Бывают натуры, которые находят какую-то противоестественную радость в том, чтобы посвящать в свои несчастья других и заражать своим пессимизмом здоровых людей. Диккенс ни с кем не делился своей бедой. Разговаривая с ним, никто не догадался бы о том, что он страдает. Его выдавало лишь страдальческое выражение глаз. В мае 1869 года в Англию приехали его друзья американцы — Филдс с женой. Диккенс встретил их с распростертыми объятиями. Он водил гостей по Лондону, показывал им все достопримечательности столицы — Темпл и судебные инны[211], церкви и театры; знакомил их с интересными людьми; вместе с ними (и в сопровождении инспектора полиции) обследовал Ист-Энд и даже пробрался в курильню опиума, которую вскоре описал в «Эдвине Друде». Они побывали в Виндзорском дворце, съездили в Ричмонд, где пообедали в «Звезде и Подвязке», осмотрели хемпстедскую пустошь «Джек Строз Касл» и «Испанскую таверну»[212]. В июне супруги Филдс приехали в Гэдсхилл. Им выпало редкое счастье — навестить вместе с Диккенсом все места, описанные в его книгах: Рочестер, Чатем, Кулинг, Кобэм и Кентербери, который Диккенсу суждено было видеть в последний раз. Путешествовали по-старинному — в двух почтовых каретах, с форейторами в красных камзолах, лосинах и цилиндрах, как, бывало, разъезжали по Дуврской дороге в его детстве. Компания состояла из Филдса с женой, двух других знакомых из Америки — супругов Чайлдз, Долби и еще нескольких гостей. В Кентербери[213] они направились через Рочестер, Чатем, Ситтингберн и Февершем; дорога тянулась по скучным, однообразным местам, но Диккенс ухитрился даже их представить своим друзьям в романтическом свете. В Рочестере Диккенсу нужно было заглянуть на почту, и, когда кареты остановились, какой-то любопытный, указывая на Филдса, закричал: «Смотрите, Диккенс!» Люди, проходившие мимо, остановились, и Диккенс, собиравшийся сесть в карету, протянул Филдсу пакет со словами: «Возьмите-ка, Диккенс, пусть пока побудет у вас». Позавтракали в лесочке под самым Кентербери. Затем, оставив форейторов с каретами и лошадьми в гостинице «Фаунтин», все отправились в собор слушать обедню, но, к великому возмущению Диккенса, разобрать бессвязное и торопливое бормотанье священника оказалось почти невозможно. Избавившись, наконец, от общества нудного слуги господня, Диккенс повел своих гостей осматривать здание собора. Походить по городу не удалось — было уже слишком поздно, и, когда Филдс попросил показать ему дом доктора Стронга, в котором учился Дэвид Копперфилд, Диккенс со смехом ответил: «Здесь их сколько угодно». В шесть вечера, выпив чая в гостинице, компания пустилась в обратный путь, проехав двадцать девять миль меньше чем за три часа. У Филдса в Англии обнаружилась страсть к старинной мебели; Диккенс приобрел где-то допотопный стул и преподнес его своему гостю со словами: «Во-первых, он очень древний; во-вторых, весь изъеден червями, а кроме того, по непроверенным слухам, на него однажды отказался сесть сам Джордж Вашингтон».
   Почти все лето Диккенс провел в Гэдсхилле, отнюдь не предаваясь праздности, хотя со стороны этого можно было и не заметить. Так однажды, когда он стоял в своем саду, какой-то бродяга, заглянув через забор, заявил, обращаясь к товарищу: «Ишь, нежится, подлец! Небось за всю жизнь ни одного дня не наработал». В июле перед ним забрезжила идея нового романа, в начале августа он уже продумал фабулу, а в октябре начал писать. Первая серия «Тайны Эдвина Друда» была опубликована в апреле 1870 года и имела грандиозный успех, но лишь шести выпускам суждено было выйти в свет. Автор получил неслыханный аванс — семь тысяч пятьсот фунтов, однако спрос на «Эдвина» был так велик, что он мог бы смело потребовать и вдвое больше. По настоянию Диккенса в договор был внесен пункт о том, что, если автор не сможет завершить книгу (он, по-видимому, предчувствовал, что это может случиться), Чэпмен и Холл получат компенсацию за понесенные убытки. Это лишний раз подтверждает, что, если издатели не превращали Диккенса в объект бесстыдной наживы, он вел себя по отношению к ним на редкость благородно. Ни один выпуск не шел в типографию до того, как был прочитан Форстеру, — очевидно, охладев к Коллинзу, Диккенс старался наладить прежние отношения со своим старым другом и будущим биографом. «Эдвин Друд» еще более наглядно, чем «Большие надежды», свидетельствует о том, что непревзойденный мастер «плутовского романа» решил оставить свой излюбленный жанр и отныне посвятить основное внимание занимательности сюжета и психологии героев. Работа над новым произведением требовала от него, по его словам, «большого искусства и самоотверженности», но это попросту означало, что гениальный создатель прославленных чудаков становился автором банальных романов. Впрочем, с его талантом, изобретательностью и феноменальным трудолюбием он, безусловно, смог бы и в этом жанре дать современникам много очков вперед. Его быстрый взгляд уже успел подметить характерные особенности новой, только еще входившей тогда в моду фигуры — предприимчивого английского священника, которого он изобразил под видом симпатичного Криспаркла. Но действительно сочно, по-диккенсовски написан лишь один герой книги — Сэпси.
   «Затем мистер Детчери стал любоваться собором, и мистер Сэпси показывал ему одну достопримечательность за другой с таким видом, как будто именно он спроектировал и построил это здание. Отдельные детали ему не нравились, и он упоминал о них вскользь, будто они появились во время его отсутствия по недосмотру рабочих».
   Судя по запискам, обнаруженным после его смерти, Диккенс собирался отвести этому последнему представителю славного племени пиквиковцев видное место в книге. Не удивительно, кстати, что под конец жизни Диккенс никогда не вспоминал о «Пиквикском клубе» и не любил, когда кто-нибудь заговаривал при нем об этой книге. Он сам, быть может, удивился бы, перечитав отрывок из своего письма Чэпмену и Холлу, написанного в ноябре 1836 года: «Если бы мне было суждено прожить сто лет и каждый год писать по три романа, я ни одним не был бы так горд, как „Пиквиком“.
   Рождество 1869 года он провел в Гэдсхилле, куда съехались его дети и множество гостей. Из-за больной ноги он целыми днями не выходил из своей комнаты, но к обеду с трудом спускался с лестницы, чтобы посидеть вместе со всеми за столом и потом принять участие в общем веселье. Он не любил, когда дети старшего сына называли его «дедушкой», и поладил с ними на титуле «Достопочтенный». В распоряжение внуков был отдан весь дом, но кабинет хозяина оставался святыней, и, когда одна гостья решила познакомиться с библиотекой Диккенса, кто-то из внучат, пробегая мимо, послал ей тревожное предостережение: «Эй, берегитесь, мисс Бойль! Если Достопочтенный узнает, что вы роетесь в его книгах, вам влетит по первое число!» Мэми пожелала провести зимний сезон в Лондоне, и Диккенс на пять месяцев снял дом № 5 на Гайд-парк Плейс (напротив Мраморной арки), где и поселился с начала января 1870 года.
   Его лечащий врач, сэр Томас Уотсон, разрешил ему дать двенадцать прощальных выступлений при условии, что это не повлечет за собой никаких поездок. Не приходится сомневаться в том, что это разрешение было дано лишь после длительных уговоров, ибо Уотсон прекрасно отдавал себе отчет, насколько это опасно. Но Диккенс истосковался по волнениям, изнывал без всеобщего поклонения и, наконец, желал возместить фирме «Чеппел» убытки, которые она понесла в связи с его последним, незавершенным турне. Итак, в январе, феврале и марте 1870 года в Лондонском Сент-Джеймс Холле состоялись прощальные чтения, и четыре раза в программе стояла сцена из «Оливера Твиста». После первого убийства его пульс подскочил с семидесяти двух до ста двенадцати, после второго — до ста восемнадцати, после третьего — когда он потерял сознание и долго не мог прийти в себя — до ста двадцати четырех. Одно из этих выступлений было устроено специально по просьбе актеров и актрис. «Некоторые пришли только для того, чтобы посмотреть, какими приемами я добиваюсь такого эффекта. Я тоже поставил себе цель: увлечь их так, чтобы они забыли обо всем на свете. Кажется, удалось». Среди актеров он всегда чувствовал себя в родной стихии и лучше любого театрального директора умел распознать настоящее дарование. Он первым понял, что под псевдонимом «Джордж Элиот» пишет женщина; он с первого взгляда угадал талантливых артистов в Мари Уилсон (будущей леди Банкрофт), которую назвал «самой искусной актрисой, которую я видел на сцене»; в Кэт Терри, впервые «открытой» им на репетиции («необычайно женственна и нежна»); в Дж. Л. Туле, в котором задолго до всех критиков почувствовал «силу и страстность, поистине необыкновенную для комического актера», и в Генри Ирвинге. «Либо я ничего не смыслю в искусстве, либо этот молодой человек когда-нибудь станет великим актером», — сказал Диккенс, увидев его в какой-то второстепенной роли в комедии Г. Дж. Байрона «Ланкаширская девчонка». Около трех лет спустя, в ноябре 1871 года, его пророчество сбылось: Ирвинг покорил Лондон, исполнив роль Матиаса в «Колоколах».
   Диккенс, с его организаторскими способностями, умением репетировать и терпеливым отношением к актерам, несомненно, добился бы блистательного успеха, став директором театра, и ничто в мире не доставило бы ему большего удовольствия. Одно время он серьезно подумывал о том, чтобы арендовать старый театр «Стрэнд». Удержало его от этого шага лишь официальное предупреждение адвоката о том, что, сделав это, он будет связан несметным количеством обязательств. «Сказать, какая у меня самая заветная мечта? — спросил он за месяц до смерти своего юного ученика Чарльза Кента и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Поселиться где-нибудь неподалеку от хорошего театра, который целиком находился бы под моим руководством. При театре, разумеется, имелась бы великолепно подобранная и обученная труппа первоклассных актеров. Выбор пьес определялся бы мною, постановки осуществлялись бы по моим указаниям — одним словом, как исполнителями, так и репертуаром полностью распоряжался бы я. Вот вам и моя заветная мечта», — закончил он весело. Это признание было сделано им в то время, когда его исполнительская деятельность была завершена и он навсегда простился с публикой. Поднимаясь на подмостки, чтобы в последний раз прочесть сцену убийства, он сказал Чарльзу Кенту: «Я растерзаю себя». Он выполнил свою угрозу. По дороге в артистическую уборную его пришлось поддерживать, чтобы он не упал, и потом четверть часа он не мог связать двух слов. 15 марта состоялось заключительное выступление. Когда Диккенс вышел на сцену, многочисленная разодетая публика поднялась с мест и разразилась бешеными аплодисментами, которые продолжались несколько минут. Он читал «Рождественскую песнь» и сцену суда из «Пиквика», и многие заметили, что он неправильно произносит отдельные слова. На прощанье он произнес короткую речь и с мокрым от слез лицом покинул сцену.
   Итак, с апреля 1858 по март 1870 года Диккенс дал четыреста двадцать три выступления (не считая благотворительных), заработав на них около сорока пяти тысяч фунтов, то есть почти половину всего состояния, оцененного после его смерти в девяносто три тысячи фунтов. Однако эти достижения обошлись ему дороже всяких денег, сократив его жизнь на добрых десять лет. Уже через две недели после начала последних гастролей стало ясно, что его нервная система опять не справляется с новой нагрузкой. «Усталость и кровотечения, которые совсем, казалось, прошли, возобновились, усугубленные крайней раздражительностью, которой прежде не было. Вы не представляете себе, в каком состоянии я нахожусь после сегодняшнего внезапного и бурного приступа». Он тосковал по своему загородному дому, уставал от обедов, которые был вынужден устраивать из-за дочери; даже работа и та тяготила его, и вместе с тем ничто на свете не могло помешать ему работать до изнеможения; ходить, пока держат ноги; развлекаться с юношеским азартом — одним словом, расточительно и безудержно тратить свои силы. В нем и раньше сидел чертенок, но теперь в него как будто вселился сам сатана, подхлестывая и подгоняя его, не давая ему опомниться, заставляя хвататься то за одну, то за другую роль в настойчивом и бесплодном стремлении уйти от самого себя. И уже кое-кто из сотрудников «Круглого года» стал замечать, как он удручен и озабочен, как рано постарел, какой у него измученный и помятый вид, когда он сидит, склонившись над столом, близоруко вглядываясь сквозь очки в лежащую перед ним рукопись.
   Однако прежде чем в состоянии Диккенса наметился резкий поворот к худшему, состоялась его встреча с королевой Викторией, давно мечтавшей познакомиться с прославленным викторианцем. Она уже несколько раз пыталась сделать это в театре, после его спектаклей; предложила ему устроить в одной из комнат ее дворца закрытое чтение «Рождественской песни», а однажды поручила супруге Дина Стенли пригласить его вместе с Браунингом и Карлейлем явиться к ней с неофициальным визитом, но явились все, кроме Диккенса. Теперь королева решила увидеться с ним во что бы то ни стало, попросив его друга, Артура Хелпса, служившего в Тайном совете, устроить это свидание. Мэми хотелось быть представленной ко двору, так что Диккенсу пришлось согласиться, и в один прекрасный мартовский вечер 1870 года он отправился в Букингемский дворец. В угоду дурацкой ребяческой забаве, именуемой «придворным этикетом», свидание, продолжавшееся полчаса, происходило стоя. Королева нашла, что Диккенс «очень мил», что у него «приятные манеры и голос». Артур Хелпс говорит, что их беседа была необычайно интересной и занимательной — как жаль, что он не записал хотя бы несколько острот в подтверждение своих слов! Увы! К несчастью, разговоры августейших особ способны заставить даже Босуэлла спрятать свою записную книжку, и в этой беседе «занимательным» было скорее всего лишь одно: королева стала сокрушаться, что ей так и не удалось ни разу послушать, как он читает, а Диккенс твердо заявил, что может читать только для смешанной аудитории. Кроме того, с выступлениями вообще уже покончено раз и навсегда. Они поговорили о том, как трудно становится с прислугой; о дороговизне, о нравах американцев, о классовых различиях (Диккенс выразил надежду, что они со временем сгладятся), но едва ли хоть одна из этих тем могла вызвать фейерверк остроумия. Попросив Диккенса прислать ей полное собрание его сочинений, королева подарила ему свой «Шотландский дневник» с автографом, сказав, что ей было нелегко решиться предложить столь скромный литературный труд вниманию одного из величайших писателей современности и она надеется, что он будет снисходителен к недостаткам книги. Ответил ли Диккенс, что будет снисходительно относиться даже к ее достоинствам, неизвестно: на этом их свидание закончилось.
   Написав Диккенсу о том, что с ним хочет увидеться королева, Артур Хелпс, по-видимому, намекнул, что знаменитому писателю, возможно, пожалуют титул баронета. Притворившись, что серьезно верит этому предложению, Диккенс ответил: «Мы желали бы, чтобы к титулу баронета присовокупили „Гэдсхиллский“ в честь святого Уильяма и святого Фальстафа». Трудно сказать, чем руководствовался клерк Тайного совета Хелпс, составляя свое письмо: хотел ли он позондировать почву или просто позабавиться. Диккенс, во всяком случае, решил, что это шутка, и стал с тех пор называть себя «крестником» Хелпса. Кое-кто, узнав об этой переписке, а может быть, и прочитав одно из писем, отнесся к вполне невинной забаве очень серьезно и пустил слух о том, что Диккенс собирается сделать одолжение королеве Виктории, согласившись прицепить к своему имени побрякушку (при этом употреблялось более сильное выражение). Слухи росли с головокружительной быстротой, и Диккенс счел нужным опровергнуть их. «Вы, без сомнения, уже читали, что я будто бы готов стать тем, кем пожелает меня сделать королева, — пишет он в одном из своих писем. — Но если мое слово что-либо значит для Вас, поверьте, что я не собираюсь быть никем, кроме самого себя». Приятно сознавать, что Диккенс не имел ни малейшего намерения оказать честь титулованным ничтожествам Англии, укрывшись под сенью громкого звания. Сэр Чарльз Диккенс, баронет; барон Диккенс Гэдсхиллский — чего стоят все эти имена по сравнению с простым и полным величия — ДИККЕНС! Как и Бернард Шоу — но только на полвека раньше, — Диккенс успел наградить себя всеми знаками отличия и почетными званиями, какие только есть на свете, и совершенно не интересовался ни своей родословной, ни геральдической мишурой. «На моем щите никогда не было никакого герба, кроме чести отцовского имени, — писал он в 1869 году, — ...я никогда не думал о том, чтобы присвоить себе девиз, так как глубоко равнодушен к подобным формальностям». Последствия его свидания с королевой Викторией были весьма обыденны и неинтересны: он был приглашен на ближайший раут, а на ближайшем дворцовом приеме его дочь Мэми была представлена королеве. Кроме того, Диккенс послал королеве Виктории первый выпуск «Эдвина Друда», добавив, что, если ей доставит удовольствие «узнать о том, что будет дальше, до того, как об этом узнают ее подданные», он откроет ей этот секрет.
   «Эдвин Друд» давался ему с трудом. Властная потребность писать, с такой силой владевшая им прежде, казалось, навсегда покинула его. Впрочем, он и не подумал делиться этой расхолаживающей новостью с иллюстратором своего романа, к работе которого проявлял большой интерес. По рекомендации Джона Милле он поручил оформлять книгу Люку Файлдзу. Еще в 1850 году, высмеивая в «Домашнем чтении» работы прерафаэлитов[214], Диккенс особенно зло обрушился на картину Милле «Христос в плотничьей мастерской». «Художник не упустил ни одной возможности, чтобы изобразить уродство: лица, тела, позы — все уродливо. Таким плотникам место в лечебнице, где принимают грязных пьяниц с ярко выраженным расширением вен. Вот там бы их и раздевать!» Однако часто недоразумения в жизни возникают случайно. Диккенс не увидел того, что хотел выразить художник; Милле не понимал, чем возмущен писатель. Через некоторое время они познакомились и с первого же взгляда почувствовали друг к другу симпатию, которая сменилась взаимным восхищением: ему-то и был обязан своей карьерой Люк Файлдз. Но не только Файлдз имел основания благословлять своего сурового критика. Вторым таким художником в содружестве с прерафаэлитом был Холман Хант, которому Диккенс посоветовал продать по очень дорогой цене картину «Нахождение Христа во храме», что тот и сделал. Мы уже успели убедиться в том, что Диккенс был весьма деловым человеком. Почти перед самой смертью он помог актрисе мисс Глин защитить свои интересы, внеся в ее контракт целый ряд выгодных для нее пунктов.
   В апреле 1870 года его постигло большое горе: умер его старинный друг Дэниэл Маклиз, но Диккенс нашел в себе достаточно сил, чтобы через несколько дней выступить на банкете в Королевской академии с речью, посвященной его памяти. В мае вслед за Маклизом «из страны солнца в край вечного мрака»[215] отправился Марк Лемон. Диккенс бодрился и утешал друзей: «Нам нужно сомкнуть шеренги и шагать вперед». Ему оставалось недолго шагать. В начале мая он был на завтраке у премьер-министра Гладстона, но 10 мая у него возобновился воспалительный процесс в ноге. Днем и ночью приходилось ставить горячие припарки. Его терзала «страшная боль», он лишился сна и начал снова принимать опийную настойку. Почти все дела и развлечения, намеченные на ближайшее время, в том числе и посещение бала в Королевском дворце, пришлось отменить. Впрочем, он все-таки побывал на обеде у лорда Хотона, чтобы встретиться с принцем Уэльским и королем Бельгии, давно мечтавшим познакомиться с ним. У Диккенса так болела нога, что он не смог подняться в гостиную, где собралось все общество, а ждал внизу, пока все явятся в столовую. Там, за обедом, его и представили принцу Уэльскому.
   Очень встревожило Диккенса известие о том, что его сын Плорн так и не добился ничего путного в Австралии. «Видно, ему от природы не дано никакого призвания. Тут уж ничего не поделать. Но если он не сможет или не пожелает устроить свою судьбу сам, мне придется снова пробовать ввести его в нормальное русло — и делать это до самой смерти». Он поговаривал о том, чтобы поехать в Австралию, повидаться с сыновьями и собрать материал для новой книги, но его последним путешествием оказалась поездка в Гэдсхилл в конце мая 1870 года. Перед тем как навсегда проститься с Лондоном, он провел несколько репетиций в Кромвель-хаусе. В спектакле принимали участие его дочери. Когда представление закончилось, его нигде не могли найти. Наконец кто-то случайно наткнулся на него за кулисами: Диккенс сидел с мечтательным и отсутствующим видом, забившись в какой-то дальний угол. «Я думал, что я уже дома», — промолвил он.
   Поэт Эдвард Фицджеральд[216], считавший Диккенса «совершенно удивительным и в высшей степени благородным человеком», признался: «Что касается меня, то, несмотря на Карлейля и всех критиков, я боготворю Диккенса и хочу видеть его Гэдсхилл не меньше, чем шекспировский Стратфорд или дом Вальтер Скотта в Абботсфорде». С именем Диккенса в нашем представлении в первую очередь связан Лондон — город, созданный и воспетый им в его творениях. Но живого Диккенса невольно представляешь себе в Гэдсхилле. Мальчик, стоящий у ворот вместе с отцом, который говорит ему, что он, возможно, когда-нибудь поселится в этом доме. Гостеприимный хозяин, душа общества, неистощимый выдумщик и весельчак, писатель, работающий в своем шале среди деревьев по ту сторону дороги, шагающий по окрестным тропинкам в Чок, Кобэм, Шорн, Кулинг, Рочестер, где ему были знакомы каждая улочка, каждый дом — да что там дом, каждый кирпич, каждая трещинка на стене. И именно в Гэдсхилл его потянуло, когда он почувствовал, что дни его сочтены. Приехав, он прежде всего внес в свое завещание новый пункт, по которому «Круглый год» после его смерти переходил к старшему сыну, работавшему в этом журнале помощником редактора со времени своего возвращения из Америки. Нога болела меньше, знакомые места в это время года были особенно прекрасны, и Диккенс стал снова с наслаждением совершать свои прогулки. В саду цвела его любимая герань, вокруг сочно блестела его любимая зелень... Он радовался своей новенькой, только что выстроенной оранжерее, которой можно было любоваться и из столовой и из гостиной. Ничто не омрачало его жизнь, у него было все, кроме душевного покоя.
   Его дочь Кэти задумала стать актрисой и 2 июня приехала в Гэдсхилл, чтобы посоветоваться с отцом. Он отговаривал ее: «Ты привлекательна и, конечно, сможешь добиться успеха, но ты слишком мягка и впечатлительна. Тебе встретится много такого, чего ты не выдержишь. В театре есть хорошие люди, но есть и такие, от которых у тебя волосы встанут дыбом. Ты достаточно одаренный человек и могла бы заняться чем-нибудь другим. Я постараюсь, чтобы ты не пожалела об этом». Они проговорили до трех часов утра. Диккенс упрекал себя за то, что был недостаточно хорошим отцом и человеком. Он мог бы, конечно, сказать в свое оправдание, что порочные задатки свойственны каждому человеку, а «хорошим» чаще всего оказывается тот, кто по натуре или волею случая никогда не знал искушений. Он ведь был прежде всего актером, и ему ничего не стоило убедительно разыграть для самого себя роль безупречного отца и супруга, но теперь он был не настроен искать себе оправдания.
   На другой день Кэти зашла в шале, где Диккенс работал над «Эдвином Друдом», чтобы поцеловать отца на прощание. Возвращаясь в дом по тоннелю и вдруг поддавшись какому-то неясному чувству, она повернулась, побежала назад и снова постучалась к нему в дверь. Он повернулся, увидел дочь и еще раз горячо обнял и расцеловал ее.
   Поработав несколько часов утром, он возвращался домой к ленчу, сидел за столом молча, в полном изнеможении, ел машинально, безразлично и очень мало. Ему не мешало, что другие разговаривают, но от любого резкого звука — будь то звон бокала или стук оброненной ложки — его лицо искажалось, как от боли. Вечером он расхаживал по гостиной, слушая пение Мэми, читал или курил. Он любил сентиментальные песенки; так называемая классическая музыка не трогала его.