После того как дьякон провозгласил многолетие всем учащим и учащимся, хор певчих привел в восторг большую часть слушателей своим чуть не сверхъестественным криком; в особенности отличались басы. Из церкви ученики разошлись по классам. Вслед за толпою моих товарищей вошел и я в наш философский класс, дверь которого отпер нам седой сторон:, отставной солдат, с лицом, изрытым оспою. Эти каменные, громадной толщины стешо, покрытые веленою краскою, эти белые, местами растрескавшиеся своды потолка, эта высокая печь, никогда не затапливаемая в зимнее время и существующая неизвестно для какой цели, эти окна с железными решетками, эти черные, изрезанные перочинными ножами столы с обтертыми скамьями и широкая черная доска, утвержденная отлого на трех ножках, - все это показалось мне так знакомо, будто я был здесь назад тому не более двух дней. Воздух сырой, как в подвале, и все вокруг покрыто слоями густой пыли. На доске кому-то вздумалось вывести пальцем: терпение великая добродетель, и слова эти вышли чрезвычайно отчетливо. В классе начались, по обыкновению, толкотня, пересаживание с места на место, прыганье через столы, ходьба по ним и смутный, бестолковый шум. В одном конце какая-то забубённая голова напевала вполголоса: "Я не думала ни о чем в свете тужить", в другом кто-то выводил густым басом: "Многая лета! мно-га-я ле-е-та!" - "Куда ты к черту лезешь? - раздается громкий крик, ногу отдавил!" - "А ты не расставляй их", - отвечал сиплый голос. Я занял свое четвертое место на скамье первого стола. "Слышишь, Краснопольский! сказал ученик, перегнувшись через мою спину. - Ты, брат, зачем же увез в деревню моего Поль-да-Кока?" - "Забыл отдать, ей-богу забыл!" - отвечал Краснопольский, торопливо доедая мучную булку. "Дай-ка, брат, мне булки-то немножко. Есть, что ли?" - "На вот". - "А стоишь на прежней квартире?" "Нет, хозяйка отказала". - "Отчего отказала?" - "У меня, говорит, теперь дочь на возрасте". Ученики захохотали. Краснопольский обратился ко мне: "Ты куда пойдешь после класса?" - "На квартиру", - сказал я. "Пойдем-ка лучше в трактир чай пить, вот что за нашею семинариею, там мало бывает народу". "Нет, не пойду", - отвечал я. - "Ну, как хочешь. Ты где стоишь?" - "У нашего профессора". Краснопольский вытаращил на меня глаза. "У Федора Федоровича?" - "Да". Товарищ мой почесал за ухом и молчаливо отвернулся в сторону. Странно! вот что значит покровительство наставника... Этак, пожалуй, и все станут посматривать на меня недоверчиво... "Тесс... по местам!" - сказал кто-то. И вдруг все пришло в порядок. Дверь отворилась, и Федор Федорович вошел. Один из учеников, среди глубокого молчания, прочитал "Царю небесный", после чего наш наставник кивнул слегка на все стороны головою: "Садитесь!" Смотря на выражение его лица, на его манеры и поступь, я никак не мог понять, откуда явилась в нем эта перемена. Федор Федорович дома и здесь - это две совершенно противоположные личности. Там он и говорит просто, и ходит как мы все ходим, и на лице его нет чувства собственного достоинства, а в классе и лицо у него другое, и манеры другие, и поступь другая, и даже голос - решительно не его голос. Сию минуту видишь, что это профессор, а не простой человек, Федор Федорович. И вот, подняв голову и помахивая правою рукою, в которой держал шляпу, он прошелся взад и вперед по классу, взъерошил свои волосы: все тотчас сметили, что будет сказана речь, и встали. Он начал: "Господа! я не буду говорить вам об отеческой заботливости и неусыпном попечении вашего начальства, благодаря которым вы так долго отдыхали после учебных занятий. Равным образом я не буду говорить о той важной обязанности, которая ожидает вас впереди и к которой может привести вас одно только безукоризненное поведение, неразрывно соединенное с постоянным трудом. Все это вам самим должно быть известно. Скажу одно: силы ваши теперь освежились. Итак - вам предстоит с новым рвением взяться за труд, ожидающий вас на широком поле науки. Что касается меня, я употреблю все зависящие от меня средства, чтобы не пропало даром то время, которое вы проведете со мною в этих стенах..." И он торжественно указал левою рукою на стены. "Садитесь!" Мы сели. Сел и Федор Федорович к своему четырехугольному столику и вынул из бокового кармана своего сюртука небольшую тетрадку. Это были его собственные или, лучше сказать, академические записки о психологии, по которым когда-то учился он сам и которые переделывает и сокращает теперь для нас. Последовало медленное чтение. Федор Федорович взвешивал каждое слово, как иной купец взвешивает на руке червонец, пробуя, не попался ли ему фальшивый. "Самонаблюдение, какого требует психология, по-видимому, не представляет собою занятия трудного, потому что предмет самонаблюдения для каждого человека есть он сам. Но то самое обстоятельство, от которого зависит, по-видимому, легкость психологических исследований, что каждый человек есть сам для себя и предмет и содержание психологических наблюдений, составляет одну из главнейших трудностей в деле самонаблюдения, потому что человек меньше всего знает то, что он есть. Чтобы наша йуша могла наблюдать саму себя, для этого ее мысль, ее сознание должны быть обращены на нее же саму, между тем: А) познание, приобретаемое нами таким образом 6 нашей душе, совсем не так ясно, как познание о внешнем мире и других предметах. Познание об этих предметах может быть нам ясным оттого, что они противопоставляются нашей душе как отличное от нее; но наше я не может противопоставить самого себя себе, как внешний предмет. Правда, что при самонаблюдении возможно раздвоение некоторым образом и самопротивопоставление нашего сознания, потому что, кроме акта наблюдения, должны также продолжаться действия наблюдаемые; но при таком разделении сознания обыкновенно ослаблйется сила и живость наблюдаемых им психологических явлений. Тогда как во внешнем мире предметы представляются нам в раздельности, мир внутренний является пред внутренним оком в совершенном смешении..."
   Я привожу здесь этот отрывок из лекции с тою це-лию, чтобы он поглубже, так сказать, засел в мою голову. Объяснение раздвоения нашего сознания и самопротивопоставления нашего я, к сожалению, прервалось громким смехом одного ученика, который не сумел удержаться, слушая какой-то уморительный анекдот потешавшего его товарища. Федор Федорович встал, исследовал сущность дела до мельчайших подробностей, виновных поставил к порогу на колени, и казалось, все кончено. Напротив. Началось бесконечное рассуждение об обязанностях воспитанников вообще, воспитанников духовного сословия в особенности. Половина слушателей зевала, другая слушала своего наставника по привычке его слушать. Стоявшие на коленях ученики, едва он оборачивал к ним свою спину, или показывали ему кулак, или дразнили его языком. Раздался звонок - и у всех просияли лица. Федор Федорович указал в тетрадке на место, до которого нужно было выучить к следующему дню урок, и класс окончился. Это свободное и не нужное ни на что время, от десяти до одиннадцати часов, покуда явится новый профессор, - у нас в некотором роде антракт. Ученики выходят в коридор, толкаются в классе, словом происходит обычная неурядица. О профессоре истории, класс которого начался в одиннадцать часов, я скажу после. Нельзя же вдруг: хорошенького понемножку. В коридоре я встретил Яблочкина. Он сердится, что я давно к нему не захожу.
   6
   Квартира Яблочкина не велика, но такая уютная и чистенькая, что прелесть! Стулья обиты новым ситцем. Столик полированный. В простенке зеркало. На окнах расставлены цветы, которые, по словам Яблочкина, старушка-хозяйка любит до страсти. Когда я вошел в переднюю, крепостной человек этой старушки снял с меня шинель. Предупредительность его так меня смутила, что я покраснел до ушей. Мне никогда не случалось пользоваться чужими услугами. Яблочкин что-то переводил из Горация.
   - Здравствуй, Вася! - сказал он, пожимая мне руку, - насилу обо мне вспомнил. - И бросил в сторону книгу. Лицо его, что случается редко, было такое веселое и светлое, что я не мог удержаться и спросил, что это значит. - Да так, душа моя, ничего нет особенного. День ясный, кругом тихо. В комнате пахнет цветами. На ногах у меня, видишь (он поднял со смехом одну ногу), - новые сапоги. Задачку я написал в один присест. Стал переводить Горация - переводится без труда: вот я и рад. Так-то, приятель! - Яблочкин обнял меня и ударил ладонью по плечу. - Ну, каково поживаешь на новой квартире?
   - Так себе, - сказал я, - ни хорошо, ни дурно. Дурно то, что некоторые товарищи, благодаря моей новой квартире, посматривают на меня косо.
   - А ты этого не предвидел? Разумеется, с этого времени тебя будут бояться, как пересказчика, доносчика и тому подобное. Впрочем, это вздор!.. Что ж, ты просился у своего отца в университет?
   - Просился. Я наперед тебе говорил, что он откажет.
   - Вот, ей-богу, народ! Видит пробитую дорогу и думает, что лучше этой дороги и нет и не должно быть... А все-таки у тебя нет воли; ну, отчего бы не сделать по-своему?
   - Это дело решенное, - отвечал я. - Поговорим о другом.
   - То есть о семинарии? Изволь. Вчера, в начале класса, было обращено к нам вступительное слово такого рода: "Теперь мы снова приступаем к занятиям. На экзамене перед каникулами отцу ректору угодно было заметить, что некоторые из вас отвечали ему вяло. На будущее время я требую, чтобы каждый, кого я ни спрошу, читал мне лекцию без запинки. А кто во время чтения будет посматривать на потолок да выделывать эти: гм... гм... того, хотя бы он стоял в первом десятке, я сопхну в третий разряд. Вот вам и все!.." Что ты на это скажешь?
   - Уж мы не раз это слышали. Приказано - стало быть, нужно исполнять.
   - Ну, нет, душа моя! Зубрить я не стану. И если бы в самом деле пришлось мне во время ответа взглянуть на потолок или в сторону преступление было бы не важное. Экая бурса! Попала на одну ступень и окаменела: ни молодеет, ни стареется...
   В эту минуту с журналом в руке вошел в комнату гимназист, сын старушки. Яблочкин отрекомендовал ему меня как своего лучшего товарища. При постороннем человеке мне тотчас сделалось неловко, и я ломал свою голову из-за пустейшего вздора: опять ли сесть мне на прежнее место или приличнее будет постоять. Гимназист обратился к Яблочкину:
   - Алексей Сергеич! Я прочитал вот в этом номере "Отечественных записок" одну из статей: разбор сочинений Пушкина. Что за язык! Что за энергия! Только, знаете ли, я не доверяю похвалам, которые рассыпаются здесь его антологическим стихотворениям. Они мне не нравятся. Я люблю более всего то, что берется прямо из окружающей нас жизни.
   - В вас мало поэтического чутья. Что ж такое! Вам не нравится и "Каменный гость" Пушкина.
   Тут у них начался спор о художественном воспроизведении действительности в поэзии, об образности, о пластике. Из слов их я понимал немногое, не хочу таиться: самолюбие мое сильно страдало. Наконец старушка зачем-то кликнула своего сына, и он ушел.
   - Этот господин, верно, хорошо развит, - заметил я Яблочкину.
   - Ничего. Он отличный малый. Трудится много, читает с толком. Развитием своим обязан, конечно, не гимназии, от которой пахнет мертвечиною, а самому себе.
   - Нет ли у тебя чего-нибудь почитать? Дай, пожалуйста - сказал я.
   - Насилу ты надумался. Бери, душа моя, книг достанет. Вот "Мертвые души" Гоголя, не читал?
   - Нет.
   - Ну, возьми.
   7
   Скоро будет полночь. На дворе шумит дождь. За стеною храпит Федор Федорович, и где-то изредка чирикает сверчок. Я только что дочитал "Мертвые души" и спешу сказать о них несколько слов под влиянием свежего впечатления. Я взялся за книгу еще с утра. Нечего говорить, что я читал ее с увлечением. Время, проведенное мною за обедом, казалось мне бесконечно длинным, и я вертелся на стуле, придумывая, под каким бы предлогом выйти из-за стола, чтобы снова приняться за чтение. "Или ты нездоров?" - сказал мне Федор Федорович. "Нет, ничего". - "Что ж ты вертишься"? - "Так. Есть что-то не хочется". - "Ну, выходи. Кто ж мешает?" И я вышел. Так вот кто этот Гоголь!.. И об этом-то Гоголе одному из наших наставников угодно было выразиться, что произведения его пахнут кухнею и конюшнею, что им выведены на сцену какие-то обжоры и разная сволочь, что все это уродливо и безобразно. Ну, нет, почтеннейший наставник! Уж на этот раз позвольте с вами не согласиться. Чичиков, Плюшкин, Собакевич, Ноздрев - это такие личности, которые никогда не выйдут из моей памяти. Читая книгу, мало того, что я их вижу, - мне кажется, я их осязаю, мне кажется, я чувствую их дыхание. Жизнь ключом бьет из каждой строки! Господи, да какой же я дурак! Прожить девятнадцать лет и не прочитать ни одной порядочной книги!.. Все живое до того мне чуждо, как будто я существую на другой планете и нет у меня ни костей, ни плоти. Но, слава богу! этот день не пропал у меня даром.
   10
   Яблочкин дал мне еще несколько книг. Но читать почти некогда: так много времени отнимают классы и затверживание наизусть разных уроков. Право, досадно! Иногда сидишь, сидишь в классе и задашь себе, ради скуки, вопрос: из-за чего я тут сижу? И никак не решить этого простого вопроса. Сегодня, например, в одиннадцать часов утра явилась в класс высокая, тощая и бледная фигура, одетая, по своему обыкновению, в длиннохвостый фрак со светлыми пуговицами. Это был наставник, читающий нам геометрию. После молитвы "Царю небесный" черный фрак двигался несколько минут из угла в угол по классу, затем последовали старческий кашель, щелчок по табакерке, нюханье табаку и вытирание носа платком.
   Мы ко всему этому привыкли и ждали, что будет далее. "Дайте мне мелу!" Ученик подал ему кусок мелу и вытер грязною тряпкою черную доску. Так как тряпка была в мелу и выпачкала ему руки, он ударил ладонью об ладонь и при этом, разумеется, счел нужным, на потеху товарищей, скорчить рожу. И вот на доске появились углы и треугольники. Геометрия не считается у нас в числе главных предметов преподавания, и потому на черчение наставника никто не обращал ни малейшего внимания. Он останавливал время от времени свою работу, нюхал табак, поглядывал наискось на изображенные им круги и треугольники и снова продолжал: AB+AC=AD+AC=S, и притом угол ABG... и так далее. Позади меня два ученика преспокойно играли в три листика, искусно пряча под столом избитые, засаленные карты. Вдруг один из них, вероятно в порыве восторга, крикнул: "Флюст!" Наставник вздрогнул и обернулся. "Какой флюст? Кто это сказал?" И, подойдя к нашему столу, ни с того ни с сего напал на сидевшего подле меня товарища. "А, в карты играть?., хорошо!.. Пойдем к инспектору". Бедняк струсил и указал на виновного. "Это вот он что-то сказал". - "А, это ты! - крикнул наставник, - хорошо!.. Пойдем к инспектору". - "Помилуйте, - отвечал с улыбкою уче-пик, - я сказал: плюс, а не флюст". - "Пошел на середину класса!., ну, стой тут. Где карты?" - "У меня никаких нет карт". - "А, нет... выворачивай карман. Так... Выворачивай другой... Гм!.. нет... расстегни жилет". Карт нигде не нашлось: они уже давно были переданы в десятые руки. "Ну, черт вас разберет! Зачем ты нарушаешь порядок?" "Виноват! Я увлекся вашею задачею, вы, кажется, хотели поставить минус, а мне показалось, что нужно плюс, я и крикнул: плюс!" "То-то увлекся... Пошел на место!" Динь, динь, динь! Пробило двенадцать часов. "Уже?" - спросил наставник. Обратился к журналисту и подписал в журнале свою фамилию. "Дайте-ка мне геометрию..." Книга была подана. "От сих до этих", - сказал он и провел своим острым ногтем на полях страницы две черты. Я так спешил на квартиру, что рубашка моя взмокла от пота: мне страшно хотелось есть. После обеда опять пришлось тащиться в семинарию, чтобы перевести полстранички из Лактанция. И какой перевод!..Тянут слово за словом: иного хоть убей, не знает, в каком времени стоит глагол, и не различит подлежащего от сказуемого. Только время пропадает даром!
   15
   Однако мне невозможно вести дневник свой, как бы хотелось, то есть заносить в него впечатления свои ежедневно: и времени свободного у меня мало, и боюсь, что Федор Федорович нечаянно отворит дверь в мою комнату и поймает меня на месте преступления с поличным в руках. Жаль! Знаю, что лица, которые я здесь вывожу, очерчены бледно, что язык припахивает бурсою, но все-таки эта работа доставляет мне удовольствие. Она нисколько меня не стесняет, она не походит на известное рассуждение из заданной темы, где необходимы приступ, деление, доказательства, сравнения, примеры и заключение. Пишу то, что вижу, что проходит у меня в голове, что затрагивает меня за сердце. Материалов у меня не слишком много, потому что среда, в которой я вращаюсь, уж чересчур тесна. Не спорю, что она имеет свою физиономию, что на ней лежит своя оригинальная печать, но для меня-то нет в ней нового ни на волос. Как бы то ни было, буду писать, когда случится, без особенной последовательности и строгой связи. Быть может, кто-нибудь прочтет эти строки чрез двадцать или тридцать лет и скажет: так вот при какой обстановке шло воспитание наших отцов!.. Прочтет - и не бросит в нас камня.
   Нынешний день была у нас лекция французского языка, который, за неимением профессора, читается учеником богословия, так называемым лектором. Этот богослов, в пестрых клетчатых штанах и в ярком, разноцветном жилете, держит себя важнее, чем кто-нибудь из наших наставников. "Ну-с, говорит он подслеповатому ученику, голова которого покрыта золотушными струпьями, - переведите..." И стоит, покачивая своим вытянутым до невозможности корпусом. Левая нога его картинно отставлена вперед, одна рука занята книгою, другая играет бронзового цепочкою. Ученик моргает и посматривает исподлобья налево и направо: "подскажите, мол, анафемы!.." И вот слышится шепот: человек, любящий добродетель... "Не подсказывать, господа! - замечает лектор., Вы, я думаю, и склонять-то не умеете, а?" Ученик молчит. "Склоняйте: l'homme".
   - Именительный 1'homme. Родительный...
   - Довольно, довольно! Какой тут лом? Экое произношение! Оно и видно, что вам приличнее держать лом в, руках, а не книгу.
   В классе раздается сдержанный хохот. Лектор рад, что сказал острое словцо. "Следующий!" - "Я нездоров", - пробасил плечистый верзило, лениво поднимаясь со скамьи с заспанным лицом и закрывая широкою ладонью зевающий рот. "Желудок, верно, обременили?" В классе опять раздается хохот. И таким образом проходит время с пользою для учащихся, с приятностию для наставника.
   20
   Вчера Федор Федорович праздновал день своего рождения. К этому событию он приготовлялся за неделю вперед. Вот, мол, и тот-то меня посетит, и такой-то у меня будет, - и записывал для памяти, что ему нужно купить. Подчас сидит с латинским лексиконом в руках, приготовляя из хрестоматии перевод странички к следующему классу, и вдруг положит его в сторону и скажет: "Ах, паюсной икры еще надобно, чуть не забыл!" И заметит на бумаге: один фунт паюсной икры. "Икры", - повторит он и задумается, потупив голову; посмотрит на цифры, сделает сложение и плюнет: "Вот оно что! Десяти рублей серебром не хватит, несмотря на то, что чай, сахар и ром у меня некупленные". Даже со мной он заводит об этом речь: "Вот, мол, каково теперь содержание! на все такая дороговизна, что смерть!" Уж не намекает ли он, что дешево взял с меня за квартиру?.. Григорий, иначе называемый Гришкою, сбился с ног, бегая на рынок и с рынка. Покупка разных разностей, по неизвестной причине, не делалась разом. Потребовалось луку - и Григорий бежит, понадобилось горчицы - и Григорий опять бежит. Только что возвратится, облитый горячим потом. "Гришка! - раздается из кабинета, пошел сюда! Ступай, возьми уксусу на десять копеек". И Григорий опять бежит, повторяя дорогою: "Уксусу на десять копеек, уксусу на десять копеек". Вечером под этот, в некотором роде, торжественный день Федор Федорович был у всенощной и возвратился оттуда с двумя большими просфорами и тотчас же вывел крупными буквами: на одной - за здравие, на другой - за упокой. Усталый мальчуган дремал в передней. Федор Федорович вошел в нее и потянул в себя воздух. "Вишь, как он тут навонял потом. Пошел, чертенок, в кухню!" - и дернул его за вихор. Не прошло двух минут, - он уже стоял в своем кабинете на молитве с киевскими святцами в руках. Перед иконою теплилась лампадка.
   Наступившее утро ознаменовалось тем, что Федор Федорович надел на себя новый сюртук. Посторонних лиц с поздравлениями не было никого. Приходили только три ученика из нашего класса, которые принесли ему в подарок серебряную солонку, конечно, купленную ими на складчину. Знаю я этих ослов, известных своим тупоумием и проказами на квартире, в доме подозрительного поведения хозяйки... впрочем, это не мое дело. Федор Федорович их обласкал и поблагодарил. Едва затворилась за ними дверь, он начал вертеть в руках подаренную ему вещь, рассматривал ее сверху, снизу, с боков и, наконец, сказал вслух: "Восемьдесят четвертой пробы". В передней кто-то кашлянул. "Кто там?" - "Я-с, - отвечал знакомый Федору Федоровичу сапожник. - Честь имею поздравить вас со днем рождения. Вот не угодно ли-с-принять кренделек..." Крендель был испечен в виде какого-то мудреного вензеля и кругом осыпан миндалем. "Спасибо, братец, спасибо! Ну что ж, выпьешь рюмку водки?" - "Грешный человек! пью-с". И рюмка была выпита. "А вы, Федор Федорович, уж того-с... замолвите за меня слово в вашей семинарии, вы уж там знаете кому. Насчет лаковых сапог не извольте сомневаться: я сказал, что их сошью - и сошью-с. Такие удеру, - мое почтение". - "Хорошо, хорошо, я постараюсь".
   Вечером собралось несколько профессоров. Прежде всего мне бросилась в глаза та самая черта, которую я заметил недавно в Федоре Федоровиче: все они вели себя здесь совершенно не так, как ведут себя в семинарии. Величия не было ни тени. Смех, шутки, пересыпанье из пустого в порожнее - все это сильно меня изумляло. "Отчего ж, - думал я, - эти люди на нас, учащихся, смотрят с какой-то недоступной высоты? Отчего ни к одному из них я не смею подойти с просьбою: будьте так добры, потрудитесь мне вот это растолковать?.." Поневоле вспомнишь слова Яблочкина, который сказал мне однажды, что молодости нужно дыхание любви, что она не может развиваться под холодом и грозою или развивается медленно и уродливо, что она замирает от ледяного прикосновения непрошеных объятий.
   Мне приказано было разносить чай. Мое новое положение в качестве прислуги немножко меня смущало. На подносе все чашки приходили в движение, когда я проходил с ними по комнате. После раздачи чашек я молчаливо останавливался у притолоки: порою, по приказанию кого-нибудь из гостей, набивал трубку, причем не один раз говорили мне с какою-то двусмысленною усмешкою: "А ваша милость вкушает от этого запрещенного плода?" - "Нет", отвечал я. И в груди моей пробуждалось чувство непонятной досады. Разговор оживлялся все более и более. Громче всех говорил профессор словесности, человек почтенных лет, украшенный сединами и лысиною.
   - Что вы не женитесь, Федор Федорович, а? Ну, что вы не женитесь? (У него, видите ли, дочь-невеста, так нельзя же о ней не позаботитьси: родительское сердце!)
   Федор Федорович приятно улыбался:
   - Найдите хорошее место, порядочный приход, словом, верное обеспечение в будущем, - вот и женюсь.
   - Отчего же бы вам не остаться в светских?
   - Это опять зависит от простой причины: найду выгодным - и светским останусь, мне все равно.
   - И семинарию, пожалуй, покинете?
   - Почему не так. Завидного тут немного. Что вы успели выиграть, преподавая восемнадцать лет свою риторику?
   - Ничего-с. Был сын дьякона, теперь надворный советник - это, я вам скажу, не маковое зернышко. Потянем еще лямку - пенсион дадут, - вот и выигрыш. Ну-с, а это безделица: ведь здесь сто глаз на вас смотрит, сто ушей вас слушает. Вы имеете влияние на молодые умы, даете им направление... вот вам еще выигрыш. Да что вы думаете о семинарии, а? Позвольте вас спросить? Разве не из семинарии выходят люди с крепкою грудью, об которую разбиваются все житейские невзгоды? Разве не семинария вырабатывает эти железные натуры, которые терпеливо выносят всякий долголетний, усидчивый труд? Разве не в семинарии слагаются характеры, которые впоследствии делаются предметом удивления на всех поприщах общественной и государственной жизни? Кто был митрополит Платон, украшение трех царствований? А митрополит Евгений? А граф Сперанский, этот великий государственный муж, это светило умственного мира? То-то и есть! Вот вы и замолчали... Правду ли я говорю, Иван Ермолаич?
   Иван Ермолаич сидел за столом в числе четырех своих товарищей по службе, игравших по четверть копейки в карты. Он выкуривал трубку за трубкою и запивал табачный дым крепким пуншем. Лицо его носило на себе отпечаток какой-то внутренней боли, глаза смотрели задумчиво и тоскливо. Этому человеку у нас не очень посчастливилось. Вступив прямо из академии в должность профессора, он хотел было ввести в своем классе новый метод преподавания, советовал ученикам знакомиться с русскою литературою и выписывать общими силами журналы. Ученики его полюбили. Начальство поставило ему на вид, что он читает не в светском учебном заведении, и приказало ему вперед не умничать. Иван Ермолаич покорился не вдруг. Ему снова сделали замечание. Он решился оставить семинарию и занять место гражданского чиновника; к сожалению, места не нашлось, и бедняга притих, стал запивать и заниматься делом спустя рукава. Но бывают часы, когда он пробуждается от сна. И льется свободно его одушевленное, увлекательное слово; в классе наступает такая тишина, что ухо слышит жужжанье бьющейся о стекло мухи, но вдруг он приложил руку ко лбу, будто припоминает что-то забытое, вздохнет и замолчит, как порванная струна.
   - Так, так! Вы говорите правду, - отвечал Иван Ермолаич. - В особенности меня утешают ваши слова: мы даем направление молодым умам, что нисколько не мешает мне спрягать глагол сплю: я сплю, ты спишь...