Металлические столики были уже возвращены «Оранжевому галстуку», на тротуаре перед закусочной валялись выволоченные из ее недр метательные орудия - гнутые трубы, ломы, зеркала бокового видения, бутылки, жестяные банки и даже ночной горшок. Их осматривали штатские лица и милиционеры, час назад если и присутствовавшие здесь, то неосязаемо и невидимо. И уже возвращали витринные стекла «Древнему Китаю», возможно, чтобы избежать дипломатических укоров. А Даше приходилось, ну и Прокопьев вызвался быть подручным, дробить осколки стекла, мелочью засыпать ведра и выносить их во двор к мусорным ящикам. Ждали указаний закрыть заведение, но нет, телефон молчал. День выдался жаркий, Даша одета была легко, кофточка да юбчонка короткая, порезала руки, и что особенно неприятно, осколок впился ей выше колена. Тут при перевязке помощником Людмилы Васильевны и случился Сергей Максимович Прокопьев.
   – Ну и где же они теперь? - спросил я.
   – Кто они?
   – Людмила Васильевна. Даша. Все здешние.
   Собеседники мои пожали плечами.
   – Даша, наверное, в Долбне у тетки, - предположил Нелегайло. - В июне она как раз получила российское гражданство. Вряд ли отправилась в свою незалежную. Хотя, кто знает…
   – Закрытие-то хоть шумно прошло? - спросил я.
   – Ну! - оживился Васек Фонарев.
   – С пением и плясками, - подтвердил Нелегайло.
   Собственно говоря, происходили поминки, но так как никто не умер, позволительно было и спеть и сплясать. Сергей Андреевич Подмолотов, известный в округе как Крейсер Грозный, откаблучил «яблочко» и «матлот». Всеми уважаемый Михаил Леонидович Лавровский, по причине премьеры в Буэнос-Айресе, на тризне отсутствовал, возможно потому пляс Крейсера Грозного вышел излишне анархическим, будто плясал он на причале Феодосии, а не в двухстах метрах от Большого театра. Но ведь от души… Пели же ребята из «Метро»-«Нотр Дам», из Оперетты, хоровики из музыкального Станиславского. Слезу вышибали подходящими мелодиями и текстами. «Догорай, моя лучина…», «Ох, не вейся, черный ворон…», «Прокати нас, Петруша, на тракторе…». Даже всяческие «О соле мио…» из искрящегося репертуара Паваротти звучали равноценно «прощайте, товарищи, с Богом, ура!» Просили Дашу и Людмилу Васильевну пройтись напоследок с вывертами между столиками, но те отказались. Пили крепко, но соблюдая культурные традиции. На камни Камергерского никто не полег. Конечно, всем хотелось набить морды - и старым владельцам «Закуски» (бабам - ноги повыдергивать), и в особенности владельцу новому. Но, увы, объекты возмущения находились вне пределов досягаемости.
   Назавтра в заведении, на дверь которого уже повесили табличку «Закусочная закрыта. Ремонт», в прощальном застолье сошлись одни товарки по несчастью. Тут были не только слезы. Тут был рев. Повариху Пяткину и мечтательную уборщицу Фаину отхаживали нашатырем. Просили друг у друга прощения, мало ли кто кого угостил какими шкодами, объяснялись в любви, и Дашу как будто бы любили, но смотрели на нее с особыми чувствами. Всех уволили (не по форме, а по сути), а Даше, шел слух, сделали предложение. Причем речь шла не о буфетной стойке, Даше будто бы предложили стать чуть не распорядительницей всех дел в новой ресторации. И Даша якобы не отказалась, обещала подумать. Слух, понятно, вызвал суждения. И лестные для Даши. И нелестные. И даже не то чтобы нелестные, а безобразные. Вспоминали, как несколько месяцев назад поджарый верзила снимал темные очки и заглядывал Даше в глаза. При этом явно что-то понял (или открыл) и постановил для себя. И вот в прощальном застолье Людмила Васильевна сказала громко: «Ну вот что, Дашутка-Одарка, отвечай как на духу. Через год, через два, когда ты станешь здесь хозяйкой, ты на порог этот нас пустишь?». «Не пущу», - сказала Даша. «И даже если мы прилично оденемся, - спросила Людмила Васильевна с очевидной издевкой, - и придем с хорошими деньгами?» «Меня здесь не будет», - сказала Даша. «То есть?…» - «Я обещала подумать. Я подумала. Вчера вышел тяжелый разговор. Я сказала, раз здесь никого не оставляют, то и мне здесь не место». - «Ой! Ой!» - взмахнула руками Людмила Васильевна. И спросила уже без строгости, но как бы с опаской: «Он обиделся?» «Не знаю, - сказала Даша. - Может, и обиделся. Вида не подал». «Ну ты, Даша, отважная душа! - воскликнула Людмила Васильевна. - Но не отвадила ли ты принца?» «Если отвадила, - сказала Даша, - значит, это не мой принц».
   – И никто Дашиного телефона не записал? - спросил я.
   – А вам-то он зачем? - удивился Васек.
   – Не знаю… Просто так… - растерялся я. Действительно, зачем мне Дашин телефон?
   – И мне он не нужен, - сказал Васек. - У меня, бык ее задери, полковник есть, стерва. Это Прокопыч должен был брать ее адрес с телефоном, раз он ей коленку забинтовывал.
   – Надо бы хоть адреса знать… Это я к чему… - Я принялся оправдывать высказанный мною интерес. - В случае праздников, Нового года, например, послать открытку. Они нас всегда поздравляли. И мы их.
   – Адрес-то хоть сейчас можно взять у Дашиной землячки Насти. У нее фруктовый лоток на углу у Оперетты.
   – Это какая Настя? - как бы невзначай поинтересовался Прокопьев.
   – Ну коротышка такая смешливая. Голова еще вечно платком повязанная. От ветра.
   – Насчет поздравительных открыток вы правы, - сказал Нелегайло. - Мы ведь им всегда по случаю подносили коробки конфет. И цветы. А однажды я презентовал Людмиле Васильевне кинжал.
   – Кстати, - вспомнил Прокопьев, - телефоны записывал тогда дядя Коля, Николай Васильевич. Людмила Васильевна ему диктовала.
   – А он, наверняка, сейчас в Елисеевском, - сказал Прокопьев.
   – Точно! - обрадовался Васек. - А мне как раз придется переть туда за бутыльками.
   – Я там смогу привязать барбоса, - сообразил Нелегайло. - Верно, киндер-сюрприз Сергей Николаевич?
   Собака кивнула.
   И мы двинули в кафедральный московский магазин. В сверкающую сказку моего детства, в царство немыслимой и недоступной вкуснятины. Выяснилось, что в бывший кафедральный. Был он внутри будто осыпавшийся, облезлый. И содержались в нем два распивочных места с умеренными ценами.
   Николай Васильевич обнаружен не был. Но в тесноте питейного места стояли и сидели люди знакомые по Столешникову переулку, по Копьевскому, а иные и по Камергерскому. Встреча с некоторыми из них не вышла приятной. Те еще были хмыри и ловчилы. Более в Елисеевский я не заходил. Кто-то предположил, что дядя Коля, видимо, отдыхает на Рождественке, в переулке над Сандунами, там осталась какая-то кафешка, где разрешают петь. Стали выяснять, кто теперь куда ходит. Драматические актеры, мхатовские, в частности, собеседуют в Брюсовом переулке в «Балалайке» Дома композиторов. Музыкальные же люди, от той же Оперетты и от Станиславского с Немировичем, предпочитают именно Елисей. Думские, всевозможные стряпчие и подьячие и прочие бюджетные господа гудят и славят мужика, шедшего с бараниной, неизвестно где. Хороша рюмочная между Консерваторией и Маяковским театром, но там запрещено курение. А многие отыскали места удовольствий у себя на окраинах вблизи благодарных жен, тещ и чад. Никакой драмы из-за эпизода в Камергерском не случилось. Но разговор наш в Елисеевском шел все же печальный. И тихий. Тихий, пока не вернулся к нам водила-бомбила Васек Фонарев, лохматый и босый, отоваривший себя бутыльками, но в раздражении чувств.
   – Так что ты, Прокопыч, - зло спросил Васек, - делал тогда возле бочки у Каморзиных?
   А я вспомнил, что все же одним ухом кое-что слышал о некоей бочке. И с присущим ему интонационным блеском говорил о ней на первом канале Александр Михайлович Мельников.
   – А, Прокопыч? - это было произнесено уже с угрозой.
   – Присутствовал, - сказал Прокопьев, видно, что сдерживая себя.
   – Присутствовал! А при ком ты присутствовал? При миллионщике Квашнине! Вот при ком! Ты что-то кумекал по его делам! Ты в его команде, да? Говори!
   – Мои дела не нуждаются в чьем-либо обсуждении, - сказал Прокопьев.
   – Люди! Послушайте! - рука Фонарева вскинула пакет с бутыльками для стервы-полковника, слова его уносились в выси и глубины Елисеевского магазина. - Он продался Квашнину! Этому мироеду! Тому, кто купил и закрыл закусочную в Камергерском! Тому, кто хотел купить буфетчицу Дашу! Своды, разверзнитесь!
   Пальцы Прокопьева сжались в кулак, мужчина он был жилистый, из крепких, от Фонарева через пару минут могло не остаться и бутыльков, я сказал тихо:
   – Слушай, Василий, я долго не был в Москве. Чем закончилось следствие по делу Олёны Павлыш?
   – А я при чем? - чуть ли не с испугом взглянул на меня Васек. - Опять я. А я-то здесь при чем?
   – Она была вашей соседкой, - сказал я. - И вас должны были… или хотя могли поставить в известность…
   – Никто не ставил меня ни в какую известность, - раздраженно заявил Васек. - И вообще я здесь затрепался. А меня ждет полковник, стерва!
   И он решительно прошагал к выходу.
   Минут через десять ушел и Прокопьев. Молча кивнул всем и ушел. Спрашивать его о каком-либо сотрудничестве с Квашниным никто не стал.

30

   Олёна Павлыш пришла мне на ум случайно. Мне захотелось утихомирить неожиданную агрессивность Васька Фонарева, способную привести к мордобою. В Камергерском, в закусочной, на моей памяти драк не случалось. Вопросом о третьестепенном я был намерен увести соображения Фонарева подальше от Квашнина с Прокопьевым. Но почему я вспомнил Олёну Павлыш? И вышло так, будто я чем-то напугал Васька, вовсе не сострадание к жаждущей стерве-полковнику вызвало растерянность водилы и чуть ли не бегство его. Стало быть, история погубленной соседки не была для него третьестепенной? И значит, я все еще держал в голове случай с Олёной Павлыш… Неужели из-за того, что на одной из фотографий, предъявленных мне подполковником Игнатьевым, я увидел Андрея Соломатина? Неужели из-за этого? Из слов Фонарева следовало, что следствие не закончено и дело не раскрыто. Но какое убийство у нас раскрыто? Раньше можно было порасспрашивать о камергерских делах у Людмилы Васильевны, но где теперь Людмила Васильевна?
   То, что пружинных дел мастер Прокопьев вступил в какое-то сотрудничество с Квашниным, слухи ходили, подтвердил Нелегайло. Но будто бы сотрудничество это именно закусочной не касалось. А в чем там было дело, никто не знал.
   Столкнувшись на Тверской с Александром Михайловичем Мельниковым, я по дурацкой привычке светской вежливости похвалил то, чего не видел: «Хороши, хороши были ваши программы на первом канале…» «Это какие?» - взволновался Мельников. «Ну там… - замялся я. - Открытие поэтического мемориала…» «Вы от начала до конца видели?» - спросил Мельников. «Нет! В том-то и дело, что нет! - выказал я будто бы искреннюю досаду. - У нас тогда свет вырубили в поселке. Была жара, и продукты в холодильнике еще испортились…» Досаду я выказал себе в наказание. У Мельникова, естественно, в карманах и в кейсе оказались лишние кассеты с его участием, и пять из них он мне безвозвратно вручил. Я просмотрел лишь одну из них, и вовсе не из интереса к слововыражениям Мельникова, а чтобы уяснить, какое такое сотрудничество могло возникнуть у Прокопьева и легендарного (для меня) предпринимателя Квашнина. «Там ерунда, там глупость случилась, - сказал мне, вручая кассету, Мельников. - Но посмотри, как изящно я вывернулся из мерихлюндии!» В непрочитанных летом газетах я наткнулся на иронический опус критика П. Нечухаева «Воздвижение и улет бочки», и в голове моей создалась некая картина «Дачного праздника» в саду водопроводчика П.С. Каморзина. Кассету я просмотрел дважды. Сначала выключив звук. Затем вслушиваясь в декламацию Александра Михайловича.
   Пружинных дел мастера Прокопьева в кадре я не обнаружил. Из слов Мельникова выяснилось, что основные персонажи открытия мемориала его появления не дождались, а отбыли в своих направлениях, кто в возбуждении, кто в расстройстве и раздвоении чувств. Панорама оставшегося с Мельниковым оператора представила действо скорее печальное, нежели праздничное. Чувствовалось, что в саду любителя отечественной словесности случился конфуз. Впрочем, давал оператор крупным планом и лица оживленно-радостные. Приплясывал театральный критик Нечухаев. От стола к столу веселым хитрованом шастал Васек Фонарев, в чепчике из носового платка - от солнца. Собеседовал с Васьком ученый (на вид) человек в колониальном пробковом шлеме. Дважды наплывала камера на стоявшего под цветным зонтом Соломатина. Лицо его было лицом страдальца. Через секунду оно стало лицом мечтателя. Мне рассказывали, что в последнее время Соломатин трудился сантехником, можно было предположить, что он стал коллегой водопроводчика Каморзина, а потому и оказался гостем (или еще кем) в саду с мемориалом. Рекомендуя Каморзина мыслящим пролетарием, Мельников сообщил, что тот служит в РЭУ № 5 в Брюсовом переулке, известном своими историческими тенями с явно интеллектуальными пристрастиями. Это сведение меня не столько взволновало, сколько озадачило. ЖЭК в Брюсовом переулке, а теперь РЭУ-5 был и мой. То есть по водяному и унитазному вызову ко мне мог явиться и Соломатин. Вот бы возникла неловкость. Всем известны чувства неумехи-хозяина квартиры к коммунальному маэстро. Но нет, посылали к нам других сантехников. А вдруг пошлют Соломатина? Ладно, решил я, потом рассудим.
   Я полагал, что и в каморзинском случае, коли страсть не угасла, Мельников непременно вспомнит о своем фамильном древе. И не ошибся. И у меня выискрилось совсем иное соединение его блажи с бочкой мыслящего пролетария. Перечитывал летом «Смерть Артура» Томаса Мэлори с изящнейшими гравюрами Бэрдслея (возникла потребность в связи с моими занятиями), заглядывал в труды исследователей и комментаторов, и в тексте одного из них (М. Пескаро) наткнулся на рассуждения о современниках артуровых рыцарей, людях раннего Средневековья, и именно двенадцатого века. Так вот, по мнению Мишеля Пескаро, люди эти - и клирики, и рыцари, и крестьяне (сервы и вилланы) признавали свою жизнь слишком тяжелой, мрачной, суетной и обманчивой, а мир, в котором они существовали, печальным. И следовал вывод, приведу его дословно: «Каждый, вне зависимости от социального положения, стремился убежать от жестокой реальности, чтобы найти по ту сторону бытия скрытый смысл собственной судьбы». Слова «по ту сторону бытия» и «скрытый смысл собственной судьбы» пока отставляю в сторону. Или опускаю в глубину. На время. Ради идеала или соответствия принятой рассудком и душою истине, предпочтительно было от паскудной реальности куда-либо отправляться. Это для людей двенадцатого века были - и путешествия, и паломничества в почитаемые места, и походы в Святую землю, и чтение сочинений Кретьена де Труа о рыцарях не существовавшего никогда на Земле королевства благородного Артура, о чаше Грааля с кровью Спасителя, и мечтания о всяческих чудесах в диковинных землях Востока, населенных человеками с глазами на плечах, а ртом - на груди, с одной ногой, но способной быть зонтиком или щитом, и животными, вряд ли уместными в Германии или Британии, мантикорой, например, с телом льва, хвостом скорпиона и головой человека (но с тремя рядами зубов).
   По моему убеждению, человечество по воле или милости Провидения к самоубийству не предрасположено. И предполагаю, что состоится и тридцатый век, и сорок второй. Полагаю также, что в понимании существ (вот уж не знаю, каких) тридцатого века мы будем для них ближе к людям двенадцатого века. То есть мы тоже какое-то раннее Средневековье. И не побег ли от мерзости реальности в боковые ответвления потока всякие наши чудачества - та же бочка Каморзина или фамильное древо Мельникова?
   Упрощения, упрощения, упрощения, отчитал я себя. И в словах исследователя свойств артуровых рыцарей упрощения. И в моих. В моих-то тем более. Но М. Пескаро - классификатор, ему упрощения позволены. Мне же формулировки противопоказаны, в каждой житейской истории я, коли на что-то гожусь, обязан увидеть единственность и свое особое расположение в мироздании. Впрочем, кому и зачем это надо? Ну да ладно…
   Мельников, обнаружив воронку от вырванной неизвестно какой силой, возможно, что и вражьей, бочки, мог удалиться. Прямой эфир был сорван не по его вине. Дыры в программе, естественно, не случилось бы. Но видеооператор с камерой остался, и благодарные зрители и просто любители поэзии получили документ, какому, по мнению Мельникова, еще предстояло облагодетельствовать своей информацией потомков. Я уже упоминал о присущем Мельникову (в публичных выступлениях) интонационном мастерстве. И тут Александр Михайлович был хозяином интонаций и пауз. Голос его то утихал, умирая в драматических придыханиях (рассказ о чувствах обескураженного романтика Каморзина), то незамедлительно противоходом (прием из фигурного катания) дискантом взлетал в потоки восторженного удивления, случались при этом и нервные подхихикивания (рассуждения об эротических свойствах божьих коровок, способных к внематериальному взрыву). И так далее. Однажды я выслушал историю Моцарта в исполнении Мельникова, мыслящий пролетарий Каморзин Моцарту ни в чем не уступал. Причину загадочного явления - улета бочки - Мельников попытался объяснить доступной ему теорией сплющенного или совмещенного времени. Впрочем, это дело науки. Отсылка слушателей к теории сплющенного времени позволила Мельникову мимоходом рассказать об особенностях его родословных древ, при этом было подчеркнуто, что списком знаменитых предков он вовсе не намерен хвастать или утяжелять свою ценность («мол, я из гусей, спасших Рим»), нет, каждый листок древа - его нравственный камертон. Но сейчас же последовало предъявление одного из листочков, и выяснилось из листочка этого, что именно дядя Александра Михайловича был корешем Сергея Александровича Есенина и скорее всего он, а не какой-либо начинающий прозаик и волок бочку «Бакинского керосинового товарищества» на пятый этаж в Брюсовом переулке. Фамилия критика Нечухаева названа не была, Мельников лишь объявил сторонников всяких других бочек, в частности москвинско-петровских, зашоренными еретиками и сектантами. Дядя Мельникова, портной по профессии и борец-любитель с выступлениями в цирке а ля Поддубный, нередко посещал увеселяющие места и хорошо знал московские москательные лавки. Понятно, что бочку для поездки в Константиново выбирал он. Дарование Мельникова, как и в прежних случаях, с Моцартом например, где он сейчас же совместился с оболганным Сальери, или в случае с Казановой, когда Мельников вел репортаж-воспоминание об очаровательном пройдохе-венецианце из тела восхищенной им поклонницы, из самых нежных и проблемных частей ее тела, дарование это позволило Александру Михайловичу выступить очевидцем взгромождения бочки на пятый этаж. Впрочем, Мельников и здесь сослался на теорию сплющенного времени. Камера тотчас перевела взгляд на мемориальное сооружение, и опять последовали слова о сплющенности времени или полном отсутствии его, подтверждением чего стала восставшая из глубины воронки. «Нет, это не божия коровка, отбывшая для нас за негорелым хлебом, - объявил Мельников эротически возбужденно, будто был намерен одарить нас сосисками фирмы «Кампомос». - И это не Айседора Дункан, роскошная Изидора». Над воронкой от бочки стояла расставив ступни и выставив металлическое колено девица в поножах и в латах - нагруднике и набедреннике, правой рукой она опиралась на меч, левой же рукой при наплыве камеры, видно, для нее неожиданном, она выдернула изо рта сигарету и швырнула ее подальше, сейчас же приняв позу воительницы, размышляющей о судьбах Отечества. Впереди ее ждал Орлеан. Или другой исторический город. Не помню, какой. Опять же повторюсь, была она на моей памяти и Изидорой. Но я почувствовал, что в момент произнесения слов Мельникова посетила мгновенная, но смутная идея - в противопоставлении Изидоры и Иоанны именно возле мемориала что-то есть и это что-то еще следует осмыслить и использовать к общей выгоде. И теперь, продолжил Мельников, культурное значение сада романтика Каморзина нисколько не приуменьшилось, напротив, садовое товарищество одарено присутствием здесь, вызванным сплющенностью времени, отважной Жанны д'Арк. Не печальтесь, граждане, закончил Мельников, из-за отлета прославленной бочки. Сжатие времени и явление Иоанны еще удивят вас непредвиденными поворотами истории.
   Должен заметить, что лицо Тамары-Изидоры-Иоанны на экране было совершенно зловещее. Не знаю, почему. Может, под латы, верхние или нижние, залез красный муравей и свирепствовал там. Во всяком случае прежде Тамара зловещим существом не была, глупая и наглая женщина, но не зловещая. И Боже упаси нас от непредвиденных поворотов! Натерпелись! Впрочем, и предвиденное событие - закрытие закусочной в Камергерском - радости не доставило.
   Это - нам. А Квашнину?
   Полагаю, что и в те пятнадцать минут, когда Мельников произносил свой монолог (а монолог для сетки эфира могли и сократить), он пребывал в состоянии радостного задора. «Красавец!» или «Ай, молодца!», как восклицают нынче спортивные комментаторы, заимствовав похвалу у цирковых дрессировщиков. Переселенный сжатием времени в натуру дяди, балбеса, картежника и тонко чующего красоту серебряного века, Мельников поведал о нескольких эпизодах из жизни Есенина. И каждый раз получалось, что именно он ходил с поэтом в кабаки, попадал в участок, ездил с Сергеем Александровичем в Берлин, а затем и в Нью-Йорк, где и подсказал Есенину основные тезисы памфлета «Железный Миргород» с разоблачением американского образа жизни. Да, таких поэтов у нас более нет, опечалился Мельников, да и кому нужны у нас теперь поэты? После чего он произнес трагиком, равным по силе Ульянову в роли Антония: «Поэт в России больше - не поэт!» После трагической же паузы пошли, с придыханиями, комплименты и удивления по поводу Павла Степановича Каморзина, одного из тех, кто составляет тончайшую прослойку российских интеллектуалов. «Хозяин труб канализации - живой оплот цивилизации», сыронизировал здесь кто-то до меня, отметил Мельников, это грубо, но и ехидство по-своему отражает сущность добродетели Каморзина. Божьи коровки тут ни при чем, повторил Мельников. И вообще расстраиваться не следует. Бочка не улетела, а зависла. Между нами и Сергеем Александровичем Есениным. Она - и наша духовная ценность. Но она - и исторический предмет, выпущенный в небеса могучим движением поэта в Брюсовом переулке. Сжатие времени надежно держит ее в невесомости, и нет никаких причин опасаться, что она свалится на чьи-то головы. Связь времен распасться не может, что бы ни утверждал со сцены датский принц, ибо время у нас одно, и оно - сплющенное. А потому участок Каморзина и все садовое товарищество вполне достойно вечной газовой горелки.
   Из эссе «Воздвижение и улет бочки» критика П. Нечухаева в культурной газете я узнал, что автором ехидства «хозяин труб канализации - живой оплот цивилизации» как раз и был сам Нечухаев. Он относил Каморзина к натурам, каким более важны не доводы ума и здравые рассуждения, а притчи или же расцвеченные легенды. Что ж, и такие натуры хороши. Они и сами способны создавать легенды и притчи. Но беда, если легенды в умах людей утверждаются ложные. Здесь именно такой случай. Автор чрезвычайно уважает А.М. Мельникова, слушал его лекции в ГИТИСе, но истина, сами знаете… Каморзинская бочка - самозванка. На двух газетных колонках П. Нечухаев, проявляя образованность, обратился к континенту мифов, вспомнил, естественно, Прометея, не забыл и Икара, выбрел в конце концов на постмодернизм и обозвал Каморзина постмодернистом. Создавая мемориал, Каморзин топтался на чужом пьедестале и сотворил пародию. Самозванство же бочки возвело пародию в степень, в квадрат. Тут игра слов, но понятно, о чем идет речь. Конечно, могла иметь место бочка и в Брюсовом переулке, но концептуальный акт творения произошел в переулке у Петровки (следовали цитаты из документов и воспоминаний). Пародийным вышло воздвижение самозванки, но закономерно-указующим случился ее улет. Именно в этом указующем жесте природы и следует искать главную духовную ценность события в пору, когда все понятия смещены. И божьи коровки тут ни при чем, в этом автор согласен с А.М. Мельниковым. О сжатии времени судить он не берется, потому как презирает естественные науки. И еще один урок. Вот к чему может привести затея дилетанта, да еще и фанатика с заблуждениями. Что же касается магистрального газопровода, заключал эссе П. Нечухаев, то он не возражает, чтобы таковой был проведен в садовое товарищество, пусть и допустившее к себе самозванку.