Страница:
Сюжеты разговоров иссякли, искрошились… Дамы принялись приводить в порядок губы, глаза и запахи. А для этого на столик были воздвигнуты сумочки приятельниц. И до Соломатина дошло, что сумочки эти, каждая со своими прелестями (одна - в форме сердца, другая - будто серебряный чайник, третья - шкатулка для шитья, но не для шитья, четвертая (Здеси Ватсон) - квадратный шедевр из черного бархата, расшитый перьями и позолоченным бисером, с бегущими по бокам внизу словами на английском: «Когда я чувствую себя несвободной, я снимаю трусики»), пусть и подешевле часов лоббиста Чемоданова, но тоже - не копеечные.
Приятельницы выглядели сытыми и душевно-миролюбивыми. Сумочки же их готовы бы вступить в сражение и растерзать любую из соперниц.
– Дней пять назад я зашла в «Метелицу», - не выдержала Здеся Ватсон, - на вечеринку какую-то тусклую, зачем-то надо было по работе, а там ихний фейс, хмырь в очках, не пускает, мол, лицом не вышла, я фигню эту (кивок в сторону сумки) поднесла к его стеклам, он сейчас же передо мной во фрунт: милости просим!
Приятельницы рассмеялись, но Соломатин понял, и Здеся поняла, что слова ее добрых чувств к бархатному шедевру не вызвали.
Расставались с поцелуями и объятиями. Любезностями (вместе с Елизаветой) был одарен и Соломатин. А прежде ведь и сама Девушка с веслом одобрила его бицепсы. И было взято с Соломатина обещание, что он не заставит скучать милейшую Елизавету (Лайзу) в их компании и придет на ближайшую светскую вечеринку. А то ведь и другие кавалеры вблизи Лизаньки объявятся.
– Приду, - чуть ли не с воодушевлением пообещал Соломатин.
И пришел.
Хотя и не мог забыть о том, что в кафе «Артистико» он просидел в некоем напряжении и даже с ощущением несвободы. «Хорошо Здесе Ватсон, - подумал Соломатин. - Судя по ее девизу на черном бархате, проблемы несвободы решаются ею легко и без затей». Оправдал же он свое чуть ли не кроткое пребывание в «Артистико» природным любопытством. Стало быть, любопытством можно будет оправдать и поход на светскую вечеринку, прежде казавшийся ему недопустимым.
Поначалу в каком-то ночном клубе (опять же не стал спрашивать Елизавету, куда она его завезла) он стоял у стены, руки заведя за спину, и мрачно дулся на Елизавету, будто Онегин на Ленского, затащившего приятеля на бал у помещиков Лариных. Но для хмури и досад его был повод. Фейс-контрольщик, по роже видно - Пуп земли, хозяином жизни и будто с высот взиравший на быдло в очереди (другие пупы земли рассекали ее, кивая вышибале-запускале небрежно), оказался одноклассником Соломатина Стасиком Кирьяковым по прозвищу Пердоша. Стасика, пройдоху, ябедника и подлизу, неоднократно били. Но теперь он размордел, заматерел даже и стал Пупом земли русской. Соломатина он, конечно, узнал и принялся выкобениваться. Обращался он исключительно к Елизавете, признавая лишь в ней человеческую особь. «Вас в списке нет, - надувался Кирьяков. - Повторите вашу фамилию». «В списке мы есть, - надменно сказала Елизавета, - очки протрите. Они у вас запотели от важности». «Ах, да, да, вижу, - поморщился Кирьяков, выказывая неудовольствие по поводу своего открытия. - Вы есть. И этот с вами?» «И этот со мной», - сказала Елизавета. «Посоветуйте ему одеваться приличнее…» - последние слова Кирьяков оставил за собой.
Впрочем, удрученным Онегиным Соломатин простоял у стены недолго.
Сначала появилась Здеся Ватсон, теперь уже сама вся в черном бархате, жаль, что житейский девиз ее по причине выреза до ягодиц не смог украсить Здесину спину. Затем обнаружились Тиша и писательница Клавдия. Приветствовали Елизавету другие ее приятельницы, а с ними и кавалеры. И началась круговерть. Со встречами и знакомствами, шумно-похожими на хлопки пробок шампанского, с мимолетным, но приправленным остротами из домашних заготовок, трепом, с питьем и закусыванием на ходу, на бегу, с танцами и переплясами, с предъявлением публике нарядов, тел и драгоценностей, со световыми играми и фокусами, со скоморошеством ходовых авангардистов Тургенева и Мойдодыра, один из них представлял петуха-забияку, подскакивал и почесывал перья бойцовской шпорой, другой - негра преклонных годов с ликом Ленина на набедренной повязке. Потом кушали основательно, имея на эстраде развлекателей - троих блестящих милашек и двух небритых парней, повторявших слова про Авдотью из Подболотья. «Тыщ по пять им отвалят, - гадали за столами, - или побольше?» Впрочем, развлекатели едокам не мешали. А Соломатин в своих наблюдениях установил - одни тут делают дела или с помощью светских якобы балбесов ищут выходы на лиц влиятельных и на их связи. Иные же озабочены старанием засветиться и попасть в витринную хронику глянцевых журналов. «Ты не заскучал?» - обеспокоилась Елизавета. «Не заскучал!» - обрадовал ее Соломатин.
Он до того не заскучал, что позволил себе при выходе из клуба высказать фейс-надсмотрщику Стасику Кирьякову благодушное: «До новых встреч, Пердоша!».
«А не послать ли мне подальше, к едреной бабушке, этот мой слесарный промысел в Брюсовом переулке? - легким перышком в подполоточье порхал по утру Соломатин. - Социальная позиция, конечно, хороша. Но хороша, когда она искренняя…»
Однако мысли свои Соломатин легко и обрывал, вспоминая о том, что вчера многим он был интересен (или забавен) именно потому, что - слесарь-сантехник. Эксцентрика или экзотика… Тургенев с лиловым гребешком, Мойдодыр в набедренной повязке… Да и что думать обо всем этом! Ему с Елизаветой было хорошо. И Елизавете с ним тоже.
А через день при уличном свидании на Твербуле (Елизавета привезла ему роман Умберто Эко «Остров накануне» с просьбой прочитать и высказать суждение) Соломатину был приготовлен сюрприз.
– Протяни ко мне левую руку, - чуть ли не приказала Елизавета. - Можешь закрыть глаза. Или смотри по сторонам.
Соломатин предпочел смотреть по сторонам. Он почувствовал, что легкие пальцы Елизаветы снимают с его запястья часы и заменяют их чем-то массивным. Не магнитным ли браслетом ученого дядюшки Марата Ильича?
Нет, вовсе не магнитным браслетом. Новыми часами. Возможно с платиновым браслетом, но не с магнитным.
– Что это? - грозно спросил Соломатин.
– Что это? Ах, это, - удивленные глаза Елизаветы могли показаться глазами наивной простушки. - Это часы. Мой тебе подарок.
– С чего бы вдруг подарок?
– Ни с чего. Если тебе нужен повод, то пожалуйста. В сентябре у тебя был день рождения. Это, как в хоккее, отложенный штраф. Часы хорошие. Они от «Картье».
– Мы же договорились - никаких «от». Ты хочешь меня разозлить?
– Ни в коем случае! - Елизавету словно бы испугала досада Соломатина. - Я помню твое возмущение моими «от». Я тогда записала твои «от» в блокноте. Но в том списке нет от «Картье».
– Это что - мне приз? Или орден от кого-то за выслугу лет и примерное поведение?
– Ты вправе меня обидеть и унизить, - Елизавета вот-вот могла расплакаться.
– Я не буду носить эти часы, - решительно заявил Соломатин.
– Не носи, - сказала Елизавета. - Если не любишь меня, не носи. Вон там ходит троллейбус, положи часы на асфальт и погляди, как троллейбус их раскрошит.
И она, не произнеся более ни слова, нырнула в красную «Тойоту» и была такова.
Преподношение Елизаветы (ее ли?) Соломатин на асфальты бульвара не положил.
Кактус Эдельфию Соломатин, похоже, не поливал более месяца. Кактус стоял на подоконнике тихо, не испускал из себя наркотические и алкогольные флюиды, не кусался, не фыркал, не блевал, то есть вел себя вполне законопослушно. То ли все еще был напуган войной с кактусами, затеянной сидельцами Государственной думы, то ли их оскорбления в адрес всего его семейства двудольных были признаны им справедливыми. Даже две растопыренные лапы с иголками, похожими на гвозди остриями вверх, Соломатина уже не настораживали. До того Соломатин стал благодушным и беспечным. А напрасно. Как только рука его с кружкой воды приблизилась к кактусу, лапы с иглами ожили, дернулись и явно пожелали вцепиться в левую руку Соломатина, сжать ее и содрать с нее кожу, естественно, вместе с часами от «Картье» (поддался искушению их примерить). Руку беспечный поливальщик кактуса отдернул, правая же его рука, независимо от воли Соломатина, бросилась на защиту левой, но была атакована иглами взбесившегося растения и истерзана ими. Смывая кровь, а потом и прижигая порезы йодом, Соломатин морщился и соображал: каков кактус-то и каков он сам. Он-то, обманывать себя не было смысла, не плоть свою желал оберечь и оборонить, а именно часы от «Картье», до чего дошел, якобы не тряпичник и не барахольщик! Часы следовало снять и выкинуть! А кактус? Отчего он озверел? Или он набросился все же на украшение запястья? Что-то в часах и даже в самом их присутствии в квартире взбудоражило растение?
Или ему, Соломатину, подавали знак? Какой? Неведомо.
Все надо было обмозговать. И не спеша.
Соломатин ходил по квартире обеспокоенный. Готовый к опасностям ходил.
«А не отправить ли горшок с мексиканским отродьем в мусоропровод?» - размышлял Соломатин. Нет, ни в коем случае, услышал Соломатин от кого-то подсказку. Он обернулся. Пройдохи в колпаке звездочета и в загнутых шутовских туфлях-пигашах за спиной не обнаружил. И вспомнил, что в последние дни, как и было обещано Полосухиным, его не отвлекали.
В субботу Соломатин явился на встречу с Елизаветой. Сыпал снежок, и очередь в уже знакомый клуб стоически мерзла. Соломатин осторожно поинтересовался у Елизаветы, не случались с ней вчера или позавчера хоть бы и мелкие неприятности. Нет, ничего этакого вроде бы не было… Поутру Соломатин снял с кисти правой руки бинт, но следы разбойного нападения кактуса были заметны, и он держал руки в карманах куртки. У Елизаветы, похоже, возникли некие подозрения, но она их не высказала.
– Пойдем в клуб? - робко предложила она.
– Пойдем, - вздохнул Соломатин.
Вздох его был вызван мыслью о фейс-надсмотрщике. Хоть какой бы новый распорядитель хозяйничал нынче при стеклянно-хрустальных вратах с золочеными пластинами обводий. Нет, на зеленом ковре у врат стоял именно Стасик Кирьяков. При виде Елизаветы с Соломатиным он просиял.
– Сегодня вас в списке нет, госпожа Бушминова! - возвестил Кирьяков, радуя себя и всех вокруг.
«Бушминова, - отметил Соломатин. - Пока еще Бушминова».
Елизавета достала мобильный и произнесла необходимые слова.
– Через полчаса вам принесут дополнительный список, - сказала Елизавета.
– Замечательно, - кивнул Кирьяков. - Понадеемся, что в дополнительный список вас впишут. А пока подождите где-нибудь поодаль.
При этом Кирьяков с почтительным поклоном пропустил в недра клуба несколько личностей, не заглянув ни в какие списки.
«Зря я его в прошлый раз назвал Пердошей, - опечалился Соломатин. - Это и само по себе дурно и мелко…»
– Поодаль мы не отойдем, - сказала Елизавета, - а постоим здесь под козырьком.
– Отойдете, - властно произнес Кирьяков. - Здесь вы мешаете проходу людей.
– Андрюшенька, взгляни на часы, - сказала Елизавета, - какое сейчас точное время?
«У самой есть часы, - подумал Соломатин. - Проверяет, что ли, не выбросил ли я ее поощрительный приз? И видно, что нервничает…»
Соломатин сдвинул рукав куртки и предъявил подруге расположение стрелок.
Сейчас же со Стасиком Кирьяковым произошла метаморфоза. Он растекся морковным киселем и пропел сладкогласно:
– Извините! Не признал. Оплошал. Из-за недостатка образования. Проходите! Проходите. Милостиво просим. Просим милостиво.
И будто был готов носовым платком согнать снежок с обуви госпожи Бушминовой и ее спутника.
– Что это с ним? - удивился Соломатин уже в недрах клуба.
– Вспомни рассказ Здеси Ватсон о ее бархатной сумочке, - сказала Елизавета.
Соломатин рассмеялся. И тут же ощутил, что на него кто-то смотрит. Из-за колонны. Глаза смотревшего сейчас же исчезли. Но взгляд запомнился.
Взгляд был недобрый, взгляд врага, немало досад доставившего Соломатину в прошлом. «Сальвадор! Старательный исполнитель Ловчев… - расстроился Соломатин. - Неужели и эта скотина обретается здесь? Нехорошо это, нехорошо… Но я-то теперь ему зачем?…»
Впрочем, испуги и мрачные мысли Соломатина очень быстро были выветрены круговертью светских удовольствий.
47
Приятельницы выглядели сытыми и душевно-миролюбивыми. Сумочки же их готовы бы вступить в сражение и растерзать любую из соперниц.
– Дней пять назад я зашла в «Метелицу», - не выдержала Здеся Ватсон, - на вечеринку какую-то тусклую, зачем-то надо было по работе, а там ихний фейс, хмырь в очках, не пускает, мол, лицом не вышла, я фигню эту (кивок в сторону сумки) поднесла к его стеклам, он сейчас же передо мной во фрунт: милости просим!
Приятельницы рассмеялись, но Соломатин понял, и Здеся поняла, что слова ее добрых чувств к бархатному шедевру не вызвали.
Расставались с поцелуями и объятиями. Любезностями (вместе с Елизаветой) был одарен и Соломатин. А прежде ведь и сама Девушка с веслом одобрила его бицепсы. И было взято с Соломатина обещание, что он не заставит скучать милейшую Елизавету (Лайзу) в их компании и придет на ближайшую светскую вечеринку. А то ведь и другие кавалеры вблизи Лизаньки объявятся.
– Приду, - чуть ли не с воодушевлением пообещал Соломатин.
И пришел.
Хотя и не мог забыть о том, что в кафе «Артистико» он просидел в некоем напряжении и даже с ощущением несвободы. «Хорошо Здесе Ватсон, - подумал Соломатин. - Судя по ее девизу на черном бархате, проблемы несвободы решаются ею легко и без затей». Оправдал же он свое чуть ли не кроткое пребывание в «Артистико» природным любопытством. Стало быть, любопытством можно будет оправдать и поход на светскую вечеринку, прежде казавшийся ему недопустимым.
Поначалу в каком-то ночном клубе (опять же не стал спрашивать Елизавету, куда она его завезла) он стоял у стены, руки заведя за спину, и мрачно дулся на Елизавету, будто Онегин на Ленского, затащившего приятеля на бал у помещиков Лариных. Но для хмури и досад его был повод. Фейс-контрольщик, по роже видно - Пуп земли, хозяином жизни и будто с высот взиравший на быдло в очереди (другие пупы земли рассекали ее, кивая вышибале-запускале небрежно), оказался одноклассником Соломатина Стасиком Кирьяковым по прозвищу Пердоша. Стасика, пройдоху, ябедника и подлизу, неоднократно били. Но теперь он размордел, заматерел даже и стал Пупом земли русской. Соломатина он, конечно, узнал и принялся выкобениваться. Обращался он исключительно к Елизавете, признавая лишь в ней человеческую особь. «Вас в списке нет, - надувался Кирьяков. - Повторите вашу фамилию». «В списке мы есть, - надменно сказала Елизавета, - очки протрите. Они у вас запотели от важности». «Ах, да, да, вижу, - поморщился Кирьяков, выказывая неудовольствие по поводу своего открытия. - Вы есть. И этот с вами?» «И этот со мной», - сказала Елизавета. «Посоветуйте ему одеваться приличнее…» - последние слова Кирьяков оставил за собой.
Впрочем, удрученным Онегиным Соломатин простоял у стены недолго.
Сначала появилась Здеся Ватсон, теперь уже сама вся в черном бархате, жаль, что житейский девиз ее по причине выреза до ягодиц не смог украсить Здесину спину. Затем обнаружились Тиша и писательница Клавдия. Приветствовали Елизавету другие ее приятельницы, а с ними и кавалеры. И началась круговерть. Со встречами и знакомствами, шумно-похожими на хлопки пробок шампанского, с мимолетным, но приправленным остротами из домашних заготовок, трепом, с питьем и закусыванием на ходу, на бегу, с танцами и переплясами, с предъявлением публике нарядов, тел и драгоценностей, со световыми играми и фокусами, со скоморошеством ходовых авангардистов Тургенева и Мойдодыра, один из них представлял петуха-забияку, подскакивал и почесывал перья бойцовской шпорой, другой - негра преклонных годов с ликом Ленина на набедренной повязке. Потом кушали основательно, имея на эстраде развлекателей - троих блестящих милашек и двух небритых парней, повторявших слова про Авдотью из Подболотья. «Тыщ по пять им отвалят, - гадали за столами, - или побольше?» Впрочем, развлекатели едокам не мешали. А Соломатин в своих наблюдениях установил - одни тут делают дела или с помощью светских якобы балбесов ищут выходы на лиц влиятельных и на их связи. Иные же озабочены старанием засветиться и попасть в витринную хронику глянцевых журналов. «Ты не заскучал?» - обеспокоилась Елизавета. «Не заскучал!» - обрадовал ее Соломатин.
Он до того не заскучал, что позволил себе при выходе из клуба высказать фейс-надсмотрщику Стасику Кирьякову благодушное: «До новых встреч, Пердоша!».
«А не послать ли мне подальше, к едреной бабушке, этот мой слесарный промысел в Брюсовом переулке? - легким перышком в подполоточье порхал по утру Соломатин. - Социальная позиция, конечно, хороша. Но хороша, когда она искренняя…»
Однако мысли свои Соломатин легко и обрывал, вспоминая о том, что вчера многим он был интересен (или забавен) именно потому, что - слесарь-сантехник. Эксцентрика или экзотика… Тургенев с лиловым гребешком, Мойдодыр в набедренной повязке… Да и что думать обо всем этом! Ему с Елизаветой было хорошо. И Елизавете с ним тоже.
А через день при уличном свидании на Твербуле (Елизавета привезла ему роман Умберто Эко «Остров накануне» с просьбой прочитать и высказать суждение) Соломатину был приготовлен сюрприз.
– Протяни ко мне левую руку, - чуть ли не приказала Елизавета. - Можешь закрыть глаза. Или смотри по сторонам.
Соломатин предпочел смотреть по сторонам. Он почувствовал, что легкие пальцы Елизаветы снимают с его запястья часы и заменяют их чем-то массивным. Не магнитным ли браслетом ученого дядюшки Марата Ильича?
Нет, вовсе не магнитным браслетом. Новыми часами. Возможно с платиновым браслетом, но не с магнитным.
– Что это? - грозно спросил Соломатин.
– Что это? Ах, это, - удивленные глаза Елизаветы могли показаться глазами наивной простушки. - Это часы. Мой тебе подарок.
– С чего бы вдруг подарок?
– Ни с чего. Если тебе нужен повод, то пожалуйста. В сентябре у тебя был день рождения. Это, как в хоккее, отложенный штраф. Часы хорошие. Они от «Картье».
– Мы же договорились - никаких «от». Ты хочешь меня разозлить?
– Ни в коем случае! - Елизавету словно бы испугала досада Соломатина. - Я помню твое возмущение моими «от». Я тогда записала твои «от» в блокноте. Но в том списке нет от «Картье».
– Это что - мне приз? Или орден от кого-то за выслугу лет и примерное поведение?
– Ты вправе меня обидеть и унизить, - Елизавета вот-вот могла расплакаться.
– Я не буду носить эти часы, - решительно заявил Соломатин.
– Не носи, - сказала Елизавета. - Если не любишь меня, не носи. Вон там ходит троллейбус, положи часы на асфальт и погляди, как троллейбус их раскрошит.
И она, не произнеся более ни слова, нырнула в красную «Тойоту» и была такова.
Преподношение Елизаветы (ее ли?) Соломатин на асфальты бульвара не положил.
Кактус Эдельфию Соломатин, похоже, не поливал более месяца. Кактус стоял на подоконнике тихо, не испускал из себя наркотические и алкогольные флюиды, не кусался, не фыркал, не блевал, то есть вел себя вполне законопослушно. То ли все еще был напуган войной с кактусами, затеянной сидельцами Государственной думы, то ли их оскорбления в адрес всего его семейства двудольных были признаны им справедливыми. Даже две растопыренные лапы с иголками, похожими на гвозди остриями вверх, Соломатина уже не настораживали. До того Соломатин стал благодушным и беспечным. А напрасно. Как только рука его с кружкой воды приблизилась к кактусу, лапы с иглами ожили, дернулись и явно пожелали вцепиться в левую руку Соломатина, сжать ее и содрать с нее кожу, естественно, вместе с часами от «Картье» (поддался искушению их примерить). Руку беспечный поливальщик кактуса отдернул, правая же его рука, независимо от воли Соломатина, бросилась на защиту левой, но была атакована иглами взбесившегося растения и истерзана ими. Смывая кровь, а потом и прижигая порезы йодом, Соломатин морщился и соображал: каков кактус-то и каков он сам. Он-то, обманывать себя не было смысла, не плоть свою желал оберечь и оборонить, а именно часы от «Картье», до чего дошел, якобы не тряпичник и не барахольщик! Часы следовало снять и выкинуть! А кактус? Отчего он озверел? Или он набросился все же на украшение запястья? Что-то в часах и даже в самом их присутствии в квартире взбудоражило растение?
Или ему, Соломатину, подавали знак? Какой? Неведомо.
Все надо было обмозговать. И не спеша.
Соломатин ходил по квартире обеспокоенный. Готовый к опасностям ходил.
«А не отправить ли горшок с мексиканским отродьем в мусоропровод?» - размышлял Соломатин. Нет, ни в коем случае, услышал Соломатин от кого-то подсказку. Он обернулся. Пройдохи в колпаке звездочета и в загнутых шутовских туфлях-пигашах за спиной не обнаружил. И вспомнил, что в последние дни, как и было обещано Полосухиным, его не отвлекали.
В субботу Соломатин явился на встречу с Елизаветой. Сыпал снежок, и очередь в уже знакомый клуб стоически мерзла. Соломатин осторожно поинтересовался у Елизаветы, не случались с ней вчера или позавчера хоть бы и мелкие неприятности. Нет, ничего этакого вроде бы не было… Поутру Соломатин снял с кисти правой руки бинт, но следы разбойного нападения кактуса были заметны, и он держал руки в карманах куртки. У Елизаветы, похоже, возникли некие подозрения, но она их не высказала.
– Пойдем в клуб? - робко предложила она.
– Пойдем, - вздохнул Соломатин.
Вздох его был вызван мыслью о фейс-надсмотрщике. Хоть какой бы новый распорядитель хозяйничал нынче при стеклянно-хрустальных вратах с золочеными пластинами обводий. Нет, на зеленом ковре у врат стоял именно Стасик Кирьяков. При виде Елизаветы с Соломатиным он просиял.
– Сегодня вас в списке нет, госпожа Бушминова! - возвестил Кирьяков, радуя себя и всех вокруг.
«Бушминова, - отметил Соломатин. - Пока еще Бушминова».
Елизавета достала мобильный и произнесла необходимые слова.
– Через полчаса вам принесут дополнительный список, - сказала Елизавета.
– Замечательно, - кивнул Кирьяков. - Понадеемся, что в дополнительный список вас впишут. А пока подождите где-нибудь поодаль.
При этом Кирьяков с почтительным поклоном пропустил в недра клуба несколько личностей, не заглянув ни в какие списки.
«Зря я его в прошлый раз назвал Пердошей, - опечалился Соломатин. - Это и само по себе дурно и мелко…»
– Поодаль мы не отойдем, - сказала Елизавета, - а постоим здесь под козырьком.
– Отойдете, - властно произнес Кирьяков. - Здесь вы мешаете проходу людей.
– Андрюшенька, взгляни на часы, - сказала Елизавета, - какое сейчас точное время?
«У самой есть часы, - подумал Соломатин. - Проверяет, что ли, не выбросил ли я ее поощрительный приз? И видно, что нервничает…»
Соломатин сдвинул рукав куртки и предъявил подруге расположение стрелок.
Сейчас же со Стасиком Кирьяковым произошла метаморфоза. Он растекся морковным киселем и пропел сладкогласно:
– Извините! Не признал. Оплошал. Из-за недостатка образования. Проходите! Проходите. Милостиво просим. Просим милостиво.
И будто был готов носовым платком согнать снежок с обуви госпожи Бушминовой и ее спутника.
– Что это с ним? - удивился Соломатин уже в недрах клуба.
– Вспомни рассказ Здеси Ватсон о ее бархатной сумочке, - сказала Елизавета.
Соломатин рассмеялся. И тут же ощутил, что на него кто-то смотрит. Из-за колонны. Глаза смотревшего сейчас же исчезли. Но взгляд запомнился.
Взгляд был недобрый, взгляд врага, немало досад доставившего Соломатину в прошлом. «Сальвадор! Старательный исполнитель Ловчев… - расстроился Соломатин. - Неужели и эта скотина обретается здесь? Нехорошо это, нехорошо… Но я-то теперь ему зачем?…»
Впрочем, испуги и мрачные мысли Соломатина очень быстро были выветрены круговертью светских удовольствий.
47
Прокопьеву стало известно, что Квашнин объявился в Москве.
От кого он узнал об этом, неважно. То ли услышал по «Маяку», то ли увидел Квашнина на экране, то ли газета с деловой хроникой попалась ему на глаза, то ли кто-то из знакомых поделился с ним свежей новостью. Возможно, это была и Нина Уместнова. Впрочем, выгодно ли было Нине снабжать его информацией о путешествиях клюквенно-льняного миллионера? Или миллиардера…
Надо было выходить на Квашнина. И сейчас же.
Но как?
Кому-то виделось, что он Прокопьев, уже в команде Квашнина. Кто-то даже считал, что он в этой команде таинственное, неразъясненное, но существенное лицо. Да, Прокопьев имел контакты с Квашниным, интерес к нему миллионщика был, как нынче говорят, «профильный», но будто бы факультативный. Прокопьев даже выполнил для Квашнина две работы, одним из проектов он увлекся всерьез, и это были не табуретки с табакеркой, а нечто напомнившее ему о Тайницкой башне из кроссворда Агалакова. Но выведать истинную суть интереса к нему Квашнина Прокопьев пока не смог. Однако было оговорено, что если у него возникнет необходимость, он вправе потребовать немедленной встречи с Квашниным.
Прокопьев и потребовал.
Ему сказали: обождите. Сейчас к нему лучше не лезть.
Квашнина пока нет. То есть он в Москве. Но он скорее «там», нежели здесь.
А где это - «там» (на Тибете ли, в ущельях ли южного Китая, в предгорьях ли Гиндукуша, в окрестностях ли модных нынче монастырей или даже внутри них, либо вообще на небесах), они не знали. «Они», отвечавшие на вопросы Прокопьева, сотрудники мелких значений, редко - средних, сами были озабочены. По слухам, Квашнин ходил нынче коричневый, сказали бы - темно-желтый, но это вызвало бы суждения о болезни Боткина и печени, а Квашнин был крепок и здоров. Осунулся, да. Но это, возможно, от мыслей и гималайских усердий духа. Молчал, теребил четки из черных камней, то ли медитировал, то ли пребывал в нирване. Самое поразительное было в том, что в дни отсутствия Квашнина в деятельности его империи (ну не империи, слишком пафосно, а выразимся - хозяйства) никаких сбоев и конфузов не произошло, и теперь, даже находясь на небесах или где там, Квашнин отдавал распоряжения (немногими словами) здравые и сулящие выгоды. Выгоды они и приносили. И управленцы, подтверждалось, были подобраны им толковые и совестливые. Надо полагать, родился он везуном.
Кое-кого тревожили сомнения: а не поменял ли Квашнин в своем гималайско-тибетском удалении от Москвы и сухоно-печорских клюквенных болот и льняных полей веру? Или хотя бы - не было ли ему внушено тамошними чудесами, Шамбалой какой-нибудь нездешнее понимание мира? Не дзен-буддист ли он теперь? Не возомнивший ли о себе ариец, пожелавший стать мессией, снабженный ко всему прочему мистическими сверхвозможностями? Не возжелает ли он встать вровень с самим Гребенщиковым и отпустить бородку всеведуюшего старца, какую следовало теребить и холить? А там, глядишь, и забросить все дела, а сотрудников своих лишить средств на пропитание? «А?» - спрашивали Прокопьева. «Шамбала и дзен-буддизм для меня дремучий лес, бамбуковые заросли…» - растерянно бормотал Прокопьев. Но вроде бы бороденку Квашнин не завел, и заходил, по слухам, в храм Мартина Исповедника, что на Таганке, может, опору житейскую искал, сваи истин вбивал в вечную мерзлоту, а может, и грехи какие отмаливал… Но кто из нас нынче не грешен?
«Мелкие грешники, - вспомнилось Прокопьеву, - все вы мелкие грешники… А кто - грешники великие?»
– Уважаемый Сергей Максимович, - спросили, - встреча с Квашниным необходима вам? Или она необходима и самому Квашнину?
– Полагаю, что она необходима Квашнину, - неуверенно произнес Прокопьев.
Неуверенность его, видимо, была угадана.
– Придется вам обождать до более благоприятного дня. Сейчас способствовать вашим необходимостям мы не в силах.
– Но…
– Никаких «но»!
С помощью кого можно было бы немедля добраться до Квашнина в обход его служб? Агалаков, сказывали, куда-то отбыл или вовсе пропал… С помощью хозяйки двух вещиц, отданных в починку, табакерки и табурета? Ситуация с Ниной Уместновой представлялась Прокопьеву чрезвычайно сомнительной. После похода в Большой консерваторский зал они с Ниной поссорились. Причем ссору затеял он, Прокопьев, с намерением прекратить их отношения навсегда. Им с Ниной в тот день было хорошо. Особенно - Нине с ним. Но Даше, неизвестно где, наверняка было плохо. Прокопьев снова ощутил томление плоти и был готов провести с Ниной ночь (а там будь что будет), но уже во дворе Нининого дома посчитал, что им управляет чужая сила, а слабоволие приведет к предательству. Нина принялась целовать его, языком своим старалась раздвинуть его губы, а он оттолкнул ее от себя, отшвырнул ее от себя. «Что с тобой, Сереженька?» - вскрикнула Нина. «Что - с тобой? Чего ты хочешь от меня? - угрюмо сказал Прокопьев. - Зачем ты рвалась ко мне в каюту? Зачем ты летала надо мной в дубнинской электричке?» - «Что ты несешь? Ты не в себе? Тебе пора в дурдом!» - «Ты сама призналась, что приставлена ко мне приманкой и наживкой. Где Даша? И что с ней?» «Какая Даша?» - будто бы удивилась Нина. «Вы, Нина Дементьевна, прекрасно знаете, какая». - «Ах, вот, значит, в чем дело. В Даше, в официанточке этой. А ведь вы, Сергей Максимович, обещали мне подвиги ради вызволения меня из чьей-то мрачной зависимости. Но вы, оказывается, слизняк!» - синие глаза Нины (стояла она под дверным фонарем) стали злыми и снова, как на Рождественском бульваре, вызвали у Прокопьева мысли о хищном животном (впрочем, о красивом животном, из куньих), и гордой шляхтянкой, шубейка белая не из дешевых, шапка из песца набекрень, она заявила:
– Оставьте меня, Сергей Максимович! И больше ко мне не приближайтесь!
Поутру Прокопьев почувствовал себя виноватым перед Ниной. Мало ли что он позволил себе о ней навоображать! А уж о видениях в каюте (тоже, наверняка, воображенных) и в дубнинской электричке он не в коем случае не стал бы рассказывать невропатологу. А вот взял и оскорбил женщину, возможно, всерьез увлеченную им. Хорошо хоть при исполнении «Озорных частушек» не попытался обнаружить под нежной кожей конский волос. Впрочем, зачем нужен был бы для нынешних фантомов и подделок конский волос?
То есть в мысли Прокопьева о Нине, как о помощнице, была полная дикость. Или дурь. Во-первых, если бы Нина была фантом, игрица в чьей-то каверзной и слоеной затее, она вряд ли могла стать проводником к Квашнину (хотя, почему бы и нет? Ведь в закусочной в Камергерском к Прокопьеву ее подвел Агалаков. Однако и с Агалаковым дело было неясное). А если она была реальная женщина с реальными чувствами к нему, Прокопьеву, на кой ляд ей было способствовать вызволению из напастей бывшей буфетчицы Даши? Обращение к ней за помощью вышло бы делом нелогичным.
Но эта нелогичность как раз и будоражила Прокопьева! Будто бы в этой нелогичности и нелинейности и могла возникнуть некая искра! А что было делать? Долбненские милиционеры приняли заявление Ангелины Федоровны и объявили розыск. Но пока Дарья Тарасовна Коломиец не обнаружилась ни в России, ни на Украине, ни в прочем ближнем зарубежье. Даже в Кодорском ущелье ее не сыскали. Не исключалось, что злыдни из нелегального промысла по продвижению женских тел могли отправить Дашу, отобрав у нее паспорт, на каторжные работы в гаремы не только Турции, но даже и в сладкоприимный город Лакхнау, известный Прокопьеву по книге востоковеда А. Суворовой. А в Лакхнау разговаривают исключительно на урду. Отыщи-ка там беспаспортную-то!
А потому любые действия Прокопьева могли быть признаны оправданными. И те, что из разряда - «на всякий случай».
На всякий случай (!!!) он и произвел звонок на известный ему мобильный. Поздоровался. И услышал в ответ:
– Пружинных дел мастер! Чую, чую! И даже знаю, Сергей Максимович, ради чего вы осчастливили меня звонком. Сразу скажу: позвольте вам выйти вон. Это из «Свадьбы» по Чехову. Реплика жениха в адрес телеграфиста Ятя. А теперь она - моя и в ваш адрес. Позвольте вам выйти вон. Порыв ваш стать освободителем дамы мне объясним. Но неужели вы не задумывались вот над чем? А нужен ли этой самой распрекрасной Даше, если она, конечно, жива, такой освободитель, как вы? Вряд ли. Ей, наверняка, освободителем будет мил человек иного, нежели вы, уровня, круга и достатка. Оцените-ка, пружинных дел мастер, свои ценности, в том числе и материальные. Какой же вы принц на белом коне?! Вы - гусь лапчатый. В первый день нашего с вами знакомства я произнесла чуть ли не с чувством брезгливости: «Разве может такой, как вы, кому-то помочь!» и была права. Забудьте буфетчицу из Камергерского и не утруждайте себя набегами на Квашнина. А табурет и табакерку посчитайте моими безвозмездными дарами.
Летал в облаках гусь (ну не в облаках, естественно, пониже), а в него угодили дробью.
Самым уязвимым в нынешних приключениях Прокопьева было именно названное хозяйкой табакерки и табурета обстоятельство. А Даше-то он зачем? На кой он - Даше-то? Как к нему относится Даша, он не знал. Из слов, вовсе не Дашиных, а скажем, из слов кассирши Людмилы Васильевны и кузины Татьяны из Долбни следовало, что Даша проявляет к нему интерес и даже будто бы испытывает симпатию. Но какого рода эта симпатия? То-то и оно. Колкость женщины ли, фантома ли, в любом случае - конечно, женщины, с предложением Прокопьеву оценить себя и свои материальные ценности, была справедливой. Не имел он ни кола, ни двора. То есть квартира, оформленная по всем правилам, его ютила, но тесная и в хрущобе. А двор, загородный и с коттеджем, отсутствовал. Отсутствовал и кол, по нынешним понятиям питавшийся бензином. Жених незавидный. «Отчего же сразу и жених?» - чуть ли не испугался Прокопьев. Сам он не решался назвать свои чувства к Даше любовью. Тягу к ней никак нельзя было приземлить липучим определением. И примявшие его поначалу слова Нины начали вызывать в нем сопротивление. Гусь-то он гусь, но дробь, угодившая в него, остановить его не могла. Упорствовать в поисках Даши и устройствах ее судьбы он был намерен и далее. И не ради Даши. Хотя конечно, и ради нее. Но прежде всего - ради самого себя. Сколько раз порывы его, затеи его заканчивались ничем - или из-за обстоятельств, какие будто бы невозможно было одолеть, или из-за необязательности натуры, из-за робости ее («а-а-а, да ничего у меня не выйдет!»). Сейчас Прокопьева взбудораживали азарт и отвага. Охладить или осадить себя он уже не мог.
В мысленном списке Прокопьева «На всякий случай» в резерве находился Академик всяческих Академий всяческих искусств Александр Михайлович Мельников. Маэстро однажды проводил на первом канале ночную беседу с Квашниным и, наверняка, имел к тому доступ. Преодолевая неловкость, Прокопьев все же позвонил Мельникову.
К удивлению Прокопьева Мельников его звонку обрадовался.
– Сергей Максимович! Вы как раз кстати!
Прокопьев понял, что ему сейчас напомнят о починке дивана и кресел. И как от этих кресел перебрасывать разговор к клюквам и льнам, он не знал.
А Мельников будто бы отвлекся и произносил слова в сторону или самому себе («апарт», что ли, у актеров? - зачем-то явилось Прокопьеву).
– Извините, Сергей Максимович, - вернулся к нему Мельников. - Отвлекся. Но по делу. Вы ведь, уважаемый Сергей Максимович, назначены в Государственную комиссию выяснения причин отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку экспертом. Так ведь?
– Да… - замялся Прокопьев. Он уж и забыл про Государственную комиссию выяснения.
– Ну вот! - еще более обрадовался Мельников. - А меня посетил сам Альбетов. И теперь он у меня. А как только он услышал, что я разговариваю со своим другом, и друг этот - член Государственной комиссии, он пожелал непременно побеседовать с вами. Можете сейчас приехать ко мне? Можете… Вот и прекрасно, очень даже мило с вашей стороны…
Через полчаса Прокопьев тер ноги о коврик у квартиры Мельникова в Брюсовом переулке, в композиторском доме. Нынче при легкости вкусов любой, написавший жалобу в химчистке, мог объявить себя писателем, а исполнивший в застолье громко и по своему песню про омулевую бочку - и композитором-аранжировщиком. Отчего бы Мельникову, помимо всего прочего, не быть и композитором? Но Александр-то Михайлович Мельников, наверняка, мог иметь в творческом багаже и серьезные музыкальные опусы.
От кого он узнал об этом, неважно. То ли услышал по «Маяку», то ли увидел Квашнина на экране, то ли газета с деловой хроникой попалась ему на глаза, то ли кто-то из знакомых поделился с ним свежей новостью. Возможно, это была и Нина Уместнова. Впрочем, выгодно ли было Нине снабжать его информацией о путешествиях клюквенно-льняного миллионера? Или миллиардера…
Надо было выходить на Квашнина. И сейчас же.
Но как?
Кому-то виделось, что он Прокопьев, уже в команде Квашнина. Кто-то даже считал, что он в этой команде таинственное, неразъясненное, но существенное лицо. Да, Прокопьев имел контакты с Квашниным, интерес к нему миллионщика был, как нынче говорят, «профильный», но будто бы факультативный. Прокопьев даже выполнил для Квашнина две работы, одним из проектов он увлекся всерьез, и это были не табуретки с табакеркой, а нечто напомнившее ему о Тайницкой башне из кроссворда Агалакова. Но выведать истинную суть интереса к нему Квашнина Прокопьев пока не смог. Однако было оговорено, что если у него возникнет необходимость, он вправе потребовать немедленной встречи с Квашниным.
Прокопьев и потребовал.
Ему сказали: обождите. Сейчас к нему лучше не лезть.
Квашнина пока нет. То есть он в Москве. Но он скорее «там», нежели здесь.
А где это - «там» (на Тибете ли, в ущельях ли южного Китая, в предгорьях ли Гиндукуша, в окрестностях ли модных нынче монастырей или даже внутри них, либо вообще на небесах), они не знали. «Они», отвечавшие на вопросы Прокопьева, сотрудники мелких значений, редко - средних, сами были озабочены. По слухам, Квашнин ходил нынче коричневый, сказали бы - темно-желтый, но это вызвало бы суждения о болезни Боткина и печени, а Квашнин был крепок и здоров. Осунулся, да. Но это, возможно, от мыслей и гималайских усердий духа. Молчал, теребил четки из черных камней, то ли медитировал, то ли пребывал в нирване. Самое поразительное было в том, что в дни отсутствия Квашнина в деятельности его империи (ну не империи, слишком пафосно, а выразимся - хозяйства) никаких сбоев и конфузов не произошло, и теперь, даже находясь на небесах или где там, Квашнин отдавал распоряжения (немногими словами) здравые и сулящие выгоды. Выгоды они и приносили. И управленцы, подтверждалось, были подобраны им толковые и совестливые. Надо полагать, родился он везуном.
Кое-кого тревожили сомнения: а не поменял ли Квашнин в своем гималайско-тибетском удалении от Москвы и сухоно-печорских клюквенных болот и льняных полей веру? Или хотя бы - не было ли ему внушено тамошними чудесами, Шамбалой какой-нибудь нездешнее понимание мира? Не дзен-буддист ли он теперь? Не возомнивший ли о себе ариец, пожелавший стать мессией, снабженный ко всему прочему мистическими сверхвозможностями? Не возжелает ли он встать вровень с самим Гребенщиковым и отпустить бородку всеведуюшего старца, какую следовало теребить и холить? А там, глядишь, и забросить все дела, а сотрудников своих лишить средств на пропитание? «А?» - спрашивали Прокопьева. «Шамбала и дзен-буддизм для меня дремучий лес, бамбуковые заросли…» - растерянно бормотал Прокопьев. Но вроде бы бороденку Квашнин не завел, и заходил, по слухам, в храм Мартина Исповедника, что на Таганке, может, опору житейскую искал, сваи истин вбивал в вечную мерзлоту, а может, и грехи какие отмаливал… Но кто из нас нынче не грешен?
«Мелкие грешники, - вспомнилось Прокопьеву, - все вы мелкие грешники… А кто - грешники великие?»
– Уважаемый Сергей Максимович, - спросили, - встреча с Квашниным необходима вам? Или она необходима и самому Квашнину?
– Полагаю, что она необходима Квашнину, - неуверенно произнес Прокопьев.
Неуверенность его, видимо, была угадана.
– Придется вам обождать до более благоприятного дня. Сейчас способствовать вашим необходимостям мы не в силах.
– Но…
– Никаких «но»!
С помощью кого можно было бы немедля добраться до Квашнина в обход его служб? Агалаков, сказывали, куда-то отбыл или вовсе пропал… С помощью хозяйки двух вещиц, отданных в починку, табакерки и табурета? Ситуация с Ниной Уместновой представлялась Прокопьеву чрезвычайно сомнительной. После похода в Большой консерваторский зал они с Ниной поссорились. Причем ссору затеял он, Прокопьев, с намерением прекратить их отношения навсегда. Им с Ниной в тот день было хорошо. Особенно - Нине с ним. Но Даше, неизвестно где, наверняка было плохо. Прокопьев снова ощутил томление плоти и был готов провести с Ниной ночь (а там будь что будет), но уже во дворе Нининого дома посчитал, что им управляет чужая сила, а слабоволие приведет к предательству. Нина принялась целовать его, языком своим старалась раздвинуть его губы, а он оттолкнул ее от себя, отшвырнул ее от себя. «Что с тобой, Сереженька?» - вскрикнула Нина. «Что - с тобой? Чего ты хочешь от меня? - угрюмо сказал Прокопьев. - Зачем ты рвалась ко мне в каюту? Зачем ты летала надо мной в дубнинской электричке?» - «Что ты несешь? Ты не в себе? Тебе пора в дурдом!» - «Ты сама призналась, что приставлена ко мне приманкой и наживкой. Где Даша? И что с ней?» «Какая Даша?» - будто бы удивилась Нина. «Вы, Нина Дементьевна, прекрасно знаете, какая». - «Ах, вот, значит, в чем дело. В Даше, в официанточке этой. А ведь вы, Сергей Максимович, обещали мне подвиги ради вызволения меня из чьей-то мрачной зависимости. Но вы, оказывается, слизняк!» - синие глаза Нины (стояла она под дверным фонарем) стали злыми и снова, как на Рождественском бульваре, вызвали у Прокопьева мысли о хищном животном (впрочем, о красивом животном, из куньих), и гордой шляхтянкой, шубейка белая не из дешевых, шапка из песца набекрень, она заявила:
– Оставьте меня, Сергей Максимович! И больше ко мне не приближайтесь!
Поутру Прокопьев почувствовал себя виноватым перед Ниной. Мало ли что он позволил себе о ней навоображать! А уж о видениях в каюте (тоже, наверняка, воображенных) и в дубнинской электричке он не в коем случае не стал бы рассказывать невропатологу. А вот взял и оскорбил женщину, возможно, всерьез увлеченную им. Хорошо хоть при исполнении «Озорных частушек» не попытался обнаружить под нежной кожей конский волос. Впрочем, зачем нужен был бы для нынешних фантомов и подделок конский волос?
То есть в мысли Прокопьева о Нине, как о помощнице, была полная дикость. Или дурь. Во-первых, если бы Нина была фантом, игрица в чьей-то каверзной и слоеной затее, она вряд ли могла стать проводником к Квашнину (хотя, почему бы и нет? Ведь в закусочной в Камергерском к Прокопьеву ее подвел Агалаков. Однако и с Агалаковым дело было неясное). А если она была реальная женщина с реальными чувствами к нему, Прокопьеву, на кой ляд ей было способствовать вызволению из напастей бывшей буфетчицы Даши? Обращение к ней за помощью вышло бы делом нелогичным.
Но эта нелогичность как раз и будоражила Прокопьева! Будто бы в этой нелогичности и нелинейности и могла возникнуть некая искра! А что было делать? Долбненские милиционеры приняли заявление Ангелины Федоровны и объявили розыск. Но пока Дарья Тарасовна Коломиец не обнаружилась ни в России, ни на Украине, ни в прочем ближнем зарубежье. Даже в Кодорском ущелье ее не сыскали. Не исключалось, что злыдни из нелегального промысла по продвижению женских тел могли отправить Дашу, отобрав у нее паспорт, на каторжные работы в гаремы не только Турции, но даже и в сладкоприимный город Лакхнау, известный Прокопьеву по книге востоковеда А. Суворовой. А в Лакхнау разговаривают исключительно на урду. Отыщи-ка там беспаспортную-то!
А потому любые действия Прокопьева могли быть признаны оправданными. И те, что из разряда - «на всякий случай».
На всякий случай (!!!) он и произвел звонок на известный ему мобильный. Поздоровался. И услышал в ответ:
– Пружинных дел мастер! Чую, чую! И даже знаю, Сергей Максимович, ради чего вы осчастливили меня звонком. Сразу скажу: позвольте вам выйти вон. Это из «Свадьбы» по Чехову. Реплика жениха в адрес телеграфиста Ятя. А теперь она - моя и в ваш адрес. Позвольте вам выйти вон. Порыв ваш стать освободителем дамы мне объясним. Но неужели вы не задумывались вот над чем? А нужен ли этой самой распрекрасной Даше, если она, конечно, жива, такой освободитель, как вы? Вряд ли. Ей, наверняка, освободителем будет мил человек иного, нежели вы, уровня, круга и достатка. Оцените-ка, пружинных дел мастер, свои ценности, в том числе и материальные. Какой же вы принц на белом коне?! Вы - гусь лапчатый. В первый день нашего с вами знакомства я произнесла чуть ли не с чувством брезгливости: «Разве может такой, как вы, кому-то помочь!» и была права. Забудьте буфетчицу из Камергерского и не утруждайте себя набегами на Квашнина. А табурет и табакерку посчитайте моими безвозмездными дарами.
Летал в облаках гусь (ну не в облаках, естественно, пониже), а в него угодили дробью.
Самым уязвимым в нынешних приключениях Прокопьева было именно названное хозяйкой табакерки и табурета обстоятельство. А Даше-то он зачем? На кой он - Даше-то? Как к нему относится Даша, он не знал. Из слов, вовсе не Дашиных, а скажем, из слов кассирши Людмилы Васильевны и кузины Татьяны из Долбни следовало, что Даша проявляет к нему интерес и даже будто бы испытывает симпатию. Но какого рода эта симпатия? То-то и оно. Колкость женщины ли, фантома ли, в любом случае - конечно, женщины, с предложением Прокопьеву оценить себя и свои материальные ценности, была справедливой. Не имел он ни кола, ни двора. То есть квартира, оформленная по всем правилам, его ютила, но тесная и в хрущобе. А двор, загородный и с коттеджем, отсутствовал. Отсутствовал и кол, по нынешним понятиям питавшийся бензином. Жених незавидный. «Отчего же сразу и жених?» - чуть ли не испугался Прокопьев. Сам он не решался назвать свои чувства к Даше любовью. Тягу к ней никак нельзя было приземлить липучим определением. И примявшие его поначалу слова Нины начали вызывать в нем сопротивление. Гусь-то он гусь, но дробь, угодившая в него, остановить его не могла. Упорствовать в поисках Даши и устройствах ее судьбы он был намерен и далее. И не ради Даши. Хотя конечно, и ради нее. Но прежде всего - ради самого себя. Сколько раз порывы его, затеи его заканчивались ничем - или из-за обстоятельств, какие будто бы невозможно было одолеть, или из-за необязательности натуры, из-за робости ее («а-а-а, да ничего у меня не выйдет!»). Сейчас Прокопьева взбудораживали азарт и отвага. Охладить или осадить себя он уже не мог.
В мысленном списке Прокопьева «На всякий случай» в резерве находился Академик всяческих Академий всяческих искусств Александр Михайлович Мельников. Маэстро однажды проводил на первом канале ночную беседу с Квашниным и, наверняка, имел к тому доступ. Преодолевая неловкость, Прокопьев все же позвонил Мельникову.
К удивлению Прокопьева Мельников его звонку обрадовался.
– Сергей Максимович! Вы как раз кстати!
Прокопьев понял, что ему сейчас напомнят о починке дивана и кресел. И как от этих кресел перебрасывать разговор к клюквам и льнам, он не знал.
А Мельников будто бы отвлекся и произносил слова в сторону или самому себе («апарт», что ли, у актеров? - зачем-то явилось Прокопьеву).
– Извините, Сергей Максимович, - вернулся к нему Мельников. - Отвлекся. Но по делу. Вы ведь, уважаемый Сергей Максимович, назначены в Государственную комиссию выяснения причин отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку экспертом. Так ведь?
– Да… - замялся Прокопьев. Он уж и забыл про Государственную комиссию выяснения.
– Ну вот! - еще более обрадовался Мельников. - А меня посетил сам Альбетов. И теперь он у меня. А как только он услышал, что я разговариваю со своим другом, и друг этот - член Государственной комиссии, он пожелал непременно побеседовать с вами. Можете сейчас приехать ко мне? Можете… Вот и прекрасно, очень даже мило с вашей стороны…
Через полчаса Прокопьев тер ноги о коврик у квартиры Мельникова в Брюсовом переулке, в композиторском доме. Нынче при легкости вкусов любой, написавший жалобу в химчистке, мог объявить себя писателем, а исполнивший в застолье громко и по своему песню про омулевую бочку - и композитором-аранжировщиком. Отчего бы Мельникову, помимо всего прочего, не быть и композитором? Но Александр-то Михайлович Мельников, наверняка, мог иметь в творческом багаже и серьезные музыкальные опусы.