиною..." (Извините за письмо.)
Имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
И. Никитин.
1854 август, И.
6. А. Н. МАЙКОВУ*
Милостивый государь Аполлон Николаевич.
Г-н Порецкий в письме своем полковнику г-ну Норд-штейну пишет, что он читал Вам недавно написанные мною стихотворения, причем Вы дали искренний совет - не спешить их выпуском в свет, но предварительно заботиться о лучшей обработке.
С восторгом принимаю этот новый знак Вашего ко мне внимания и от души благодарю Вас за теплое участие, за глубокую бескорыстную любовь к искусству, благодарю как нашего лучшего поэта и, что всего дороже, как благороднейшего человека. К этому осмелюсь прибавить, что книжку Ваших стихотворений, переданную мне г. Нордштейном, я берегу, как едва ли бережет купец свое золото: читаю ее, перечитываю снова, и мне кажется, в эти минуты я переношусь вместе с Вами под чудное небо Италии, вижу природу и пластическую красоту статуй и развалины древнего Рима и сладко забываюсь под музыку Ваших речей, но благодарить Вас за эти речи я не могу, потому что не нахожу слова, которое выразило бы вполне мою признательность.
Если Вы, по свойственному Вам великодушию, сочтете нужным когда-нибудь удостоить меня своим письмом, - вот мой адрес: Ивану Саввичу Никитину, близ немецкой кирки, в собственном доме.
С чувством глубочайшего уважения и совершенной преданности имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
И. Никитин. 1854 г., 23 августа.
Воронеж*
1855 7. А. Н. М А И К О В У
Милостивый государь, Аполлон Николаевич.
Как я был рад, когда полковник Нордштейн передал мне Ваше письмо! да наградит Вас бог за участие в моей судьбе. Но признаюсь, я не без грусти прочитал писанные Вами строки: почти с детства, когда я начинал понемногу знакомиться с нашей литературой, воображение мое привыкло рисовать мне литератора в высшей степени облагороженным и исключительным; с ним нераздельно соединялись в моем уме идеи истины, красоты и добра, и я видел в нем их безукоризненно чистого жреца и достойного глашатая. Горько мне в этом разуверяться, но теперь я невольно сознаю неосновательность моих прежних убеждений. Вот, например, загляните в журналы. К чему ведет эта постоянная полемика, эти обоюдные остроты... эти вечные толки по поводу ничтожных причин - каких-нибудь мелких статеек, модных картинок и т. п. .. Где тут любовь к искусству? Где светлый добросовестный взгляд на современные литературные произведения, на которые один журнал смотрит так, другой иначе, выписывает какое-нибудь неудачное выражение и отделывается шуткой от серьезного критического разбора. Может быть, я не имею права об этом судить, но, право, становится больно, когда берешь в руки журнал, думаешь извлечь для себя урок из критического разбора сочинений, развить и уяснить понятия об искусстве и вместо всего этого находишь:
...Мелкие нападки
На шрифт, виньетки, опечатки,
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто 1,
Вы не советуете мне ехать в Петербург. Я и сам думаю то же. Зачем мне, дикарю, переноситься в новый мир с его оглушительным шумом, окружать себя новыми, чуждыми лицами и, чтобы не быть смешным, может быть начинать курс нового воспитания. Я доволен моим скромным уголком, и здесь, в глуши, есть у меня свой прекрасный мир, когда одиноко я сижу в моей комнате, обдумывая новый труд. Незаметно тогда летят свободные минуты, и как-то приветливо смотрят окружающие меня темные стены. Только один вопрос постоянно меня мучит: не ошибаюсь ли я, исключительно обратившись к стихотворениям в простонародном духе? Вы художник, Вы любите искусство. Именем этой любви умоляю Вас разрешить мое недоумение 2. Некоторые говорят, что произведения подобного рода (разумею не лирические, но взятые в виде отдельных сцен) прозаичны по своей положительности, что поэзия собственно состоит в образах, в романтизме, даже в некоторой неопределенности... я решительно сбиваюсь с толку. Нет ничего легче, как написать стихотворение вроде следующего по содержанию: Березы дремлют над водою, трава благоухает, даль тонет в прозрачной сини, где-то слышатся мелодические звуки кузнечика и т. п. ..привязать к этому какую-нибудь мысль - и картина готова. Не так легко даются стихотворения простонародные. В них первое неудобство - язык! Нужно иметь особенное чутье, если можно так выразиться, чтобы избегать употребления слов искусственных или тривиальных, одно такое слово - и гармония целого потеряна. Достоинство их то, что они, по моему мнению, могут быть или верными очерками взятого быта и нравов, или показывать свой собственный угол зрения низшего класса народа. Неужели подобные вещи лишены жизни, своего рода истории и общечеловеческого интереса. С этим мне трудно согласиться. Может быть, внешняя форма избрана мною ошибочно, но форма более искусственная дает более простора фантазии, а я, напротив, стараюсь сколько возможно ближе держаться действительности. Помогите мне ради бога своим советом! С этою просьбою мне некуда, кроме Вас, обратиться. Скоро выйдет в свет книжка моих стихотворений, но в ней в последнем роде, т. е. в простонародном, собрано мало, и, если бы было много, едва ли кто-нибудь займется серьезно их разбором, укажет на светлые и темные стороны моей новой дороги. Кстати, не могу Вам не пожаловаться на свою неудачу при напечатании некоторых стихотворений в журналах. В "Библиотеке для чтения" мои пьесы искажены страшным образом. Кому этим я обязан, решительно не понимаю. Теперь в декабрьской книжке "Современника" напечатана "Жена ямщика"; редакции этого журнала я очень благодарен за сделанную мне честь, но как туда попала моя пьеса - для меня неразрешимая задача. Г. Авдеев 3 (автор "Огненного змея"), проезжая через Воронеж 18 октября 185, г., взял у меня для "Отечественных записок" шесть стихотворений, в том числе и "Жену ямщика", эта пьеса, как и другие, отданы ему мною исправленными, но в "Современнике" они появились в прежнем виде, т. е. без исправлений. И передал ли г. Авдеев мои стихотворения г. Краевскому, я также не знаю. Если предположить, что редакция "Отечественных записок" нашла их слабыми и потому не напечатала, то почему же не сделала то же самое редакция "Современника", разборчивая в деле искусства не менее "Отечественных записок"... Если Вам, Аполлон Николаевич, коротко знаком этот г. Авдеев, будьте так добры, примите на себя труд спросить его, как он распорядился взятыми у меня стихотворениями. Он и сам обещался ко мне писать, но не сдержал своего слова. Я осмеливаюсь просить Вас только в таком случае, если исполнение моей просьбы не представляет для Вас ни малейшего затруднения, иначе, ради бога, извините меня за высказанные, может быть, неуместные слова.
Я узнал об этом только сегодня, попросил у Федора Федоровича позволение оставить класс и бросился к моему другу. Он лежал на кровати в белой рубашке. Ноги его были прикрыты серым суконным одеялом. Глаза смотрели печально и тускло. Белокурые волосы в беспорядке падали на бледный лоб.
- Здравствуй, Вася! Вот я и болен... - сказал он, усиливаясь улыбнуться, и медленно протянул ко мне свою ослабевшую руку. Голос его звучал как разбитый.
- Что ж такое! Бог даст, выздоровеешь, - отвечал я, чувствуя, что слезы подступали к моим глазам, и сознавая, что говорю глупость. Я давно подозревал в нем чахотку и решительно не знал, что сказать ему в утешение. А развлечь его чем-нибудь я не умел, и к чему? Яблочкин бесконечно умнее меня и, наверное, лучше всех знает свое положение. Мы молчали. В комнате лежало несколько больных. Один из них, с пластырем на ноге, читал вслух "Выход сатаны" и громко смеялся. На прочих и вообще на обстановку больницы я не обратил внимания: не до того мне было.
Яблочкин поднял на меня свои грустные глаза: "У меня уже три раза шла горлом кровь", и снова опустил свою голову и о чем-то задумался. Я хотел было остановить этого дурака, хохотавшего за книгою, но побоялся, что он заведет со мной какой-нибудь пошлый, грубый спор и потревожит этим моего больного друга, и потому оставил свое намерение.
Вошел доктор, добрый и умный старик, которого, за исключением наставников, уважает и любит вся семинария. Он пощупал у Яблочкина пульс. Больной поднял на него вопросительный взгляд. "Ничего, молодой человек, все пройдет! Бросьте на некоторое время свои занятия - и будете молодцом". Он что-то ему прописал и
отдал рецепт фельдшеру. "Что прописано?" - спросил я у последнего. "Лавровишневые капли". "Лекарство самое невинное, - подумал я, - видно, нет никакой надежды". Доктор стал осматривать других больных и, проходя мимо меня, уронил свою перчатку. Дав ему время удалиться в сторону, я поднял ее и, приблизившись к нему, едва слышно сказал, указывая глазами на Яблочкина: "Позвольте узнать, каково положение вон того больного?" - "Ему жить недолго, - отвечал он, принимая от меня перчатку и слегка кивая мне головой. - Организм его слишком истощен, да кроме того, вероятно, с ним было какое-то потрясение..." - "Что тебе говорил доктор?" - спросил меня Яблочкин, внимательно всматриваясь в выражение моего лица, которое изменяло моему спокойному голосу. "Говорит, - отвечал я, - что болезнь твоя неопасна..." - "Солгал ты, Вася, да все равно... Зайди, душа моя, на мою квартиру и попроси старушку, чтобы она прислала мне немножко чаю и сахару. Есть я ничего не хочу; все пить хочется. А ты будешь меня проведывать?"
- Буду, буду... - отвечал я и спешил отвернуться, чтобы скрыть от него текущие по щекам моим слезы.
16
Болезнь Яблочкина развивается быстро. Он едва-едва поднимает от подушки свою голову. Сегодня я поил его чаем из своих рук. Бедняга шутил, называя меня своею нянею. "Только, - говорил он, - ты не смотри так тоскливо; больные не любят печальных лиц. Видишь, здесь и без того невесело". Он указал мне на грязный пол, на мрачные, бог весть когда покрытые зеленою краскою стены и на тусклые, засиженные мухами6 окна.
Я получил от батюшки письмо. "Ты, - пишет он, - со мною не шути! (Эти слова им подчеркнуты.) Как я ни добр, но исполнять твоих прихотей не стану. И никогда тебе не дам моего родительского благословения ехать в университет. Какой дурак внушил тебе эту мысль, и что ты нашел в ней хорошего? Я тебе сказал: ты должен пребывать в том звании..." и так далее и так далее... Батюшка, батюшка! Ты говоришь: призван... А если у меня недостанет сил на исполнение моего святого долга? Если, почему бы то ни было, я утрачу сознание своего вы
сокого назначения, заглохну и окаменею в окружающей меня горькой среде? Чей голос тогда меня ободрит? Чья рука меня поднимет? На чью голову ляжет ответственность за мои проступки?.. Я не могу ни за что взяться: голова моя идет кругом. Между тем у нас начались повторения к годовому экзамену. Что со мною будет, не знаю.
23
- Тебя зовет Яблочкин, - сказал мне фельдшер, вызвав меня из класса, иди скорее... - Сердце мое дрогнуло, я побежал в больницу и осторожно подошел к постели больного.
- Ты здесь? - сказал он, открывая свои впалые глаза, под которыми образовались синие круги. - Умираю, Вася... все кончено! - Он хотел протянуть мне свою руку, но бессильная рука как плеть упала на постель. Я сел подле него на табуретку. В комнате была тишина. Пасмурный день слабо освещал ее мрачные стены. На дворе шел дождь, и его крупные капли, заносимые ветром, звонко ударялись об стекла. Яблочкин дышал тяжело и неровно.
- Коротка была, - сказал он, - моя жизнь, и эта бедная жизнь обрывается в самую лучшую пору, как недопетая песня на самом задушевном стихе. Прощай, университет! Прощайте, мои молчаливые друзья, мои дорогие, любимые книги!.. Ах, как мне тяжело!.. Дай мне, Вася, свою руку...
Я понял, что приближается страшная минута.
- Друг мой, - сказл я, не удерживая более своих слез и тихо пожимая его холодные пальцы, - теперь тебе не время думать о земном. Видно, так угодно богу, что выпадает нам та или другая доля. Его бесконечная любовь имеет свои цели...
- Помоги мне сесть. - Я приподнял его и подложил ему сзади подушку.
- Хорошо, - сказал он, - спасибо... Вася, Вася! У меня нет даже матери, которой я послал бы свой прощальный вздох. Я круглый сирота! На что мне они - эти лица, которые меня здесь окружают! Какая у меня с ними связь?
- А разве я тебя не люблю? разве я не буду тебя помнить и за тебя молиться?
- Я знаю, знаю. У тебя добрая душа... - Голова его была свешена на грудь, неопределенный взгляд устремлен в сторону. Он говорил:
Чиста моя вера,
Как пламя молитвы,
Но, боже! и вере
Могила темна...
- Алеша! друг мой! - сказал я, - зачем это сомнение?
Он посмотрел на меня задумчиво.
- Что ты сказал?
- Зачем это сомнение? - повторил я.
- Это так. Грустно мне, мой милый! Слышишь, как шумит ветер? Это он поет мне похоронную песню... Скажи моей доброй старушке, что я ее любил и за все ей благодарен. То же скажи ее сыну. Пусть он учится. Тебе я дарю все мои книги и тетрадки. Ах, как мне грустно!.. Дай мне карандаш и клочок бумаги. - У меня было в кармане то и другое, и я ему подал и положил на его колени какую-то попавшуюся мне под руки книгу, чтобы ему удобнее было писать. Он стал неразборчиво и медленно водить карандашом. После пяти или шести написанных им строк на бумагу упала с его ресницы крупная слеза. Больной отдохнул немного и снова взялся за карандаш.
- Устал я... - сказал он, прикладывая ко лбу свою руку. - Возьми себе это на память о моих последних минутах. Прочтешь дома.
- Спасибо тебе, - отвечал я и положил бумагу в карман.
Вдруг Яблочкин вздрогнул и остановил на мне испуганный взгляд.
- Кто это сюда вошел? Выгони его!
- Здесь никого нет, мой милый. - Я сел к нему на кровать и обнял его одною рукою. - Здесь никого нет...
- Как нет? Видишь, стоит весь в черном... Выгони его... - Больной дрожал с головы до ног. Я встал, прошелся до двери и снова сел на свое место.
- Я его вывел, - сказал я.
- Ну, хорошо. - Яблочкин положил ко мне на плечо свою голову. Бред его усиливался.
- Горит!.. - вдруг он крикнул во весь голос и протянул вперед свои исхудалые руки. - Спасите!..
- Что ты, что ты? успокойся!.. - отвечал я, прижимая его к своей груди.
- Стены горят... Мне душно в этих стенах!.. Спасите!
- Опомнись, опомнись, - говорил я, и грудь моя надрывалась от рыданий. - Здесь все мирно. И чужих здесь никого нет. Это я сижу с тобою, я, Василий Белозерский, друг твой, готовый за тебя лечь в могилу.
Дыхание Яблочкина становилось все тише и тише. Руки холодели, но глаза приняли более определенное выражение.
- Это ты, Вася?
- Я, мой милый.
- Ступай в университет, а здесь...
Голова его упала ко мне на плечо. Я послушал, - не дышит... И тихо я опустил его на подушку, перекрестил, закрыл ему глаза и склонился на колени у изголовья его кровати. И долго, долго текли из глаз моих горькие слезы.
Вот что он написал мне на память:
Вырыта заступом яма глубокая.
Жизнь невеселая, жизнь одинокая,
Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая,
Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая,
Горько она, моя бедная, шла
И, как степной огонек, замерла.
Что же? усни, моя доля суровая!
Крепко закроется крышка сосновая,
Плотно сырою землею придавится,
Только одним человеком убавится...
Убыль его никому не больна,
Память о нем никому не нужна!..
Вот она - слышится песнь беззаботная
Гостья погоста, певунья залетная,
В воздухе синем на воле купается;
Звонкая песнь серебром рассыпается...
Тише!.. О жизни покончен вопрос.
Больше не нужно ни песен, ни слез!
24 августа
Сейчас между моими учебными книгами мне попался случайно забытый мною дневник. Первою моею мыс-лию было сжечь эти страницы, напомнившие мне столько горького. Но когда я пробежал несколько строк, когда подумал, что в них положена часть моей жизни, - рука моя не поднялась на истребление этой бедной измятой тетради.
Много протекло времени с той минуты, когда умер мой незабвенный Яблочкин. Этот человек имел на меня непостижимое влияние. Он заставлял меня жить напряженною, почти поэтическою жизнию. Умолкли его огненные речи, положили его в могилу, и, кажется, навсегда улетела от меня поэзия моей внутренней, духовной жизни. Все пришло в обыкновенный порядок: мечты мои остыли, желания не переходят за известную черту. Успокойся! сказал я своему сердцу, - и оно успокоилось. Только на лбу у меня осталась резкая морщина, только голова моя клонится теперь ниже прежнего.
В доме у нас невесело. Поля выжжены палящим зноем; все хлеба пропали. Неурожай в полном смысле этого слова. По улице не скрипят, как бывало, с снопами воза. При вечерней заре никто не поет беззаботной песни. Батюшка ходит печальный и угрюмый.
По приезде моем сюда, я заговорил с ним о моем намерении поступить в университет. "Видишь? - сказал он, указывая мне на обнаженные поля и на пустое наше гумно. - А до будущего урожая еще далеко. Пожалуйста, не серди меня пустяками: без тебя тошно..."
Переводный экзамен в богословие я выдержал не совсем хорошо. Вдруг, после смерти Яблочкина, мне трудно было взяться за дело. Батюшка остался мною недоволен. "Жил ты, говорит, под надзором профессора и едва удержался в первом разряде". Однако ж я переведен.
Прощание мое с Федором Федоровичем, у которого жить более я уже не буду, было довольно холодно. Он, конечно, ожидал от меня глубочайшей благодарности за все его заботы о моих дальнейших успехах, но благодарить его, право, не стоило.
Моя будущая судьба теперь окончательно определилась. Пройдут еще два года трудовой однообразной жизни, и я приму на себя звание духовного врача. Видит бог, намерения мои всегда были чисты. Если я заблуждался, мечтая о другой дороге, заблуждение мое было бескорыстно, мысль не заходила далеко и...
Я слышу голос батюшки, который зовет меня заплетать плетень, говоря: "Все равно - ты сидишь без дела".
Довольно! дневник мой окончен.
Письма
1853
1. Ф. А. КОНИ 1
Милостивый государь, Федор Алексеевич.
Ваша известность в литературном мире, уважение к Вам просвещенной публики и свойственная Вам снисходительность, с помощию которой в самых первых опытах являющегося на суд публики произведения так искусно Вы умеете находить некоторые достоинства и так деликатно указывать на недостатки, заставили автора прилагаемых здесь стихотворений обратиться к Вам с просьбою о напечатании их в Вашем журнале, если Вы, по своему великодушию, не захотите отказать этому неизвестному автору в глубокой для него чести Вашем покровительстве.
Может быть, просьба моя покажется для Вас странною. Пусть так; но я уверен в Вашем благородстве: Вы не захотите заклеймить язвительною насмешкою бедного провинциала, не имеющего в своих руках верных средств, с которыми он мог бы действовать благоразумнее, не ставя себя в двусмысленное положение. Я даже осмеливаюсь предполагать, что мое двусмысленное положение скорее возбудит в Вас участие, нежели холод-1 ность. Вот моя краткая биография. Будьте моим судиею.
Я - бедный мещанин. Круг моих знакомых не велик и не завиден. Образование получено мною весьма недостаточное, но с раннего детства в душу мою запала глубокая любовь к литературе. Помню, как всякое произве-аениег запечатленное талантом, приводило меня, еще ребенка, в восторг, который я не мог себе объяснить. Кан тогда билось мое сердце! Как быстро обращалась кровь в моих жилах! Этой любви я не утратил и доселе. В моей грустной действительности единственное для меня утешение - книги и природа: в беседе с нею я забываю все меня окружающее. Она - мой первый наставник, научивший меня знать и любить бога. Она - моя мать, утешающая меня в минуты тоски и сомнений. Изумляя меня своею тишиною и величием, она заставляет меня слагать задумчивую песнь и проливать сладкие слезы. Быть может, мои слова вызовут на уста Ваши насмешливую улыбку. Быть может, все это - один бред моего раздраженного воображения, потому-то я снова повторяю: будьте моим судиею, покажите мне мое собственное значение или мою ничтожность. Я не имею чести знать Вас, но так много слышал о Вашей снисходительности, что совершенно полагаюсь на Ваш приговор. Если же из приложенных здесь стихотворений Вы увидите во мне жалкого ремесленника в деле искусства, тогда сожгите этот бессмысленный плод моего напрасного труда! Тогда я пойму, что дорога, по которой я желал бы идти, проложена не для меня, что я должен всецело погрузиться в тесную сферу торговой деятельности и навсегда проститься с тем, что я называл моею второю жизнию.
С глубочайшим к Вам уважением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
Иван Никитин.
1853 года, ноября 6. Воронеж.
2. В. А. СРЕДИНУ
Милостивый государь, Валентин Андреевич.
Назад тому четыре года, при письме, подписанном буквами И. и Н., я посылал к Вам два стихотворения для напечатания в издаваемой Вами газете; Вы были так снисходительны, что нашли в них некоторые достоинства, и единственное препятствие к напечатанию их заключалось, по словам Вашим, в неизвестности имени автора 2.
В настоящее время, не считая нужным скрывать свое имях я осмеливаюсь обратиться к Вам с подобною же просьбою. Вот причины моей новой просьбы: я уверен, что они не покажутся Вам смешными, потому что я знаю Вас, хотя по отзывам других, с одной стороны, как человека отлично образованного, с другой, как человека в высшей степени благородного.
Я - здешний мещанин. Не знаю, какая непостижимая сила влечет меня к искусству, в котором, может быть, я ничтожный ремесленник! Какая непонятная власть заставляет меня слагать задумчивую песнь, в то время, когда горькая действительность окружает жалкою прозою мое одинокое, незавидное существование! Скажите, у кого мне просить совета и в ком искать теплого участия? Круг моих знакомых слишком ограничен и составляет со мною решительный контраст во взглядах на предметы, в понятиях и желаниях. Быть1 может, мою любовь к поэзии и мои грустные песни Вы назовете плодом раздраженного воображения и смешною претензиею выйти из той сферы, в которую я поставлен судьбою. Решение этого вопроса я предоставляю Вам, и, скажу откровенно, буду ожидать этого решения не совсем равнодушно: оно покажет мне или мое значение, или одну ничтожность, - мое нравственное быть или не быть.
Каково бы ни было мое звание, я уверен, оно не будет служить целию для Ваших сарказмов; причина этому - свойственное Вам благородство и безусловная к Вам доверчивость человека, не имеющего ни сильных покровителей, ни случайных связей.
С просьбою о напечатании своих стихотворений в одном из современных журналов я не обращаюсь к кому-либо 3 по своей неизвестности и неуверенности в силах своего дарования; пусть прежде Ваш, наперед высоко ценимый мною, приговор решит однажды навсегда: смешон или нет мой труд, который я называю своим призванием.
Могут ли быть помещены приложенные здесь стихотворения в Вашей газете (например, в "Смеси" или где Вам угодно), - я полагаюсь на Ваш просвещенный взгляд и с глубочайшим уважением ожидаю Вашего суда.
Имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
Иван Никитин.
1853 г., ноября 12 дня.
Г. Воронеж.
1854
3. ГРАФУ Д. Н. ТОЛСТОМУ1
Ваше сиятельство, милостивый государь, граф Дмитрий Николаевич.
Вам угодно было изъявить свое желание, переданное мне Николаем Ивановичем Второвым, о присылке к Вам для напечатания моих стихотворений. Не знаю, чем и как благодарить мне Вас за Ваше лестное для меня внимание, не знаю тем более, что совершенно понимаю расстояние, разделяющее графа и мещанина. Здесь нет места словам. И что бы я ни сказал, я не выразил бы даже и тени того чувства, которое наполняет мою душу в настоящие минуты, когда я имею честь писать к Вам эти строки. Быть может, другой на моем месте и в подобном случае сказал бы много и удачно. Но я вырос в глуши. Я не привык говорить красноречиво. Скажу только одно, что я никогда не забуду Вашего участия при первом моем вступлении на новую для меня дорогу и с восторгом и гордостию буду вспоминать о нем во всю мою жизнь.
Прилагая при этом письме собрание моих стихотворений (посвященных мною Николаю Ивановичу Второву и Константину Осиповичу Александрову-Дольнику 2, в знак моей к ним признательности за все, чем я им обязан), я осмеливаюсь передать эти слабые опыты моего труда в Ваше полное распоряжение и просить для них Вашего высокого покровительства.
С чувством глубочайшего высокопочитания и совершеннейшей преданности имею честь пребыть вашего сиятельства, милостивого государя, всепокорнейшим слугою
Иван Никитин. 854 года, 5 апреля.
Г. Воронеж.
Н. И. ВТОРОВУ
[1854 г., 11 июня - 15 июля]
Милостивый государь, Николай Иванович.
Третьего дня Александр Петрович 1 получил от г. По-рецкого а письмо, из которого видно, что статейка, отданная г. Краевскому, напечатана исправленною в "Отечеств, записках" за июнь месяц 3. Александру Петровичу сильно хочется взглянуть на эти поправки, но в числе своих знакомых он не знает ни одного, который бы получал "Отеч. записки", и потому просил меня передать Вам его просьбу - принять на себя труд отыскать этот журнал и взять его на несколько часов. Если это Вам удастся, сделайте одолжение, пришлите его ко мне; мы вместе с Александром Петровичем прочтем, и я тотчас же Вам возвращу.
Вознаграждение за статейку г. Краевский объявил (уже после напечатания) 25 руб. серебр. Г. Порецкий не взял этой суммы, считая ее слишком незначительною и говоря: "Я узнаю, согласится ли взять эту сумму Никитин...", а бедный Никитин не знает, думал ли он хоть когда-нибудь входить в сделки с г. Краевским и чем он виноват, что первое его появление в свете произвело такое дурное впечатление и зарекомендовало его как торгаша, и торгаша довольно смелого. Это видно из слов, сказанных г. Порецкому Краевским: "На что ему деньги? ведь он также их проест на своем постоялом дворе". Согласитесь, Николай Иванович, стоят ли 25 руб. таких толков? Вдобавок, Александр Петрович хочет изъявить неудовольствие свое г. Краевскому за то, что он не умеет ценить литературных произведений. И, верно, эта война объявится тоже моим именем; отклоните, умоляю Вас, его от этой крайности. Мне кажется, надобно много предполагать дерзости в мещанине, который, являясь в первый раз в печати, готов схватить журналиста за горло и кричать "Давай деньги!", а я именно вышел таким в отношении к г. Краевскому. Ей-богу, горько! Извините, что скверно писано: спешил.
С глубочайшим к Вам уважением и преданностию имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
И. Никитин.
5. Н. И. ВТОРОВУ
Милостивый государь, Николай Иванович.
Вчера княгиня * прислала мне пять книжек - три собрание сочинений Ломоносова, две Державина. Подпись на одной из книжек следующая: Кн. А. Долгорукова. Кто же это? Уж не дочь ли? Откуда же буква А? Ну, это в сторону. Посоветуйте, ради бога, идти ли мне сегодня и всеподданнейше благодарить за присланный подарок, или можно оставить этот визит до другого времени. Разумеется, вниманием княжны я тронут глубоко, приобретение книг моя слабость, - но, признаюсь, тяжело как-то мне из моей скромной хижины переходить в будуар светской женщины, постоять, улыбнуться, сделать из себя вот этакую литеру - Си - удалиться. Впрочем, если рок неизбежен, то
Судьбе, как турок иль татарин, За все равно я благодарен 2.
Посоветуйте, Николай Иванович, и простите меня за то, что я обращаюсь к Вам с просьбой. Я понимаю, что это немного неделикатно с моей стороны, да, ей-богу, не к кому кроме-то... Но во всяком случае я рад и стою теперь перед столом, книги на столе в порядке, гляжу на них, улыбаюсь самодовольно и думаю: фу, черт возьми! уж в самом деле не великий ли я человек? ведь пять книг! Но вдруг, о ужас! Какой-нибудь бородатый дурак выводит из самозабвения криком: "Савелич! Овса!., э, малый, да ты остригся; вишь, виски-то щетина щетиною..." (Извините за письмо.)
Имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
И. Никитин.
1854 август, И.
6. А. Н. МАЙКОВУ*
Милостивый государь Аполлон Николаевич.
Г-н Порецкий в письме своем полковнику г-ну Норд-штейну пишет, что он читал Вам недавно написанные мною стихотворения, причем Вы дали искренний совет - не спешить их выпуском в свет, но предварительно заботиться о лучшей обработке.
С восторгом принимаю этот новый знак Вашего ко мне внимания и от души благодарю Вас за теплое участие, за глубокую бескорыстную любовь к искусству, благодарю как нашего лучшего поэта и, что всего дороже, как благороднейшего человека. К этому осмелюсь прибавить, что книжку Ваших стихотворений, переданную мне г. Нордштейном, я берегу, как едва ли бережет купец свое золото: читаю ее, перечитываю снова, и мне кажется, в эти минуты я переношусь вместе с Вами под чудное небо Италии, вижу природу и пластическую красоту статуй и развалины древнего Рима и сладко забываюсь под музыку Ваших речей, но благодарить Вас за эти речи я не могу, потому что не нахожу слова, которое выразило бы вполне мою признательность.
Если Вы, по свойственному Вам великодушию, сочтете нужным когда-нибудь удостоить меня своим письмом, - вот мой адрес: Ивану Саввичу Никитину, близ немецкой кирки, в собственном доме.
С чувством глубочайшего уважения и совершенной преданности имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
И. Никитин. 1854 г., 23 августа.
Воронеж*
1855 7. А. Н. М А И К О В У
Милостивый государь, Аполлон Николаевич.
Как я был рад, когда полковник Нордштейн передал мне Ваше письмо! да наградит Вас бог за участие в моей судьбе. Но признаюсь, я не без грусти прочитал писанные Вами строки: почти с детства, когда я начинал понемногу знакомиться с нашей литературой, воображение мое привыкло рисовать мне литератора в высшей степени облагороженным и исключительным; с ним нераздельно соединялись в моем уме идеи истины, красоты и добра, и я видел в нем их безукоризненно чистого жреца и достойного глашатая. Горько мне в этом разуверяться, но теперь я невольно сознаю неосновательность моих прежних убеждений. Вот, например, загляните в журналы. К чему ведет эта постоянная полемика, эти обоюдные остроты... эти вечные толки по поводу ничтожных причин - каких-нибудь мелких статеек, модных картинок и т. п. .. Где тут любовь к искусству? Где светлый добросовестный взгляд на современные литературные произведения, на которые один журнал смотрит так, другой иначе, выписывает какое-нибудь неудачное выражение и отделывается шуткой от серьезного критического разбора. Может быть, я не имею права об этом судить, но, право, становится больно, когда берешь в руки журнал, думаешь извлечь для себя урок из критического разбора сочинений, развить и уяснить понятия об искусстве и вместо всего этого находишь:
...Мелкие нападки
На шрифт, виньетки, опечатки,
Намеки тонкие на то,
Чего не ведает никто 1,
Вы не советуете мне ехать в Петербург. Я и сам думаю то же. Зачем мне, дикарю, переноситься в новый мир с его оглушительным шумом, окружать себя новыми, чуждыми лицами и, чтобы не быть смешным, может быть начинать курс нового воспитания. Я доволен моим скромным уголком, и здесь, в глуши, есть у меня свой прекрасный мир, когда одиноко я сижу в моей комнате, обдумывая новый труд. Незаметно тогда летят свободные минуты, и как-то приветливо смотрят окружающие меня темные стены. Только один вопрос постоянно меня мучит: не ошибаюсь ли я, исключительно обратившись к стихотворениям в простонародном духе? Вы художник, Вы любите искусство. Именем этой любви умоляю Вас разрешить мое недоумение 2. Некоторые говорят, что произведения подобного рода (разумею не лирические, но взятые в виде отдельных сцен) прозаичны по своей положительности, что поэзия собственно состоит в образах, в романтизме, даже в некоторой неопределенности... я решительно сбиваюсь с толку. Нет ничего легче, как написать стихотворение вроде следующего по содержанию: Березы дремлют над водою, трава благоухает, даль тонет в прозрачной сини, где-то слышатся мелодические звуки кузнечика и т. п. ..привязать к этому какую-нибудь мысль - и картина готова. Не так легко даются стихотворения простонародные. В них первое неудобство - язык! Нужно иметь особенное чутье, если можно так выразиться, чтобы избегать употребления слов искусственных или тривиальных, одно такое слово - и гармония целого потеряна. Достоинство их то, что они, по моему мнению, могут быть или верными очерками взятого быта и нравов, или показывать свой собственный угол зрения низшего класса народа. Неужели подобные вещи лишены жизни, своего рода истории и общечеловеческого интереса. С этим мне трудно согласиться. Может быть, внешняя форма избрана мною ошибочно, но форма более искусственная дает более простора фантазии, а я, напротив, стараюсь сколько возможно ближе держаться действительности. Помогите мне ради бога своим советом! С этою просьбою мне некуда, кроме Вас, обратиться. Скоро выйдет в свет книжка моих стихотворений, но в ней в последнем роде, т. е. в простонародном, собрано мало, и, если бы было много, едва ли кто-нибудь займется серьезно их разбором, укажет на светлые и темные стороны моей новой дороги. Кстати, не могу Вам не пожаловаться на свою неудачу при напечатании некоторых стихотворений в журналах. В "Библиотеке для чтения" мои пьесы искажены страшным образом. Кому этим я обязан, решительно не понимаю. Теперь в декабрьской книжке "Современника" напечатана "Жена ямщика"; редакции этого журнала я очень благодарен за сделанную мне честь, но как туда попала моя пьеса - для меня неразрешимая задача. Г. Авдеев 3 (автор "Огненного змея"), проезжая через Воронеж 18 октября 185, г., взял у меня для "Отечественных записок" шесть стихотворений, в том числе и "Жену ямщика", эта пьеса, как и другие, отданы ему мною исправленными, но в "Современнике" они появились в прежнем виде, т. е. без исправлений. И передал ли г. Авдеев мои стихотворения г. Краевскому, я также не знаю. Если предположить, что редакция "Отечественных записок" нашла их слабыми и потому не напечатала, то почему же не сделала то же самое редакция "Современника", разборчивая в деле искусства не менее "Отечественных записок"... Если Вам, Аполлон Николаевич, коротко знаком этот г. Авдеев, будьте так добры, примите на себя труд спросить его, как он распорядился взятыми у меня стихотворениями. Он и сам обещался ко мне писать, но не сдержал своего слова. Я осмеливаюсь просить Вас только в таком случае, если исполнение моей просьбы не представляет для Вас ни малейшего затруднения, иначе, ради бога, извините меня за высказанные, может быть, неуместные слова.