Сегодня она выглядела обеспокоенной и не слишком наглой. Достала пачку папирос, но увидев на стене просьбу не курить, не выматерилась, а пачку вернула в сумку. Обеспокоенным ерзал на стуле и Мельников. Никак не мог начать разговор.
   – А где Симбирцев? - спросил я на всякий случай.
   – А-а-а! Подковырщик этот! - Мельников будто обрадовался моему вопросу. - Пуговицына мне подсовывал! Крышу ему на даче кроют! А потому он вынужден сниматься в рекламах всяких очистительных порошков! И зубных паст! Зубы скалит. Чего и следовало от него ожидать!
   – А в Щели, Александр Михайлович, вы вчера были?
   – Был, - сказал Мельников. - А что?
   – К сожалению, мне не пришлось там с вами пересечься…
   – А я… А мы… - Мельников быстро взглянул на Иоанну. - Но неважно.
   – Вы ощутили там тряску или вращения?
   – Ну ощутил… Ничего особенного…
   – Что вы вообще думаете об этой Щели? О ярусах ее? - спросил я. Хотя часами раньше и решил более рассуждениями о сути Щели себя не занимать.
   – А что тут думать? - удивился Мельников. - Сплющенность времени. Мы же с вами говорили на эту тему. Сплющенность времени. Или отсутствие времени вообще. И Великие правила Единого Поля, то есть объединившего поля электромагнитное, гравитационное, ядерное, слабые и прочие, пока неизвестные. Вот все там и сплющилось и совместилось. Перетекает из одного в другое.
   – Из Жанны д'Арк в Екатерину Великую. А в вашем случае, Александр Михайлович, как я помню, происходило перетекание Людовика Четырнадцатого в Батыя и в маршала бронетанковых войск Катукова…
   – Что-то в этом роде, - задумался Мельников, - что-то в этом роде…
   Он не улыбнулся. И иронии моей не уловил.
   – По ТВ, - сказал я, - мне недавно было разъяснено, что у нас имелось пять Иванов Грозных. Одновременно. Или даже девять. Один - из Рюриковичей, с горбатым носом. Другой - из команды ЦСКА, хоккеист Иван Трегубов, этот с переломом ноги. Третий - кинорежиссер Иван, в боярстве - Пырьев, ну и так далее. Всех в памяти не держу. В журнале «Внутри темноты» названы четыре одновременные Куликовские битвы. Их сплющивала, видимо, историческая надобность. Но зачем сплющивать кого-то в Щели, да еще и в Камергерском переулке?
   – Откуда же я знаю, профессор? Я - художник! - заявил Мельников. - Сплющили и ладно. Раз сплющили время, можно сплющить и пространство. И в этой сплющенности должно куролесить и творить.
   – Но коли сплющилось, то ведь сможет и расплющиться, - предположил я.
   Мельников взглянул на меня озадаченно.
   – В одном из ваших интервью… - я обратился к красной кавалеристке и замялся.
   – Тамара Ивановна, - было мне подсказано.
   Ага. Теперь, стало быть, Тамара Ивановна. Томочка.
   – Так вот, Тамара Ивановна, - продолжил я, - в одном из ваших интервью я прочитал, что в сжатом, а по-иному - в сплющенном времени есть свои завихрения и что вы угодили в одно из свежих завихрений и скоро всех нас удивите…
   Опять начались перегляды Мельникова с Тамарой Ивановной («Палладиус»! - вспомнилась мне ее до Изидоры фамилия. Или это был псевдоним?).
   – Профессор, - потянулся ко мне Мельников и голос утишил, - оставим пока новые удивления в стороне. Мы к вам, как к знатоку… Тут с Иоанной… ну пусть будет, с Тамарой Ивановной произошел… казус… случай странный… феномен какой-то… Началось все со сна…
   Последовало изложение событий, связанных со сном и странным случаем Изидоры-Иоанны-Тамары Ивановны Палладиус. Рассказывал главным образом Мельников, героиня же истории хотя и вставляла иногда слова, но нервничала, вскакивала, намерена была выйти с папиросой на тротуар Никитской, однако хозяева милостиво разрешили ей курить на кухне, там смирительные таблички не висели. Мельников же начал рассказ обыкновенным человеком, но быстро превратился в актера и драматурга, пошли его интонационные чудеса, придыхания, периоды трагики и даже агрессии, переходящие чуть ли не в повизгивания. Хотя, как выяснилось, суть рассказа этого и не требовала.
   А суть была такая.
   Некогда девушка Тамара Палладиус написала повесть. Или маленький роман. «Похмелье в декабре». В бытность ее Изидорой рукопись я читал. Простенькое сочинение, не без достоинств, с банальным, правда, сюжетом. Наивная студенточка, роман с рок-кумиром, уроки секса, брошена, беременность, аборт, в кумире разочарована, пошл, пуст, сама становится тщеславной стервой, жаждущей реванша, губит влюбленных в нее мальчиков, раскаивается, готова уйти в монастырь. Написано грамотно, без затей, естественно - с матом, холодновато-перечислительно, но публиковать можно было бы. Однако всюду - в журналах, в издательствах - отказывали. И всюду с довольно странными доводами - заумь, невыявленные смыслы, почти абсурд, потери логики, о чем текст - понять невозможно. А в повести (для меня) все было вылизано, все соринки выметены, все выглажено до самого мелкого шва. Серо, но уж такой отрез в магазине выдан. И какая там заумь?
   И вот летом, как раз в пору воздвижения в саду сантехника Каморзина бочки, Мельников, увлеченный девой в латах и в рыцарском нижнем белье, пообещал пробить все ее сочинения. В частности, и давнюю повесть «Похмелье в декабре». Подали автомобиль. Мельников хотел положить рукопись «Похмелья», некогда напечатанную на машинке, в папку (дискеты не было), кто-то позвонил с Первого канала, рукопись вырвалась (будто бы) из рук, рассыпалась по полу, листочки пришлось собирать. Известная мера в борьбе с дурной приметой: сесть на рукопись и приминать ее не менее двух минут. А маэстро опаздывал в три места. Так или иначе на рукописи он посидел, в издательство «Аквьюмарин» к приятелю отвез. О чем и было доложено вечером деве в доспехах. «Ты хоть страницы пронумеровал?» - был задан вопрос. «Нет, - сказал Мельников. - Я и рукопись не смотрел. Цейтнот. А что, там не было нумерации?» Монолог девы с боцманским матом в рассказе опускался. Впрочем, нумерация-то нумерацией. Но, как выяснилось позже, Мельников в спешке просто сгреб листочки в кучу, постучал ими по столу, пытаясь выровнять бумажную стопку, в каком порядке оказались там страницы, проверять не стал, и в издательство повесть была отвезена черт-те в каком виде. Иногда в ней попадались и сохранившиеся в смысловой последовательности эпизоды, но большинство страниц были перетасованы полом и пальцами Мельникова, а некоторые листы и вовсе улеглись перевернутыми. Мельников готов был лететь в издательство с объяснениями, но тут опять - съемки, интервью, занятия, встречи с поклонниками… Да и подруга особо не торопила. Полагала: из издательства сами позвонят и спросят, что это за винегрет…
   Позвонили. Сказали: «Обалдемон! Шедевр! Такого не было в мировой литературе. Издаем. Заключаем контракт». Издали. Именно в том виде, в каком Мельников доставил рукопись редакторам. Книжка вышла месяц назад. Критика в восторге. «Ясность ума и звон доспехов. Расширение горизонтов социального реализма». Никаких слов об абсурде, постмодернизме. Как будто они вышли из моды. Концепты и антиутопии, правда, обнаруживались. Книга уже в нескольких номинациях и шорт-листах. Псевдоним дали не слишком удачный, но это ради проекта.
   – А какой? - осторожно спросил я.
   – Паллад Фрегата.
   – Ах да! - вспомнил я. - Читал критику, то есть видел статьи… И книжку видел… Но не мог соотнести… Но в чем же ваши недоумения? И каким я могу быть советчиком или знатоком? Я только могу поздравить Тамару Ивановну с удачей.
   – Недоумения вот в чем… - не сразу сказал Мельников. - Еще до встречи со мной у Иоанны был сон… А именно я привел ее в закусочную в Камергерском… А потом и в Щель… И вы сами, профессор, заговорили о завихрениях в сжатом времени… Ну ладно…
   Мельников опять стал бытовым человеком, заговорил сбивчиво:
   – И я не о завихрениях, а о сне… Иоанна - личность особенная… В нынешнем ее проявлении она здесь и с нами… Но в других проявлениях… Ну вы меня понимаете… И сны у нее особенные…
   Паллад Фрегата сидела, почти прикрыв глаза, будто она устала от рассказа о ее литературной истории, а не Мельников, незажженную папиросу брезгливо мусолила углом рта.
   – Многие сны ее вещие… Но они связаны с иными жизнями… Иоанны… Где она была и инопланетянкой, и инфузорией-туфелькой в юрском периоде, и амазонкой, и гетерой, и Семирамидой, и огнедышащей пантерой, ну… Ну вы и сами знаете, кем…
   Я склонен был спросить Мельникова, а где же сжатое время, если прежние жизни нашей героини происходили в совершенно разные хронологические периоды? Выходило, что хронология из сплющенного времени выпирает углами каменной, бронзовой, железной и какой еще там арматуры? Но не спросил. Пусть вещие сны Тамары Ивановны-Иоанны имеют своим основанием ощущения инфузории-туфельки, марсианской принцессы, Семирамиды. Да кого угодно! И я отправился к барной стойке заказать, наконец, жареную цветную капусту и напитки. Вкусов амазонок и гетер я не знал и предоставил Мельникову возможность самому выбирать угощения в соответствии с традициями его фамильного Древа (если оно было уже от Мазепы, то сгодился бы и борщ из комплексного обеда).
   – Так вот, - продолжил Мельников (Иоанна держала в руке бокал с красным вином), - а этот сон был обыкновенный, московский, и Томочка вспомнила о нем лишь, когда вышла книжка…
   – В его редакции, - хрипло произнесла Паллад Фрегата.
   – Да, в моей редакции… - довольно жалко улыбнулся Мельников. - Но и этот ее сон оказался вещим. В нем увиделось все так, как в жизни позже произошло. Иоанна и книгу во сне свою читала, все страницы изданной потом, все буквы ее совпали с увиденным во сне. А она сон сразу забыла. А теперь вспомнила.
   – Ну и что тут такого? - спросил я, прожевывая капусту. - Во-первых, это никакой не вещий сон. А производственный. У профессионалов это бывает. И не только у гуманитариев, но и у технарей. У многих ремесленников. Во-вторых, вам, Тамара Ивановна, не только книжка приснилась или увиделась. Но что еще важнее, был открыт метод извлечения успеха. Этому вы должны только радоваться. А самое главное, средством осуществления сна стал не кто-нибудь, а сам Александр Михайлович Мельников с его фамильным древом и творческой интуицией. Кабы он не рассыпал страницы и не сел на них, и сон бы не вспомнился. Предлагаю выпить за сотворца литературного феномена!
   – Подождите, профессор, - заспешил Мельников, хотя дозу коньяка за себя и выпил. - Вы насмешничаете, а дело серьезное. Да, сон, может быть, и производственный. Но он и вещий. Именно я, а не кто другой приснился Иоанне. Опять же это неважно. Хотя и важно. Но при всех похвалах и удачах издание вызывает у Иоанны… и у меня… чувства вовсе не радостные… Тревогу вызывает… Предчувствие скорой драмы или даже катастрофы…
   – С чего бы вдруг? - удивился я.
   – Книгу «Похмелье в декабре» держал в руках Сева Альбетов… - сказал Мельников.
   – И нюхал? И что разнюхал?
   – Вы иронизируете, профессор, - поморщился Мельников. - Альбетов - мировое достояние. И его изыскательские дарования нельзя свести только лишь к умению обращаться к запахам.
   – Надеюсь, - сказал я. - Он и не онихмант.
   – Онихмант?
   – Онихмантия - гадание по ногтям, - сказал я.
   – Я отношусь к вам с уважением, профессор, - смиренно произнес Мельников, - и полагаю, что вы шутите без желания уколоть меня на манер балагура Симбирцева.
   – Извините, Александр Михайлович, - сказал я, - если я и шучу, то исключительно по поводу ученого Альбетова…
   – А для меня Альбетов - гений, - сказал Мельников, - и я ему сострадаю. Нервной энергии и здоровья на своих сеансах он затрачивает не меньше, чем Мессинг. Но в отличие от Мессинга он обладает редкостными знаниями истории, культуры и прочих признаков цивилизации. Он и рудознатец, он может общаться с древесными листьями и с плавучими гадами. Не исключаю, что ему ведом и язык ногтей. И вот он у… усмотрел в книге Паллад Фрегаты мрачные пророчества.
   – То есть?
   – Смысловые сдвиги, скажем так, - принялся объяснять Мельников, - возникли уже в рукописи «Похмелья». А при наборе в типографии, понятно - особенно вам, произошли и новые смещения знаков и фраз. Пошли такие строчки, какие даже сам Шкловский не смог бы обтолковать или хотя бы соотнести с тем или иным направлением в искусстве. Вот взгляните хотя бы на эту строку.
   Из сумки П. Фрегаты была явлена светло-рыжая книга «Похмелье в декабре» и предоставлена мне для обозрения. Иные строки были подчеркнуты зеленым карандашом.
   – «…буфами, клешем. До неземного безумия поверхности коры…» - прочитал я строку под зеленью. Дальше ползла строка с перевернутыми знаками. - Ну и что? Графический прием и более ничего… В контексте сочинения, возможно, пробьется смысл…
   – А Альбетов ощутил пророчества и без всяких контекстов! - Мельников уже горячился. - Ему доступно все! И мрачные пророчества его связаны не только с автором книги и ее окружением, но и со всей московской действительностью.
   – И что же он вам открыл?
   – Пока для его пророчеств нет конгениальных выражений. Он боится изречением слов исказить истину. Но он дал понять…
   – И про бочку дал понять? - спросил я на всякий случай.
   – Какую бочку? А-а, бочку… И про бочку!
   Мельников пролистал несколько страниц и ткнул пальцем в еще одну надтравяную строку: «бочка - движимость и недвижимость - в корабельных пазах блях! "Эль-Ниньо"!»
   – Это что-то из жизни пиратов, - сказал я.
   – В повести не было никаких пиратов! - вскричал Мельников. - И бочки там не было! И мата почти не было! А в книге, пожалуйста, что ни фраза, то мат!
   – Ну, положим! - папироса опять была загнана в угол рта красной кавалеристки.
   – А Эль-Ниньо! - не унимался Мельников. - Это же течение с завихрениями. От него - потопы, пожары, засухи, пустыни! Или вот еще возникшая строка: «откровенное оголение напоказ, блин! И разверзнется щель…» Щель, правда, с маленькой буквы, но это, чтобы запутать.
   – А от меня-то вы чего ожидаете? - спросил я.
   – Не будете ли вы, профессор, так любезны, - впервые я наблюдал Мельникова просителем, - ознакомиться с нашим уникальным изданием, если не прочитать его, то хотя бы просмотреть…
   – Любезен я, конечно, буду, - сказал я. - Но в толкователи Апокалипсисов я не гожусь. К тому же у вас есть гениальный толкователь.
   – А вы сверьте свои ощущения с его пометками…
   – И что толку?
   – Видите ли, профессор, к вам всегда хорошо относились в закусочной и теперь к вам благорасположены в Щели, я знаю… Может, стоит предупредить их о скорых завихрениях… Гипотетических…
   «И о том, что взвихренная дева Иоанна начнет всех удивлять…» - подумалось мне.
   На башне буфетной стойки «Рюмочной» были укреплены общепитовские рекомендации: «Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь процветанию государства» и т.д., предназначенные для ретро-увеселения публики, а вовсе не для призывов к действиям. Среди прочих белела стандартка: «Вернув использованную посуду, ты исполнишь долг гражданина». Неожиданно для меня Тамара Ивановна Палладиус, она же Паллад Фрегата, она же дева Иоанна аккуратной студенткой собрала на пластмассовый поднос все наши сосуды, тарелки, ножи, вилки и отнесла их на кухню.

52

   Константин Сергеевич Станиславский не зря приглашал Сашеньку Мельникова, пусть и в воображении Сашеньки, на прогулки с беседами о Системе и о Жизни в искусстве. Во всех действиях Мельникова, мне известных, обязательно была сверхзадача.
   Какая же привела его нынче в «Рюмочную»?
   Первым делом, конечно, корысть. Пусть воздушная. Пусть даже с перламутрово-радужным мыльным боком, на корысть. Книга обожаемой им девы, если верить Мельникову, уже была вписана в разные номинации. Слово «номинант» звучало у нас теперь, как «орденоносец» в довоенные годы прошлого столетия. Среди моих знакомых выделялись два номинанта на Нобелевскую премию. Одного уже объявляли по телевизору: «Сейчас перед вами выступит Нобелевский номинант». После овации номинант выступал. Другой знакомый, походив номинантом, заявил: выдвинуть-то его выдвинули (соседи по общежитию в Литинституте), но принимать участие в каких-то номинациях он не намерен. И теперь он говорил при публике: «В свое время я отказался от Нобелевской премии». Я же был вписан в комиссии по премиям, в две или в три, не всегда ходил на посиделки с сушками, не всегда читал рукописи или смотрел спектакли, заранее предполагая, кому и что дадут. Но раз уж я пообещал Мельникову ознакомиться с текстом «Похмелья в декабре», стало быть, при его просительных звонках я неизбежно буду вынужден поддерживать номинантку в ее заплыве к награде. Хотя бы и мычанием. Таким, не сомневаюсь, был расчет Мельникова.
   Однако сверхзадача сверхзадачей, она исполнена. Но все же мое толкование забот Мельникова не переставало казаться мне упрощенным. Я зашел в продуктовый мини-супермаркет с книгой П. Фрегаты в хозяйственной сумке. Вечерние походы в соседний с «Рюмочной» магазин как бы оправдывали мои визиты в душевное заведение. Как всегда я набил казенную корзинку нарезками колбасы, пакетами макарон, бутылями масла, из трех касс работала одна, пыхтела очередь, мне бы в досадах на безобразия торговли и на безделье сытых охранников забыть о словах и выражениях глаз Мельникова и его подруги. А я не мог.
   Их беспокойства передались мне. Эти беспокойства стали казаться мне искренними. И не только беспокойства, но и мрачные предчувствия. «Эль-Ниньо!» - восклицали, возможно, вовсе и не пираты, а тысячелетия назад индейцы у подножия Кордильеров, вымаливая у божеств спасение. Но не пришло спасение, их город смыло потопом. «Вы что, заснули? - вернула меня на Большую Никитскую кассирша. - Вываливайте покупки из корзины!»
   И очень может быть, что Сева Альбетов, - размышлял я по дороге домой, - не такой уж и мошенник, каким он представляется мне… Случаются ведь и среди тысяч шарлатанов и истинно ясновидящие. Смешно, конечно, звучит - «яснонюхающие», из-за этого, видимо, и рождались недоверия, отношения иронические, но у каждого дара - свои особенности.
   Мне уже не терпелось получить удовольствие от знакомства с новой книгой. Подержать ее в руках, не открывая. Не отворяя сразу вход в незнакомый мне мир. Оценить умение типографских мастеров. Шрифтовикам порадоваться или поворчать на них. К носу поднести книгу. Каковы запахи бумаги, переплетного материала, клея, одна из приобретенных мною книг пахла земляникой (не Альбетов ли я?). А потом уж бережно отворить врата и заглянуть для начала в выходные данные (слова-то какие скучно-занудливые, в выходные данные заглядывают именно зануды-профессионалы, чтобы сейчас же узнать, кто издатель, где печатали, какой тираж, когда сдано в набор, ну и так далее). Я написал «бережно отворить». Но я и обещал Мельникову чрезвычайно бережно отнестись к доверенному мне экземпляру: там ведь пометки самого Альбетова, музейщики со временем изучать будут. «Его рука?» - спросил я. «Ну нет, - смутился Мельников. - Коренной экземпляр дома. В хранилище. Вместе с оригиналом-свитком фамильного Древа. В ваш я перенес альбетовские пометки». «Ну правильно, - сказал я. - Коренной-то экземпляр надо сберегать для потомков. Ведь вы теперь наш Нострадамус». «То есть как - Нострадамус?» - будто бы удивился Мельников. «Ну а как же? Сам Сева Альбетов усмотрел в книге пророчества. А ведь именно вы, Александр Михайлович, сначала рассыпав листы по полу, а потом и примяв их (чуть было не произнес «задницей»)… и посидев на них две минуты, и создали новые пророчества. Кто же вы теперь, как не наш московский Нострадамус?» После этих моих слов Мельников не стал упрекать меня в насмешничестве на манер Кольки Симбирцева, а постоял в молчаливой важности. И я понял: пройдет время, П. Фрегата непременно получит премию, пиарщики откроют историю книги (Мельников проболтается, правда, будет стоять на том, что он-то, конечно, ни при чем, он - исполнитель, но замысел творения возник в производственно-вещем сне Паллад Фрегаты), найдутся толкователи книги со словарным запасом похлеще, чем у Севы Альбетова, объявят Мельникова прорицателем, и он отказываться от их толкований не станет, а в фамильном Древе его, пусть даже и по летоисчислению от Мазепы, среди прочих вынырнет предком именно Нострадамус, и в одном из катренов того непременно ототрут упрятанное там на века имя Александра Михайловича Мельникова.
   Что и случилось.
   А пока я первым делом бережно донес книгу домой. Не облил ее подсолнечным маслом, не измазал ливерной колбасой. Достал из хозяйственной сумы и принялся исследовать.
   Книжка, действительно, вышла забавной. Земляникой она не пахла. Ледериновый переплет ее был пупырчатый и вызвал у меня мысли о крокодиловой коже. Но и крокодилами она не пахла. Впрочем, о коже крокодилов я имел телевизионное представление и уж совсем не знал, как крокодилы пахнут. Я вспомнил слова из интервью тогда еще девы Иоанны в латах о запахах женщин из амазонок. По ее понятиям, боевое женское тело должно благоухать пеной взмыленных кобылиц, яблоками конского навоза, ремнями полусопревшей упряжи, спермой необъезженных мустангов, свежим кизяком, золой степных пепелищ. Может быть, конским навозом и золой экземпляр и пах. Но может быть, и нет… Да что я так увлекся запахом клея, ледерина и типографской краски, отругал я себя, не желаю ли я и впрямь уподобиться Севе Альбетову? И выходило, что я все время думал о нем…
   Но для меня мрачными предчувствиями книга пока не пахла. Хотя история героини повести, как я помнил, поначалу - наивной студенточки, складывалась довольно печально. История эта, как выяснилось при чтении книги, кое-где проступала обильными эпизодами. Стало быть, рукопись при опадании на пол рассыпалась как бы избирательно. Но ясные и цельные фрагменты бывшей повести были теперь в жестоком окружении дичайшей смысловой куролесицы. Или полной бессмыслицы. Если бы я не знал истории творения, я бы подумал: ну и выпендрежница, эта Паллад Фрегата. И если бы у меня хватило терпения (из профессионального, предположим, любопытства) одолеть текст, я бы, может быть, как и уже проявившие себя толкователи, жрецы и властители душ, лоцманы литературного процесса, какого в природе нет, принялся бы расшифровывать выпендрежи и игры неизвестного мне рискового автора. Вдруг мое воображение и нафантазировало бы некие разгадки или даже оправдания замысла (либо просто импровизационной забавы) П. Фрегаты. И мне бы открылся сверхсмысл ее затеи.
   Но мне не надобилось открывать в книге какие-либо смыслы. А вот представлять, как и что обнаружат в издании добросовестные, а стало быть, и доверчивые читатели, было мне интересно.
   И тут уж совсем интересны стали для меня пометы Севы Альбетова.
   Все ли их перенес из коренного экземпляра Мельников? Не знаю. В моей книге очевидны и понятны мне были подчеркивания фраз или строк зеленым карандашом. Но на узких полях имелись еще и зеленые карандашные змейки и крюки. Словами, как разъяснил Мельников, Альбетов комментировать текст пока не брался. Борис Николаевич Полевой, будучи редактором «Юности», при чтении рукописей начинающих гениев слов на полях тоже не тратил, а писал либо «22» либо «МЗ». И все было понятно. «22» - перебор. «МЗ» - младозасранчество. Вполне возможно, что Б.Н. Полевой уже на титульном листе «Похмелья в декабре» вывел бы «МЗ». И этим ограничился бы. Трактовать же змейки и крюки Альбетова было делом затруднительным.
   Но вскоре до меня дошло, что великий Сева сразу же, наверняка и не заглядывая в книгу, ощутил исходящие из нее мрачные флюиды, а подчеркиванием строк, фраз, указательными уколами змеек и крюков лишь обращал внимание Мельникова, П. Фрегаты или еще кого-то на подробности грядущего московского завихрения. При этом на него вряд ли подействовали запахи боевого женского тела, со всеми ароматами пепелищ, спермы мустангов (их-то он, в отличие от меня, конечно, унюхал). Я вспомнил, как в Камергерском переулке перед своим знаменитым сеансом (по профессиональной, видимо, привычке) Альбетов принюхался к деве Иоанне и тут же отворотил от нее нос: неинтересна и никак не связана с московскими катаклизмами, с отсутствием дома номер три, в частности. Иоанна тогда обиделась и запыхтела.
   Книгу приходилось то и дело крутить. Читать перевернутые страницы я не был способен. Понятно, что в книге зеленые линии шли над перевернутыми строками. Попадались в ней строки поперечные или спешившие куда-то по диагонали. Присутствие последних можно было объяснить тем, что сидевший на рукописи Мельников, боялся опоздать куда-то, суетился и егозил в нетерпении. Да и сама Паллад Фрегата по причине рассеянности и неряшливости некоторые страницы помяла или согнула.
   Я попытался выявить предполагаемые озабоченности Альбетова. А вместе с теми какие-либо его интересы. Но толком так ничего и не выявил. Например, никак не мог понять, почему двумя линиями была подчеркнута строка: «…хал в Сальвадор нельзя такое скрыть. Если он что-нибудь выслеживал». Еще и змейка нервничала сбоку. Нервничала! Так мне показалось. Стало быть, змейка передавала волнение Альбетова! Или вибрацию его души… Но кто и зачем ехал в Сальвадор в повести тогда еще Т. Палладиус, вспомнить я не мог. Каждое упоминание каких-либо драгоценностей (а героиня повести училась на искусствоведа и интересовалась историческими камнями) обязательно вызывало на полях вибрацию змейки и спокойствие четко выведенного крюка. Две змейки взволновались вблизи фразы со словами: «простенькие серьги». Крюк, и довольно острый, указывал на строку: «Вдруг он вскочил, подошел к оценщику музыки, нахмурив лоб…» Я стал подсчитывать знаки Альбетова и понял, что змеек в его пометах в четыре раза больше, чем крюков. А вот упомянутая выше строка с бочкой («бочка - движимость и не движимость…») была лишь подчеркнута. И другие «зеленые» фразы с «очками», «чками» в их началах тоже не требовали от ученого исследователя особенных знаков на полях. Видимо, с бочкой Альбетову было уже все ясно. Или же в силу секретного соглашения он не имел права какими-либо намеками выделять бочку из прочих явлений, природных и механических. Так, подчеркивал легонько зеленым карандашиком слова и брел дальше. Бакинского ли керосинового товарищества двигалась и не двигалась в тексте бочка, не Бакинского ли - не имело значения. Пожалуй, куда важнее для Альбетова были строки такие: «Коварная ловушка, прельстительный обман враждебных сил…» Или: «пропадет сертификат ДЖ8К14 т. 437-67 свеча горела гибельным водоворотом…» Или: «Команда женщин по блочному луку не выдержала искушения булавой. Искушение…» Я вспомнил, что некогда Т. Палладиус занималась стрельбой из лука, а язык некоторых глав ее давней повести был излишне пафосным. Слово «искушение», пожалуй, тоже волновало нюхознатца Альбетова.