После мучительной внутренней борьбы он собрал ее письма, перевязал голубой ленточкой и отослал обратно. «Каждое наше свидание за последнее время, — писал он, — не что иное, как новое свидетельство Вашего бессердечного равнодушия. Для меня же каждое из них всегда становилось обильным источником тоски и горечи... На смену прежним чувствам явилось уныние, более того, крайнее отчаяние — слишком долго я их терпел. Слава богу, могу сказать, к своей чести, — заслуженной, я полагаю, — что за время нашего знакомства я всегда поступал справедливо, разумно и достойно. Со мною обращались то так, то эдак: один день ласково и благосклонно, другой — совершенно иначе; я неизменно оставался все тем же... Поверьте, ничто не сможет доставить мне большего наслаждения, чем весть о том, что Вы, моя первая и последняя любовь, счастливы».
   И все-таки Мария умудрилась извлечь из этой истории еще кое-что забавное. Обо всем, что произошло между ними, она поведала своей приятельнице, некоей Мэри Энн Ли, а та — разумеется, по секрету — Фанни Диккенс. Вскоре мисс Ли побывала на любительском спектакле, устроенном Чарльзом на Бентинк-стрит, и воспользовалась случаем, чтобы пококетничать с ним, а потом сообщила Марии Биднелл, что Чарльз не только ухаживал за ней, но и рассказал все, что случилось. Когда все это дошло до Чарльза, он написал Марии, что мисс Ли солгала. Чтобы продлить удовольствие, Мария притворилась, что верит мисс Ли, и получила от Чарльза еще одно послание: «Того, что я вынес от Вас, я уверен, не вытерпела по милости женщины еще ни одна живая душа, — сетовал он. — Но мне не стерпеть — даже теперь — и тени подозрения в том, что чувство мое изменилось или отдано другой. Нет, этого я не заслужил!» Отослав мисс Ли письмо, полное презрения и упреков, он обратился за утешением к вину, объявив Колле, который вот-вот собирался жениться на сестре Марии: «Вчера я точно обезумел; сегодня мой желудок — нечто вроде корзинки с лимонами». В тот же день, 19 мая 1833 года, еще не оправившись от похмелья, он в последний раз обратился к Марии: «Я делал и буду делать все, на что способен человек, чтобы упорством, терпением, неустанным трудом проложить себе дорогу. Никого на свете, — вновь уверял он ее, — я не любил и не полюблю, как Вас». Но Марии надоело дурачиться. Она отвечала холодно, укоризненно, и вот так-то она пошла своим путем, а он — своим, увековечив ее в галерее женских портретов, самых прелестных и самых беспощадных в английской литературе.
   Должно быть, именно любовь, властная и живая, заставила Диккенса так остро почувствовать всю нелепость и пустоту политики. Репортером Палаты общин он сделался весною 1832 года, когда в парламенте обсуждался билль о реформе[28] и англичане верили, что не сегодня-завтра в стране настанет рай. Вдоволь наслушавшись «представителей нации» и сделав недвусмысленные выводы относительно результатов их совещаний, Диккенс заключил, что государственный муж средних масштабов — это оппортунист, пустозвон, низкопоклонник и карьерист и что победа одной какой-либо партии идет на благо лишь группе людей. Зеленым двадцатилетним юнцом он писал о том, как паясничают члены парламента. Поскольку в дальнейшем он не нашел оснований изменить свое мнение о комедии, которая разыгрывается в Вестминстерском дворце, нижеследующие строки можно считать изложением его первой и единственной точки зрения по этому поводу:
   «Мы считаем, что начало парламентской сессии не более и не менее, как первый акт пышного циркового представления, и что всемилостивейшую речь Его Величества на открытии оной можно не без успеха сравнить с классическим приветствием клоуна: „А вот и мы!“ „А вот и мы, милорды и джентльмены!“ — это восклицание (так, во всяком случае, кажется нам) превосходно и в сжатой форме передает также сущность заискивающе-примирительной речи главы кабинета...»
   «Никогда еще, пожалуй, политическое „действо“ не могло похвастаться таким сильным составом участников, как в наши дни. Особенно хороши клоуны. Признайтесь, разве были у нас раньше такие акробаты? Разве когда-нибудь фокусники проявляли такую готовность выложить весь запас своих трюков на потеху восхищенной публике? Сказать по правде, это чрезмерное рвение навело кое-кого на весьма недобрые мысли. Нельзя сказать, что, устраивая на потеху всей стране бесплатные представления, да еще в такое время, когда театры закрыты, и ставя себя на одну доску с жалкими шутами, эти люди внушают уважение к своей профессии...
   Но — довольно; это ведь в конце концов вопрос вкуса, не более. Стоит ли затрагивать его? Не лучше ли с гордостью и умилением предаться отрадным мыслям о том, какую отличную сноровку показали наши клоуны в текущем сезоне? Что ни день — они тут как тут. Часов до двух-трех ночи, а то и позже выделывают они бог знает что: кривляются, ломаются, награждают друг друга оплеухами — потеха невообразимая! И ни малейших признаков усталости! А что творится вокруг — какой странный шум, рев, вопли, неразбериха! Казалось бы, никто так не дерет глотку, как те головорезы, которые за шесть пенсов набиваются на галерку во время боксерских состязаний? Но куда им! Эти перещеголяют и самых отчаянных.
   Особенно занятно наблюдать, какие невероятные ужимки проделывает тот или иной клоун по мановению волшебной палочки, которую, как ему и полагается по чину, держит у него над головою лидер (он же арлекин). Повинуясь ее магической, неотразимой власти, он то застынет в полной неподвижности, не в силах шевельнуть и пальцем, мгновенно утратив самый дар речи, то в случае надобности чрезвычайно оживляется и с воодушевлением извергает потоки слов, пустых и бессмысленных, увлеченно корчит самые немыслимые гримасы, принимает самые дикие позы, ползает на животе. Мало того: если нужно, он вылижет грязь, не сморгнув и глазом.
   Диковинные фокусы вытворяет и арлекин, у которого до поры до времени находится эта волшебная палочка. Просто чудеса! Стоит лишь помахать ею перед чьим-нибудь носом, и у человека вылетает из головы все, что он думал до сих пор, а взамен он получает комплект идей совершенно иного сорта. Легкое прикосновение — и сюртук уже совсем другого цвета. Есть виртуозы, которые, подержав палочку сначала справа, а потом слева, умудряются молниеносно изменить своей стороне, перейти на сторону противника и снова вернуться, причем цвет их убеждений меняется всякий раз и все проделывается с такой быстротой и ловкостью, что даже самый зоркий глаз с трудом уследит за этими манипуляциями.
   Всесильный маг, по воле которого присуждается чудесный жезл, иногда вырывает его из рук временного обладателя и передает новому фигляру. В этих случаях все действующие лица меняются местами, а там, глядишь, опять возня, тумаки, подножки — представление начинается сначала».
   Прослужив месяцев шесть репортером одной вечерней газетки, Диккенс получил место в другой — «Зеркале парламента», которую издавал его дядя Дж. X. Барроу. Вскоре ни один репортер на галерее прессы не мог сравниться с ним в проворстве и точности. Дядя стал то и дело приглашать его на «уикэнд» в Норвуд, куда Чарльза, навсегда распростившегося с Марией Биднелл, притягивала «пара черных глаз, очень миленьких». Его усердие и расторопность произвели на Барроу такое сильное впечатление, что он свел племянника с владельцем газеты «Морнинг кроникл». Молодой репортер стал сотрудником этой газеты с жалованьем пять гиней в неделю и начал щеголять в новой шляпе, синем пальто с черной бархатной отделкой, которое он «носил внакидку, „a l'Espagnole“, и прочих сногсшибательных одеждах. Нельзя сказать, что жизнь парламентского репортера полна удовольствий. Во-первых, он должен, изнывая от скуки, слушать, что бубнит очередной оратор, и записывать все его пустые словоизвержения. Во-вторых, сидеть на задних — репортерских — местах галереи для посетителей тесно и неудобно: освещение никуда не годится, духота, смрад, пот градом; посидишь долго в одном положении — все болит, попробуешь принять другое — и того хуже. „Я почувствовал, как его нога тихонько прижала мою, и мозоли наши заныли дуэтом“. В 1834 году Палата общин сгорела, и заседания временно проводились в Палате лордов. Жизнь Диккенса в связи с этим изменилась лишь в одном отношении: раньше он был вынужден терпеть адские муки сидя, а теперь — стоя. Ни то, ни другое не могло внушить пламенной любви к себе подобным, а потому нет ничего удивительного в том, что приятели считали его малым замкнутым, хотя и учтивым. Правда, одного друга, по имени Томас Бирд, он все-таки завел, и уж этот оказался другом на всю жизнь.
   В период между парламентскими сессиями работа становилась интереснее. По заданию «Морнинг кроникл» Диккенс ездил в провинцию собирать материал для корреспонденций: с какой речью выступил тот или иной министр, как прошли выборы, где случился большой пожар, — короче говоря, он писал обо всем, чем «дышит эпоха». Кстати говоря, эпоха эта была так сильно похожа на любую другую, что ее характерные черты можно с успехом отнести и к нынешнему поколению: «В наше время, время расстроенных нервов и всеобщей усталости, люди готовы щедро платить за все, что способно вывести их из апатии». Для Чарльза «вылазки за сенсацией» были сущим наслаждением. Путешествия в карете, когда днем что ни остановка, то целая толпа комических персонажей, а ночью аварии, волнения... Интересно! Бросок вперед в почтовом дилижансе. Скорость головокружительная: пятнадцать миль в час. «Лошади чаще всего в полном изнеможении, почтальоны навеселе». То опрокинулись, то что-то сломалось, то отлетело колесо. Все это, как острая приправа, придавало жизни особый вкус и к тому же служило обильным источником материала. Какое адское терпение, какая выдержка и изобретательность нужны для того, чтобы при свете одинокой восковой свечи или тусклого фонаря, под непрерывный аккомпанемент окриков и конского ржания писать статьи, когда тебя трясет, подбрасывает и кидает из стороны в сторону! Это ли не подвиг? А он упивался работой, блаженствовал среди предвыборной кутерьмы и суматохи: дорожные опасности и неудобства были ему нипочем, а самое большое удовольствие он находил в том, чтобы раздобыть транспорт — карету, коляску, почтовый дилижанс, лошадь — и посрамить репортеров из других газет, собрав самые полные данные и раньше всех доставив корреспонденцию на место. В сентябре 1834 года он отправился в Эдинбург, где графу Грею[29] предстояло получить звание почетного гражданина этого города. По сему случаю в центре Хай Скул Ярд на холме Калтон-Хилл соорудили павильон; здесь в пять часов вечера должен был состояться банкет. Однако Грей, а вместе с ним и другие важные персоны явились с опозданием, после шести, и о том, что случилось за это время, репортер Диккенс рассказывает в куда более вольном тоне, чем подобает, когда речь идет о столь внушительной церемонии:
   «Какой-то джентльмен, с идеальным терпением просидев некоторое время в непосредственном соседстве с курами и дичью, ростбифом, омарами и прочими соблазнительными яствами (обед был подан в холодном виде), решил, по-видимому, что самое лучшее — пообедать, пока не поздно, а решив, взялся за дело, с отменным усердием опустошая тарелки. Пример оказался заразительным, и вскоре все потонуло в стуке ножей и вилок. Заслышав этот стук, отдельные джентльмены (те, которым есть еще не хотелось) с негодованием возопили: „Позор!“, на что кое-кто из джентльменов (которым уже хотелось), в свою очередь, откликнулся: „Позор!“, ни на секунду не переставая, впрочем, уплетать за обе щеки. Один официант, пытаясь спасти положение, взобрался на скамью и, с чувством обрисовав преступникам всю чудовищность содеянного, умолял их приличия ради остановить жевательный процесс, пока не явится граф Грей. Речь была встречена громкими возгласами одобрения и не возымела ни малейшего действия. Это, пожалуй, был один из тех весьма редких в истории случаев, когда обед, по существу, окончился прежде, чем начался».
   По приезде именитых гостей председательствующий граф Розбери «попросил собравшихся минутку помедлить с обедом. Преподобный Генри Грей уже находится здесь, дабы освятить трапезу молитвой, но внутрь пробраться не может, так как у входа слишком большая толпа... Гости в основном уже отобедали и поэтому как нельзя более благодушно согласились подождать».
   Ноябрь застал Диккенса в Бирмингеме, этом «городе железоделательных заводов, радикалов, нечистот и скобяных изделий». В январе 1835 года он был на выборах, проходивших в Ипсвиче, Садбери и Челмсфорде, разъезжая на двуколке в Брейнтри и обратно. «Хотите — верьте, хотите — нет, а я действительно проехал все двадцать четыре мили и не опрокинулся... Всякий раз, заслышав барабан, мой рысак шарахался прямо в кустарник, посаженный по левой стороне дороги, а стоило мне вытянуть его оттуда, как он кидался в кусты, растущие справа». Челмсфорд показался ему «самой дурацкой и тоскливой дырой на земле». Ненастным воскресным днем, стоя в номере гостиницы «Блек Бой» «у огромного полуоткрытого окна», он «смотрел, как хлещет дождь по лужам, гадая, долго ли осталось до обеда, и проклиная себя за то, что не догадался положить в чемодан парочку книг. Единственный фолиант, который попался мне здесь на глаза, лежит на диване. Озаглавлен он „Учение и маневры армии в полевых условиях. Соч. сэра Генри Торренза“, и перечитывал я его столько раз, что, безусловно, мог бы по памяти обучить добрую сотню рекрутов». В мае он помчался в Эксетер, чтобы попасть на речь лорда Джона Рассела[30]. Митинг состоялся на дворцовой площади под проливным дождем. «Двое собратьев по перу, которым как раз было нечего делать, из сострадания растянули над моим блокнотом носовой платок, наподобие парадного балдахина во время церковного шествия». Домой он вернулся с ревматизмом в начальной стадии и «абсолютно глухой». Через несколько месяцев он отправился в Бристоль слушать новую речь лорда Рассела, на минутку задержавшись в нью-берийской таверне «Джордж и Пеликан», чтобы наспех набросать «корреспонденцию» — на сей раз личную. «Вокруг — сумбур и беспорядок; барахтаюсь среди карт, дорожных справочников, конюхов и форейторов, и ни на что, кроме дела, времени не хватает». В результате совместных усилий, подкрепленных стараниями четверки почтовых и пары верховых лошадей, ему и Бирду удалось повергнуть в прах газетчиков-конкурентов своими сообщениями о бристольском митинге и банкете в городишке Бат. В том же самом году загорелся дворец Солсбери Армз, и Диккенс ринулся в Хэтфилд, чтобы написать корреспонденцию о пожаре исторического здания. «Торчу здесь, дожидаясь, пока останки маркизы (sic!) Солсбери выроют из-под развалин фамильного замка... Жду результатов расследования, которое не могут произвести, пока не обнаружены кости (если они уцелели)».
   В декабре он побывал в Кеттеринге «наблюдателем» на выборах, жил в гостинице «Белый олень» и о городе составил такое же мнение, как и о Челмсфорде: «Идиотизм и смертная скука». Но здесь он с приятелем раздобыл бильярдный стол, который установил у себя в номере — «просторном помещении в самом конце длинного коридора. Имеются два окна, из которых открывается захватывающий вид на конский двор. За дверью — маленькая прихожая. Дверь мы заперли и снаружи вывесили кочергу, временно исполняющую обязанности дверного молотка». Оградив себя от вторжений извне, друзья отдавали игре на бильярде все время, не занятое отчетами о малопривлекательных событиях, происходивших за дверью. В один прекрасный день хозяева бильярдно-спального апартамента пригласили трех гостей на рождественский обед: устрицы в рыбном соусе, ростбиф, утка, традиционный пудинг с изюмом и сладкие пирожки. Что касается диккенсовских описаний выборов, то они весьма поучительны. Никогда еще, утверждает автор, свет не видывал такой кровожадной шайки отъявленных злодеев, как тори. «Вчера, после того как „дело“ благополучно завершилось и начались потеха и торжество, они вели себя как сущие дикари. Я не сомневаюсь, что, если бы сюда довелось попасть иностранцу, решившему побывать в английском городе, чтобы составить собственное мнение о национальных особенностях англичан, он тотчас вернулся бы во Францию и уж больше ногой не ступал на английскую землю. Избиратели вообще нередко теряют человеческий облик, но подлость этих субъектов просто уму непостижима. Вчера в беззащитную толпу на полном скаку врезался большой отряд вооруженных всадников; один за спинами сообщников взвел курок заряженного пистолета, и во все стороны посыпались удары. Поверите ли, их возглавляли священники и члены городского магистрата. Поверите, я своими глазами видел, как один из этих головорезов отстегнул стремянный ремень и принялся хлестать с размаху направо и налево, да не как-нибудь, а тем концом, на котором железная пряжка, чтобы побольнее! Никогда в жизни не встречал ничего более мерзкого, тошнотворного и возмутительного!» В день выборов стоял шум, хоть и не такой адский, как от нынешних громкоговорителей, но, судя по всему, еще более нестройный. Звонят колокола, надрываются кандидаты, гремит музыка, мужчины затевают драки, женщины визжат; «а из каждого увеселительного заведения несется вой и рев: это пьянствуют и объедаются избиратели». Голова у Диккенса «буквально раскалывается», он удаляется к себе в номер и играет на бильярде.
   Но пока Чарльз Диккенс, не щадя живота своего, справлялся с работой репортера, в мире произошли вещи посерьезнее, чем все эти политические передряги: во-первых, появились и вызвали большой интерес очерки некоего Боза, а во-вторых, автор их собрался жениться.


Неподражаемый Боз


   ОДНАЖДЫ осенним вечером 1833 года Чарльз Диккенс показался на улице Флит-стрит[31] и тотчас скрылся, свернув в переулок Джонсонс-Корт, к почтовому ящику журнала «Мансли мэгэзин». Отвергнутый Марией Биднелл, он почувствовал настоятельную потребность чем-то занять мысли и, рискуя оказаться отвергнутым еще и издателями, взялся за очерки, которые были не чем иным, как зеркалом реальной жизни. В почтовый ящик был опущен первый из них, ставший известным впоследствии под заголовком «Мистер Минс и его двоюродный брат». Он был опубликован в декабрьском номере журнала, и юный автор, узнав об этом, «зашел в Вестминстер Холл[32] и просидел там целых полчаса. Гордость и радость застилали мне глаза, на улицу и прохожих не хотелось смотреть, да и не такой у меня был вид, чтобы показаться на улице». «Ужасно волнуюсь, — писал он Генри Колле, рассказывая о великом событии. — Так сильно дрожит рука, что ни слова не могу написать разборчиво».
   Редактор «Мансли мэгэзин» дал ему понять, что сотрудникам журнала следует довольствоваться славой, не рассчитывая на гонорар, и все же Диккенс продолжал посылать ему очерки. Шли они без подписи, пока в августе 1834 года автор не выступил впервые под псевдонимом «Боз» — «ласкательным прозвищем моего любимца, младшего брата. Я окрестил его Мозесом в честь „Векфилдского священника“. Произносили это имя в нос — так выходило смешнее: „Бозес“, а потом оно сократилось и стало „Бозом“.
   Очерки быстро привлекли к себе внимание. Один из них был даже присвоен неким актером, который сделал из него водевиль и поставил на сцене театра «Адельфи»[33], отнюдь не потревожив по этому поводу автора. В те времена закон об авторских правах на театр не распространялся, и театральные директора обычно проявляли крайнюю деликатность, не докучая сочинителям просьбами разрешить постановку или дать совет, а главным образом заботясь о том, чтобы не оскорбить автора уплатой гонорара. Не обошли Боза вниманием и газеты, полностью напечатав очерки на своих страницах, и автор, работе которого была оказана столь высокая честь, почувствовал, что без колебаний предпочел бы славе презренный металл. Своей газете «Морнинг кроникл» он безропотно дал напечатать несколько очерков даром, но когда эта же самая фирма основала еще и вечерний выпуск, «Ивнинг кроникл», он обратился к редактору Джорджу Хогарту с просьбой повысить ему жалованье в виде компенсации за серию очерков, которые он намерен написать для этого издания. Он выразил надежду, что его просьбу сочтут «умеренной и справедливой», и не ошибся: вместо пяти гиней в неделю он стал получать семь.
   Первым среди выдающихся современников Диккенса, кто после выхода в свет «Очерков» стал искать случая познакомиться с ним, был Гаррисон Эйнсворт[34], автор нашумевшего романа «Руквуд», опубликованного в 1834 году. По воскресеньям Эйнсворт принимал у себя в Кензал Лодже гостей; был приглашен и Диккенс. Здесь он познакомился с издателем Джоном Макроном, который прочитал «Очерки», пленился ими и в 1836 году издал первую серию в двух томах с иллюстрациями художника Крукшенка[35], а год спустя — вторую, в одном томе. «Это мои первые шаги, — писал Диккенс, — если не считать нескольких трагедий, написанных рукою зрелого мастера лет девяти и сыгранных под бурные аплодисменты переполненных детских».
   Ему был всего двадцать один год, когда он начал «Очерки Боза», но и здесь уже виден человек зоркий, наблюдательный, наделенный тем всепроникающим юмором, который так прославил его впоследствии, превосходно понимающий, как люди сами умеют создавать себе всяческие беды. Вот образчик бозовского «героя» — тип, которому под тем или иным именем суждено вновь и вновь появляться на страницах его книг: «Счастлив он бывал лишь в тех случаях, когда чувствовал себя безнадежно несчастным... У него было только одно наслаждение: портить жизнь окружающим — вот когда он, можно сказать, действительно вкушал радость бытия... Щедрой рукой жертвовал он на пропитание двум бродячим проповедникам-методистам[36], лелея трогательную надежду на то, что если на этом свете людям почему-либо живется неплохо, ему, быть может, удастся отравить их земную жизнь страхом перед загробной». Приход великой эры технического и научного прогресса, по-видимому, вызывал у Диккенса некоторую тревогу: «Он явно намерен поставить опыт первостепенной важности — дай бог, чтобы не слишком опасный. А впрочем, интересы науки прежде всего, так что я подготовил себя к самому ужасному». В этой работе привлекает к себе внимание стилистический прием, который с годами становится характерным для Диккенса. Возможно, что он возник как результат необходимости, естественной для любого журналиста: когда не хватает материала, «нагонять строки», повторяя ту же мысль в разных выражениях. Так, один герой у него «более чем полуспит и менее чем полубодрствует». Впрочем, быть может, этот прием объясняется врожденной любовью писателя к подчеркнуто выразительной речи.