Страница:
– Ну и что? - сказал я. - Сложность-то в чем? Получи еще два древа и пользуйся ими на здоровье при тех или иных обстоятельствах.
– Ага, как же! Получи! - хмыкнул Мельников. - Они ведь деньги требуют за изыскания! И отнюдь не копейки.
Первое древо, размещенное в пределах привычного летоисчисления, архивные мальчики и девочки выращивали с удовольствием и бесплатно из уважения к талантам Мельникова, отражая всенародную любовь к нему. А эти молокососы от Хвостенко и Мазепы сразу же выказывают корысть, оскорбительную для маэстро, им все равно, для кого они возьмутся создавать родословную.
– Среди этих умельцев, - спросил я, - не было молодого человека по фамилии Пересыпкин?
– Я и не помню их фамилии! - поморщился Мельников. - Пересыпкин? Нет, не помню. А почему ты спрашиваешь?
– Да так, - сказал я. - Пустое…
Коля Пересыпкин, казавшийся мне высокомерным молчуном, ушел из нашего учебного заведения в Эзотерическую академию, что у Земляного вала. Спустя время от прежних его однокурсников я услышал, что Пересыпкин, вечно нище-голодный, купил «Тойоту», процветает, торгует гороскопами. Но торгует с риском канатоходца. Он и его коллеги имеют дела с конкурирующими фирмами, создают гороскопы и тем, и тем, часто по поводу конфликтных ситуаций, кого-то подталкивают к выгодам, а кого-то подводят к краху. С выгод и добывают навар. Игрой с необходимостью (удовольствием) пудрить мозги и сталкивать конкурентов увлеклись, хотя и понимают, чем она может закончиться. Вот уже год, как о Пересыпкине я ничего не слышал. Жив он или не жив, не знал.
Уловив заминку в нашем с Мельниковым разговоре, в беседу вступила Людмила Васильевна.
– А вы Квашнина знаете? - спросила она.
– Не знаю я никакого Квашнина, - буркнул Мельников.
– И я не знаю, - кивнул я.
– Ой! Ой! Ну как же! - удивилась кассирша. - Миллионщик. Да что миллионщик! Он алименты может платить миллионами, но некому. У него отрасль. Монополия. У него хоккейная команда «Северодрель»!
– Ну и при чем тут Квашнин? - проворчал Мельников, он явно был недоволен вмешательством кассирши в разговор.
– А то, что этот Квашнин, - сказала Людмила Васильевна, - собирается купить закусочную. Будет торговать коврами или поставит игровые автоматы. И мы уж тут не появимся. Если только Дашу он к себе позовет. Он на нее глаз положил. И она на него глядела как на проезжего корнета.
– Ну уж вы, Людмила Васильевна, совсем меру не знаете! - вспылила Даша, сдернула с головы синюю пилотку и убежала на кухню.
– Ой! Ишь как разрумянилась! - обрадовалась Людмила Васильевна.
А мы с Мельниковым помрачнели. На кой хрен нам игровые автоматы! И ведь недавно я все же слышал о Квашнине, о какой-то его бетономешалке. Впрочем, Мельников помрачнел ненадолго. Что вникать в пророчества кассирши, если не утолен его интерес к проблемам летоисчислений? И я понимал, что Мельников, оскорбленный поначалу сребролюбием изыскателей фамильных древ, уже не прочь поторговаться с ними. Отчего же в дополнение к ветвистому дубу не завести деревца диковинные или даже декоративные? Зная Мельникова, я мог предположить, что его особенно привлекала сплющенность времени в системе Единого Поля (то есть объединившего поля электромагнитное, гравитационное, ядерное, слабые и прочие, пока неизвестные), там Мельников мог совмещаться не только с Батыем, Людовиком Каторз, маршалом Катуковым, но и с Шекспиром или с Эзопом, содержа в поле притяжения хриплогласую Жанну д'Арк, и всякой скотине, с ехидством относящейся к его свежим воспоминаниям, скажем, о первом представлении «Гамлета» в лондонском «Глобусе» можно было сунуть в морду родословную «от Хвостенко». Родословная же «от Мазепы», думаю, была для него не столь важна, это так, забава, некий завиток из рококо, арабеск изящный, отчего бы и им не владеть?
– Ну и торгуйся, - согласился я.
21
22
– Ага, как же! Получи! - хмыкнул Мельников. - Они ведь деньги требуют за изыскания! И отнюдь не копейки.
Первое древо, размещенное в пределах привычного летоисчисления, архивные мальчики и девочки выращивали с удовольствием и бесплатно из уважения к талантам Мельникова, отражая всенародную любовь к нему. А эти молокососы от Хвостенко и Мазепы сразу же выказывают корысть, оскорбительную для маэстро, им все равно, для кого они возьмутся создавать родословную.
– Среди этих умельцев, - спросил я, - не было молодого человека по фамилии Пересыпкин?
– Я и не помню их фамилии! - поморщился Мельников. - Пересыпкин? Нет, не помню. А почему ты спрашиваешь?
– Да так, - сказал я. - Пустое…
Коля Пересыпкин, казавшийся мне высокомерным молчуном, ушел из нашего учебного заведения в Эзотерическую академию, что у Земляного вала. Спустя время от прежних его однокурсников я услышал, что Пересыпкин, вечно нище-голодный, купил «Тойоту», процветает, торгует гороскопами. Но торгует с риском канатоходца. Он и его коллеги имеют дела с конкурирующими фирмами, создают гороскопы и тем, и тем, часто по поводу конфликтных ситуаций, кого-то подталкивают к выгодам, а кого-то подводят к краху. С выгод и добывают навар. Игрой с необходимостью (удовольствием) пудрить мозги и сталкивать конкурентов увлеклись, хотя и понимают, чем она может закончиться. Вот уже год, как о Пересыпкине я ничего не слышал. Жив он или не жив, не знал.
Уловив заминку в нашем с Мельниковым разговоре, в беседу вступила Людмила Васильевна.
– А вы Квашнина знаете? - спросила она.
– Не знаю я никакого Квашнина, - буркнул Мельников.
– И я не знаю, - кивнул я.
– Ой! Ой! Ну как же! - удивилась кассирша. - Миллионщик. Да что миллионщик! Он алименты может платить миллионами, но некому. У него отрасль. Монополия. У него хоккейная команда «Северодрель»!
– Ну и при чем тут Квашнин? - проворчал Мельников, он явно был недоволен вмешательством кассирши в разговор.
– А то, что этот Квашнин, - сказала Людмила Васильевна, - собирается купить закусочную. Будет торговать коврами или поставит игровые автоматы. И мы уж тут не появимся. Если только Дашу он к себе позовет. Он на нее глаз положил. И она на него глядела как на проезжего корнета.
– Ну уж вы, Людмила Васильевна, совсем меру не знаете! - вспылила Даша, сдернула с головы синюю пилотку и убежала на кухню.
– Ой! Ишь как разрумянилась! - обрадовалась Людмила Васильевна.
А мы с Мельниковым помрачнели. На кой хрен нам игровые автоматы! И ведь недавно я все же слышал о Квашнине, о какой-то его бетономешалке. Впрочем, Мельников помрачнел ненадолго. Что вникать в пророчества кассирши, если не утолен его интерес к проблемам летоисчислений? И я понимал, что Мельников, оскорбленный поначалу сребролюбием изыскателей фамильных древ, уже не прочь поторговаться с ними. Отчего же в дополнение к ветвистому дубу не завести деревца диковинные или даже декоративные? Зная Мельникова, я мог предположить, что его особенно привлекала сплющенность времени в системе Единого Поля (то есть объединившего поля электромагнитное, гравитационное, ядерное, слабые и прочие, пока неизвестные), там Мельников мог совмещаться не только с Батыем, Людовиком Каторз, маршалом Катуковым, но и с Шекспиром или с Эзопом, содержа в поле притяжения хриплогласую Жанну д'Арк, и всякой скотине, с ехидством относящейся к его свежим воспоминаниям, скажем, о первом представлении «Гамлета» в лондонском «Глобусе» можно было сунуть в морду родословную «от Хвостенко». Родословная же «от Мазепы», думаю, была для него не столь важна, это так, забава, некий завиток из рококо, арабеск изящный, отчего бы и им не владеть?
– Ну и торгуйся, - согласился я.
21
– Александр Михайлович, - услышали мы, - вот я и здесь. Как и обещал.
Перед нами стоял молодой человек с пятнистой пиратской косынкой на голове. Мельников покосился на меня, он выказывал - для меня - недоумение, давая понять, что молодой человек - хам и что ни о каких его обещаниях, он, Мельников, не ведает. Пиратскую косынку носил и Коля Пересыпкин, и у него, как у сегодняшнего малого, из-под косынки вылезала на шею косица. («Не к манчжурам ли вы себя причисляете?» - поинтересовался я как-то у Пересыпкина, но нет, о манчжурах Коля и не слышал.) Скоро я посчитал, что подошедшего следует называть не молодым человеком, а парубком или хлопцем, мысль об этом наводили вислые усы малого, правда, пока что жидкие. Косицу малого к оселедцам отнести было нельзя, но не исключалось, что косынка прикрывала стрижку под горшок.
– Хома Брут… - пробормотал я.
– Что? - не понял малый.
Мельников невнятной скороговоркой представил ему меня и предложил садиться.
– Кошеваров, - назвал себя малый. - Кошеваров Максим. Я сяду, но рассиживаться у меня времени нет.
– Николай Пересыпкин вам знаком? - спросил я.
– Нет, - сказал Кошеваров, правда, после некоей заминки. - Среди моих знакомых нет ни Николая Пересыпкина, ни Хомы Брута…
– Ну и слава Богу, - сказал я.
– Разговор здесь уместен? - Кошеваров обратился к Мельникову.
– Да, - кивнул Мельников. - Профессору известна суть дела.
– Тогда приступим, - объявил Кошеваров, расшнуровал черную папку и протянул Мельникову несколько листов плотной бумаги.
– Что это? - спросил Мельников.
– Типовой проект родословного древа. А это список потомков Мазепы, их личностей из боковых ветвей, а также титанов и титанесс, предваряющих рождество Мазепы. А здесь - варианты жанровых форм родословных древ. В частности, типа Тезиса, то есть похвалы Лазарю Барановичу, с картушами, фейерверками, апофеозами и подпорой корней древа подземными девами. Я вам объясню, кто такой Лазарь Баранович…
– Не надо, - сказал я. - Мы читали про Лазаря Барановича.
Слова мои Кошеварова, похоже, покоробили. Но теперь я стал для него фигурой совсем несущественной. К Мельникову же он начал обращаться более уважительно. А Мельников по-прежнему к моему удивлению смотрел на Кошеварова искательно. Познакомившись с текстами проекта, Мельников протянул листы из черной папки мне. Вписаться в летоисчисление от Мазепы Мельникову предлагалось по нескольким линиям. По рыцарски-романтической. Тут Мазепа был герой и рыцарь, и все его предшественники, пусть и сплющенные во времени и едином поле, были герои и рыцари. По линии эротической. Легенда относила Мазепу к вечнозеленым плейбоям космического масштаба. С детства помню даже картинку чуть ли не в сочинениях лорда Байрона. Совершенно голого красавца (торс Шварценеггера) испуганный конь нес по степи. По одному из житий Мазепы он был уличен паном Фальбовским в утехах с женой пана. Схваченный сворой челяди, раздетый, был привязан к лошади и отправлен в степь на съедение волкам. Выжил. Сколько было в Речи Посполитой красавиц, все они поголовно (потелесно) попали в коллекцию Мазепы. Третья линия предлагалась западноевропейских значений. Пересечения судеб Мазепы с тем же Байроном, королем шведским Карлом, королем саксонским и польским Августом Сильным обещали удивительные ветки и сучки и в без того живописном древе. Наконец, линия ясновельможная. Тут какие бы только титулы и дворцы ни случились в прошлом и будущем Мельниковых!
– А вот Петр, - не выдержал я. - Император. Он в летоисчислении от рождества Мазепы - кто?
– Опять же возможны варианты. Основной - он отец Мазепы. Незаконный, но отец. Так же невзлюбил его, как и законного сына Алексея. Сексуальные комплексы по Фрейду. До Мазепы руки не дошли. Другой вариант, менее обоснованный. Петр - незаконный сын Мазепы, отсюда, опять же по Фрейду, ненависть Петра к легкомысленному отцу-гуляке. Впрочем, ваш вопрос (это ко мне) можно признать провокационным и вызванным чувством зависти.
Кошеваров чуть ли не спиной сидел теперь ко мне.
– Да, кстати, - обратился я к Мельникову, - если ты сумеешь породниться с лордом Байроном, то сможешь сплестись ветвями с родом Мальборо и, стало быть, с Уинстоном Черчиллем и с родом Спенсеров, а через него с президентами Бушами, старшим и младшим, ну и с принцессой Дианой.
– Что вам известно об этом? - чуть ли не подскочил Кошеваров.
– Это сведения коммерческие, - сухо сказал я, - и на них имеется ценник.
Мельникова, пожалуй, не менее, чем изыскателя Кошеварова, взволновали мои сведения, но он сумел сдержать себя и сидел человеком знающим обо всем и утомленным этим знанием. А Кошеваров, похоже, был готов вцепиться в меня с намерением вытрясти и самые мелочи британских ответвлений Мазепиного рода. Но в дверном проеме закусочной возникла еще одна рожа в пиратской косынке (бандане, что ли?), было произведено призывное движение рукой, вмиг поднявшее Кошеварова с места. Черную папку он прихватил, не завязав шнурков, а листы с типовым проектом и приложениями оставил на столе. И не в спешке, а для пользы дела.
– Передавайте привет Коле Пересыпкину! - бросил я ему вслед.
– Что? Кому? - Кошеваров обернулся, в глазах его был испуг. - Я не знаю никакого Коли Пересыпкина! Вы что-то путаете! Путаете!
– Опять ты про какого-то Пересыпкина, - сказал Мельников.
– Тебе гороскопы не предлагали?
– Нет, не предлагали…
– Ну и ладно, - сказал я. - Ну и слава Богу.
– При чем тут гороскопы?
– Ни при чем. Ни при чем… А этот Кошеваров - он из архивных мальчиков и девочек, какие первыми вырастили тебе древо?
– Нет, он не имеет к ним отношения.
– Ты знаешь точно?
– Он говорил. А что?
– Ничего… Ничего…
– Ну так как мне быть? - спросил Мельников.
А к нашему столу уже подходил приятель Мельникова и мой добрый знакомый актер Николай Симбирцев.
– Ну что, Сашенька, расслюнявился? Небось Гамлетом пытаешь профессора. Покупать или не покупать? Купишь. Ты жадный. Помаешься, поторгуешься, но купишь. Неизвестно зачем. Но потом выйдет - что и зачем. Он уже человекам ста надоедал своими сомнениями, на самом деле - хвастался. К вам же обратился чуть ли не к последнему. Потому как стеснялся. Вы знаете ему цену.
– Опять ты, Николай, юродствуешь! - воскликнул Мельников. - На роду у тебя написано быть шутом!
– Не удивлюсь, если в твоих древах поместятся короли, при которых мои предки осуществляли себя шутами.
– Да, по линии Байронов Александр Михайлович, - заметил я, - вполне может получить родственником кого-нибудь из британских королей.
– Ну вот! - обрадовался Симбирцев. - А ты разнылся. Да ты с этими бумагами сейчас же выхлопочешь мантию в Кембридже! А она тебе к лицу.
– Перестань ерничать! - вскочил Мельников.
– Александр, дорогой! Тебя слышно у дверей гребаного МХАТа! - в закусочную ворвалась для меня - Тамара, для Мельникова - Иоанна. - Нас ждут во французском посольстве. Ты забыл?
Прежде кольчужную кофту воительницы дополняла суконная юбка, теперь юбку заменили брюки, расширенные на манер галифе, на вид - металлические, с блюдцами наколенников. Тамара-Иоанна была и не в наряде к посольскому приему, а в доспехах. Воображение вкладывало в руки героини копье и щит. Несколько озадачивала обувь Тамары, на ноги ее было натянуто нечто чешуйчатое, напоминающее лапы петуха, с суковатыми шпорами и растянутыми пальцами. («Может, в память о галльском петухе?» - пришла в голову странность).
– Запамятовал! - Мельников шлепнул себя ладошкой по лбу. - Запамятовал!
Решительному и мгновенному уходу Мельникова со спутницей к бокалам и столам французов помешало столкновение, случившееся возле дверей закусочной. Столкновение вышло с двумя известными в заведении посетителями.
– Пардон! Пардон! - принялся извиняться и раскланиваться частный извозчик, водила-бомбила Васек Фонарев, нынче не в привычных тапочках, а в наваксенных ботинках, на босые, впрочем, ноги. Васек предъявил всем в зале и в особенности кассирше пустую трехлитровую банку с надписью на боку (от руки на бумажке) «Вода Касимовская»: - Вот смотрите! Всем вез, кому обещал! Выпили гады! Только отвернулся, а они и выпили!
– Кто, Васек, гуманоиды, что ли? - спросила кассирша.
– Они, гады! Повозились со стервой и горлы у них пересохли!
– Ой, Васек, ой! - взволновалась Людмила Васильевна.
Но Васек с исчезновением касимовской воды лишь остановил Мельникова с Тамарой-Иоанной. А отскочить от двери их заставил свирепый Фридрих Малоротов, он же Фридрих Средиземноморский. Взлохмаченный решительнее прежнего, с бешеными глазами, он размахивал призовым глобусом, будто шестопером (глобус был с углами в соответствии со школьной теорией о Земле как о чемодане) и орал:
– Где олигарх? Где этот клюквенный король? Порублю!
Перед нами стоял молодой человек с пятнистой пиратской косынкой на голове. Мельников покосился на меня, он выказывал - для меня - недоумение, давая понять, что молодой человек - хам и что ни о каких его обещаниях, он, Мельников, не ведает. Пиратскую косынку носил и Коля Пересыпкин, и у него, как у сегодняшнего малого, из-под косынки вылезала на шею косица. («Не к манчжурам ли вы себя причисляете?» - поинтересовался я как-то у Пересыпкина, но нет, о манчжурах Коля и не слышал.) Скоро я посчитал, что подошедшего следует называть не молодым человеком, а парубком или хлопцем, мысль об этом наводили вислые усы малого, правда, пока что жидкие. Косицу малого к оселедцам отнести было нельзя, но не исключалось, что косынка прикрывала стрижку под горшок.
– Хома Брут… - пробормотал я.
– Что? - не понял малый.
Мельников невнятной скороговоркой представил ему меня и предложил садиться.
– Кошеваров, - назвал себя малый. - Кошеваров Максим. Я сяду, но рассиживаться у меня времени нет.
– Николай Пересыпкин вам знаком? - спросил я.
– Нет, - сказал Кошеваров, правда, после некоей заминки. - Среди моих знакомых нет ни Николая Пересыпкина, ни Хомы Брута…
– Ну и слава Богу, - сказал я.
– Разговор здесь уместен? - Кошеваров обратился к Мельникову.
– Да, - кивнул Мельников. - Профессору известна суть дела.
– Тогда приступим, - объявил Кошеваров, расшнуровал черную папку и протянул Мельникову несколько листов плотной бумаги.
– Что это? - спросил Мельников.
– Типовой проект родословного древа. А это список потомков Мазепы, их личностей из боковых ветвей, а также титанов и титанесс, предваряющих рождество Мазепы. А здесь - варианты жанровых форм родословных древ. В частности, типа Тезиса, то есть похвалы Лазарю Барановичу, с картушами, фейерверками, апофеозами и подпорой корней древа подземными девами. Я вам объясню, кто такой Лазарь Баранович…
– Не надо, - сказал я. - Мы читали про Лазаря Барановича.
Слова мои Кошеварова, похоже, покоробили. Но теперь я стал для него фигурой совсем несущественной. К Мельникову же он начал обращаться более уважительно. А Мельников по-прежнему к моему удивлению смотрел на Кошеварова искательно. Познакомившись с текстами проекта, Мельников протянул листы из черной папки мне. Вписаться в летоисчисление от Мазепы Мельникову предлагалось по нескольким линиям. По рыцарски-романтической. Тут Мазепа был герой и рыцарь, и все его предшественники, пусть и сплющенные во времени и едином поле, были герои и рыцари. По линии эротической. Легенда относила Мазепу к вечнозеленым плейбоям космического масштаба. С детства помню даже картинку чуть ли не в сочинениях лорда Байрона. Совершенно голого красавца (торс Шварценеггера) испуганный конь нес по степи. По одному из житий Мазепы он был уличен паном Фальбовским в утехах с женой пана. Схваченный сворой челяди, раздетый, был привязан к лошади и отправлен в степь на съедение волкам. Выжил. Сколько было в Речи Посполитой красавиц, все они поголовно (потелесно) попали в коллекцию Мазепы. Третья линия предлагалась западноевропейских значений. Пересечения судеб Мазепы с тем же Байроном, королем шведским Карлом, королем саксонским и польским Августом Сильным обещали удивительные ветки и сучки и в без того живописном древе. Наконец, линия ясновельможная. Тут какие бы только титулы и дворцы ни случились в прошлом и будущем Мельниковых!
– А вот Петр, - не выдержал я. - Император. Он в летоисчислении от рождества Мазепы - кто?
– Опять же возможны варианты. Основной - он отец Мазепы. Незаконный, но отец. Так же невзлюбил его, как и законного сына Алексея. Сексуальные комплексы по Фрейду. До Мазепы руки не дошли. Другой вариант, менее обоснованный. Петр - незаконный сын Мазепы, отсюда, опять же по Фрейду, ненависть Петра к легкомысленному отцу-гуляке. Впрочем, ваш вопрос (это ко мне) можно признать провокационным и вызванным чувством зависти.
Кошеваров чуть ли не спиной сидел теперь ко мне.
– Да, кстати, - обратился я к Мельникову, - если ты сумеешь породниться с лордом Байроном, то сможешь сплестись ветвями с родом Мальборо и, стало быть, с Уинстоном Черчиллем и с родом Спенсеров, а через него с президентами Бушами, старшим и младшим, ну и с принцессой Дианой.
– Что вам известно об этом? - чуть ли не подскочил Кошеваров.
– Это сведения коммерческие, - сухо сказал я, - и на них имеется ценник.
Мельникова, пожалуй, не менее, чем изыскателя Кошеварова, взволновали мои сведения, но он сумел сдержать себя и сидел человеком знающим обо всем и утомленным этим знанием. А Кошеваров, похоже, был готов вцепиться в меня с намерением вытрясти и самые мелочи британских ответвлений Мазепиного рода. Но в дверном проеме закусочной возникла еще одна рожа в пиратской косынке (бандане, что ли?), было произведено призывное движение рукой, вмиг поднявшее Кошеварова с места. Черную папку он прихватил, не завязав шнурков, а листы с типовым проектом и приложениями оставил на столе. И не в спешке, а для пользы дела.
– Передавайте привет Коле Пересыпкину! - бросил я ему вслед.
– Что? Кому? - Кошеваров обернулся, в глазах его был испуг. - Я не знаю никакого Коли Пересыпкина! Вы что-то путаете! Путаете!
– Опять ты про какого-то Пересыпкина, - сказал Мельников.
– Тебе гороскопы не предлагали?
– Нет, не предлагали…
– Ну и ладно, - сказал я. - Ну и слава Богу.
– При чем тут гороскопы?
– Ни при чем. Ни при чем… А этот Кошеваров - он из архивных мальчиков и девочек, какие первыми вырастили тебе древо?
– Нет, он не имеет к ним отношения.
– Ты знаешь точно?
– Он говорил. А что?
– Ничего… Ничего…
– Ну так как мне быть? - спросил Мельников.
А к нашему столу уже подходил приятель Мельникова и мой добрый знакомый актер Николай Симбирцев.
– Ну что, Сашенька, расслюнявился? Небось Гамлетом пытаешь профессора. Покупать или не покупать? Купишь. Ты жадный. Помаешься, поторгуешься, но купишь. Неизвестно зачем. Но потом выйдет - что и зачем. Он уже человекам ста надоедал своими сомнениями, на самом деле - хвастался. К вам же обратился чуть ли не к последнему. Потому как стеснялся. Вы знаете ему цену.
– Опять ты, Николай, юродствуешь! - воскликнул Мельников. - На роду у тебя написано быть шутом!
– Не удивлюсь, если в твоих древах поместятся короли, при которых мои предки осуществляли себя шутами.
– Да, по линии Байронов Александр Михайлович, - заметил я, - вполне может получить родственником кого-нибудь из британских королей.
– Ну вот! - обрадовался Симбирцев. - А ты разнылся. Да ты с этими бумагами сейчас же выхлопочешь мантию в Кембридже! А она тебе к лицу.
– Перестань ерничать! - вскочил Мельников.
– Александр, дорогой! Тебя слышно у дверей гребаного МХАТа! - в закусочную ворвалась для меня - Тамара, для Мельникова - Иоанна. - Нас ждут во французском посольстве. Ты забыл?
Прежде кольчужную кофту воительницы дополняла суконная юбка, теперь юбку заменили брюки, расширенные на манер галифе, на вид - металлические, с блюдцами наколенников. Тамара-Иоанна была и не в наряде к посольскому приему, а в доспехах. Воображение вкладывало в руки героини копье и щит. Несколько озадачивала обувь Тамары, на ноги ее было натянуто нечто чешуйчатое, напоминающее лапы петуха, с суковатыми шпорами и растянутыми пальцами. («Может, в память о галльском петухе?» - пришла в голову странность).
– Запамятовал! - Мельников шлепнул себя ладошкой по лбу. - Запамятовал!
Решительному и мгновенному уходу Мельникова со спутницей к бокалам и столам французов помешало столкновение, случившееся возле дверей закусочной. Столкновение вышло с двумя известными в заведении посетителями.
– Пардон! Пардон! - принялся извиняться и раскланиваться частный извозчик, водила-бомбила Васек Фонарев, нынче не в привычных тапочках, а в наваксенных ботинках, на босые, впрочем, ноги. Васек предъявил всем в зале и в особенности кассирше пустую трехлитровую банку с надписью на боку (от руки на бумажке) «Вода Касимовская»: - Вот смотрите! Всем вез, кому обещал! Выпили гады! Только отвернулся, а они и выпили!
– Кто, Васек, гуманоиды, что ли? - спросила кассирша.
– Они, гады! Повозились со стервой и горлы у них пересохли!
– Ой, Васек, ой! - взволновалась Людмила Васильевна.
Но Васек с исчезновением касимовской воды лишь остановил Мельникова с Тамарой-Иоанной. А отскочить от двери их заставил свирепый Фридрих Малоротов, он же Фридрих Средиземноморский. Взлохмаченный решительнее прежнего, с бешеными глазами, он размахивал призовым глобусом, будто шестопером (глобус был с углами в соответствии со школьной теорией о Земле как о чемодане) и орал:
– Где олигарх? Где этот клюквенный король? Порублю!
22
Анатолий Васильевич Квашнин проснулся, ощутив: у него выросло ухо.
Вчера его не было, ночью оно появилось. Ухо стало третьим и вторым слева.
Квашнин лежал на сердечном боку и боялся приподнять голову. Он даже вминал ее в подушку, будто был способен растереть, размазать лишнее ухо, освободиться от него.
Рука Квашнина неверно, будто со страхом, дергаясь, поползла к правому виску, пальцами вмялась в ушную раковину, нажала на мочку и замерла. И отпустить мочку пальцам было страшно, вцепились в нее словно в последний краешек, в последнюю твердь жизни, а внизу, в ущелье улицы, глыбились черные пустые мусорные ящики. Все же отважился, повел пальцы вниз, нет, тут все было по-прежнему, худоба шеи, шершавая небритость скулы. Но там-то, у подушки, под левым вмятым в нее виском, гнусно, медузьей мерзостью ощущалось прибавленное к нему ухо. Причем припаяли, приклеили (притрансплантировали) его как бы с издевкой, не повтором к своему родимому, а прилепив его боком, мочкой - в сторону рта. Было оно, было, из него хотелось выковырнуть спичкой (а их в доме и не держат) серу, и в нем - звенело! «В каком ухе звенит?» Спросить бы теперь. И что задумать, спросив? Но некого спросить. Нет тетки Нюры. И не ответит она: «В третьем, Толик, в третьем!» Кто приклеил, кто приделал, кто трансплантировал (и от кого)? Что за бред? Надо сейчас же отодрать новое ухо, если не поддастся - отмахнуть ножом. Опять бред! Надо просто открыть глаза и встать.
Страшно. Страшно. Страшно и сладостно вместе.
И все же открыл глаза. Отбросил одеяло в лахорском шелку. Укрепивший мышцы в бассейнах и на тренажерах вспрыгнул и приземлился на пол. Оп-п-па! Левую руку подносить к голове не стал. Убоялся. Но - к зеркалу! Не зажмуривай глаза. Не трусь. Ну! И все! Где же твое новое ухо, приделанное к скуле, мочкой в сторону рта? Нет его! Нет. И не могло быть!
Но с чего вдруг утренний кошмар? Ведь не пил вчера. Кружка пива не в счет. Он вообще непьющий человек. Ну, согласимся, малопьющий. Протокол и церемониал светско-делового существования принуждает его пригублять необходимые для соблюдения приличий напитки. Оправданны срывы и загулы. Но вчера-то нужды в них не случилось. Но и теперь возле истинного уха и по скуле ко рту, там, где сходились челюсти, зудело. И спичка требовалась чтобы выковырнуть серу. И комариный гуд не притихал. «В третьем, Толик, в третьем». Спрашивал тогда тетю Нюру в вологодском Ватникове: «А зачем человеку третье ухо, ну третий глаз куда ни шло, особенно на затылке, а третье-то зачем?» «Ни за чем, - ответила тетка. - Вовсе ни к чему тебе третье ухо. Если только, чтоб звенело…» И продолжила сказку про клюквенного короля и его приятельницу болотную Кикимору.
Кошмар должен был иметь причину и толкование. Квашнин читал Фрейда и Юнга, не по увлечению, а ради разъяснения собственных сомнений. Подход Фрейда был увлекателен, но приложим к определенным случаям, а порой и наивен. Иные истории и серьезные судьбы втискивались в ряд иллюстраций к доктрине, искажались или трактовались поверхностно. В особенности Квашнина расстроил разбор Фрейдом судьбы и натуры Достоевского - диагноз участкового врача, составленный для районного отдела внутренних дел. Соображения Юнга показались Квашнину менее категоричными, по-художнически, что ли, размытыми или раздвигающими границы смысла, а потому - с большими допущениями примерить их на себя.
Откуда выводить третье ухо? Из прошлого - из словечек тети Нюры, провинциальной сестры матери, к кому его мальчиком и отроком отправляли на каникулы либо в пору бездомья? Или из особенностей его, Квашнина, натуры? Он - человек дела, здравого смысла, зачем зарождаться в нем желанию иметь третье ухо? В нем нет нужды, оно не даст выгоды. Третий глаз мог хотя бы иметь деловое применение, в особенности, если бы это был не просто дополнительный орган зрения, а Третий Глаз с мистическим выходом в иные миры и измерения. Но фантазером в последние годы Квашнин быть себе не позволял.
Нет, тут случай был иной. А какой? Какой? Иносказание? Предупреждение с угрозой? От кого? Подсказка из будущего? Опять же - чья подсказка? Нет, это уже не по Юнгу. Впрочем, Юнга и тем более Фрейда можно было освободить от путеводительских услуг и самому распутывать создающие несвободу или беспокойства узелки и узлища. Да и просто забыть о дурацком, достойном крыс Городничего третьем ухе. Но забвение или вычерк из памяти (стертая кассета) пользы бы не принесло. Вспомнилось. Месяцев пять назад во сне утреннем, преддеятельном, и не во сне даже, а в полудремоте пробуждения привиделось: на груди, возле правой подмышки, затемнел еще один сосок. Под душем рассмеялся и повелел себе сон забыть. Оказывается, не забыл. Но тогда привиделось в зыбкости бытия. А теперь ощутилось. Зудело, сера тяготила перепонку и звон требовал ответа: «В каком ухе?…» Что возникнет следующее? Рог марала на башке? Но жены нет. И любовницы стоящей нет. Бабы временные не имеют и мифологических прав на одаривание рогами. Мимо все, мимо!
Подберемся с иного бока. С иного склона вершины. Фу ты, какая уж тут вершина! Ладно. Что упрятано в нем неведомое самому? Или попроще. Что произошло с ним накануне? Ничего особенного. Рутинное движение дел. В числовых системах убавлений нет. Приросты мелкие, однако нормальные при раздроблении зерен. Или при выделке овчины. Ага. Вот что. Побывал в Камергерском, постоял у витрины. Рассмотрел патефон и гитару (не к ним ли свежее ухо?). Керосиновую лампу. Вещь, достойная двух тысяч. Зашел в закусочную. Переглянулся с буфетчицей. Впрочем, ее рассмотрел и понял, не входя в заведение. Решил. Прибудет… То есть ничего этакого не случилось. Решил и решил. Придется выложить двести пятьдесят тысяч. Да хоть миллион! Ну ладно, «миллион» - это в порыве и нетерпении десятилетнего отрока, взмахнувшего волшебной палочкой. А двести пятьдесят - в невыгодном для Квашнина варианте приобретения. Но не уступит и цента. Любой каприз требует измерения. Жаль, что наследники Крапивенского люди - жадно-скучные, без вдохновения. А Квашнин любил торги и игры с людьми моцертианского склада (Сороса называли Моцартом Уолл-Стрита, но с Соросом Квашнину не приходилось иметь дел). Жаль, что Крапивенские в Москву прибыть не торопились. Нетрудно было слетать к ним на день, на два в Швейцарию, но вышла бы неприличная суета из-за мелочи.
А спешить и не было нужды.
В Москве Квашнин располагал четырьмя ночлежно-представительскими резиденциями. Две из них - пентхаузы. Ночлежными - для себя, представительскими - для приемов и балов. Дела решались в иных помещениях.
Третье ухо причудилось Квашнину в Средне-Кисловском переулке. Эта квартира обошлась ему недешево, но она располагалась ближе всего к святыням. А святыни были для Квашнина важны.
Ночевал Квашнин, если пребывал в России и в пределах Восточно-Европейской равнины, чаще за городом. В Средне-Кисловском же переулке не ночевал давно. Но от Камергерского сюда пешим ходом было восемь минут, а потому выбор ночлега вышел объяснимым. Можно было, конечно, призвать ласковую или бесстыжую особу для ублажения тела, но не призвал. Может, и зря. Может, в ее присутствии и не причудилось бы третье ухо.
Отчего не призвал? Что-то помешало. Что - неизвестно. Но утром надо было бы ее выпроваживать. На это ушли бы время и фальшивые церемонии. А он чувствовал, что хотя бы в воскресенье желает побыть один. Просто посидеть в бесцелии и в бессмыслии. Или книги какие полистать. А библиотека в Кисловском была подобрана хорошая. Отчасти и полезная. Именно полистать, не углубляясь в трудности чужих мудровствований. Или снять с полок альбомы, привезенные из Рима или из Франкфурта… А может, взять и пошляться в переулках от Никитской и до Пречистенки (натянув парик, приклеив усы) обыкновенным и необеспокоенным москвичом. Да и перекусить где-либо…
Произвел звонки. Освободил от дневных забот охрану, водителя Гошу, стряпчих и порученца Агалакова. Тот будто бы даже огорчился. Лукавил. Сейчас же, наверняка, нырнул в свои интересы. Относительно свойств и усердий Агалакова заблуждений не имел и все же некую (контролируемую) слабость к нему допускал. Слабость эта была вызвана чувством вины или даже растерянности технаря и практика перед громадиной, именуемой Искусством. Агалаков же, отучившийся в двух легкомысленно-возвышенных институтах, державший в голове много имен, терминов и названий, обитался вблизи Квашнина как бы советником по культуре. Или хотя бы проводником патрона во дворцы ее ценностей. Во дворцы, впрочем, сказано неточно. Во дворцы Квашнин приводил себя сам. Агалаков же, свой, отчасти и потому, что представлял Квашнина и его капиталы, в тусовках героев светской хроники, людей, по мнению Квашнина, посредственных и суррогатных, но умеющих навязывать публике мнение, что хорошо, что плохо, что наше, что не наше, помогал патрону не слыть пошлым нуворишем, впадающим в дурной тон. Он приводил к Квашнину архитекторов, дизайнеров, владельцев галерей, какие вызвали бы неодобрение Церетели или всяких там придворных ретушеров и мастеров купеческого портрета. Желания патрона Агалаков, пожалуй, угадывал. Но в приятели Квашнин его, конечно, не допускал. Отношение к нему было не то чтобы высокомерным, нет, высокомерием Квашнин не страдал. Оно было - снисходительно-ироничное. Пустой все же малый Николай Софронович Агалаков. Со справочным бюро в голове и пустой. Балабол. Хвастун. Способный продать из-за хвастовства или хотя бы выдать секреты. Пройдоха. Но все же не прохиндей. Умеющий улещивать и уговаривать, по сути - дурить мозги. Франт и мот. Но нечего проматывать. Если только чужое. Пустяковина. Хлястик.
Стоп. Хлястик-то что хулить? Ко всему прочему хлястик принадлежал белому, пусть и манерному, но льняному костюму Агалакова, пошитому из ткани Квашнинской мануфактуры. Ношение костюма чуть ли не льстило Квашнину, и укорять Агалакова хлястиком желания не возникало. Блажь. Да. Блажь. Чужие блажи были Квашнину интересны, а порой и забавны. Свои блажи он желал искоренить как болезненно-нецелесообразные. Но не мог. Вздорно-пустяшную блажь Агалакова он признал артистической и имея ее в виду, терпимее думал о своих неразумных для предпринимателя капризах. Так вышло с устройством гаража при даче в Чекасове.
Не он будто бы придумал разместить на каменном фронтоне гаража мозаичный герб А.В. Квашнина. И впрямь не он. Чуткий Агалаков из его, Квашнина, неделовых реплик, вспоминаний обрывками случаев жизни вычислил («вычислил» к Агалакову никак не подходит - выпел, что ли, вырисовал, вырифмовал?) неизвестные желания и видения, и теперь над воротами гаража на синем щите под вензелем «АК» судьбу человечью изображают белый груздь, горстка рубиновой клюквы и голубой цветок льна. Могли ли еще пятнадцать лет назад придти в голову Квашнину, выброшенному из поглядывавшей на Марс фирмы (тема докторской закрыта, изобретения придушены безденежьем), но внезапно осчастливленному (получил место продавца на Даниловском рынке в овощном ряду), дача в Чекасове, этот гараж и этот герб? Торговать Квашнину, тогда двадцативосьмилетнему, было доверено клюквой и брусникой из сырых каргопольских лесов. Естественно, он не мог не вспомнить детство, тетю Нюру, тишайший Ватников с лесопилкой и льнозаводом, где тетка и работала, их походы за ягодами и грибами, вечерние рассказы про клюквенного короля и его подругу Кикимору. Квашнин отправил тогда Анне Никитичне письмо. «Воры, пьяницы, что могли разворовали, - писала тетка, - а заготпункт закрыт, грибникам и ягодникам денег добыть негде…» С этого все и началось.
Из паутины детских грез о неосуществимом, упований, не хуже сказочных, досад и горестей Агалаковым была уловлена бетономешалка. В домашнем застолье, на манер американцев прозванном нынче вечеринкой, Квашнин между прочим, не опуская бокал шампанского, рассказал мальчишескую историю. Отец его, тогда майор, был откомандирован в Среднеазиатский округ к границе сомнительного Китая в танковую дивизию. В песчано-ветреный городок Сары-Озек. Месяца два второклассник Квашнин, сломав ногу, отлежал дома. Метрах в пятидесяти от них начинали строить клуб. Мать обнадежили должностью в нем. Мальчик Квашнин, выдвигаемый в ремонтном ортопедическом сооружении на воздух, на балкон, влюбился в бетономешалку. Танки Квашнину давно надоели, зеленые игрушечные машинки были сдвинуты в угол под письменным столом, а за движением машины пестрых гражданских цветов, со вращающейся, будто космической, сферой он мог наблюдать часами. Она словно была способна вывезти его из мира вечного семейного кочевничества, с грохотом стрельб, с лязгом танковых траков, с пьянством отца и его сослуживцев в скуке таежных и пустынных единообразий, в некую удивительную жизнь с приключениями и праздниками. «Это бетономешалка-то! - посмеивался теперь взрослый Квашнин над сыро-озекским несмышленышем. - В гарнизонной школе удивил сочинением. Кем хочу стать? Водителем бетономешалки». Агалаков за столом с ним не сидел, не по чину, у стены с кем-то вел представительский разговор, но уловил. Дня через два при случае высказал патрону: «А не завести ли вам, Анатолий Васильевич, в гараже бетономешалку? Для отдохновений». Квашнин рассмеялся. Блажь. Но ведь не его блажь. Агалакова. Художественная натура. И завели. Агалаков распорядителем выезжал на завод к мастерам. И машина прибыла с наворотами. «С арабесками», - уточнил Агалаков. Тонированные, пуленепробиваемые окна кабины. Вращающаяся часть автомобиля, то есть собственно сотворительница раствора отделана сверкающими металлическими полосками, способными порадовать цыганского наркобарона. Нутро мешалки украсили коврами, прицепившись к сиденьям ремнями в случаях шалостей можно было выпивать в ней, как в космической посудине. Ну и номерами машину снабдили веселыми, с ними можно было проноситься и по Красной площади. Арабески Агалакова Квашнин, естественно, распорядился убрать. Впрочем, стекла кабины и номера оставил. И бывали ночи, когда Квашнин после трудов праведных или неправедных садился в бетономешалку и гонял на ней по сельским дорогам, нажимая на гудок, вызывая звуки нетерпения или ухарства, умилявшие его в сары-озекском детстве. Натура его общалась со звездами. А в душе Квашнина, пусть и на время, но утверждалось согласие. С кем, с чем - неважно.
Вчера его не было, ночью оно появилось. Ухо стало третьим и вторым слева.
Квашнин лежал на сердечном боку и боялся приподнять голову. Он даже вминал ее в подушку, будто был способен растереть, размазать лишнее ухо, освободиться от него.
Рука Квашнина неверно, будто со страхом, дергаясь, поползла к правому виску, пальцами вмялась в ушную раковину, нажала на мочку и замерла. И отпустить мочку пальцам было страшно, вцепились в нее словно в последний краешек, в последнюю твердь жизни, а внизу, в ущелье улицы, глыбились черные пустые мусорные ящики. Все же отважился, повел пальцы вниз, нет, тут все было по-прежнему, худоба шеи, шершавая небритость скулы. Но там-то, у подушки, под левым вмятым в нее виском, гнусно, медузьей мерзостью ощущалось прибавленное к нему ухо. Причем припаяли, приклеили (притрансплантировали) его как бы с издевкой, не повтором к своему родимому, а прилепив его боком, мочкой - в сторону рта. Было оно, было, из него хотелось выковырнуть спичкой (а их в доме и не держат) серу, и в нем - звенело! «В каком ухе звенит?» Спросить бы теперь. И что задумать, спросив? Но некого спросить. Нет тетки Нюры. И не ответит она: «В третьем, Толик, в третьем!» Кто приклеил, кто приделал, кто трансплантировал (и от кого)? Что за бред? Надо сейчас же отодрать новое ухо, если не поддастся - отмахнуть ножом. Опять бред! Надо просто открыть глаза и встать.
Страшно. Страшно. Страшно и сладостно вместе.
И все же открыл глаза. Отбросил одеяло в лахорском шелку. Укрепивший мышцы в бассейнах и на тренажерах вспрыгнул и приземлился на пол. Оп-п-па! Левую руку подносить к голове не стал. Убоялся. Но - к зеркалу! Не зажмуривай глаза. Не трусь. Ну! И все! Где же твое новое ухо, приделанное к скуле, мочкой в сторону рта? Нет его! Нет. И не могло быть!
Но с чего вдруг утренний кошмар? Ведь не пил вчера. Кружка пива не в счет. Он вообще непьющий человек. Ну, согласимся, малопьющий. Протокол и церемониал светско-делового существования принуждает его пригублять необходимые для соблюдения приличий напитки. Оправданны срывы и загулы. Но вчера-то нужды в них не случилось. Но и теперь возле истинного уха и по скуле ко рту, там, где сходились челюсти, зудело. И спичка требовалась чтобы выковырнуть серу. И комариный гуд не притихал. «В третьем, Толик, в третьем». Спрашивал тогда тетю Нюру в вологодском Ватникове: «А зачем человеку третье ухо, ну третий глаз куда ни шло, особенно на затылке, а третье-то зачем?» «Ни за чем, - ответила тетка. - Вовсе ни к чему тебе третье ухо. Если только, чтоб звенело…» И продолжила сказку про клюквенного короля и его приятельницу болотную Кикимору.
Кошмар должен был иметь причину и толкование. Квашнин читал Фрейда и Юнга, не по увлечению, а ради разъяснения собственных сомнений. Подход Фрейда был увлекателен, но приложим к определенным случаям, а порой и наивен. Иные истории и серьезные судьбы втискивались в ряд иллюстраций к доктрине, искажались или трактовались поверхностно. В особенности Квашнина расстроил разбор Фрейдом судьбы и натуры Достоевского - диагноз участкового врача, составленный для районного отдела внутренних дел. Соображения Юнга показались Квашнину менее категоричными, по-художнически, что ли, размытыми или раздвигающими границы смысла, а потому - с большими допущениями примерить их на себя.
Откуда выводить третье ухо? Из прошлого - из словечек тети Нюры, провинциальной сестры матери, к кому его мальчиком и отроком отправляли на каникулы либо в пору бездомья? Или из особенностей его, Квашнина, натуры? Он - человек дела, здравого смысла, зачем зарождаться в нем желанию иметь третье ухо? В нем нет нужды, оно не даст выгоды. Третий глаз мог хотя бы иметь деловое применение, в особенности, если бы это был не просто дополнительный орган зрения, а Третий Глаз с мистическим выходом в иные миры и измерения. Но фантазером в последние годы Квашнин быть себе не позволял.
Нет, тут случай был иной. А какой? Какой? Иносказание? Предупреждение с угрозой? От кого? Подсказка из будущего? Опять же - чья подсказка? Нет, это уже не по Юнгу. Впрочем, Юнга и тем более Фрейда можно было освободить от путеводительских услуг и самому распутывать создающие несвободу или беспокойства узелки и узлища. Да и просто забыть о дурацком, достойном крыс Городничего третьем ухе. Но забвение или вычерк из памяти (стертая кассета) пользы бы не принесло. Вспомнилось. Месяцев пять назад во сне утреннем, преддеятельном, и не во сне даже, а в полудремоте пробуждения привиделось: на груди, возле правой подмышки, затемнел еще один сосок. Под душем рассмеялся и повелел себе сон забыть. Оказывается, не забыл. Но тогда привиделось в зыбкости бытия. А теперь ощутилось. Зудело, сера тяготила перепонку и звон требовал ответа: «В каком ухе?…» Что возникнет следующее? Рог марала на башке? Но жены нет. И любовницы стоящей нет. Бабы временные не имеют и мифологических прав на одаривание рогами. Мимо все, мимо!
Подберемся с иного бока. С иного склона вершины. Фу ты, какая уж тут вершина! Ладно. Что упрятано в нем неведомое самому? Или попроще. Что произошло с ним накануне? Ничего особенного. Рутинное движение дел. В числовых системах убавлений нет. Приросты мелкие, однако нормальные при раздроблении зерен. Или при выделке овчины. Ага. Вот что. Побывал в Камергерском, постоял у витрины. Рассмотрел патефон и гитару (не к ним ли свежее ухо?). Керосиновую лампу. Вещь, достойная двух тысяч. Зашел в закусочную. Переглянулся с буфетчицей. Впрочем, ее рассмотрел и понял, не входя в заведение. Решил. Прибудет… То есть ничего этакого не случилось. Решил и решил. Придется выложить двести пятьдесят тысяч. Да хоть миллион! Ну ладно, «миллион» - это в порыве и нетерпении десятилетнего отрока, взмахнувшего волшебной палочкой. А двести пятьдесят - в невыгодном для Квашнина варианте приобретения. Но не уступит и цента. Любой каприз требует измерения. Жаль, что наследники Крапивенского люди - жадно-скучные, без вдохновения. А Квашнин любил торги и игры с людьми моцертианского склада (Сороса называли Моцартом Уолл-Стрита, но с Соросом Квашнину не приходилось иметь дел). Жаль, что Крапивенские в Москву прибыть не торопились. Нетрудно было слетать к ним на день, на два в Швейцарию, но вышла бы неприличная суета из-за мелочи.
А спешить и не было нужды.
В Москве Квашнин располагал четырьмя ночлежно-представительскими резиденциями. Две из них - пентхаузы. Ночлежными - для себя, представительскими - для приемов и балов. Дела решались в иных помещениях.
Третье ухо причудилось Квашнину в Средне-Кисловском переулке. Эта квартира обошлась ему недешево, но она располагалась ближе всего к святыням. А святыни были для Квашнина важны.
Ночевал Квашнин, если пребывал в России и в пределах Восточно-Европейской равнины, чаще за городом. В Средне-Кисловском же переулке не ночевал давно. Но от Камергерского сюда пешим ходом было восемь минут, а потому выбор ночлега вышел объяснимым. Можно было, конечно, призвать ласковую или бесстыжую особу для ублажения тела, но не призвал. Может, и зря. Может, в ее присутствии и не причудилось бы третье ухо.
Отчего не призвал? Что-то помешало. Что - неизвестно. Но утром надо было бы ее выпроваживать. На это ушли бы время и фальшивые церемонии. А он чувствовал, что хотя бы в воскресенье желает побыть один. Просто посидеть в бесцелии и в бессмыслии. Или книги какие полистать. А библиотека в Кисловском была подобрана хорошая. Отчасти и полезная. Именно полистать, не углубляясь в трудности чужих мудровствований. Или снять с полок альбомы, привезенные из Рима или из Франкфурта… А может, взять и пошляться в переулках от Никитской и до Пречистенки (натянув парик, приклеив усы) обыкновенным и необеспокоенным москвичом. Да и перекусить где-либо…
Произвел звонки. Освободил от дневных забот охрану, водителя Гошу, стряпчих и порученца Агалакова. Тот будто бы даже огорчился. Лукавил. Сейчас же, наверняка, нырнул в свои интересы. Относительно свойств и усердий Агалакова заблуждений не имел и все же некую (контролируемую) слабость к нему допускал. Слабость эта была вызвана чувством вины или даже растерянности технаря и практика перед громадиной, именуемой Искусством. Агалаков же, отучившийся в двух легкомысленно-возвышенных институтах, державший в голове много имен, терминов и названий, обитался вблизи Квашнина как бы советником по культуре. Или хотя бы проводником патрона во дворцы ее ценностей. Во дворцы, впрочем, сказано неточно. Во дворцы Квашнин приводил себя сам. Агалаков же, свой, отчасти и потому, что представлял Квашнина и его капиталы, в тусовках героев светской хроники, людей, по мнению Квашнина, посредственных и суррогатных, но умеющих навязывать публике мнение, что хорошо, что плохо, что наше, что не наше, помогал патрону не слыть пошлым нуворишем, впадающим в дурной тон. Он приводил к Квашнину архитекторов, дизайнеров, владельцев галерей, какие вызвали бы неодобрение Церетели или всяких там придворных ретушеров и мастеров купеческого портрета. Желания патрона Агалаков, пожалуй, угадывал. Но в приятели Квашнин его, конечно, не допускал. Отношение к нему было не то чтобы высокомерным, нет, высокомерием Квашнин не страдал. Оно было - снисходительно-ироничное. Пустой все же малый Николай Софронович Агалаков. Со справочным бюро в голове и пустой. Балабол. Хвастун. Способный продать из-за хвастовства или хотя бы выдать секреты. Пройдоха. Но все же не прохиндей. Умеющий улещивать и уговаривать, по сути - дурить мозги. Франт и мот. Но нечего проматывать. Если только чужое. Пустяковина. Хлястик.
Стоп. Хлястик-то что хулить? Ко всему прочему хлястик принадлежал белому, пусть и манерному, но льняному костюму Агалакова, пошитому из ткани Квашнинской мануфактуры. Ношение костюма чуть ли не льстило Квашнину, и укорять Агалакова хлястиком желания не возникало. Блажь. Да. Блажь. Чужие блажи были Квашнину интересны, а порой и забавны. Свои блажи он желал искоренить как болезненно-нецелесообразные. Но не мог. Вздорно-пустяшную блажь Агалакова он признал артистической и имея ее в виду, терпимее думал о своих неразумных для предпринимателя капризах. Так вышло с устройством гаража при даче в Чекасове.
Не он будто бы придумал разместить на каменном фронтоне гаража мозаичный герб А.В. Квашнина. И впрямь не он. Чуткий Агалаков из его, Квашнина, неделовых реплик, вспоминаний обрывками случаев жизни вычислил («вычислил» к Агалакову никак не подходит - выпел, что ли, вырисовал, вырифмовал?) неизвестные желания и видения, и теперь над воротами гаража на синем щите под вензелем «АК» судьбу человечью изображают белый груздь, горстка рубиновой клюквы и голубой цветок льна. Могли ли еще пятнадцать лет назад придти в голову Квашнину, выброшенному из поглядывавшей на Марс фирмы (тема докторской закрыта, изобретения придушены безденежьем), но внезапно осчастливленному (получил место продавца на Даниловском рынке в овощном ряду), дача в Чекасове, этот гараж и этот герб? Торговать Квашнину, тогда двадцативосьмилетнему, было доверено клюквой и брусникой из сырых каргопольских лесов. Естественно, он не мог не вспомнить детство, тетю Нюру, тишайший Ватников с лесопилкой и льнозаводом, где тетка и работала, их походы за ягодами и грибами, вечерние рассказы про клюквенного короля и его подругу Кикимору. Квашнин отправил тогда Анне Никитичне письмо. «Воры, пьяницы, что могли разворовали, - писала тетка, - а заготпункт закрыт, грибникам и ягодникам денег добыть негде…» С этого все и началось.
Из паутины детских грез о неосуществимом, упований, не хуже сказочных, досад и горестей Агалаковым была уловлена бетономешалка. В домашнем застолье, на манер американцев прозванном нынче вечеринкой, Квашнин между прочим, не опуская бокал шампанского, рассказал мальчишескую историю. Отец его, тогда майор, был откомандирован в Среднеазиатский округ к границе сомнительного Китая в танковую дивизию. В песчано-ветреный городок Сары-Озек. Месяца два второклассник Квашнин, сломав ногу, отлежал дома. Метрах в пятидесяти от них начинали строить клуб. Мать обнадежили должностью в нем. Мальчик Квашнин, выдвигаемый в ремонтном ортопедическом сооружении на воздух, на балкон, влюбился в бетономешалку. Танки Квашнину давно надоели, зеленые игрушечные машинки были сдвинуты в угол под письменным столом, а за движением машины пестрых гражданских цветов, со вращающейся, будто космической, сферой он мог наблюдать часами. Она словно была способна вывезти его из мира вечного семейного кочевничества, с грохотом стрельб, с лязгом танковых траков, с пьянством отца и его сослуживцев в скуке таежных и пустынных единообразий, в некую удивительную жизнь с приключениями и праздниками. «Это бетономешалка-то! - посмеивался теперь взрослый Квашнин над сыро-озекским несмышленышем. - В гарнизонной школе удивил сочинением. Кем хочу стать? Водителем бетономешалки». Агалаков за столом с ним не сидел, не по чину, у стены с кем-то вел представительский разговор, но уловил. Дня через два при случае высказал патрону: «А не завести ли вам, Анатолий Васильевич, в гараже бетономешалку? Для отдохновений». Квашнин рассмеялся. Блажь. Но ведь не его блажь. Агалакова. Художественная натура. И завели. Агалаков распорядителем выезжал на завод к мастерам. И машина прибыла с наворотами. «С арабесками», - уточнил Агалаков. Тонированные, пуленепробиваемые окна кабины. Вращающаяся часть автомобиля, то есть собственно сотворительница раствора отделана сверкающими металлическими полосками, способными порадовать цыганского наркобарона. Нутро мешалки украсили коврами, прицепившись к сиденьям ремнями в случаях шалостей можно было выпивать в ней, как в космической посудине. Ну и номерами машину снабдили веселыми, с ними можно было проноситься и по Красной площади. Арабески Агалакова Квашнин, естественно, распорядился убрать. Впрочем, стекла кабины и номера оставил. И бывали ночи, когда Квашнин после трудов праведных или неправедных садился в бетономешалку и гонял на ней по сельским дорогам, нажимая на гудок, вызывая звуки нетерпения или ухарства, умилявшие его в сары-озекском детстве. Натура его общалась со звездами. А в душе Квашнина, пусть и на время, но утверждалось согласие. С кем, с чем - неважно.