- Погоди, погоди! Я ничего не разберу. Говори раз-дельнее. - Я повиновался. - Ну что ж, хорошо, весьма хорошо!.. Повтори о достоинствах памяти.
   - Достоинства памяти редко соединяются между собою в одинаковой мере, особенно легкость с крепостию и верностию, но постоянным упражнением памяти они могут быть приобретаемы до известной степени и часто доводимы до необыкновенного совершенства. В древние и новые времена встречались примеры...
   - Чей ты сын?
   - Священника.
   - Ну что ж, учись, учись. Хорошо. Вот и выйдешь в люди. Ступай!
   Я повернулся.
   - Погоди! Зачем у тебя волосы так длинны? Щегольство на уме, а? Так, так! Остригись, непременно остригись. Сколько тебе лет?
   - Девятнадцать лет.
   - Так, щегольство. Ну, смотри, учись.
   Он обратился к Федору Федоровичу и спросил его вполголоса: "Каков он у вас?"
   - Поведения и прилежания примерного. Способностей превосходных, последовал ответ вполголоса. Я боялся, что улыбнусь, и прикусил губу. "Хвали, - подумал я, - понимаю, в чем тут дело". Как бы то ни было, сев на свое MecTOj я порадовался, что отделался благополучно.
   Ученики выходили по вызову друг за другом. И вот один малый, впрочем неглупый (относительно), замялся и стал в тупик.
   - Ну что ж. Вот и дурак. Повтори, что прочитал.
   - Хотя творчество фантазии, как свободное преобразование представлений, не стесняется необходимостию строго следовать закону истины, однако ж, показуясь представлениями, взятыми из действительности, оно тем самым примыкает уже к миру действительному. Оно только расширяет действительность до правдоподобия и возможности...
   - Что ты разумеешь под словом: показуясь?
   - Слово: проявляясь.
   - Ну, хорошо. Объясни, как это расширяется действительность до правдоподобия?
   Ученик молчал.
   - Ну что ж, объясни.
   Опять молчание.
   - Вот и дурак. Ведь тебе объясняли?
   - Объясняли.
   - Ну что ж молчишь?
   - Забыл.
   Федор Федорович двигал бровями, делал ему какие-то непонятные знаки рукой. Ничто не помогало. Не утерпел он - и слова два шепнул.
   - Нет, что ж, подсказывать не надо.
   - Вы напрасно затрудняетесь, - сказал ученику один из профессоров. "Юрия Милославского" читали?
   - Читал.
   - Что ж там - действительность или правдоподобие?
   - Действительность.
   - Почему вы так думаете?
   - Это исторический роман.
   - Нет, что ж, дурак! Положительный дурак, - сказал отец ректор и махнул рукою.
   История в этом роде повторилась со многими. Едва доходило дело до объяснений и примеров, ученики становились в тупик.
   В числе других вышел ученик второго разряда, очень молодой, красивый и застенчивый, за что товарищи прозвали его "прелестною Машенькою". Он робко читал по билету, который ему выпал, и во время чтения не поднимал ресниц.
   - Так, так, - говорил отец ректор, - продолжай! - И затем он обратился с улыбкою к профессорам: - Какой он хорошенький, а? не правда ли? Как тебя зовут?
   - Александром.
   - Ну, вот, вот! И имя у тебя хорошее.
   Ученик краснел. Сидевший подле него профессор предложил ему вопрос.
   - Нет, нет! - заметил отец ректор, - вы его не сбивайте. Пусть читает. В самом деле, посмотрите, какой он хорошенький!.. - И экзаменатор взглянул на список. - Ты здесь невысоко стоишь, невысоко. Вот я тебя поставлю повыше... Ты будешь заниматься, а?
   - Буду.
   - Ну и хорошо. Ступай!
   К концу экзамена отец ректор, как видно, утомился. Стал смыкать свои глаза и пропускать нелепые ответы мимо ушей. Ученики не преминули этим воспользоваться, однако один попал впросак: заговорив об органах чувств, он приплел сюда и память, и творчество, и прочее, и прочее, лишь бы не молчать. Вот, сколько мне помнится, образчик на выдержку. "Органы чувств суть: глаза, уши, нос, язык и вся поверхность тела. Заучивание бывает механическое и разумное... однако ж бывают случаи, фантазия может создать крылатую лошадь, но только тогда, когда мы уже имеем представление о лошади и крыльях и сверх того... и... напрасно строгие эмпирики отвергают в нас действительность ума, как высшей познавательной способности..."
   - Так, так, - говорил отец ректор, бессознательно кивая головою. Федор Федорович не перебивал этой галиматьи, что было очень понятно.
   - Вы просто городите безобразную чепуху, - заметил сидевший налево профессор.
   - А? что, что? Повтори! - и отец ректор широко раскрыл глаза. Ученик стал в тупик. - Ну что ж, дурак! Вот я тебе и поставлю нуль. Пошел!..
   Несмотря на эти маленькие неприятности, Федор Федорович остался вообще нами доволен и, садясь со мною обедать, весело потер руки и сказал:
   - Ну, слава богу! экзамен наш сошел превосходно... как ты думаешь?
   - Хорошо, - отвечал я с улыбкою.
   - Промахи, конечно, были, но... пододвинь ко мне горчицу. - Я пододвинул... - Где ж этого не бывает?
   И в самом солнце пятна есть.
   17
   Экзамены продолжаются. В общих чертах они похожи один на другой и только отличаются некоторыми оттенками, смотря по тому, кто экзаменует отец ректор или инспектор. Последний не дремлет за своим столом, нет!.. Лицо его выражает какое-то злое удовольствие, когда ему удастся сбить кого-нибудь с толку. И боже сохрани, если он не благоволит к наставнику экзаменующихся! Тогда вся его злоба обращается на учеников, которых он мешает с грязью, и в то же время язвит их наставника разными ядовитыми намеками и двусмысленною учтивостию. К счастию, он не экзаменует по главным предметам, но по истории, языкам и т. д.
   - Переводи! - говорит он ученику, который стоит перед ним с потупленною головою и с Лактанцием в ру
   ках. - Переводи! что ж ты молчишь, как стена?.. - И впивается в него своими серыми сверкающими глазами.
   - Душа, буду... будучи обуреваема страстями и... и...
   - Далее1
   - Страстями... и...
   - Что ж далее?
   - И не находя опо... опоры. - Ученик чуть не плачет.
   - Осел! у тебя и голос-то ослиный! - И он передразнивает ученика: Обуреваема... Где ты нашел там обуреваема? Лень тебя, осла, обуревает, вот что! Почему ты целую неделю не ходил в класс?
   - Болен был.
   - Видишь, какой у него басище... болен был... - Опять передразниванье. - Отчего ж ты не явился в больницу?
   - Я полагал... я думал, что на квартире мне будет покойнее... - У малого навертываются слезы. - Ей-богу, я был болен лихорадкою. Спросите у моих товарищей и, если я солгал, накажите меня, как угодно.
   - А! ты покой любишь... хорошо! Вот тебя исключат к вакации, тогда ты насладишься покоем: целый век будешь перезванивать в колокола.
   И вслед за этим предлагается вопрос наставнику:
   - Он у вас всегда таков или, может быть, на него периодически находит одурение?
   - Что делать! Особенных способностей он не имеет, но трудится усердно и успевает, сколько может. Кажется, он сробел немного...
   - Все это прекрасно, то есть вы очень великодушны, но все это ни к чему не ведет. Мне кажется (по крайней мере я так думаю, вы меня, пожалуйста, извините: может быть, я ошибаюсь), мне кажется, было бы сообразнее с делом видеть его в начале не второго разряда, как он у вас стоит, а в конце третьего. Впрочем, вероятно, вы имеете на это свое основание.
   Наставник проглотил позолоченную пилюлю и стал извиняться, что он ошибся, и уверять, что на будущее время он постарается быть более осмотрительным.
   После класса я заходил за книгою к своему товарищу, который живет в семинарии на казенном содержании. Мне случилось быть в первый раз в нумере бурсаков. Это огромная, высокая комната, по наружности похожая на наши классы, с тою разницею, что она, хоть и экономно, но все же ежедневно отапливается. Вокруг обтертых спинами стен стоят деревянные, топорной работы, кровати. Простынь на них нет; подушки засалены; Старые, сплюснутые матрацы прикрыты изношенными, разодранными одеялами. На полу пыль и сор. И какой пол! Доски стерты каблуками, и только крепкие суки упорно противятся сапогам и времени и подымаются со всех сторон бугорками. Между досок щели. В углу - отверстие: смелые голодные крысы не побоялись прогрызть казенное добро!.. Окна запушены снегом, и так плотно, что самому зоркому глазу невозможно видеть, что делается на улице и даже есть ли здесь улица. Сквозь разбитые и кое-как смазанные стекла порядочно подувает холодом, но я не слышал, чтобы кто-нибудь жаловался: кажется, здесь ко всему привыкли. Покамест мой товарищ доканчивал выписку из моей книги, я присел на его кровать. Ничего! матрац не жестче доски, стало быть, на нем еще можно спать. Ученики сновали взад и вперед по комнате. Один полураздетый, в толстом и грязном белье, лежал на своей кровати с глазами, устремленными на тетрадку, и с видимым удовольствием доедал кусок черного хлеба. Другому захотелось покурить. Курить не велят, поневоле поднимешься на хитрости. Он подставил к печке скамью, открыл вверху заслонку и, стоя на скамье, пускал дым в трубу. Вдруг я почувствовал что-то неприятное у себя на шее, хвать клоп! Этакая мерзость! Воображаю, как было бы покойно провести здесь ночь...
   - Ты докончил выписку? - спросил я своего товарища.
   - Докончил.
   - Каково вы тут поживаете?
   - Ничего. Семья, брат, большая: двадцать человек в одной комнате.
   - А как у вас распределено время?
   - Утром бывает общая молитва, и мы все поем. Потом один становится к налою и несколько молитв прочитывает. После класса позволяется немного отдохнуть. Уроки учим в зале. Вечером опять общая молитва. Кто хочет, и после ужина может заниматься, прочие ложатся спать. Ты никогда не был у нас в столовой?
   - Никогда. Я думаю, там почище, чем здесь?
   - Чистота одинакова. А воздух там хуже: из кухни, верно, чем пахнет. Просто - вонь!
   - Как же вы там садитесь за столы?
   - Известно как, по классам: словесники особо, мы особо, богословы тоже. Богословы едят из каменных тарелок, мы и словесники из оловянных; ложки деревянные, да такие, брат, прочные, что в каждой будет полфунта весу. Сторожа разносят щи и кашу. Вот тебе и все.
   - Кушанье, стало быть, всем достается поровну?
   - Ну, нет. У богословов бывает побольше говядины, у нас поменьше, у словесников чуть-чуть. Первые едят кашу с коровьим маслом; у нас она только пахнет коровьим маслом; у словесников ничем не пахнет. Каша, да и только.
   - А в постные дни что же подают?
   - Кислую капусту с квасом. Щи из кислой капусты. К каше выдается конопляное масло в том же роде, как и коровье.
   - А блины на сырной бывают?
   - Иногда бывают. Крупны уж очень пекут: одним блином сыт будешь.
   - И с коровьим маслом?
   - С конопляным. Иногда с коровьим - для запаху.
   - Это, верно, не то, что дома...
   - Ничего. Был бы хлеб, жив будешь. У меня и дома-го едят не очень сладко. Отец у меня пономарь; доходы известные: копейка да грош, да и тот не сплошь.
   После этого разговора я шел в раздумье вплоть до моей квартиры, и комната моя, после нумера, в котором я был, показалась мне и уютною и чистою.
   21
   У нас производится теперь раздача билетов, без которых ученики не имеют права разъезжаться по домам. Мне всегда бывает приятно толкаться в это время в коридоре, в толпе товарищей, всматриваться в выражение их лиц и угадывать по нем невидимую работу мысли. Получившие билеты весело сбегают по широкой грязной лестнице от инспектора, который их выдает. Вот один останавливается на бегу и с беспокойством ощупывает свой боковой карман: тут ли его дорогая бумага? не обложился ли он как-нибудь второпях? И вдруг оборачивается назад и вновь бежит наверх; верно, еще что-нибудь забыто. Другой спускается с лестницы с потупленною головою и нахмуренными бровями. "Ну, что?" - спрашивает его товарищ. - "После велел прийти. Гово-рят, некогда..." - "А за тобою прислали из дома?" - "То-то и есть, что прислали. Работнику дано на дорогу всего тридцать копеек, вот лошадь и будет стоять без сена, если тут задержат". Подле меня разговаривают два ученика: "Что ж ты, приятель, не едешь домой?" - "Зачем? Пьянства я там не видал? Мне и здесь хорошо". - "Нашел хорошее! Что ж ты будешь делать?" - "Спать, - кроме ничего. У меня, брат, на квартире..." - Он пошептал своему приятелю что-то на ухо. "В самом деле?" - "Честное слово". - "И хорошенькая?" - "Ничего, не дурна". - "Вот он!" - сказал Мельхиседеков, показывая свой билет. "Час добрый, - отвечал я, - а что, инспектор не сердит?" - "Ни то ни се: говорит, как водится, напутственные слова. Ты, дескать, лентяй и часто не ходил в классы; тебя нужно бы не домой отпустить, а посадить для праздника на хлеб и на воду. Ты на прошлой неделе смеялся в классе. Помни это! я до тебя доберусь. А меня назвал умным малым. "Ты, говорит, ведешь себя скромно. Это я люблю. Смотри, не заразись дурными примерами". Я выслушал его с видом глубочайшего почтения, отдал низкий поклон, да и вон".
   И поедут они теперь в разные стороны, в разные деревушки и села. Как-то невольно представляются мне знакомые картины. Широко, широкВ раскинулось снежное безлюдное поле. По краям серое, туманное небо. В стороне чернеется обнаженный лес. На косогорах качаются от ветра сухие былинки. Над оврагами уродливыми откосами навис сугроб. По лугам неправильными рядами поднимаются снежные волны. Вокруг печальная, безжизненная тишина. Слышен только скрип полозьев и туго натянутой дуги. Среди этой пустыни едет иной горемыка в легком и тонком тулупишке. Мороз пробирает его до костей. На бровях и ресницах нарастает иней. Жгучий ветер колет иглами открытое лицо. Сани медленно ныряют из ухаба в ухаб. Тощая кляча с трудом вытаскивает из глубокого снега свои косматые ноги. И вот наступает холодная, холодная ночь. Синее небо усеяно звездами. По снегу, при ярком свете месяца, перебегают голубые и зеленые огоньки, и видны свежие следы недавно пробежавшего зайца. Бесконечная даль пропадает в тумане, и сквозь этот туман тускло мерцает одинокая красная точка: верно, еще не спят в какой-нибудь дымной и сырой избенке. "Прр!" - говорит кучер и с бранью оставляет свое место. "Что там такое?" - спрашивает седок. "Супонь лопнула". - "Ах, господи! что это за наказание!.." Бедняга выскакивает из саней и бегает около них, похлопывая окостеневшими руками, покамест исправляется старая, истасканная упряжь.
   Я остаюсь здесь потому, что ехать слишком далеко. Книг у меня будет довольно, а с ними я не соскучусь. И как бы стал я коротать в деревне праздничные дни? Батюшка, по обыкновению, с утра до ночи ходит со двора на двор с крестом и святою водою и возвращается усталый с собранными курами и черным печеным хлебом. Со стороны матушки немедленно следуют вопросы: кто как его принял и что ему дал. Куры взвешиваются на руках, и при этом, разумеется, не обходится без некоторых замечаний. "Вот, мол, смотри: что это за курица? Воробей воробьем!.. Матрена, говоришь, дала?" - "Она, она", - отвечает батюшка, насупивая брови. "Экая выжига 1 экая выжига!" Христославного хлеба у нас собирается довольно. Часть его обращается на сухари для собственного употребления, часть идет на корм домашней скотине.
   Когда-то и я вместе с батюшкою ходил по избам мужичков в качестве христославца и бойко читал наизусть какие-то допотопные вирши, бог весть когда и кем написанные, со всевозможными грамматическими ошибками, и переходящие из рода в род без малейшего изменения. "Вишь, как тачает! бывало, скажет иной мужичок, - сейчас видно, что попович. Нечего делать, надо и ему дать копеечку..."
   Впрочем, к чему я об этом говорю? Воспоминания, изволите ли видеть, воспоминания... Это, что называется, чем богат, тем и рад.
   29
   Человек предполагает, а бог располагает: я надеялся провести все праздничное время за книгами, а вышло не так. Григорий заболел накануне Рождества простудою и слег в постель, которую пришлось ему занять в сырой, угарчивой кухне, на жесткой сосновой лавке. На больного никто не обращал особого внимания. Кухарка тотчас после обеда наряжалась в пестрое ситцевое платье, завивала на висках косички, уходила в гости к какому-нибудь свату или куму и возвращалась уже вечером румяною, веселою и разговорчивою. "Вставай! - говорила она ,мальчугану, который с трудом переводил свое горячее Дыхание, - что ты все лежишь, как колода? Не хочешь ли щей?" Больной отрицательно качал головой и оборачивался к стене. "Ну, наплевать! была бы честь приложена, от убытку бог избавил..." И баба запевала вполголоса не совсем пристойную песню. Федор Федорович раза два посылал меня к нему с чашкою спитого, жиденького чая. "Пусть, говорит, выпьет. Это здорово. Скажи, что я приказываю". Но малый не слушался и со слезами на глазах просил у меня холодного квасу. Ключ от погреба постоянно хранился в кабинете Федора Федоровича; я спешил к нему с докладом: вот, мол, так и так. "Нет, - отвечал мне мой наставник, - скажи ему, что он глуп. Больному квас пить нездорово". И этим оканчивалось все попечение о бедном мальчугане. Таким образом, волею-неволею мне пришлось заменить его должность, то есть состоять на посылках и исполнять разные приказания и прихоти моего наставника. Только что я возьмусь за книгу, "Василий! раздается знакомый мне голос, - сходи-ка па рынок и куп" мне орехов, да смотри, выбирай, какие посвежее". Орехи принесены; молоток, чтобы разбивать их, подан; я опять берусь за книгу и читаю при громком стуке молотка. "Василий! поди-ка собери скорлупу и вынеси ее на двор". Скорлупа вынесена, - я снова принимаюсь за книгу. "Василий! поди-ка вычисти мне сапоги". И вот я развожу на старом чайном блюдечке ваксу и чищу сапоги, а наставник мой покоится на диване, заложив под голову свои руки, курит папиросу и смотрит на потолок.
   Теперь я окончательно убежден, что он строго следит за ходом моего развития. Сегодня за обедом у меня с ним был следующий разговор.
   - Чем ты занимаешься? - спросил он меня, накладывая себе на тарелку новую порцию жареного поросенка.
   - Читаю Фонвизина.
   - Читал бы ты что-нибудь серьезное, если уж есть охота к чтению, вот и была бы польза. Эти Фонвизины с братиею отнимают у тебя только время. Что это за сочинение? Вымысел, и больше ничего. Кажется, я говорил тебе, какие книги ты должен взять из нашей библиотеки.
   "Да, - подумал я, - просьбою о выдаче мне этих книг я надоел библиотекарю так же, как надоедает иной заимодавец своему должнику об уплате ему денег. Кончилось тем, что победа осталась на моей стороне. Библиотекарь, выведенный из терпения, плюнул и крикнул с досадою: "Возьми их, возьми! Отвяжись, пожалуйста!.."
   - Я читал опыт философии Надеждина. Сухо немножко, - сказал я, стараясь, по возможности, смягчить вертевшийся у меня в голове ответ: темна вода во обдацех.
   - Смыслишь мало, оттого и выходит для тебя сухо А ты делай так: если прочитал страницу и ничего не понял, опять ее прочитай, опять и опять... вот и останется что-нибудь в памяти и не будет сухо. - На последнем слове он сделал ударение. Очевидно, ответ мой ему не понравился.
   - Чтение журналов, - продолжал он, - тоже напрасная трата времени. Ты вндншь, я сам их не читаю, а разве проигрываю от этого? Тебе, например, дается тема: знание и ведение суть ли тождественны, или: в чем состоит простота души; ну, что же ты почерпнешь из журналов для своих рассуждений на обе эти темы? Ровно ничего. Нет, ты читай что-нибудь дельное, а не занимайся пустяками.
   После этого разговора передо мною яснее обрисовалась личность моего почтенного наставника. Я мысленно поблагодарил себя за то, что прятал от него почти всякую книгу, и решился, для устранения между нами каких бы то ни было недоразумений, никогда не заводить с ним разговора о том, на что он имеет свой особенный взгляд. Этот взгляд и эта должность прислуги, которую я здесь несу, до того мне надоели, что я писал к своему батюшке, чтобы он под каким-нибудь благовидным предлогом переменил мою квартиру, говоря, что я настолько вырос и настолько понимаю все белое и черное, что могу обойтись без посторонней нравственной опеки.
   Января 6
   Здоровье Григория поправилось. Он вынес тяжелую горячку и встал, несмотря на все, так сказать, благоприятные условия к переселению в аучпшй мар" как-то: скверное помещение, дурную пищу и отсутствие необходимых лекарств... "Отвалялся!" - говорит о нем наша кухарка, и это слово я нахожу очень умеетным и верным. Однако ж, он еще так слаб, что не может исполнять своей обязанности, и я до сих пор занимаю его место. Бог с ним, пусть поправляется! Мне приятно думать, что мои длопоты доставляют ему покой.
   Передняя и гостиная моего наставника снова оживле-ры присутствием известных личностей... Не знаю, как их точнее назвать... просителями, посетителями или гостями, - право, не знаю. Иной вовсе ни о чем не просит: скажет только, что сын его прозывается Максим Часов-ников, а он, отец его, принес вот пару гусей, и это короткое объяснение закончит глубочайшим поклоном: "Извините, что, по своей скудости, не могу вас ничем более возблагодарить". Ему ответят: "Спасибо". Место удалившейся личности заступает другая, которая подобострастно склоняет свою лысую голову и робко и почтительно протягивает мозолистую руку, из которой выглядывает на божий свет тщательно сложенная бумажка. "Осмеливаюсь вас беспокоить, благоволите принять..." - "Напрасно трудились. Впрочем, я не забуду вашего внимания", равнодушно говорит Федор Федорович и в свою очередь протягивает руку. Он делает это так естественно, как будто о бумажке тут нет и помину, а просто пожимается рука доброму знакомому при словах: "мое почтение! как ваше здоровье?" Мое присутствие нисколько не стесняет моего наставника; и как же иначе? Все это дело обыкновенное, не притязательное: хочешь - давай, не хочешь - не давай, по шее тебя никто не бьет. Притом мнение ученика (если, сверх всякого чаяния, он осмелился иметь какое-либо мнение) слишком ничтожно. Иногда меня забавляет нелепая мысль: что, думаю я, если бы в одну прекрасную минуту я предложил моему наставнику такой вопрос: в какую силу принимаются им все эти приношения, и указал бы ему на разное яствие и питие? Мне кажется, весь, с ног до головы, он превратился бы в живой истукан, изображающий изумление, и - увы! - потом разразились бы надо мною молния и громы...
   С наступлением сумерек передняя опустела. Я вошел в свою комнату и взялся за книгу.
   - Василий! - крикнул Федор Федорович.
   - Что вам угодно?
   - Прибери эти бутылки под стол... знаешь, там - в моем кабинете, а гусей отнеси в чулан, запри его и ключ подай мне.
   Я все исполнил в точности и снова взялся за свое дело, а мой наставник в ожидании ужина занялся игрою с своим серым котенком. За ужином, между прочим, он спросил меня:
   - Что ты теперь читал?
   Этот часто повторяемый вопрос, ей-богу, мне надоел.
   - "Слова и речи на разные торжественные случаи",
   отвечал я, удерживая улыбку, потому что бессовестно лгал: я читал, по указанию Яблочкина, перевод "Венецианского купца" Шекспира, напечатанный в "Отечественных записках", а "Слова и речи" лежали и лежат у меня на столе, служа своего рода громоотводом.
   - Это хорошо. Однако ты любишь чтение!
   - Да, люблю.
   Он обратился к кухарке: "Завтра к обеду приготовь к жаркому гуся. Сало, которое из него вытопится, слей в горшочек и принеси сюда. Мы будем есть его с кашею".
   Авось хоть теперь Федор Федорович успокоится, думал я, ложась на свою кровать и продолжая чтение "Венецианского купца". Но за стеною еще слышалась мне протяжная зевота и полусонные слова: "Господи, помилуй! что это на меня напало?.." И вот я пробегаю эти потрясающие душу строки, когда жид Шейлок требует во имя правосудия, чтобы вырезали из груди Антонио фунт мяса. По телу пробегает у меня дрожь, на голове поднимаются волосы...
   - Василий! Василий! Или ты не слышишь? - раздается за стеною громкий голос моего наставника.
   - Слышу! - отвечал я с тайною досадою, - что вам
   угодно?
   - Ты куда положил гусей?
   - В чулан.
   - Да в чулане-то куда?
   - На лавку!
   - Ну, вот, я угадал. Это выходит на съедение крысам. Возьми ключ и все, что там есть, гусей и поросят, развешай по стенам. Там увидишь гвозди. С огнем, смотри, поосторожнее.
   И положил я Шекспира и пошел развешивать гусей и поросят. Не правда ли, хорош переход?..
   9
   Наша семинария опять закипела жизнью, или, по резкому выражению Яблочкина, шестисотголовая, одаренная памятью, машина снова пущена в ход. Все это прекрасно, нехорошо только то, что стены классов, стоявших несколько времени пустыми, промерзли и покрылись инеем, а теперь, согретые горячим дыханием молодого люда, заплакали холодными слезами. Пусть плачут! От этого не будет, легче ни им, ни тем учащимся толпам, которые приходят сюда в известный срок и в известный срок, в последний раз, уходят и рассыпаются по разным городам и селам.
   И вот я сел и обращаю вокруг задумчивые взгляды.
   Опять все скамьи заняты плотно сдвинутыми массами парода. На столах разложены тетрадки и книги; едва отворится дверь, - из класса белым столбом вылетает влажный пар и медленно редеет под сводами коридора. Холодно, черт побери! Бедные ноги так зябнут, что сердце щемит от боли, и после двухчасового неподвижного сиденья, когда выходишь из-за стола, они движутся под тобою как будто какие-нибудь деревяшки.
   Я помню, что в училище мы до некоторой степени облегчали свое горькое положение в этом случае таким образом: когда продрогшие ученики теряли уже последнее терпение и замечали, что наконец и сам учитель, одетый в теплую енотовую шубу, потирает свои посиневшие руки и пожимает плечами, - из отдаленного угла раздавался несмелый возглас: "Позвольте погреться!.." "Позвольте погреться!" - вторили ему в другом углу, и вдруг все сливалось в один громкий, умоляющий голос: "Позвольте погреться!.." И учитель удалялся, иногда в коридор, а чаще в комнату своего товарища, который занимал казенное помещение в нижнем этаже. Вслед за ним сыпались дружные звуки оглушительной дроби. Это-то и было согревание: ученики, сидя на скамьях, стучали во всю мочь своими окостенелыми ногами об деревянный, покоробившийся от старости пол. Между тем какой-нибудь шалун, просунув в полуотворенную дверь свою голову, зорко осматривал коридор.