Страница:
В минуту гнева и уж, конечно, порядочно выпивши, Кондратьич опрокидывает кадушку там, где ее находит, то есть на дворе или в избе, и обыкновенно кричит жене: "Слепая Евлампия, гряди семо!.." Бедная женщина, не смея ему прекословить, подползает под так называемую подвижную храмину, а дьячок ходит вокруг и распевает: "Взбранной воеводе победительная..." Батюшка мой отчасти прощает ему эти мерзости из сострадания к его жене, которая без мужа должна будет пойти с сумою, потому что Кондратьич, как он ни плох, все же ее кормит, отчасти просто по доброте своего сердца. Дьячок, со своей стороны, умеет заискать кого ему нужно. На днях, когда благочинный входил в нашу церковь, Кондратьич забежал ему вперед. "Позвольте, позвольте!.." - "Что ты, брат?" - "А вот-с..." - и, вынув из своего кармана носовой платок, услужливый дьячок смахнул им пыль с сапог благочинного, прежде нежели тот успел ему что-либо возразить. "Каков он у вас?" - спросил после благочинный у моего батюшки. "Пьет иногда и характера не совсем покойного". - "Ну, что ж делать! Увещевай его словом божиим. Глядишь, исправится. Один бог без греха..." Однако пора обедать. После обеда завалюсь спать и просплю до вечера, просто - наслаждение!..
Вечером
Уже смерклось. С пастбища возвращается стадо коров, покрытое облаком пыли. Пастух пощелкивает кнутом. Где-то вдалеке, вероятно, какой-нибудь молодой парень наигрывает в жалейку. На улице слышен скрип отворяемых и затворяемых ворот. Бабы, в пестрых понявах и в белых рогатых кичках, расходятся в разные стороны от колодца. Коромысла мерно качаются на их плечах, в железных ведрах светится холодная ключевая вода. Солнце медленно прячется в синих тучах за темным лесом, и его пурпуровый румянец горит на листьях дерев, на соломенных кровлях бревенчатых избушек, на стеклах узеньких окон и на поверхности светлого озера, окаймленного зеленым камышом. Славная, право, картина! А уж как я спал после обеда!., мне кажется, удар грома не мог бы меня разбудить... Да как и не спать? Пирог, щи о говядиной, подбитые сметаною, жареная, налитая яйцами курица, творог, каша молочная - вот что было у нас за обедом. Маменька потчевала меня, как гостя, и я принужден был съесть несколько лишних кусков единственно для того, чтобы доставить ей удовольствие. Добрая она, право! Говорит, что я похудел в продолжение года от усиленных занятий науками, и советует мне беречь свое здоровье, в особенности не читать книг по ночам, чтобы не испортить зрения. Разумеется, все это было сказано в отсутствие батюшки, который не любит потакать лени, а главное - не терпит, чтобы женщины мешались в дело науки. Прямое назначение женщин, говорит он, - заботы о семейном, домашнем быте, вне которого они никуда не годны. Взгляд батюшки еще не так , строг. Другие смотрят на женщину как на аспида и василиска. Правда, я мало читал, но из всего прочитанного выходит заключение такого именно рода, что женщина - аспид и василиск... Кто пробежит начало моих записок, без сомнения скажет: "Что за наивность! В какие странные рассуждения вдается писавший эти строки!" - Так-то так, м. г., сказал бы я ему, только вы забываете, что я связан по рукам и по ногам. Если бы я спросил о чем-либо, не прямо относящемся к моему делу - к лекции, кого-нибудь из наших профессоров, меня назвали бы дураком; если бы я спросил кого-либо из моих товарищей, - более скромный из них посмеялся бы надо мною, более дерзкий послал бы меня к черту. На всякий возникающий во мне вопрос, на всякое рождающееся во мне сомнение я должен искать ответа только в самом себе. За что же лишать меня моей единственной отрады свободы мысли? Если всюду и перед всеми мне приходится скромно потуплять глаза и покорно наклонять свою голову, - по крайней мере в те минуты, когда работает моя голова, когда перо мое не успевает следить за быстрою мыслью, пусть я буду независим, пусть я буду человеком, свободно проявляющим дар своего живого слова. В Воронеже, говорят, появился недавно прасол-поэт. Жар и холод пробежал по моему телу, когда в одном из современных журналов я прочитал эти животрепещущие строки:
Иль у сокола
Крылья связаны?
Иль пути ему
Все заказаны?..
Впрочем, из наших наставников никто пе упомянул о нем как о человеке, подающем какие-либо надежды. Говорят, был знаменитый поэт Пушкин, но я совсем его не читал. В словесности, как образец высокого слога в поэзии, я помню следующие, выученные мною наизусть стихи Державина:
Се ты - веков явленье чуда.
Сбылось пророчество, сбылось!
Меч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес.
Последнего стиха я никогда не мог произнести свободно, потому что при чтении его у меня перехватывало в горле дыхание. Вот Яблочкин, так уж молодец по этой части! сколько он знает наизусть стихов! Пред моим отъездом сюда он читал мне поэму "Демон". Стихи необыкновенно музыкальны. Перед глазами одна за другою рисуются картины, когда их слушаешь; но впечатление, производимое целою поэмою, наводит на странные, невыразимые мысли... Что, если бы, по окончании курса в семинарии, удалось мне попасть в университет... Да нет! не с моими способностями. Яблочкин - другое дело: он хоть сейчас выдержит университетский экзамен. "Пешком, говорит, на Христово имя пойду, а уж буду в университете". Я ему верю: с его настойчивым характером он все сделает. А как он смел! Однажды в классе, когда профессор говорил о местопребывании души в человеческом теле и решил этот вопрос тем, что душа обитает во всем нашем теле, Яблочкин неожиданно поднялся со скамьи.
- Позвольте предложить вам возражение, - сказал он профессору.
- Хорошо.
- Так как в сумасшедшем человеке душа не может проявлять разумно своего существования, а по существу своему недеятельною она быть не может, то чем душа эта бывает занята в продолжение иногда многих лет, то есть go самой смерти сумасшедшего?
Профессор стал в тупик и, после долгого молчания, сурово ответил: "Садитесь на место и вперед прошу поменьше рассуждать, а слушать внимательно то, что вам скажут". Яблочкин сел читать какой-то журнал и не обращал ни малейшего внимания на лекцию профессора, который говорил о Сенеке, о Сократе, о Пифагоре и уж бог знает о ком, всех трудно припомнить... Однако васе-ла мне в голову эта семинария! О чем бы я ни повел речь, непременно коснусь семинарии... Полно! Мне еще нужно подумать о плане заданного нам па каникулярное время рассуждения на тему: "Каким образом ум, как источник идей, может служить средством к приобретению познаний?" По поводу этой темы Яблочкин сказал мне: "Подивись, брат, нашим способностям. На эту мудреную фразу у нас напишут некоторые по три или по четыре листа самым мелким почерком, а простой записки к знакомому никто из нас не напишет толково; мало этого: десяти слов не свяжут в разговоре как следует. Заметь, брат, это и намотай себе на ус". - "Однако и ты напишешь, когда прикажут", - отвечал я. "Само собою так... Воздадите кесарево кесареви".
22
Целую неделю я не брался за перо: не до того было. Наступила рабочая пора - уборка хлеба. Жары стоят нестерпимые. На небе нет ни облачка. Ветер горячий. Жницы работают с рассвета до поздней ночи. На подошвах их необутых ног, которыми они смело ступают по срезанным стеблям ржаного колоса, трескается кожа; на ладонях появляются мозоли, некоторые величиною в орех; лица у всех покрыты загаром и потом; на свежие следы горячего пота ложится сухая пыль, образует черные полосы, которые в свою очередь покрываются новою пылью, и так далее и так далее... Всех мучит невыносимая жажда, а в поле нет ни одной капли холодной воды, потому что она на рассвете привозится из села в жбанах или в бочонках и, по прошествии трех-четырех часов, делается теплою, совершенно негодною для питья. Нет и отрадной тени, куда бы можно было приклонить усталую голову и вдохнуть в себя струю прохладного воздуха. Грудные малютки, которых матери берут с собою в поле, лежат под снопами на разостланных белых зипунах, время от времени плачут, замолкают и опять плачут. Матери торопливо кормят их грудью и снова берутся за серп. При дороге сидят грачи с распущенными крыльями и раскрытым клювом; даже им тяжело от нестерпимого жара. Батюшка, несмотря на свой сан, собственноручно накладывает на воз полновесные снопы, подмазывает дегтем колеса, впрягает лошадь и сохраняет при всем этом невозмутимое спокойствие: так он рад хорошему урожаю! Пример его и на меня действует благодетельно. Только от непривычки к работе к вечеру у меня страшно ломят плечи и руки. Ночью сплю как убитый, даже и во сне ничего не грезится. Сегодня, часов втак в пять, когда жар несколько убавился и работа закипела дружнее, из села прискакал верхом мальчишка, без шапки, босоногий, в оборванной рубашонке, и своим детским языком насилу мог растолковать батюшке, что умирает его больная мать, что нужно ее исповедать и приобщить святых тайн. Батюшка поморщился. Сердце мое сжалось, и, грешный человек, я осудил его в душе. Очевидно, ему жаль было терять золотое, рабочее время. Впрочем, нерешимость его была минутная; с моею помо-щию он посбросал с телеги снопы и крупною рысью отправился в село. Больная умерла в сумерки. Вечером, когда мы готовились сесть за ужин, вошел кузнец Фома, старик, белый как лунь.
- Здравствуй, отец Иван! Вот я сына хочу женить...
- Знаю, знаю. Час добрый! - сказал батюшка.
- Покорнейше благодарим. Прими-ка вот, чем богат.
Фома поклонился и поставил на стол штоф водки.
- Спасибо, друг, спасибо! Только наперед тебе самому ее надобно отведать.
- Почему не так, коли будет на то твоя милость. - Батюшка налил стакан.
- Выпей-ка на здоровье.
- Начинай, отец Иван. За мною дело не станет.
- Я бы не отказался. Ты знаешь, я не пью.
- Ну, и просить не стану. Благослови.
- Бог тебя благословит.
Фома выпил, крякнул и вытер усы рукавом своего серого халата.
- За венчанье-то, отец Иван, ты дорого ль с меня положишь?
- Сойдемся, друг, сойдемся.
- Вестимое дело. Все-таки мне надо рассчитать, что и как...
Батюшка скоро с ним условился.
- Ну, вот, - сказал Фома, - спасибо, что не прижимаешь; добрый ты, значит, человек, не то что наш дьячок, - этакая дрянь, и не глядел бы на него.
- Бог даст, исправится. Ну, каково убираетесь с хлебом?
- Убираемся помаленьку. Так спешим, что на-по-ди! - И, после непродолжительного разговора об уборке хлеба, Фома поклонился и вышел.
- Зачем вы взяли это вино? - спросил я у батюшки.
- Затем, чтобы не обидеть старика. Таков обычай.
- Ну, а зачем вы его потчевали?
- Опять таков обычай. Вот погоди, когда будешь попом да придется тебе самому плесть плетни, чинить соху, чистить хлев да ходить со двора на двор с просьбою, нельзя ли, мол, вот в том мне помочь да в этом пособить, тогда ко всему привыкнешь. - И батюшка грустно сел за стол, как будто вопросы мои пробудили в нем тяжелые мысли.
30
Полевые работы идут горячо по-прежнему, и я почти к ним привык: руки и плечи болят у меня уже меньше. В прошлое воскресенье мы все порядочно поотдохнули. Время, проведенное мною в церкви, при слушании божественной литургии, показалось мне особенно приятным. Мужички стояли так тихо, так благоговейно! Ни один человек не улыбнулся, несмотря на то, что дьячок наш пел преотвратительно. При взгляде на толпу народа в голове моей мелькнула нелепая мысль: что, если бы я был учеником богословия? Я мог бы надеть стихарь, в виду всех стать перед налоем и сказать красноречивое, поучительное слово... По выходе из церкви, на паперти, меня встретили две чернички, одна старая, другая молодая и прехорошенькая. Они занимаются печением просфор, посещают богатых купцов в городе, которые наделяют их разными съестными припасами, иногда отправляются странствовать по святым местам; на счет каких доходов? - положительно сказать не могу. Старую черничку некоторые мужички, в особенности пожилые бабы, почитают за святую. Она носит на груди засаленную тетрадку{ "Сон пресвятыя богородицы" и читает ее по складам набожным бабам; те слушают, подпирая руками голову, вздыхают, нередко плачут и награждают читальщицу кусками холстины. Батюшка смотрит на них подозрительно, но они живут, по-видимому, так безукоризненно и так хорошо сумели себя поставить во мнении всех прихожан, что бояться им решительно нечего. Эти чернички с такою настойчивостию и вежливостию просили меня к ним зайти, удостоить их, как выражались они, моим посещением, что мне совестно было отказаться. В горенке у них необыкновенная чистота. Окна вымыты и вытерты до того чисто, что при свете солнца кажутся зеркальными. Гладкий сосновый пол тоже вымыт, выскоблен ножом, и на нем не видно ни соринки. По углам нет ни одного клочка паутины. Стены недавно обелены. Стол покрыт белою, как снег, скатертью. Перед иконою, убранною искусственными розовыми цветами и оправленною блестящею фольгою, ярко теплится лампадка. Рогачи поставлены у порога в уголке, вероятно, с тою целию, чтобы не всякому бросались в глаза. Их деревянные рукояти так вычищены, что подумаешь, они вышли из-под рук искусного столяра. Из простых вопросов молодой чернички о том, что нового в городе, каково мне там живется, не скучаю ли я в деревне, я заметил, что она очень неглупа. Старуха достала между тем из маленького сундука графин красного вина и поставила его на стол на круглом зеленом подносе вместе с рюмкою. Несмотря на все мои уверения, что я никогда не пил и не пью вина, я не мог не исполнить желания гостреприимных хозяек, когда они сказали, наконец, что я их обижаю, что, следовательно, я ими гнушаюсь, если не хочу выпить того, что предлагается мне от души. Молодая черничка сидела напротив меня и так близко, что ее горячее дыхание касалось моего лица. Черное платье, застегнутое на груди белою перламутрового пуговкой, расстегнулось, и в горел от стыда и еще от другого, доселе незнакомого мне чувства. Совесть моя говорила мне, что я поступаю нехорошо, что мне не следовало долго оставаться в этой уютной горенке, между тем непонятная сила удерживала меня на месте, случайно занятом мною против молодой чернички. Приблизилась пора обеда. Я опомнился, схватил фуражку и поблагодарил хозяек за их радушный прием. Они пригласили меня перед вечером пить чай. Скажу чистосердечно, я был рад этому приглашению, хотя и отказывался от него из приличия.
31 утром
Нет, я не был вчера у черничек. Вся эта ночь проведена мною без сна, в страшной, мучительной тоске. Полураздетый, я ворочался с боку на бок в своей постели, творил молитвы, - и все напрасно: сон убегал от моих глаз. Голова моя горела, как в огне, подушка жгла мои щеки, простыня обдавала меня жаром. Около полночи я вышел из терпения и сел к открытому окну, думая, что ночная прохлада освежит мое пылающее лицо и приведет в порядок мои мысли. Все было напрасно... Тускло сияли звезды на синем небе. В саду стоял непроницаемый мрак. Порою слышался шепот сонных листьев, тревожимых перелетным ветром. В этом шепоте мне чудились звуки ласковой женской речи. В темноте ночи перед моими глазами носился образ красивой, молодой женщины. Она глядела на меня так приветливо, с такой любовью манила меня к себе своею белою рукою. Я боялся, что сойду с ума, вышел на крыльцо и начал лить себе на голову воду из висевшего там на веревочке глиняного рукомойника. Эти строки я пишу при бледном свете только что занимающегося утра. На востоке вагорается красная полоса. Клочки алых, прозрачных облаков быстро пролетают в голубой высоте. В росистом саду изредка слышится шорох пробуждающейся птички. Батюшка теперь скоро проснется, и мы все отправимся на работу. Скорее бы нужно в широкое поле: в этой тесной комнате душно, как в раскаленной печи...
1 августа
Перевозка снопов окончилась вчера рано. Я был дома еще засветло. При наступлении сумерек умылся, почистил свое платье и пошел побродить по селу. Уж не знаю, как это случилось, только мне скоро пришлось проходить перед знакомым окном, у которого сидела молодая черничка и вязала чулок (зовут ее, как я после узнал, Натальею Федоровной). "Зайдите к нам на минутку", сказала она с улыбкою, кивая мне головой. Сердце мое сильно забилось. Я остановился в нерешимости - и зашел.
- А я целый день сижу все одна. Старуха моя ушла к знакомой, больной бабе, верно и ночевать там останется. Садитесь, пожалуйста.
Разговор наш шел сначала довольно вяло. Но Наталья Федоровна была так находчива, что я невольно оживился.
- Ах, какая жара! - сказала она, сбросив с своей груди темный платок, и села со мною рядом. Плечо ее касалось Моего плеча. - Я думаю, руки ваши от работы
"теперь сделались грубее, чем были прежде. Вы были сегодня в поле?
Она взяла меня за руку и крепко ее сжала.
- Да, был, - отвечал я взволнованным голосом и дрожа всем телом.
- Огонь надо зажечь, - сказала она и опустила занавеску.
В комнате стало темно.
- Помогите мне сыскать свечу... Никак ее не найду, - говорила она со смехом. - Не тут ли она стоит за вами?..
И лица моего опять коснулось горячее дыхание, моего плеча коснулось полуобнаженное, горячее плечо. По всему моему телу пробежал сладостный трепет. Дыхание мое прерывалось. Я крепко обнял обеими руками ее тонкий стан, и на губах моих, первый раз в моей жизни, загорелся огненный поцелуй...
8
Несколько дней я не брался за перо. Теперь горячка моя поутихла, и я могу спокойнее и глубже заглянуть в свою душу. Отчего я не обратил внимания на это тревожное чувство боязни, которое отталкивало меня в минувшее, памятное мне теперь, воскресенье от порога черничек? Зачем я скрыл от своего отца мое первое с ними знакомство? Ясно, что я умышленно закрывал свои глаза, чтобы не видеть того, что я должен был видеть заранее. Ясно, что я с намерением не давал воли своему рассудку... Ну, любезнейший Василий Иванович, помни этот урок! Нет, брат, шалишь!.. Теперь каждый свой шаг ты должен строго обдумывать. Ив каждого твоего намерения, готового перейти в дело, ты наперед обязан выводить вероятные последствия. Мне кажется, в эти дни я постарел несколькими годами. Я горю со стыда, когда батюшка останавливает на мне свой умный, проницательный взор, будто хочет сказать: "Ах, Вася! нехорошее ты дело сделал!.."
Какая здесь, однако, скука, боже милостивый! Ни одной книжонки нет под рукою, не только порядочной, и дрянной нет. Живут же тут добрые люди, да мало этого, и на жизнь свою не жалуются. На днях я зашел к нашему соседу. Сердце мое сжалось, как посмотрел я на его горемычное житье. Стены избушки покрыты копотью; темнота, сырость... Печь растрескалась. Раэби-" тое окно заложено клочком старой рогожи. Пол земляной. На мокрой соломе хрюкает свинья; хозяин говорит, что она заболела, так вот и взял он ее в избу. Подле животного ползает маленькая девочка, босоногая, в изорванной рубашонке. Другое, грудное, дитя лежит в засаленной люльке, повешенной на веревках подле печи; во рту у него грязная соска, наполненная жидкою пшенною кашею. Жена соседа, желтая и покрытая морщинами, ходит точно потерянная. Рот постоянно полуоткрыт; глаза смотрят бессмысленно. Не то чтобы она глупа была от природы, да нужда-то уж слишком ее заела. Еще один мальчуган, лет десяти, неумытый и оборванный, раскинулся на печи, без подушки и подстилки, и наигрывает в жалейку, утешая себя пронзительными звуками. Всю эту картину освещала дымная лучина.
- Вот, - сказал я между прочим соседу, - сын-то у тебя болтается без дела. Не хочешь ли, я буду учить его грамоте, покамест здесь поживу. Я скоро его выучу.
- Э-эх, касатик! Он свиней пасет, за это добрые люди хлебом его кормят, а грамота ваша нас не накормит. На что нам нужна ваша грамота? Бог с нею!..
Против этого я не нашел возражений и замолчал.
10
Сегодня с нашим батраком Федулом, на трех телегах, я ездил в луг за сеном. Воза так были накручены, что лошади едва тащили их по песку. Федул шел со мною рядом, покуривая коротенькую трубку. Я никогда не видал таких крепкосложенных людей, как наш батрак. Росту он небольшого, но в плечах необыкновенно широк. Черные, курчавые волосы, черная, курчавая борода и густые, нахмуренные над серыми глазами, брови придают лицу его угрюмое выражение. Говорит он вообще мало и никогда не смотрит на того, с кем говорит.
- А что, Василий Иванович, - неожиданно спросил он меняг - скажи ты мне на милость, чему вас в городе учат?
Вопрос этот меня удивил.
- Как же я тебе растолкую, чему нас учат? Ведь ты не поймешь.
- Отчего ж не понять? Пойму.
- Ну, слушай. У нас изучают риторику, философию, богословие,- физику, геометрию, разные языки...
- И будто вы знаете все это?
- Кто знает, а кто и не знает.
- Так. Ну, а прибыль-то какая же от вашего ученья?
- Та прибыль, что ученый умнее неученого.
- Вот что! Однако отец Иван косит и пашет не лучше моего. Опять ты вот говоришь, что у вас разным языкам учат. Отец Иван, как и ты, им учился. Отчего ж он не говорит на разных языках? Я у вас десять лет живу, пора бы услышать.
- Да с кем же он станет тут говорить?
- Вестимо,не с кем... Прибыли-то, значит, от вашего ученья немного. Вот если бы ваш брат ученый приехал к нам да рассказал толком: это вот так надо сделать, это вот как, и стало бы нашему брату мужику от этого полегче, тогда вышло бы хорошо, а то... Ну, карий! чего ж ты стал?
Лошади подымались на гору. Карий решительно отказывался идти. Федул забежал ему вперед. "Ты коли везти, так вези, не то я дам тебе такого тумака по лбу, что искры из глаз посыплются". Тумака ему, однако ж, он не дал, а, упершись своим широким плечом в зад телеги, крикнул: "Ну!..", и карий свободно потянул свой тяжелый воз.
Попадавшиеся мне навстречу молодые бабы и девки смотрели на меня с какою-то странною улыбкой, и мне не раз приходилось слышать такого рода привет: "Гляди, молодка, гляди! Попович идет... Экой верзила!.." Правду сказать, наши лихачи-парни тоже отзываются обо мне не слишком вежливо и без особенной застенчивости находят во мне кровное родство с известною породою молодых домашних животных, которые обыкновенно бывают и красивы и бойки, покуда еще незнакомы с упряжью. Мне кажется, я никому и ничем не подавал здесь повода к этим насмешкам и никому не сделал зла; откуда же взялось это обидное пренебрежение к моей личности? Вероятно, оно является благодаря существованию какого-нибудь Кондратьича и ему подобных. Жаль, что нашему брату от этого не легче. Нет, скверно тут жить!..
Вечером
Уже смерклось. С пастбища возвращается стадо коров, покрытое облаком пыли. Пастух пощелкивает кнутом. Где-то вдалеке, вероятно, какой-нибудь молодой парень наигрывает в жалейку. На улице слышен скрип отворяемых и затворяемых ворот. Бабы, в пестрых понявах и в белых рогатых кичках, расходятся в разные стороны от колодца. Коромысла мерно качаются на их плечах, в железных ведрах светится холодная ключевая вода. Солнце медленно прячется в синих тучах за темным лесом, и его пурпуровый румянец горит на листьях дерев, на соломенных кровлях бревенчатых избушек, на стеклах узеньких окон и на поверхности светлого озера, окаймленного зеленым камышом. Славная, право, картина! А уж как я спал после обеда!., мне кажется, удар грома не мог бы меня разбудить... Да как и не спать? Пирог, щи о говядиной, подбитые сметаною, жареная, налитая яйцами курица, творог, каша молочная - вот что было у нас за обедом. Маменька потчевала меня, как гостя, и я принужден был съесть несколько лишних кусков единственно для того, чтобы доставить ей удовольствие. Добрая она, право! Говорит, что я похудел в продолжение года от усиленных занятий науками, и советует мне беречь свое здоровье, в особенности не читать книг по ночам, чтобы не испортить зрения. Разумеется, все это было сказано в отсутствие батюшки, который не любит потакать лени, а главное - не терпит, чтобы женщины мешались в дело науки. Прямое назначение женщин, говорит он, - заботы о семейном, домашнем быте, вне которого они никуда не годны. Взгляд батюшки еще не так , строг. Другие смотрят на женщину как на аспида и василиска. Правда, я мало читал, но из всего прочитанного выходит заключение такого именно рода, что женщина - аспид и василиск... Кто пробежит начало моих записок, без сомнения скажет: "Что за наивность! В какие странные рассуждения вдается писавший эти строки!" - Так-то так, м. г., сказал бы я ему, только вы забываете, что я связан по рукам и по ногам. Если бы я спросил о чем-либо, не прямо относящемся к моему делу - к лекции, кого-нибудь из наших профессоров, меня назвали бы дураком; если бы я спросил кого-либо из моих товарищей, - более скромный из них посмеялся бы надо мною, более дерзкий послал бы меня к черту. На всякий возникающий во мне вопрос, на всякое рождающееся во мне сомнение я должен искать ответа только в самом себе. За что же лишать меня моей единственной отрады свободы мысли? Если всюду и перед всеми мне приходится скромно потуплять глаза и покорно наклонять свою голову, - по крайней мере в те минуты, когда работает моя голова, когда перо мое не успевает следить за быстрою мыслью, пусть я буду независим, пусть я буду человеком, свободно проявляющим дар своего живого слова. В Воронеже, говорят, появился недавно прасол-поэт. Жар и холод пробежал по моему телу, когда в одном из современных журналов я прочитал эти животрепещущие строки:
Иль у сокола
Крылья связаны?
Иль пути ему
Все заказаны?..
Впрочем, из наших наставников никто пе упомянул о нем как о человеке, подающем какие-либо надежды. Говорят, был знаменитый поэт Пушкин, но я совсем его не читал. В словесности, как образец высокого слога в поэзии, я помню следующие, выученные мною наизусть стихи Державина:
Се ты - веков явленье чуда.
Сбылось пророчество, сбылось!
Меч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес.
Последнего стиха я никогда не мог произнести свободно, потому что при чтении его у меня перехватывало в горле дыхание. Вот Яблочкин, так уж молодец по этой части! сколько он знает наизусть стихов! Пред моим отъездом сюда он читал мне поэму "Демон". Стихи необыкновенно музыкальны. Перед глазами одна за другою рисуются картины, когда их слушаешь; но впечатление, производимое целою поэмою, наводит на странные, невыразимые мысли... Что, если бы, по окончании курса в семинарии, удалось мне попасть в университет... Да нет! не с моими способностями. Яблочкин - другое дело: он хоть сейчас выдержит университетский экзамен. "Пешком, говорит, на Христово имя пойду, а уж буду в университете". Я ему верю: с его настойчивым характером он все сделает. А как он смел! Однажды в классе, когда профессор говорил о местопребывании души в человеческом теле и решил этот вопрос тем, что душа обитает во всем нашем теле, Яблочкин неожиданно поднялся со скамьи.
- Позвольте предложить вам возражение, - сказал он профессору.
- Хорошо.
- Так как в сумасшедшем человеке душа не может проявлять разумно своего существования, а по существу своему недеятельною она быть не может, то чем душа эта бывает занята в продолжение иногда многих лет, то есть go самой смерти сумасшедшего?
Профессор стал в тупик и, после долгого молчания, сурово ответил: "Садитесь на место и вперед прошу поменьше рассуждать, а слушать внимательно то, что вам скажут". Яблочкин сел читать какой-то журнал и не обращал ни малейшего внимания на лекцию профессора, который говорил о Сенеке, о Сократе, о Пифагоре и уж бог знает о ком, всех трудно припомнить... Однако васе-ла мне в голову эта семинария! О чем бы я ни повел речь, непременно коснусь семинарии... Полно! Мне еще нужно подумать о плане заданного нам па каникулярное время рассуждения на тему: "Каким образом ум, как источник идей, может служить средством к приобретению познаний?" По поводу этой темы Яблочкин сказал мне: "Подивись, брат, нашим способностям. На эту мудреную фразу у нас напишут некоторые по три или по четыре листа самым мелким почерком, а простой записки к знакомому никто из нас не напишет толково; мало этого: десяти слов не свяжут в разговоре как следует. Заметь, брат, это и намотай себе на ус". - "Однако и ты напишешь, когда прикажут", - отвечал я. "Само собою так... Воздадите кесарево кесареви".
22
Целую неделю я не брался за перо: не до того было. Наступила рабочая пора - уборка хлеба. Жары стоят нестерпимые. На небе нет ни облачка. Ветер горячий. Жницы работают с рассвета до поздней ночи. На подошвах их необутых ног, которыми они смело ступают по срезанным стеблям ржаного колоса, трескается кожа; на ладонях появляются мозоли, некоторые величиною в орех; лица у всех покрыты загаром и потом; на свежие следы горячего пота ложится сухая пыль, образует черные полосы, которые в свою очередь покрываются новою пылью, и так далее и так далее... Всех мучит невыносимая жажда, а в поле нет ни одной капли холодной воды, потому что она на рассвете привозится из села в жбанах или в бочонках и, по прошествии трех-четырех часов, делается теплою, совершенно негодною для питья. Нет и отрадной тени, куда бы можно было приклонить усталую голову и вдохнуть в себя струю прохладного воздуха. Грудные малютки, которых матери берут с собою в поле, лежат под снопами на разостланных белых зипунах, время от времени плачут, замолкают и опять плачут. Матери торопливо кормят их грудью и снова берутся за серп. При дороге сидят грачи с распущенными крыльями и раскрытым клювом; даже им тяжело от нестерпимого жара. Батюшка, несмотря на свой сан, собственноручно накладывает на воз полновесные снопы, подмазывает дегтем колеса, впрягает лошадь и сохраняет при всем этом невозмутимое спокойствие: так он рад хорошему урожаю! Пример его и на меня действует благодетельно. Только от непривычки к работе к вечеру у меня страшно ломят плечи и руки. Ночью сплю как убитый, даже и во сне ничего не грезится. Сегодня, часов втак в пять, когда жар несколько убавился и работа закипела дружнее, из села прискакал верхом мальчишка, без шапки, босоногий, в оборванной рубашонке, и своим детским языком насилу мог растолковать батюшке, что умирает его больная мать, что нужно ее исповедать и приобщить святых тайн. Батюшка поморщился. Сердце мое сжалось, и, грешный человек, я осудил его в душе. Очевидно, ему жаль было терять золотое, рабочее время. Впрочем, нерешимость его была минутная; с моею помо-щию он посбросал с телеги снопы и крупною рысью отправился в село. Больная умерла в сумерки. Вечером, когда мы готовились сесть за ужин, вошел кузнец Фома, старик, белый как лунь.
- Здравствуй, отец Иван! Вот я сына хочу женить...
- Знаю, знаю. Час добрый! - сказал батюшка.
- Покорнейше благодарим. Прими-ка вот, чем богат.
Фома поклонился и поставил на стол штоф водки.
- Спасибо, друг, спасибо! Только наперед тебе самому ее надобно отведать.
- Почему не так, коли будет на то твоя милость. - Батюшка налил стакан.
- Выпей-ка на здоровье.
- Начинай, отец Иван. За мною дело не станет.
- Я бы не отказался. Ты знаешь, я не пью.
- Ну, и просить не стану. Благослови.
- Бог тебя благословит.
Фома выпил, крякнул и вытер усы рукавом своего серого халата.
- За венчанье-то, отец Иван, ты дорого ль с меня положишь?
- Сойдемся, друг, сойдемся.
- Вестимое дело. Все-таки мне надо рассчитать, что и как...
Батюшка скоро с ним условился.
- Ну, вот, - сказал Фома, - спасибо, что не прижимаешь; добрый ты, значит, человек, не то что наш дьячок, - этакая дрянь, и не глядел бы на него.
- Бог даст, исправится. Ну, каково убираетесь с хлебом?
- Убираемся помаленьку. Так спешим, что на-по-ди! - И, после непродолжительного разговора об уборке хлеба, Фома поклонился и вышел.
- Зачем вы взяли это вино? - спросил я у батюшки.
- Затем, чтобы не обидеть старика. Таков обычай.
- Ну, а зачем вы его потчевали?
- Опять таков обычай. Вот погоди, когда будешь попом да придется тебе самому плесть плетни, чинить соху, чистить хлев да ходить со двора на двор с просьбою, нельзя ли, мол, вот в том мне помочь да в этом пособить, тогда ко всему привыкнешь. - И батюшка грустно сел за стол, как будто вопросы мои пробудили в нем тяжелые мысли.
30
Полевые работы идут горячо по-прежнему, и я почти к ним привык: руки и плечи болят у меня уже меньше. В прошлое воскресенье мы все порядочно поотдохнули. Время, проведенное мною в церкви, при слушании божественной литургии, показалось мне особенно приятным. Мужички стояли так тихо, так благоговейно! Ни один человек не улыбнулся, несмотря на то, что дьячок наш пел преотвратительно. При взгляде на толпу народа в голове моей мелькнула нелепая мысль: что, если бы я был учеником богословия? Я мог бы надеть стихарь, в виду всех стать перед налоем и сказать красноречивое, поучительное слово... По выходе из церкви, на паперти, меня встретили две чернички, одна старая, другая молодая и прехорошенькая. Они занимаются печением просфор, посещают богатых купцов в городе, которые наделяют их разными съестными припасами, иногда отправляются странствовать по святым местам; на счет каких доходов? - положительно сказать не могу. Старую черничку некоторые мужички, в особенности пожилые бабы, почитают за святую. Она носит на груди засаленную тетрадку{ "Сон пресвятыя богородицы" и читает ее по складам набожным бабам; те слушают, подпирая руками голову, вздыхают, нередко плачут и награждают читальщицу кусками холстины. Батюшка смотрит на них подозрительно, но они живут, по-видимому, так безукоризненно и так хорошо сумели себя поставить во мнении всех прихожан, что бояться им решительно нечего. Эти чернички с такою настойчивостию и вежливостию просили меня к ним зайти, удостоить их, как выражались они, моим посещением, что мне совестно было отказаться. В горенке у них необыкновенная чистота. Окна вымыты и вытерты до того чисто, что при свете солнца кажутся зеркальными. Гладкий сосновый пол тоже вымыт, выскоблен ножом, и на нем не видно ни соринки. По углам нет ни одного клочка паутины. Стены недавно обелены. Стол покрыт белою, как снег, скатертью. Перед иконою, убранною искусственными розовыми цветами и оправленною блестящею фольгою, ярко теплится лампадка. Рогачи поставлены у порога в уголке, вероятно, с тою целию, чтобы не всякому бросались в глаза. Их деревянные рукояти так вычищены, что подумаешь, они вышли из-под рук искусного столяра. Из простых вопросов молодой чернички о том, что нового в городе, каково мне там живется, не скучаю ли я в деревне, я заметил, что она очень неглупа. Старуха достала между тем из маленького сундука графин красного вина и поставила его на стол на круглом зеленом подносе вместе с рюмкою. Несмотря на все мои уверения, что я никогда не пил и не пью вина, я не мог не исполнить желания гостреприимных хозяек, когда они сказали, наконец, что я их обижаю, что, следовательно, я ими гнушаюсь, если не хочу выпить того, что предлагается мне от души. Молодая черничка сидела напротив меня и так близко, что ее горячее дыхание касалось моего лица. Черное платье, застегнутое на груди белою перламутрового пуговкой, расстегнулось, и в горел от стыда и еще от другого, доселе незнакомого мне чувства. Совесть моя говорила мне, что я поступаю нехорошо, что мне не следовало долго оставаться в этой уютной горенке, между тем непонятная сила удерживала меня на месте, случайно занятом мною против молодой чернички. Приблизилась пора обеда. Я опомнился, схватил фуражку и поблагодарил хозяек за их радушный прием. Они пригласили меня перед вечером пить чай. Скажу чистосердечно, я был рад этому приглашению, хотя и отказывался от него из приличия.
31 утром
Нет, я не был вчера у черничек. Вся эта ночь проведена мною без сна, в страшной, мучительной тоске. Полураздетый, я ворочался с боку на бок в своей постели, творил молитвы, - и все напрасно: сон убегал от моих глаз. Голова моя горела, как в огне, подушка жгла мои щеки, простыня обдавала меня жаром. Около полночи я вышел из терпения и сел к открытому окну, думая, что ночная прохлада освежит мое пылающее лицо и приведет в порядок мои мысли. Все было напрасно... Тускло сияли звезды на синем небе. В саду стоял непроницаемый мрак. Порою слышался шепот сонных листьев, тревожимых перелетным ветром. В этом шепоте мне чудились звуки ласковой женской речи. В темноте ночи перед моими глазами носился образ красивой, молодой женщины. Она глядела на меня так приветливо, с такой любовью манила меня к себе своею белою рукою. Я боялся, что сойду с ума, вышел на крыльцо и начал лить себе на голову воду из висевшего там на веревочке глиняного рукомойника. Эти строки я пишу при бледном свете только что занимающегося утра. На востоке вагорается красная полоса. Клочки алых, прозрачных облаков быстро пролетают в голубой высоте. В росистом саду изредка слышится шорох пробуждающейся птички. Батюшка теперь скоро проснется, и мы все отправимся на работу. Скорее бы нужно в широкое поле: в этой тесной комнате душно, как в раскаленной печи...
1 августа
Перевозка снопов окончилась вчера рано. Я был дома еще засветло. При наступлении сумерек умылся, почистил свое платье и пошел побродить по селу. Уж не знаю, как это случилось, только мне скоро пришлось проходить перед знакомым окном, у которого сидела молодая черничка и вязала чулок (зовут ее, как я после узнал, Натальею Федоровной). "Зайдите к нам на минутку", сказала она с улыбкою, кивая мне головой. Сердце мое сильно забилось. Я остановился в нерешимости - и зашел.
- А я целый день сижу все одна. Старуха моя ушла к знакомой, больной бабе, верно и ночевать там останется. Садитесь, пожалуйста.
Разговор наш шел сначала довольно вяло. Но Наталья Федоровна была так находчива, что я невольно оживился.
- Ах, какая жара! - сказала она, сбросив с своей груди темный платок, и села со мною рядом. Плечо ее касалось Моего плеча. - Я думаю, руки ваши от работы
"теперь сделались грубее, чем были прежде. Вы были сегодня в поле?
Она взяла меня за руку и крепко ее сжала.
- Да, был, - отвечал я взволнованным голосом и дрожа всем телом.
- Огонь надо зажечь, - сказала она и опустила занавеску.
В комнате стало темно.
- Помогите мне сыскать свечу... Никак ее не найду, - говорила она со смехом. - Не тут ли она стоит за вами?..
И лица моего опять коснулось горячее дыхание, моего плеча коснулось полуобнаженное, горячее плечо. По всему моему телу пробежал сладостный трепет. Дыхание мое прерывалось. Я крепко обнял обеими руками ее тонкий стан, и на губах моих, первый раз в моей жизни, загорелся огненный поцелуй...
8
Несколько дней я не брался за перо. Теперь горячка моя поутихла, и я могу спокойнее и глубже заглянуть в свою душу. Отчего я не обратил внимания на это тревожное чувство боязни, которое отталкивало меня в минувшее, памятное мне теперь, воскресенье от порога черничек? Зачем я скрыл от своего отца мое первое с ними знакомство? Ясно, что я умышленно закрывал свои глаза, чтобы не видеть того, что я должен был видеть заранее. Ясно, что я с намерением не давал воли своему рассудку... Ну, любезнейший Василий Иванович, помни этот урок! Нет, брат, шалишь!.. Теперь каждый свой шаг ты должен строго обдумывать. Ив каждого твоего намерения, готового перейти в дело, ты наперед обязан выводить вероятные последствия. Мне кажется, в эти дни я постарел несколькими годами. Я горю со стыда, когда батюшка останавливает на мне свой умный, проницательный взор, будто хочет сказать: "Ах, Вася! нехорошее ты дело сделал!.."
Какая здесь, однако, скука, боже милостивый! Ни одной книжонки нет под рукою, не только порядочной, и дрянной нет. Живут же тут добрые люди, да мало этого, и на жизнь свою не жалуются. На днях я зашел к нашему соседу. Сердце мое сжалось, как посмотрел я на его горемычное житье. Стены избушки покрыты копотью; темнота, сырость... Печь растрескалась. Раэби-" тое окно заложено клочком старой рогожи. Пол земляной. На мокрой соломе хрюкает свинья; хозяин говорит, что она заболела, так вот и взял он ее в избу. Подле животного ползает маленькая девочка, босоногая, в изорванной рубашонке. Другое, грудное, дитя лежит в засаленной люльке, повешенной на веревках подле печи; во рту у него грязная соска, наполненная жидкою пшенною кашею. Жена соседа, желтая и покрытая морщинами, ходит точно потерянная. Рот постоянно полуоткрыт; глаза смотрят бессмысленно. Не то чтобы она глупа была от природы, да нужда-то уж слишком ее заела. Еще один мальчуган, лет десяти, неумытый и оборванный, раскинулся на печи, без подушки и подстилки, и наигрывает в жалейку, утешая себя пронзительными звуками. Всю эту картину освещала дымная лучина.
- Вот, - сказал я между прочим соседу, - сын-то у тебя болтается без дела. Не хочешь ли, я буду учить его грамоте, покамест здесь поживу. Я скоро его выучу.
- Э-эх, касатик! Он свиней пасет, за это добрые люди хлебом его кормят, а грамота ваша нас не накормит. На что нам нужна ваша грамота? Бог с нею!..
Против этого я не нашел возражений и замолчал.
10
Сегодня с нашим батраком Федулом, на трех телегах, я ездил в луг за сеном. Воза так были накручены, что лошади едва тащили их по песку. Федул шел со мною рядом, покуривая коротенькую трубку. Я никогда не видал таких крепкосложенных людей, как наш батрак. Росту он небольшого, но в плечах необыкновенно широк. Черные, курчавые волосы, черная, курчавая борода и густые, нахмуренные над серыми глазами, брови придают лицу его угрюмое выражение. Говорит он вообще мало и никогда не смотрит на того, с кем говорит.
- А что, Василий Иванович, - неожиданно спросил он меняг - скажи ты мне на милость, чему вас в городе учат?
Вопрос этот меня удивил.
- Как же я тебе растолкую, чему нас учат? Ведь ты не поймешь.
- Отчего ж не понять? Пойму.
- Ну, слушай. У нас изучают риторику, философию, богословие,- физику, геометрию, разные языки...
- И будто вы знаете все это?
- Кто знает, а кто и не знает.
- Так. Ну, а прибыль-то какая же от вашего ученья?
- Та прибыль, что ученый умнее неученого.
- Вот что! Однако отец Иван косит и пашет не лучше моего. Опять ты вот говоришь, что у вас разным языкам учат. Отец Иван, как и ты, им учился. Отчего ж он не говорит на разных языках? Я у вас десять лет живу, пора бы услышать.
- Да с кем же он станет тут говорить?
- Вестимо,не с кем... Прибыли-то, значит, от вашего ученья немного. Вот если бы ваш брат ученый приехал к нам да рассказал толком: это вот так надо сделать, это вот как, и стало бы нашему брату мужику от этого полегче, тогда вышло бы хорошо, а то... Ну, карий! чего ж ты стал?
Лошади подымались на гору. Карий решительно отказывался идти. Федул забежал ему вперед. "Ты коли везти, так вези, не то я дам тебе такого тумака по лбу, что искры из глаз посыплются". Тумака ему, однако ж, он не дал, а, упершись своим широким плечом в зад телеги, крикнул: "Ну!..", и карий свободно потянул свой тяжелый воз.
Попадавшиеся мне навстречу молодые бабы и девки смотрели на меня с какою-то странною улыбкой, и мне не раз приходилось слышать такого рода привет: "Гляди, молодка, гляди! Попович идет... Экой верзила!.." Правду сказать, наши лихачи-парни тоже отзываются обо мне не слишком вежливо и без особенной застенчивости находят во мне кровное родство с известною породою молодых домашних животных, которые обыкновенно бывают и красивы и бойки, покуда еще незнакомы с упряжью. Мне кажется, я никому и ничем не подавал здесь повода к этим насмешкам и никому не сделал зла; откуда же взялось это обидное пренебрежение к моей личности? Вероятно, оно является благодаря существованию какого-нибудь Кондратьича и ему подобных. Жаль, что нашему брату от этого не легче. Нет, скверно тут жить!..