13
   Скука моя растет день ото дня. Поутру сверху донизу я перерыл все в своем сундучке, думая найти в нем какую-нибудь забытую книжонку или исписанную тетрадь. Ничего не отыскал! Развернешь одно - учебная книга; развернешь другое - знакомые лекции: логика, психология, объяснения разных текстов... все это известно и переизвестно... Быть по сему. Буду от нечего делать опять продолжать свой дневник. Но, если бы пришлось мне пожить здесь долгое время, полагаю, наверное, я ограничился бы тем, что вносил бы в него следующие краткие заметки: сегодня мы были в поле, или сегодня было то же, что вчера, или сегодня ничего особенного не случилось, и так далее, все в этом же роде... Что прикажете делать? Чем богат, тем и рад... Итак, продолжаю.
   В доме нашем идет страшная возня: приготовление к храмовому празднику, то есть ко дню Успения пре-святыя богородицы. Моют окна, двери, полы и прочее, в прочее. Федул хлопочет на дворе: зарезал несколько кур, зарезал трех гусей, зарезал барана, теперь приготовляется снимать кожу с теленка и по поводу этой резни находится в отличном настроении духа, сыплет шутка-ми и с каким-то особенным удовольствием вонзает свой острый нож в теплое мясо животного, умирающего в судорогах перед его глазами. Матушка беспрестанно сердится на кухарку, кричит, что она ленива и ничего не понимает. "Ну, что ж, ленива, так и ленива!" - ответит кухарка и с таким ожесточением начнет скрести ножом сосновую дверь, что скрип железных петлей становится слышен на весь дом. Или скажет: "Ну, что ж, глупа, так в глупа!" - и сунет с необыкновенною скоростию в устье печи горшок или чугун, станет к ней задом и время от времени тяжело вздыхает: "Ох, хо, хо! житье, житье!.." Батюшка не мешается ни во что. Молвит иногда матушке: "Потише, попадья, потише!.." - и пойдет к своему делу. Матушка тотчас же притихнет. Вообще она ему во всем безусловно покоряется. Теперь вопрос: где взять вилок? - окончательно ее добивает. У нас вилок одна только пара, а гостей будет много. Для благочинного, приглашенного совершать литургию, решено приготовить его любимое блюдо: жареного поросенка, начиненного гречневого кашею, с гусиным жиром, с перцем, с луком и еще с чем-то, уж право не знаю. Для гостей второго разряда, за неимением особой спальни, очищена баня, в которой на полу и на полку постлано свежее, душистое сено. Что касается меня; никак не придумаю, на что бы употребить мне свободное время. По крайней мере, хоть бы спалось поболее, все было бы лучше, - так нет: лежишь до полночи с открытыми глазами иг рад не радг слушаешь лай или вой голодных собак.
   17 ночью
   Наш храмовой праздник окончился. Слава тебе, господи! Гости разъехались. Ворота затворены. В доме глубокая тишина. Ну, и было же с ними хлопот! Первый обед, за которым присутствовали благочинный и человек пятнадцать нашей родни, прибывшей с разных сторон, за несколько десятков верст, прошел без особенных историй и шума. За обедом батюшка выбирал для благочинного самые лучшие, самые жирные куски мяса, повторяя! "Покорнейше прошу отведать. Сделайте одолжение, коля что дурно, не осудите; все, знаете, свое, домашнее...", я усердно потчевал его вином. "Отведаю, отведаю, - говорил благочинный, - пожалуйста, меня не торопи. Тише едешь, дальше будешь..." И в самом деле он не торопился: рассказывал разные анекдоты, отирал крупный пот на своем лице и медленно опоражнивал новое блюдо. Матушка измучилась, упрашивая и кланяясь за каждою рюмкою. Гостьи пили, по-видимому, единственно из приличия, с большой неохотою. Но в половине стола сами начали просить вина разными намеками: гусь-то, мол, по сухой земле редко ходит, или утка-то, без воды не любит жить... и тому подобное. Все эти свахи, двоюродные и трвюродные сестры и сватовы жены вели неумолкаемый бестолковый разговор, и, по окончании обеда, некоторые из них запели песни с припевом:
   Аи, люди! Аи, люди! Аи, люшунки, аи, люди!..
   Тогда как в другом углу раздавалось хлопанье ладоней под веселую песню:
   У ворот гусли вдарили,
   Ой, вдарили, вдарили!
   Ой, вдарили, вдарили!..
   Батюшка чувствовал сильную усталость, а между тем не смел свободно сесть или облокотиться на стол в присутствии своего начальника, внимательно слушал его россказни и почтительно соглашался с его приговорами: "это совершенная истина!" или "как вам этого не знать! Вам лучше нашего это известно...". Один только меща-нин, дальний родственник матушки, держал себя независимо и крепко ударял об стол кулаком, приговаривая! "Мы знаем, у кого гуляем! Ну, вот и все... и мое почтение!.. Так, что ли, отец Иван? Верно!.." По выходе из-за стола благочинный осматривал наше гумно, ригу, огород, на котором спеют дыни, и прочие домашние постройки. Батюшка сопровождал его с открытою головою. Что прикажете делать! Благочинный, говорят, самолюбив и не задумывается чернить того, кто ему не нравится. Лошади его были накормлены овсом до последней возможности. Кучер едва ворочал языком. Лицо его походило на красное сукно. С отъездом начальника батюшка повеселел и сделался разговорчивее. В сумерки независимый мещанин так насытился, что упал среди двора и бормотал околесную: "Какой безмен? на безмене не обвесишь... а вот пенька твоя гнилая. Оттого и не доплачено... верно! ступай к черту!.." Батюшка терпеть не может, когда упоминается дьявольское имя. Он подошел к полусонному гостю и сказал:
   - Эй, любезный! любезный! перекрестись!
   - Проваливай к черту! - ответил мещанин и перевернулся на другой бок.
   Федул еще с утра был навеселе и все приставал к батюшке, чтобы он дал ему денег.
   - Пожалуйста, выйди вон, - отвечал ему батюшка, - ты видишь, у меня чужие люди.
   - Это уж твое дело, - говорил Федул, растопырив руки, как крылья. - Я сказалг что хочу выпить, ну - и кончено!
   Батюшка дал ему четвертак. Федул положил его на свою широкую ладонь, подбросил вверх и так крепко ударил по ней другою ладонью, что одна старушка-гостья плюнула и сказала: "Вишь, как его, окаянного, разбирает!.." Вечером я вышел на крыльцо, но - увы! - сойти с него не мог. Федул сдвинул с места большой самородный камень, служивший ступенью, и катал его по двору.
   - Дурак! что ты делаешь? - крикнул я на Федула.
   - Камень катаю. Человека ломать - грех: не вытерпит, а камень вытерпит, вот я его и ворочаю, gat руки чешутся, оттого и ворочаю.
   - Положи его на место. С ума ты сошел!
   - Не спеши. Покатаю и положу. - Он так и сделал.
   На следующие дни повторилась а:а Noе история еды и питья с небольшими изменениями. Очищенная для гостей баня оказалась ненужною: они провели ночь как попало и где пришлось, то есть на местах, где кого убил наповал могучий хмель. Повторяю опять: слава тебе, господи! Все разъехались!..
   26
   Время, однако, идет да идет своим чередом. Мне уже недолго остается жить в деревне, бить, как говорится, баклуши. Да и пора отсюда! Вечно слышишь разговоры о пашне, о посевах, заботы о том: упадет ли вовремя дождь, сколько мер дает из копны рожь, сколько греча, и прочее, и прочее. У того-то заболела овца. Соседа Кузьму видели в новых сапогах. Об этом тоже разговаривают, и некоторые смотрят на Кузьму с завистью. Тетка Матрена сушила на дечи лен и чуть не сожгла избы, - все это переходит из уст в уста и возбуждает разные толки. Матушка опечалена предстоящей со мною разлукою, приготовляет мне жирные пышки, сдобные сухари и разные крендели. Отъезд назначен завтра. Несмотря на скуку, которая на меня напала здесь в последние дни, я с грустью обошел знакомые поля, побывал и в лугу и в лесу и, - стыдно сказать, - проходя мимо окон черничек, остановился в раздумье... Окно было ванавешено. Калитка была заперта. А что, если бы Наталья Федоровна сидела под окном и позвала меня в свою светлую горенку, ужели бы я отказался с нею проститься?.. Признаюсь, во мне все-таки таится задняя мысль, что эти страницы могут попасть в чьи-либо руки. Я не смею высказать того, что творится теперь и что творилось прежде в моей душе... Дорого мне стоило сдержать свое честное слово, много я вынес тоски и борьбы, но - я его сдержал: я уже не видал более милой Наташи... Только уехать отсюда нужно скорее, непременно скорее, иначе силы мои упадут. Итак - в город. И потянется снова однообразная семинарская жизнь. И пойдут бесконечные уроки, замечания, выговоры и... полно заранее горевать! До свидания, родной мой уголок! Спасибо тебе за приют, за тот покой, которым ты меня окружал. Быть может, по прошествии года, снова приведет меня бог сидеть у этого, отворенного в сад, окна, смотреть на эту темную зелень и вдыхать запах росистой травы, и, быть может, снова войдет в мою комнату, как входит она теперь, наша молчаливая кухарка и молвит, почесывая по привычке спину: "Василий Иваныч! самовар подали. Иди!.."
   1 сентября
   Ну, вот мы и в городе. Стоим покамест на прежней квартире, в старом домишке сварливой, неопрятной мещанки, которая, узнав, что я не буду более ее жильцом, насчитывает на батюшку лишние два рубля. "Давай, говорит, давай. Небось не обеднеете! Вы сами дерете с живого и с мертвого..." Батюшка уже был у профессора и условился с ним в цене, но что-то хмурит брови: верно, моя новая квартира обойдется ему не дешево. Яблочкин ушел от меня недавно. Не знаю, потому ли, что я его несколько времени не видал, лицо его показалось мне страшно худо и бледно. Но как он бывает хорош, когда начинает с увлечением о чем-нибудь говорить! Голубые глаза горят, щеки покрываются яркою краскою, белокурые, вьющиеся от природы волосы закидываются назад и открывают белыйл широкий лоб. Сообразно настроению души, черты лица меняются ежеминутно. Во время разговора все члены его приходят в движение.
   - А, Белозерский! - воскликнул он, отворяя дверь в мою комнату, приехал? ну, молодец! Давай руку. Эх, дружище! Как тебя в деревне-то откормили: вот что значит батюшкин да матушкин сынок, не то что наш брат, сын пономаря и круглый сирота. Как поживаешь?
   - По-прежнему, - отвечал я.
   - С одинаковым душевным спокойствием? Ну, и прекрасно. Это в тебе наследственная добродетель. Отец твой, как ты сам не раз говорил, тоже ничем не возмущается. Главное, ты умный и добрый малый, за что я от души тебя люблю. А знаешь ли что? На днях я познакомился с одним молодым человеком, окончившим курс в Московском университете; он служит здесь чиновником. У него прекрасная библиотека. Хочешь, душа моя, читать? как сыр в масле будем кататься.
   - Еще бы не хотеть! Давай только книг получше!
   - Ох, ты! получше... вкус-то у тебя немножко испорчен. Ну, да исправится со временем, ничего.
   - Где ты провел каникулы?
   - В деревне одного помещика. Учил его ротозея-сынишку первым четырем правилам арифметики. Ну, душа моя, помещик! Представь себе откормленного на убой быка, с черными щетинистыми усами, с угреватым расплывшимся лицом, вот его портрет. Чем, ты думаешь, он занимается? Лежит на мягком диване, в вязаной красной ермолке, в шелковом халате, в пестрых туфлях, и насвистывает разные марши. "Гришка! Подай трубку!.." Заметь: стол стоит у его изголовья, на столе табак и трубка. Чего бы, кажется, кричать? Этот Гришка до того загнан и запуган, что совсем почти потерял дар слова и движется с потупленною головою и унылым лицом, как живая кукла. Такой проклятый бык, ни одного журнала не выписывает! Дочка у него тоже замечательное в своем роде создание: раздавит кто-нибудь при ней муху - она чуть не падает в обморок; увидит на своем платье козявку - поднимает крик. Однажды вечером влетел в комнату жук. Барышня взвизгнула. Сенные девки, с вениками и с полотенцами в руках, начали метаться из угла в угол за бедным насекомым. Наконец победа была одержана: жук вылетел в окно. Барышня приняла лавровишневых капель и легла в постель. В доме все притаило дыхание; даже бык на некоторое время перестал насвистывать свои марши.
   - Ну что ж, ты не поссорился с ними?
   - Нет, выдержал. А солоно было! На первых порах барину угодно было посылать меня за водой. "Молодой человек, принесите-ка мне воды!" Я ограничивался тем, что передавал его приказания в переднюю: "Григорий! барин требует воды". Или: "Молодой человек, набейте-ка мне трубку!" Я опять отправлялся в переднюю: "Григорий! барин требует трубку". И тому подобное. С этого времени барская спесь перестала рассчитывать на мою холопскую услужливость. Однажды я читал стихотворения Шенье, Одно из них произвело на меня такое впечатление, что я позабылся и сказал вслух: "Что это за прелесть!" - "Чем вы восхищаетесь?" - спросила меня слабонервная барышня. Я показал ей прочитанные мною строки. "В самом деле очень мило". - "Переведи, Наташа, по-русски, - промычал бык, - я послушаю". Наташа попробовала перевести и не смогла. "А ну-ка вы, господин учитель". Я перевел. Бык взбесился. "Как, черт возьми! Какой-нибудь кут... (он хотел сказать: кутейник,- но поправился), какой-ни" будь молодой человек, учившийся на медные деньги, свободно владеет французским языком, а у нас пять лет жила француженка, и ты не можешь перевести стихотворения, - а?.. После этого пусть дьявол возьмет всех ваших гувернанток! Вот что!.." Барышня долго на меня дулась за то, что я будто бы хотел порисоваться перед ее папашею... Нет ли у тебя чего-нибудь покурить?
   - Ничего нет. Ты знаешьг я почти не курю.
   - Скупишься, душа моя, - это скверно!
   - Что ж делать! Батюшка и без того жалуется на большие расходы. Поздравь меня, Яблочкин; я буду жить у нашего профессора К.
   - Будто? Ты не шутишь?
   - Нисколько. Так угодно моему батюшке.
   - Жаль, верно, старик твой еще не утратил раболепного уважения к бурсе и думает, что всякий профессор есть своего рода светило - vir doctissimus.
   - Что ж ты находишь тут дурного?
   - А то, что в квартире своего наставника ты займешь должность камердинера, разумеется, если ему понравишь-CHj а не понравишься - займешь должность лакея.
   - Ну, далеко хватил! Увидим!
   - Увидишь, душа моя, увидишь! Во всем этом я вижу только одну хорошую сторону: квартира твоя как раз против моей, стало быть, ты можешь навещать меня, когда тебе вздумается. У меня теперь пропасть дела. Старушка-чиновница, у которой я живу и с сыном которой приготовляюсь вместе поступить в университет, ежедневно мне повторяет: "Трудитесь, молодой человек, трудитесь! Поедете, бог даст, с моим Сашенькою в Москву, я и там вас не забуду". Такая добрая!
   - Итак, ты наверное едешь в университет?
   - Наверное. Советую и тебе то же сделать.
   - Я бы не прочь. Батюшка не позволит. Он не хочет, чтобы я выходил из духовного звания.
   - Врешь! Доброй воли у тебя недостает - вот и все! Проси, моли, плачь... что ж делать! *Не позволит!.. Я круглый сирота, а видишь, не вешаю головы! Горько иногда мне приходится, но когда подумаю, что я пробиваю себе дорогу без чужой помощи, один, собственными своими силами, что кусок хлеба, который я ем, добыт моим трудом, что перо, которым я пишу, куплено на мою трудовую копейку, что я никому не обязан и ни от кого не зависим, - и на глазах моих выступают радостные слезы... Разве это не отрадно?.. Однако прощай! Мне некогда.
   После этого разговора я долго сидел в раздумье и ничего не мог придумать. Я знаю, что батюшка меня не послушает. А такой непреклонной воли, такой энергии, как у Яблочкина, у меня нет. Видно, мне придется идти беспрекословно по той дороге, которою идут другие, подобные мне, труженики.
   2
   Утром, вместе с батюшкою, я был у профессора Федора Федоровича К. Признаюсь, сердце сильно забилось в моей груди от какой-то глупой робости, когда в первый раз я переступил порог его передней. О нас доложил мальчуган, одетый в нанковый с разодранными локтями, бешмет. "Пусть войдут", - послышалось за две-рью. Мы вошли. Это был кабинет профессора. Он сидел ва письменным столом и курил напиросу. На коленях его мурлыкал серый котенок. С жадным любопытством осматривал я эту комнату, это недоступное мне доселе святилище. Над диваном висели, в деревянных рамках, за стеклами, засиженными мухами, портреты неизвестных мне духовных лиц. В маленьком шкапе на одной только полке стояло несколько учебных книг; две остальные полки были пусты. На столе лежали разбросанные тетрадки и засохшие перья. Занавески на окнах потемнели от пыли. Вообще комната не отличалась особенною чистотою. "Садитесь, отец Иван, без церемонии", - сказал профессор, не трогаясь с места, не переменяя ни на волос своего покойного положения, вероятно из опасения потревожить дремавшего котенка. Батюшка, прежде нежели сел, указал на меня и поклонился в пояс профессору. "Отдаю его вам под ваше покровительство. Учите его добру и наблюдайте за его занятиями. Покорнейше вас прошу"г и опять последовал низкий поклон. "Хорошо, хорошо! Потакать не станем. Впрочем, он из лучших учеников; следовательно, при моем надзоре, вы можете быть спокойны насчет его дальнейших успехов". - "Покорнейше вас благодарю!" - отвечал батюшка и опять поклонился. Профессор встал и отворил дверь налево. "Вот комната, которую будет занимать ваш сын". Комната оказалась не более четырех квадратных аршинг с тусклым окном, выходившим на задний двор. Подле стены стояла узенькая кровать, когда-то окрашенная зеленою краскою. Своею отделкою она напоминала мне кровати нашей семинарской больницы. Под задними ножками были подложены кирпичи, потому что они были ниже передних. В углу висел медный рукомойник,- под которым на черной табуретке стоял глиняный таз, до половины налитый грязною водою. Стены были оклеены бумажками, которые во многих местах отклеились и висели клоками. "Приберется, хорошая будет комната, - сказ-ал профессор, - пусть только занимается делом. Мешать ему здесь никто не станет..." - "Это главное, это главное! - повторил батюшка, - об удобстве не беспокойтесь. Мы люди привычные ко всему". - "И прекрасно! пусть с богом переезжает". - "Когда прикажете?" - "Хоть сейчас, мне все равно. Скажите вашему сыну, чтобы он поприлежнее занимался, а голодать за моим столом он не будет: я люблю хорошо поесть. Что вы делали во время каникул?" Последние слова относились ко мне. Я покраснел. Сказать прямо, что я возил снопы, казалось мне как-то неловко. "Почти ничего", отвечал я. "Это дурно! Надо трудиться: без труда далеко не уедешь". - "И я ему то же внушаю", - сказал батюшка. "Так и следует. Вы думаете, мне вот легко досталось, что я вышел в люди? Нет, не легко! Шестнадцать лет я не разгибал спины, сидя за книгами, да никакой твари не обидел ни словом, ни делом. У нас заносчивостию не возьмешь. Это, молодой человек, вы примите себе к сведению. Иначе целый век будете перезванивать в колокола и распевать на клиросе". Во время этой речи профессор сидел и поглаживал рукою котенка. Мы почтительно стояли у порога. Батюшка тяжело вздыхал. "Прошу вас не оставить его своим вниманием". - "Хорошо, хорошо!" Затем мы поклонились и вышли.
   На обратном пути батюшка внимательно рассматривал огромные вывески на каменных домах, читал их и торопливо давал дорогу всякому порядочно одетому человеку. Мне кажется, он немножко как бы одичал, живя безвыездно в своей деревне. Отдохнув несколько в горенке нашей старой квартиры, где, кроме нас, не было ни одной души, он сказал мне: "Ну, Вася, тебе уже девятнадцать лет; стало быть, ты можешь понимать, что хорошо и что дурно. Учись прилежно. Старших слушай и береги деньги. Я их не жалею и помещаю тебя к профессору, желая тебе добра. Смотри же, не обмани моих надежд!" Мне было что-то очень грустно. "Батюшка, - сказал я. - Яблочкин едет в университет. Позвольте и мне с ним туда же приготовиться". - "Пусть он едет. Час ему добрый. А ты пребывай в том звании, для которого ты призван, и мечты свои оставь, если не хочешь меня обидеть". Я утер украдкою слезу и начал собираться к переезду на новую квартиру.
   8
   Вот я и на новоселье. Батюшка отправился домой но-чьюх потому что спешил к посеву ржи. Сегодня в первый раз мне пришлось обедать за одним столом с профессором. У меня недостает слов выразить, в какое затруднение поставил меня этот обед! На столе стояли два прибора, и каждый был накрыт особою салфеткою. Я решительно не знал, что мне с нею делать и куда мне ее положить. Спасибо, что профессор вывел меня из замешательства своим примером. Далее дошло дело до серебряной ложки, похожей на лодочку, тогда как я привык обходиться с деревянного, круглою. Неловко без привычки, да и только! Того и смотри, что оболью щами или скатерть, или свой атласный черный жилет. Когда мне пришлось взять на свою тарелку кусок жареного мяса и разрезывать его, я сделал-таки глупость: брызнул на белую скатерть подливкою и окончательно потерялся. Мои длинные ноги, ка-валось, стали еще длиннее. Я не знал, куда их девать. Попробовал протянуть их свободно под столом, но - увы! - толкнул ножку стола и коснулся ноги профессора. Подумал, подумал - и с величайшей осторожностию поместил их под свой стул. К счастию, в продолжение обеда профессор почти ничего не говорил, иначе как бы я мог соображать ответ и в то же время управляться с ножом и вилкою?.. Прислуживала нам старая кухарка, одетая опрятно и, как видно, хорошо энающая свое дело. Из-за стола я вышел голодным, потому что не смел дать воли своему аппетиту, не желая показаться человеком, никогда не видавшим порядочного куска. Проклятая застенчивость!..
   - Ну, Белозерский, дай-ка мне папиросу; они вон на окне лежат, сказал мне Федор Федорович, выходя из-за стола, - да, пожалуйста, будь поразвязнее и уж извини, брат, что я начинаю с тобою обращаться на ты. Смешно же нам церемониться: ты проживешь у меня не один день...
   Так, подумал я, вот и первое сближение учении с профессором. Посмотрим, что будет далее.
   - Позвольте узнать, что вы посоветуете use прочитать по части философии?
   Он рекомендовал мне следующее:
   Опыт науки философии, Надеждина;
   Опыт системы нравственной философии, Дровдова;
   Опыт философии природы, Кедрова, и несколько разных руководств по логике и психологии.
   - Все это, - сказал он, - вы можете спросить в семинарской библиотеке.
   "Ну, - подумал я, - эта песня потянется надолго. Библиотекарь, занимающий вместе с тем и должность профессора, когда попросишь у него какую-нибудь книгуз или отзывается недосугом, или тем, что ключ от библиотеки забыт им дома, или, когда бывает не в духе, просто откажет так: "Вы просите книги, а, наверное, урока не знаете... Читатели!.. Трепать берете, а не читать... ступайте, откуда пришли!.."
   В продолжение этого дня у Федора Федоровича не мало перебывало лиц нашего духовного сословия. Он принимал их не одинаково. Одних приглашал в гостиную и указывал на стул, говоря: "Садитесь без церемонии. Ну, что у вас нового? Каково уродился хлеб?" (последний вопрос он предлагает почти всем; желал бы я знать, что ему за дело до урожая?) Другие останавливались на пороге гостиной в объясняли ему свои нужды в таких робких выражениях, сопровождая их такими глубокими поклонами, принимали на себя такой уничиженный, раболепный вид, что мне вчуже становилось досадно и горько. Федор Федорович ходил по комнате, играя махрами своего шелкового пояса (вероятно, он никогда не снимает в комнате своего халата), некоторым обещал свое покровительство; некоторым говорил: "Не могу, не могу! Тут не поможет мое ходатайство". Остальных выслушивал в передней и, бросив быстрый взгляд на какое-нибудь замасленное, потертое полукафтанье, отрывисто восклицал: "Некогда! приходи в другое время!" Наконец за одним дьячком просто захлопнул дверь, сердито сказав: "Надоели! всякая дрянь лезет!.." Заглянув случайно в кабинет, я увидел под письменным столом несколько бутылок рому, голову сахару, а на столе два фунта чаю. Кстати о чае. После вечерни, когда был подан самовар, Федор Федорович послал меня за табаком. "Вот говорит, тридцать копеек серебром; возьми четвертку второго сорта турецкого, только смотри - среднего, а не крепкого". Табаку я купил, но возвратился промокшим до костей, потому что дождь поливал, как из ведра.
   - Ну, что, - сказал он, - промок?
   - Ничего, - отвечал я.
   - Выпей вот чашку чаю.
   Чай был уже холоден и так жидок, что походил на мутную воду; однако ж я не смел отказаться, выпил и опрокинул чашку. "Не хочешь ли еще?" Я поблагодарил и отказался. Федор Федорович положил в жестяную сахарницу возвращенный ему мною кусочек сахару, замкнул ее и приказал мальчику прибрать самовар.
   После ужина, за которым я сидел уже несколько смелее, Федор Федорович вышел в переднюю, остановил маятник стенных часов, чтобы он не беспокоил его ночью своим стуком, и дал мне медный подсвечник и сальную свечу. "Если нужно, можешь зажечь". Тут он заметил дремавшего на стуле мальчугана, которого зовет Гришкою, и дернул его за вихор. "Пошел, чертенок, в кухню. Видишь, нашел место, где спать!" Комната моя, при месячном свете сквозь тусклые стекла, показалась мне пустым, заброшенным чуланом. Я попробовал отворить окно: с заднего двора пахнуло навозом, и я с досадою его закрыл. Лег на свою жесткую кровать, но заснуть не мог: воображение мое работало неутомимо. Мне вспомнились наши знакомые поля, покрытые желтою рожью, моя светлая, уютная горенка и темный кудрявый сад. И вот яснее и яснее возник передо мною образ улыбающейся женщины, забелелось ее открытое плечо, и я почувствовал крепкое пожатие нежной руки. "Что со мною", - подумал я и приложил руку ко лбу; лоб горел, как в огне. "Неужели я простудился? Нечего сказать, не весело мое новоселье". И медленно и тихо поднялся я с кровати, чтобы не разбудить спавшего профессора, зажег свечу и написал эти строки.
   5
   Теперь снова за труд. Все начинает входить в свою обыкновенную колею. Сегодня поутру в нашей семинарской церкви был торжественный молебен, на котором присутствовали профессора и почти все ученики.