– Да-а-а… - услышал я протяженное. Со вздохами. Рядом со мной стоял Арсений Линикк.
   – Да-а-а… - снова протянул Линикк, впрочем вздохи его не показались мне тяжкими.
   – А про бочку вы ничего не слышали? - спросил я.
   – Какую бочку? - удивился Линикк.
   – Я и сам не знаю, какую…
   – Не слышал, - сказал Линикк.
   – А может, нам с вами сейчас зайти в Щель?
   – Полагаю, - не сразу, а прогладив усы, произнес Линикк, - заходить в Щель сегодня нецелесообразно.
   – А эти… люди, которых к вешалкам пропустили билетеры… они где теперь?…
   – Не обладаю возможностью строить предположения, - заявил Линикк. - Наука умеет много гитик.
   Я поглядел на него с сомнением.
   – Но занавес рано или поздно опустится… И все они захотят отправиться по домам…
   – Если вы намереваетесь, раскрыв рот, дожидаться окончания спектакля, - сказал Арсений Линикк, - позволю предупредить, ничего интересного вы для себя не откроете.
   И в вечерних программах, в том числе и в «Новостях культуры», дому номер три не было отведено ни слова, ни кадра.
   Ночью позвонил Мельников. Возможно, от волнения он снова стал обращаться ко мне на «вы».
   – Профессор, извините, если разбудил… Но вряд ли вы спите… Вся Москва не спит…
   – Из-за чего?
   – Ну как же! Как же! Что вы на это скажете?
   – Наука умеет много гитик, - пробормотал я угрюмо.
   – Я понял. Это не телефонный разговор. Я понял. Встретимся завтра в Камергерском. В десять.
   Однако по дороге на встречу с маэстро Мельниковым явились преграды. Доступ в Камергерский со стороны Тверской был перекрыт конной милицией. Знакомый с маневрами сил, заботившихся о благонамеренности граждан, я вспомнил об условиях путешествий по Москве в дни исторического погребения Леонида Ильича. Георгиевским переулком вышел на Дмитровку и с Дмитровки при входе все в тот же Камергерский предъявил служивым людям паспорт со штампом о прописке. Мол, после трудовых бдений прошу пропустить к месту постоянного проживания в Газетном переулке.
   Пропустили.
   Толпа от бывшей «Пушкинской лавки» и до бетонной ограды пешеходной зоны гудела в обострении чувств.
   Где же вчера слонялись в беспечности эти люди, нынче вдруг поумневшие, вспомнившие о своем духовном предназначении, несчастьях культурного наследия и национальной идее?… Лишь мы с Арсением Линикком вздыхали здесь в одиночестве при мыслях о разбитом корыте.
   Маэстро Мельников, однако, навстречу мне не бросился. Не было его видно.
   Мне не дано при приближении к людской толчее сразу угадывать суть или характер скопления существ, переставших быть индивидуумами. Обычно первым взглядом я ухватываю какие-то частности, они либо примиряют меня с толпой, либо вызывают чувство брезгливости, тревоги и опасности. Сейчас глаза мои уставились на плакат с портретом попс-тенора (или тенора-попса) Николая Баскова. Рыжие слова под портретом дива угрожали: «Большой! Верни Коленьку в свои партитуры! Возврати ему шубу Ленского! Иначе улетишь к чертям собачьим вслед за прокуренной чайкой!» Торчали рядом транспаранты и растяжки опять же с именем московского покровителя прелестной Монтсеррат. Позже я узнал, что первыми под животами служилых кобыл в Камергерский пробрались именно поклонницы попс-тенора во главе с девицей суровых лет Сигизмундой. Ни сам тенор, ни его поклонницы, не были мне интересны. Но в их угрозах и призывах усматривалась логика и выводилась она скорее всего из некоего знания. Большой театр был виноват перед Коленькой. А потому должен был улететь к чертям собачьим. По примеру дома номер три. Значит, дом номер три все же куда-то улетел. Оттого, что был виноват. Перед кем-то. Или перед чем-то. Или вообще виноват. Такое допускалось в Камергерском мнение.
   Впрочем, сразу выяснилось, что определение судьбы здания - «улетел» - большинством ставится под сомнение. Что значит - улетел? Есть тому свидетели или хотя бы косвенные доказательства? Нет. Мы живем в эпоху охранников, оперуполномоченных, нотариусов и адвокатов, и всему должны быть юридические обоснования. Может, дом распилили и вывезли по кускам. Может, его просто рассеяли в воздухе. Может, он утонул. Может, его проиграли в казино, и теперь он в чьей-нибудь широкой штанине. Может, его отправили на слонах в подарок лаосскому королю. Ну и так далее. Отчего-то вспомнили, как совсем недавно одна германская дама в мюнхенском баре узнала, что ей достался выигрыш «Джек-пота» в сто двадцать миллионов евро. «И более ее не видели», - объявили по ТВ. Вот и наши мыслители сошлись на том, что пока не обнародовано хоть какое-нибудь толковое объяснение отсутствия дома, разумнее будет говорить: «И более его не видели». Понятно, что это были люди законопослушные и сторонники стабильности в Центральном регионе. Социальные же грубияны громко, с ветреным матерком, их укоряли и предрекали скорое превращение Тверской с ближними переулками в евроазиатский Лас-Вегас. «Вам, небось, Квашнин заплатил за это ваше "И более его не видели!" - орали они. - Ясно: это он расчистил площадку для своего клюквенного казино. И бочку он летом спер!» Опять я услышал в Камергерском про бочку. Какую бочку, не разъяснялось. Логика же подозрений в антинародной сути миллионщика Квашнина и его злодействах была неоспоримая. Коли этот льняной и клюквенный олигарх сумел отобрать у народа и исказить закусочную, фибрами души, глотками и желудками связанную с историей театра, то что ему стоило захапать и сам театр. Распорядиться: «Заверните!» И захапать. И он не уймется. Трепещите театры Малый и Большой! И дело тут вовсе не в милашке Коленьке, лишенном шубы, дуэльного пистолета и необходимости вопрошать: «Куда, куда вы удалились?» Дело в том, что Квашнин возжелал Большое Казино!
   Поклонницы сейчас же возроптали. И их логика была неоспоримая. Коленька похудел на девятнадцать килограммов. Мало того, что рисковал здоровьем, он еще и чуть ли не каждый день вынужден был покупать себе на отощавшее, но мускулистое тело новые джинсы и трусы. То есть, он совершал подвиг. И все ради того, чтобы российский народ не утерял бодрость духа и не засорил ушей. Он - достояние и памятник, охраняемый ЮНЕСКО. И естественно, его обида - куда более весомая причина для невзгод Большого театра, нежели корысти какого-то миллионщика. «Да какое он достояние! - лениво отбрехивались от поклонниц и их тонкостей. Будто от комарья отмахивались. - Он - товар. Обыкновенный товар. Его уценили. Вот он и возвращает себе товарный вид». «Ах, какие пошлости! - фыркали в ответ. - Девятнадцать килограммов! Как вы не понимаете! Девятнадцать килограммов!» Однако не одного Квашнина готовы были признать злодеем. А армяне? А какой-то Лусинян, который, говорят, скупил весь центр? Да что Квашнину армяне, у него - мухобойка, ею он перебьет всех армян, начиная с Ноя и его сынков, сползших с Арарата. Мухобойка-то мухобойкой, но Квашнину сейчас не до театров, ему позарез нужно перекупить у канадцев для своей «Северодрели» хоккеиста Овечкина. То есть собрались в Камергерском люди один осведомленней другого. Такие некогда судачили о футболе и всем прочем у касс стадионов. Один из знатоков с печалью в глазах и скорбью в теле низложил хоккеиста Овечкина, отменил его важность и объявил истинной причиной поступков Квашнина, порой будто бы безрассудных, его безответную любовь («Неужели к Ксении Собчак?!» - выкрикнул кто-то. На него зашикали). Будто бы из-за этой безответной любви он и выкупил закусочную, а на кой она ему, он и сам не знает. «Да, любовь - это вам…» - с грустью выдохнул осведомленный. И замолк. И все замолкли. «А вот…» - обратился к осведомленному грубый человек со значком Шандыбина на отвороте куртки. «Более ничего не имею права сказать», - произнес осведомленный. «Да я не про любовь! - поморщился грубый человек. - Я про бочку. Ведь Квашнин бочку спер? Спер. По телевизору показывали. А здесь, вон там, уже на пустыре, говорят, бочка стояла. А теперь и ее нет. Про любовь-то каждый дурак может нагородить любую чушь. А вы вот про бочку нам объясните!»
   Общество зашумело. Деликатных опять же расстроила некорректная постановка вопроса. Говорят! Кто говорит? Кто видел? Какая бочка? Из-под чего? Когда и в какие часы с минутами она стояла и когда исчезла? «Мы видели! - сейчас же нашлись очевидцы. Большая бочка! Красная. Нет, со вмятинами и ржавая. Какая ржавая? Желтая, пузатая, с квасом! Мы пили! С каким квасом? Из-под пива и пустая! Пили они! На нее еще мужик залез, жирный такой, голый до пупка, речь говорил и звал осваивать Щель».
   Тут меня схватили за руку. Людмила Васильевна, кассирша из «Закуски», приглашала меня в свой круг наблюдателей. Я ей обрадовался. Обрадовался и другим знакомым по закусочной - поварихе Пяткиной, уборщицам Лиде и Фаине. Они явились засвидетельствовать почтение Камергерскому и оценить происшествие. Не было среди них только администраторши Галины Сергеевны и буфетчицы Даши. Я не удивился присутствию вблизи Людмилы Васильевны водилы-бомбилы Василия Фонарева. Вчера он якобы ездил в Касимов за водой и упустил случай. Теперь он, естественно, не мог не связать исчезновение дома с бездельными играми гребаных гуманоидов и его стервы-полковника. «Только ты в Касимов, а они - в форточку, - съязвила Людмила Васильевна. - Только ты вернулся, а они уже отряхиваются… Ты, Васек, не пудри мозги! Ты когда мне должок вернешь за отмену денег?» «Так отменяли же деньги, Людмила Васильевна! - обиделся Васек. - Просто вы не заметили. И потом если я и должен, то не вам, а кассе. А кассы теперь нет. И я без нее сирота». «Сирота! - возмутилась Людмила Васильевна. - Касса всегда есть!» «Людмила Васильевна, - воздушно произнес Васек, - что мы с вами все о мелочах и о мелочах? Тут вблизи потери надо бы, наконец, выпить и поразмышлять о вечном…» «Ой! Ой! Мыслитель касимовский! - восхитилась Людмила Васильевна. - Должок гони!» «А что если это негр купил или уворовал?» - предположил Фонарев. «Какой негр?» - напряглась Людмила Васильевна, в ней явно произошло смещение интереса. «А дашкин, - сказал Фонарев. - Костя. Который из д'Ивуара. Который Дашку глазами кушал. Заведение обещал купить с вашей кассой. А потом уехал в Африку за деньгами. Вот, стало быть, деньги добыл. Или не добыл. И уворовал». «Ой! Ой! Окстись, Вася! - воскликнула Людмила Васильевна. - Если бы этот негр вернулся при деньгах, пусть и самых эфиопских, он первым делом должен был бы отправиться в Долбню разыскивать Дашу, а она сейчас в беде…» «В какой беде?» - насторожился я. «В большой», - быстро сказала Людмила Васильевна. «Все беды поправимы, - великодушно заявил Васек Фонарев. - Если б я знал, я бы из Касимова привез бочку воды, мы бы ее здесь разлили, и все бы опять встало…» «Васек, - осторожно начал я, - тут про какую-то бочку говорили. Она будто бы стояла, уже на пустыре, а потом исчезла…» «А-а-а! - махнул рукой Васек. - Это, наверное, с нашего огородного мемориала. Ее божьи коровки на небо уволокли. Она еще наделает дел. Не просто же так Есенин швырнул ее с пятого этажа!» Есенинская бочка явно не интересовала ни кассиршу, ни повариху Пяткину. Куда желательнее было им узнать, кто как живет из постояльцев закусочной и кто куда ходит.
   Тогда и прибился к нашей компании пружинных дел мастер Прокопьев. Прокопьев, понятно, принялся вспоминать о камергерской солянке, но Людмила Васильевна перебила его: «Сергей Максимович, а вы Дашу-то давно видели?» «При чем тут Даша?…» - смутился Прокопьев. «Ну как же! - возмущенно заявил Васек Фонарев. - Как бочку воровать для Квашнина, он горазд! А Даша нынче в Долбне в большой беде. И негр Константин не вернулся из Африки!» «Шел бы ты, Васек, к своим гуманоидам!» - отодвинула Фонарева Людмила Васильевна. Она стала что-то шептать Прокопьеву, общение их явно принимало секретно-интимный характер, Прокопьев стоял озабоченный, и я посчитал нужным отойти от них в деликатную недоступность звука.
   Должен заметить, что большинство сыскавших нынче развлечение в Камергерском переулке не были мне известны. Кроме, конечно, моих бытовых знакомцев - тех же Прокопьева или Фонарева. И некоторых иных. Скажем, метрах в двадцати от себя я заметил крепыша с грустно-вислыми сейчас усами, Арсения Линикка. Мне показалось, будто бы Линикк жестом мгновенным предложил мне в беседы с ним не вступать. Значит, на то были причины. Может, и не простым зевакой стоял здесь сейчас Гном Центрального Телеграфа. Впервые за несколько месяцев знакомства с Линикком мне пришло в голову: «А нет ли рядом с нашим гномом - феи? Или даже - Белоснежки?» Даже если бы они и были, облики они сейчас, возможно, в целях секретности, выбрали для себя неброские. Соображение же о незнакомых мне зеваках и знатоках состояло вот в чем. Я предполагал, что увижу здесь физиономии известные по сериалам, ток-шоу, светской хронике, парламентским толковищам, газетным клоако-выбросам. Происшествие в Камергерском так или иначе было связано с явлениями культуры, и отчего же звездам в очередной раз здесь не засветиться? Или было в этом происшествии нечто сомнительное, и потому иные решили морду не казать?
   Хотя такие светила, как вездесущий внедорожник с крутой головой Вася Годзенко, надувной мужчина (или матрац?) Семечкин-Толстых, виртуозша частушек с матерками, зовут не помню как, в толпе виднелись. Но были они отчего-то испуганными. Возможно, и другие любимцы публики, интерьерами чьих вилл услаждал народ «ТВ парк», бродили рядом, просто я их не знал. Ну вот и все. Не сомневался я, что важностью дел призваны сюда и чиновные люди (присутствие их подтверждалось бдеющими рожами охранной породы), но я их тоже не знал. Углядел я в толпе лишь подполковника Игнатьева, посещавшего закусочную после гибели мифической для меня Олёны Павлыш. «А Соломатина нет… - мелькнуло в мыслях. - Но почему Соломатину здесь быть?…» И сейчас же я обрадовался, завидев невдалеке известного стране весельчака и затейника с шустрой фамилией. Будто родственнику, дальнему, но бескорыстному, обрадовался. Этот весельчак и затейник с манерами сказочника для дошкольников ни испуга, ни отчаяния не проявлял. Голова его светилась надеждой и обещанием подвигов. Это была голова Данко. При этом сам он будто вот-вот мог пуститься в пляс.
   Можно идти домой, посчитал я.
   В ночных «Новостях культуры» я снова увидел весельчака и затейника. Ночь предполагает чувства серьезные. Но и теперь наш культурный собеседник был скорее оптимистичен, нежели мрачен. И никого не пугал. Менее всего, заявил он, дом номер три по Камергерскому переулку имел отношение к трагедиям. И даже к драмам не стоит причислять его нынешнее отсутствие. В крайнем случае мы его восстановим. На реконструкцию Большого театра уже добыли рубль. Добудут, пусть и в судебном порядке, рубль и на дом номер три. Для выяснения технических причин его отсутствия будет создана чрезвычайная комиссия. Помимо всего прочего здесь могло иметь место чудесное и неподдающееся опознанию явление. Сколько чудесных и непредвиденных событий происходит то и дело в вечно бурлящей Москве! А потому не следует паниковать или чему-то беспричинно радоваться, а следует дожидаться.
   Да, чуть было не забыл сообщить, что Александр Михайлович Мельников в Камергерском мною замечен так и не был.

36

   Поутру в квартиру Прокопьева позвонил почтальон (или кто теперь разносит телеграммы?). Через порог он не переступил. Ваш дом - ваша крепость. Но заставил Прокопьева расписаться в получении, удостоверив в бумагах день и часы с минутами. Телеграмма была доставлена в светло-салатном пакете с черными буквами - «Правительственная». Возможно приходил и не почтальон, а курьер-скороход. Разорвав пакет, Прокопьев из текста телеграммы узнал, что он, уважаемый господин Прокопьев Сергей Максимович, назначается экспертом в Государственную комиссию выяснения причин отсутствия дома номер три по Камергерскому переулку. Фамилия человека, произведшего назначение, Прокопьеву не была известна.
   Удивлению Прокопьев не дал разрастись. Ну назначили и назначили. Стало быть, есть в поднебесьях сведущие и умные люди. Или дураки. Или жулики.
   Значит, можно было не ехать сегодня в Долбню. То есть возникли основания поездку в Долбню хотя бы отложить. Почтальон или курьер словно бы доставил Прокопьеву в конверте облегчение.
   Облегчение от чего? Или облегчение чего? Судьбы? Жизни? Признав себя экспертом державной комиссии, государственной важности человеком, можно было и уберечься? Так, что ли? Истинно так! Но от чего уберечься? Известно от чего.
   Напор Людмилы Васильевны Прокопьева вчера смутил. «А я-то при чем?» - не желал согласиться с ее укорами Прокопьев. «Но кто же еще при чем? Кто? - недоумевала Людмила Васильевна. - Вы меня за простушку не держите, Сергей Максимович. Я много чего нагляделась. И мне суть людская открыта. Уж если кто сейчас Даше поможет, так это вы. И вам участие в ее судьбе необходимо. Сами себе признайтесь…»
   Резон в словах Людмилы Васильевны был. Прокопьев не переставал думать о Даше. Не только резон, но и указание было. Не он один, а и иные посетители закусочной сознавали, что Людмила Васильевна - не просто кассирша.
   И все же Прокопьев, признавал он сейчас, ужом вчера вертелся, чтобы не отправиться немедля на поиски Даши. Обрадовался, узнав, что долбненского адреса Даши у Людмилы Васильевны при себе нет, завтра, мол, я вам перезвоню, а вы мне продиктуете… «Да зачем завтра-то! - горячилась Людмила Васильевна. - Вы сейчас сходите на угол Кузнецкого и Дмитровки, там у Анастасии, Дашиной землячки, фруктовый лоток, и адрес узнаете, и всяческие подробности Дашиной жизни». «А зачем на угол-то ходить! - обрадовался Васек Фонарев, на минуты из душевного разговора исключенный. - Она где-то здесь болтается. Чумовая Настька-то, банановая! Сейчас я ее приведу!»
   И привел. Прокопьев эту Настьку видел в закусочной. Чаще всего в морозные дни. Она прибегала в «Закуску» по естественным надобностям организма, угостить персонал хурмой и бананами, ну и погреться. Запомнилась она Прокопьеву валенками, ватными штанами и ушанкой из нутрии, завязанной под нижней губой. Теперь она вытаращила на Прокопьева глазищи в удивлении, будто не знала, кто он такой и зачем она ему нужна. А сама знала, кто он такой и для чего ему надо ехать в Долбню. Она и теперь была готова к ненастьям и зимним стужам. Голову укутала шерстяным платком, кисти рук ее прятались в нарукавниках, отнюдь не бухгалтерских. Разговор у них с Прокопьевым вышел тихий и без шуток. Людмила Васильевна, дабы не напрягать собеседников подсказками, отошла в сторонку, и даже Васек Фонарев в деликатности чувств направился к Арсению Линикку. Настя написала на листочке Дашин адрес и рядом стрелками изобразила дорогу от станции к Дашиному дому. «Это с Савеловского вокзала», - сказала Настя. «Знаю, знаю», - кивнул Прокопьев.
   Если бы не курьер-скороход и не правительственная телеграмма, Прокопьев должен был бы теперь брать билет в пригородных кассах. Для Даши им было приготовлено объяснение. Легенда, изящно говоря. В Долбне жили родственники Прокопьева, дядя с семьей. Дядя некогда имел дом в селе Воробьеве, на Ленинских - в том измерении - горах. По случаю возведения университета жителей села Воробьева отправили на поселение в кирпичные дома у станции Долбня. Места вокруг Долбни были тогда пустые. Стояли там только постройки пленных немцев. И была известна Долбня своей барочной церковью Спаса у озера Киево и тем, что от платформы ходили автобусы в чудесную усадьбу Марфино с госпиталями, санаториями и дачами сталинских соколов. Так вот. Если бы Прокопьев отыскал Дашу, он бы мог сказать ей, что навещал дядю, а накануне встретил в Камергерском товарок Даши по закусочной, они, узнав о поездке Прокопьева в Долбню, обрадовались, заверещали, наказали Дашу найти, передать ей адреса их новых рабочих мест, ну и прочее. Очень складно бы получилось. Если бы Прокопьев Дашу отыскал. А ему и хотелось бы отыскать. Но и хотелось бы, чтобы ее не оказалось дома, да и в Долбне вообще. То есть он как бы действие предпринял, совесть успокоил, а Даша взяла да и укатила к родителям (намерение свое она выказывала Насте). Значит, не судьба. Не ехать же ему в Херсон.
   «Слюнтяй!» - отчитал себя Прокопьев. Конечно, удобнее жить в осторожности. В умении предчувствовать опасность и от опасности уклоняться. Несколько месяцев назад в Камергерском, в закусочной, произошло явление ему неких телеграфных лент («И нынче - телеграмма!…») с истерическим текстом и мольбой о помощи. И будто бы он был готов откликнуться на мольбу заплаканной девицы с жалко-бедной примятой прической. И девица осадила его, и вовремя пришло соображение: «Чур меня!» Но сейчас-то повод для испугов был иной. Опасности или опасения возникали из-за сочетания: «Прокопьев + Даша». Прокопьев пугался самого себя. «Чур меня!» он должен был произнести, подведя себя к зеркалу. Зачем он Даше? Зачем ему Даша? Ему тридцать шесть, Даше - двадцать четыре. В ее присутствии он ощущал себя если не добрым папашей, то уж по крайней мере благорасположенным к сероглазой дивчине дядькой. В немногих своих лирических историях он проявлял себя человеком неловким и чаще всего простаком. Но знал: не тряпка он и не тюфяк. Не медуза. Но может быть, в его судьбе нечто не сошлось (или не совпало) и не потребовало от него истинного проявления дарованных природою свойств? Сколько раз, сидя в закусочной и созерцая белую доску со словами «Сергей Сергеевич Прокофьев», пребывал он в томлениях чувств и думах о своем предназначении. Каково оно и в чем?
   Явно не в листочке с долбненским адресом бывшей буфетчицы Даши, позванивали подсказки Прокопьеву. И уж, наверняка, не в тексте правительственной телеграммы.
   А не позвонить ли Мите Шухову, пришло в голову. То есть не похвастаться ли сейчас приятелю возведением его, Прокопьева, в эксперты Государственной комиссии? Был случай, звонил и хвастался. Когда четыре его стула сочли достойными стоять в обновляемом Кремлевском дворце. Но то был случай профессиональной удачи, да и хвастался Прокопьев скромно-уничижительно и как бы между прочим. А теперь-то что? Что это за комиссия такая, и что за доблесть быть в ней экспертом? Митя Шухов сейчас рассмеялся бы. А вот Нина бы не рассмеялась. Не должна была бы рассмеяться. Телефон ее у Прокопьева имелся… Петухом или павлином, осознал Прокопьев, он готов был распушить хвост перед соблазнительной женщиной в красной каскетке, хозяйкой двух поломанных вещичек. И еще осознал: она, какие бы особенности он в ней ни предполагал, вызывала у него естественные мужские желания, а на Дашу он глядел именно как старомодно-добродетельный дядька. Фрол Федулыч вблизи юной наивно-романтической родственницы, и ни о какой близости с ней думать не думал.
   Но ведь случай с Ниной, запуганной некогда и жалкой, заставил его в оторопи произнести: «Чур меня!»…
   Прокопьев подошел к зеркалу. В Долбню он собирался аккуратно и не изъяны в дорожном одеянии был намерен теперь обнаружить. Дядька ли он дряхлый, Фрол Федулыч ли замоскворецкий? Вот что ему захотелось тотчас же выяснить. Или удостоверить. Да нет, какой уж тут дряхлый дядька! Моложавый, поджарый, крепкий, в плечах - широкий (юношей занимался греблей, прежде чем увлечься лыжами). Да, именно не самый дряхлый и не самый согнутый из тридцатилетних. Иное дело к красавцам, в чем Прокопьев жил убежденным, отнести его было никак нельзя. Лицо свое считал неказистым. Не то чтобы оно было лошадиным, но, пожалуй, излишне вытянутым да еще и с толстыми губами, ну и нос завершался не слишком остро, не картошкой, правда, а крыжовиной. Впрочем, и у Сергея Сергеевича Прокофьева нос нельзя было назвать идеальным. («Эко куда заехал! С гением сравниваешь!»). Ну светлые волосы у Прокопьева были густые, чуть волнистые. Ну некоторые знакомые полагали, что у него выразительные карие глаза. То есть взгляд их приятен, добрый, что ли, пусть порой и насмешливый. Итого: не дряхлый и даже спортивный, не красавец, но из тех, терпеть кого можно. Не Квазимодо. Таково было сегодняшнее заключение Прокопьева.
   Ну и что? Ради чего он подходил к зеркалу?
   Зазвонил телефон.
   Не заседать ли в комиссию призывают и немедленно?
   Нет. Звонила Нина. А свой номер он ей не давал.
   – Доброе утро, Сергей Максимович, это Нина Уместнова, если помните. Та, что с табуретом и табакеркой. Да, свой номер вы мне не давали. Я вчера проходила Сретенским бульваром, вас не было, но мою просьбу о номере телефона милостиво уважили. Вы мне не рады?
   – Отчего же, - сказал Прокопьев. - Рад. Но мне сейчас уходить. По делам.
   – Я коротко. У меня билеты в Консерваторию. Вы ведь любите и Прокофьева, и Стравинского. Вот их и будут давать вечером.
   – Очень вам признателен, - сказал Прокопьев, - и чрезвычайно извиняюсь. Но вечером меня… Срочный заказ. Очень выгодный. Отменить его я не могу.
   – Я вас понимаю, - протянула Нина, и в интонациях ее Прокопьев уловил растерянность, огорчение и даже обиду. Но тут же и услышал: - Значит, не судьба.
   – Какая уж тут судьба, - сказал Прокопьев и сразу понял, что сморозил глупость. Надо было распрощаться и повесить трубку.
   – Для вас не судьба, а для меня, может быть, и судьба… Я думала, что после концерта мы сумеем приятно провести время… Но раз вы не можете отменить свои труды, значит я для вас человек чужой…
   Сладким был голос Нины, и сладкое желание возбуждала она в Прокопьеве. Отчего же и впрямь ради музыки и ночных приятностей не пренебречь выгодой срочного заказа?
   – Да, Сергей Максимович, я для вас чужой человек, и приглашение мое для вас не заманчивее ложки уксуса. Но не откажите в моей просьбе… Выслушайте мое предчувствие. Вам следовало бы не увлекаться сегодняшними делами. Беда может случиться, Сергей Максимович, беда. Ну, если не беда, то бяки всякие и конфузы…