Стараясь казаться как можно более простым и бесхитростным, он чувствовал себя так неуверенно, что по совету постороннего человека заново переписал заключительные страницы книги и сделал ее конец банальным и фальшивым. Руководствуясь как чисто личными причинами (которым будет посвящена следующая глава), так и тем, что подобная развязка противоречит всему ходу отношений Пипа и Эстеллы, Диккенс хотел избежать счастливого конца. Но Бульвер-Литтон убедил его поженить своих героев, и Диккенс послушался вульгарных советов безвкусного писаки.
   Когда роман вышел отдельной книгой, все были поражены, увидев, что ее иллюстрировал Маркус Стоун. А где же Физ, этот идеальный иллюстратор, имя которого начиная с дней «Пиквика» было неразрывно связано с именем Диккенса? О Хэблоте К. Брауне нам известно очень немногое. Это был нелюдимый человек, который чуждался общества, и если силою обстоятельств был все-таки вынужден появляться в свете, то старался забиться куда-нибудь в угол или спрятаться за портьерой. Характер у него был покладистый, и он всегда в точности исполнял все, о чем бы его ни просил Диккенс. Однако Физ был слишком тесно связан с тем самым прошлым, от которого Диккенс так страстно хотел отречься. В смутные дни семейных разногласий в Тэвисток-хаусе он ни одним словом не дал понять, на чьей стороне его симпатии, чем, вероятно, внушил Диккенсу самые мрачные подозрения. Судьба Брауна была окончательно решена, когда он согласился стать штатным сотрудником журнала «Раз в неделю», основанного Бредбери и Эвансом «в пику» организатору «Круглого года». В глазах Диккенса такой поступок был свидетельством вопиющего вероломства. Даже если бы Физ был Рафаэлем, Тицианом и Микеланджело в одном лице, Диккенс не подпустил бы его к своей новой работе на пушечный выстрел, будь это даже житие какого-нибудь святого.
   Работа над книгой, осенившей новой славой его любимые кентские края (ибо страницы, посвященные детству Пипа, уступают, быть может, лишь описанию детских лет Дэвида Копперфилда), Диккенс заново переживал свою юность в этих памятных местах, где он когда-то был так счастлив. В последние десять лет жизни он больше всего любил гулять по тем уголкам, которые «открыл» еще мальчиком. Он вновь и вновь бродил по жуткому Кулингскому болоту, с такой силой описанному им на страницах «Больших надежд». Ему никогда не надоедали окрестности Рочестера, где вместе с подлинными друзьями его детства жили в его воображении Памблчук, мисс Хэвишем и мальчик мистера Грэбба, — быть может, не менее «подлинными» в его глазах. Он непременно показывал своим гостям деревеньку Кобэм, ее таверну «Кожаная фляга», церквушку, богадельню, а главное — парк. Он и недели не мог прожить в Гэдсхилле, не побывав в этих местах. Летом он нередко сиживал на Шорнском кладбище или подолгу простаивал в раздумье перед фигурой монаха на крыльце Чокской церкви. Впрочем, он не очень-то регулярно бывал в церкви, а одно время вообще перестал посещать богослужения из-за пространных и напыщенных проповедей самодовольного хайемского пастора. «Терпеть не могу сидеть под носом у священника, беседующего со своей паствой таким тоном, как будто у него в кармане билет на небеса и обратно», — говорил он. Ему нравилось гулять по грейвсендской дороге, а семь миль от Рочестера до Мэйдстоуна казались ему одним из самых обворожительных мест в Англии. Приезжая в Гэдсхилл, он каждый день — в любую погоду — ходил миль по двенадцать быстрым розным шагом по полям, тропинкам и лесам, обычно в сопровождении своих собак. Собаки слушались его с полуслова, но на бродяг — а их в те дни было великое множество — наводили смертельный ужас. Даже почтенные местные жители и те робели при виде этой своры английских догов, ищеек, ньюфаундлендов и сенбернаров. Один пес так свирепо нападал на своих собратьев, что его приходилось выводить в наморднике. «Кроме того, ему внушают непреодолимое отвращение солдаты, что довольно обременительно для хозяина, который является гражданином крупной военной державы». После того как пес совершил нападение на роту солдат, маршировавших по дороге, набросился на двух полисменов, которым Диккенсу едва удалось спасти жизнь, и чуть не загрыз какую-то девочку, его пришлось пристрелить, к великому огорчению хозяина. Между Диккенсом и этим животным царило полное согласие, которое — увы! — «носило сугубо личный характер и больше ни на кого не распространялось».
   Диккенс неустанно заботился о благоустройстве и процветании Гэдсхилла и со временем купил луг, раскинувшийся за домом. Здесь играли в крикет и другие спортивные игры. В Хайеме был крикетный клуб, и Диккенс разрешал проводить на своем лугу состязания и проявлял к ним большой интерес. Единственное его требование заключалось в том, чтобы члены клуба вели себя независимо и не разрешали вмешиваться в свои дела ни его сыновьям, ни местным помещикам, принимавшим участие в играх. Ему всегда внушала глубокое отвращение та покровительственная манера, с которой богатые англичане позволяют себе обращаться с бедняками. Крикетные матчи завоевали такую популярность, что Диккенс стал устраивать на своем поле состязания в беге и разные спортивные игры и даже разрешил хозяину соседней таверны «Фальстаф» построить на своей земле пивной ларек. Для победителей он учредил денежные призы, и на одном из состязаний присутствовало две тысячи зрителей, в том числе немало сезонных рабочих, солдат и матросов. Впрочем, на спортивном поле царил полный порядок, пьяных не было, и все цветы и кустарники остались целы и. невредимы. «На дороге от Чатема до нашего дома было людно, как на ярмарке, — писал Диккенс не без законной гордости. — Попробуйте-ка добиться такого образцового поведения от портовых головорезов. То-то!»
   Он был по-прежнему общителен и гостеприимен, и редко случалось, чтобы в Гэдсхилле не было гостей. На Хайемской станции их встречала коляска, и, приехав в Гэдсхилл, каждый был волен делать то, что ему больше нравится, а ведь гостям, как известно, только того и надо. Иногда съезжалось так много народу, что некоторым приходилось ночевать в «Фальстафе». В каждой гэдсхиллской спальне была своя библиотечка: если было холодно, в камине горел огонь; в буфете стояли чашки с блюдцами, большой медный чайник, чайница, молочник с молоком и сахарница. Утром гости развлекались всяк по-своему, а хозяин работал. Для увеселительных поездок в Рочестер или его окрестности имелись коляска, двуколка, запряженная пони, и двухколесный ирландский экипаж. Диккенс появлялся к ленчу и с удовольствием наблюдал, как гости уплетают за обе щеки, хотя сам обычно ограничивался кружкой эля и бутербродом с сыром. На буфете уже лежало меню обеда, которое он оживленно обсуждал вместе со всей компанией: «Тетерка с пореем? Отлично. Нет, просто превосходно. Жареная камбала в соусе из креветок? Тоже неплохо. Крокетки из цыплят? Слабо. Очень слабо. Полное отсутствие фантазии...» — и так далее. Можно было с уверенностью сказать, что после ленча хозяин предложит гостям прогуляться. Для настоящих ходоков это было большое удовольствие, но попадались и новички, не представлявшие себе, что это значит — «прогуляться» с Диккенсом. Таким гостям одной прогулки было вполне достаточно, и в дальнейшем при слове «прогулка» они вдруг спохватывались, что им нужно срочно ответить на множество писем. Изредка приходилось высылать коляску навстречу тем, кто по дороге пал жертвой водяных пузырей или одышки. Более выносливые удостаивались похвалы: «Двенадцать миль за три часа! Молодцы!» После таких вылазок гости обычно с великим облегчением узнавали о предстоящей поездке на пикник в какой-нибудь живописный уголок или на Медуэй, где можно было покататься на лодке. Но стоило хозяину заикнуться, что он собирается идти домой пешком, как гости начинали в один голос жаловаться на крайнее утомление. На высоте положения оказывались лишь самые молодые, и то не все. Диккенс сильно страдал от люмбаго, но никакой недуг не мог заставить его сбавить шаг или сократить путь. За обедом он был оживлен, как никто, хотя вся компания весь день только развлекалась, а он успел уже четыре часа поработать и еще четыре провел в пути. Ни на минуту не упуская нить разговора, даже если на разных концах стола говорили о разных вещах, он любезно потчевал гостей, следя за тем, чтобы у каждого было все что нужно. После обеда он почти всегда садился за письма, но, покончив с ними, снова выходил и принимал участие в играх и пении или садился за карты. В полночь он ложился спать, но это вовсе не означало, что гости должны последовать его примеру, и мужчины часто засиживались в бильярдной или за бутылкой виски до двух, а то и трех часов ночи.
   Не обходилось в Гэдсхилле и без происшествий. Однажды в его окрестностях появилось привидение. У памятника, стоявшего неподалеку от дома, раздавались какие-то странные звуки, и люди видели, как там движется что-то непонятное. Слухи множились, назревала паника, горничные в доме Диккенса шарахались от собственной тени, а повар явно собирался сбежать. Раздумывать было некогда. Объявив прислуге, что снесет голову тому, кто вздумал так неудачно подшутить над ним, Диккенс дождался, пока взойдет луна, зарядил двустволку и, взяв с собою двух сыновей, вооруженных палками, двинулся навстречу призракам. Поле, на котором стоял памятник, окружала изгородь. Диккенс остановился у калитки и громко сказал: «Ну, берегись, привидение! Если ты попадешься мне на глаза, я буду стрелять, и да поможет мне бог!» Очутившись на поле, они услышали жуткий, нечеловеческий, протяжный, тоскливый и вместе с тем насмешливый звук. Нет, тут явно пахло нечистой силой. Трое отважных пошли на этот звук. Вот в тени памятника возникло белое пятно и шумно двинулось им навстречу. Это была... овца, страдающая астмой! Изгнание духов увенчалось полным успехом.
   Другое происшествие было несколько менее фантастическим, зато куда более опасным. Как-то утром, одеваясь в своей спальне, Диккенс увидел, как к «Фальстафу» подошли два савояра, ведя на привязи двух медведей. Вскоре их окружила компания каких-то хулиганов, решивших во что бы то ни стало сплясать с медведями, предварительно сняв с них намордники. Мгновенно смекнув, что беды не миновать, Диккенс тут же пошел к таверне, кликнув по дороге садовника. Пока садовник боязливо переминался с ноги на ногу по эту сторону забора, Диккенс велел савоярам отойти подальше, а хулиганам заявил, что вызовет полицию, если они тотчас же не наденут медведям намордники. Один медведь успел уже наброситься на одного из бездельников, и, помогая незадачливому задире надеть на зверя намордник, Диккенс весь выпачкался в крови. Когда все было покончено, он приказал отвести медведей на свой конский двор, где на них немедленно накинулись собаки. Разогнав собак и медведей в разные стороны, Диккенс пошел завтракать.
   В Гэдсхилле все должно было находиться в идеальном порядке, Диккенс лично следил за этим. «Возвратившись после чистки из Вашего заведения, — писал он часовых дел мастеру, — стенные часы в вестибюле стали бить с большой неохотой и после долгих внутренних страданий, достойных самого глубокого сочувствия, решили вообще больше не бить. Признавая, что для часов это прекрасный выход из положения, я вынужден сообщить Вам, что моих домочадцев он не очень устраивает. Если можно, пришлите сюда надежного человека, с которым часы могли бы поговорить начистоту. Я уверен, что они будут рады выложить ему все, что накопилось у них на винтиках». Когда нужно было починить дымоход, вырыть новый колодец, разбить клумбу в саду, скосить лужайку, перестлать полы в доме, сменить обои, сделать новую пристройку, он во всем принимал самое деятельное участие и до самой смерти постоянно что-нибудь переделывал, причем неизменно «в последний раз». Одно новшество доставило ему огромное удовлетворение. Возвращаясь как-то домой после очередного турне по провинции, он сел на Хайемской станции в поджидавшую его двуколку,
   — Ящики прибыли, сэр, — сообщил ему по дороге кучер.
   — Что такое?
   — Пятьдесят восемь ящиков, сэр.
   — Какие ящики? Первый раз слышу!
   — Ничего, сэр, их сложили у ворот, так что вы сразу увидите.
   Оказалось, что это подарок его близкого друга, знаменитого французского актера Шарля Фехтера: шале — швейцарский домик, который можно было поставить на участке по ту сторону дороги и устроить в нем рабочий кабинет. Весь четырехкомнатный домик был упакован в пятьдесят восемь ящиков, оставалось только поставить кирпичный фундамент. С тех пор, приезжая домой, Диккенс с присущей ему энергией занимался сооружением и отделкой своего шале, с наслаждением подбирая для нового домика мебель, развешивая картины, устраивая маленькую оранжерею. От Гэдсхиллского сада до шале он велел прорыть тоннель, чтобы не нужно было ходить туда и обратно по проезжей дороге. Весной 1865 года постройка была закончена, и Диккенс радовался, как дитя, работая наверху, среди деревьев, в комнате, увешанной зеркалами. Стоило только поднять голову, сидя за письменным столом, и видна была вся окрестность: речка, нивы, фруктовые сады и хмельники.
   Никто из его друзей не мог понять, что Диккенс нашел в Фехтере; очевидно, никто по-настоящему не понимал существа его актерской натуры. Увидев Фехтера на сцене в пятидесятых годах, Диккенс был так поражен его игрой, что захотел с ним познакомиться. Фехтер приехал в Англию и сыграл здесь Гамлета по-новому — английский театр еще не знал такой игры. Знаменитые монологи он произносил задумчиво, а не декламировал, как другие. «Это, несомненно, самый логичный, последовательный и умный Гамлет, какого я когда-либо видел», — писал Диккенс. Фехтер вел роль на английском языке: он говорил по-английски свободно, с приятным акцентом. Диккенс финансировал его спектакли, давал советы относительно актеров и репертуара, иногда проводил репетиции с его труппой, писал о нем хвалебные отзывы в печати. Он подготовил почву для успеха Фехтера в Америке, посвятив ему восторженную статью в «Атлантическом ежемесячнике», — одним словом, помогал ему, в чем только мог. Единственным человеком, в присутствии которого Диккенс не пел Фехтеру дифирамбов, был Макриди, который не оценил бы их. Друзья Диккенса считали Фехтера просто нахалом, Диккенс считал его гением. Впрочем, нельзя сказать, что это вещи несовместимые.


Последняя любовь


   ЕСЛИ один из ваших родителей — человек со странностями (что бывает почти всегда), можно считать, что вам еще повезло. На долю Диккенса выпала двойная удача: оба его родителя были чудаками. В августе 1860 года умер его брат Альфред, оставив жену и пятерых детей без гроша. Кому, как не Диккенсу, было о них позаботиться? Взвалив на свои плечи это новое бремя, Диккенс стал устраивать дела вдовы и сирот и отправился проведать миссис Никльби, чтобы посмотреть, как она перенесла этот удар. «Моя матушка, оставшаяся после смерти отца тоже на моих руках (мне никогда ничего не оставляют в наследство, кроме родственников), находится в весьма странном состоянии, причиной которого является крайняя степень старческого маразма. Она совершенно не способна понять, что произошло, и вместе с тем полна желания облачиться в глубокий траур (как Гамлет в юбке), что придает этому невеселому зрелищу трагикомический оттенок, в котором я нахожу единственный источник утешения». Через три месяца он приехал к ней снова, как раз в тот момент, когда ей ставили припарки на голову. «Увидев меня, она тотчас же воспрянула духом и попросила у меня фунт». В 1863 году она скончалась. Для Диккенса это было траурное десятилетие: за эти годы умер его брат Фредерик, шурин Генри Остин и старые друзья Джон Лич и Кларксон Стэнфилд, смерть которых была для него тяжелым ударом. «Милый старый Стэнни», умирая, вернул Диккенсу другого старого приятеля, попросив его помириться с Марком Лемоном, и над свежей могилой Стэнфилда Диккенс и Лемон пожали друг другу руки.
   Диккенс бережно поддерживал свои отношения с Форстером, по-прежнему обращался к нему за советами, которым никогда не следовал, изредка обедал у него и в октябре 1860 года приехал к нему в Брайтон. «Вчера шесть с половиной часов ходил по меловым холмам; ни разу не остановился и не присел». Но когда ему приходило на ум «совершить вечерком увеселительную вылазку в город», он выбирал себе в товарищи Уилки Коллинза. В конце 1860 года друзья совершили поездку в Корнуэлл, а осенью 1862 года, когда Уилки заболел, Диккенс тотчас же вызвался вернуться из Парижа и написать за него несколько глав романа «Без названия», выходившего частями в «Круглом годе». «Едва ли нужно говорить Вам, что эта замена будет временной! Но если нет другого выхода, я готов. Будет так похоже на Вас, что никто не заметит разницы». Два месяца он прожил в Париже, в доме № 27 по улице Фобур-сент-Онорэ, вместе с Мэми и Джорджиной, только что оправившейся после болезни. В Париже хозяйничал Наполеон III — строил, разбивал новые бульвары: Диккенс то и дело терял дорогу домой. Вторая империя переживала пору своего расцвета, и Диккенса со всех сторон уверяли в том, что наступили мирные времена: ведь не пойдут же люди на войну, которая противоречит их интересам. «Можно подумать, что людские пороки и страсти с самого сотворения мира не шли вразрез их интересам!» Он убедился в том, что французы поразительно плохо знают его страну и народ. Однажды в поезде какой-то кюре сообщил ему, что у этих еретиков англичан нет ни одного памятника старины.
   — Так-таки ни одного? — усомнился Диккенс.
   — Ни одного. Но зато у вас есть корабли.
   — Да, парочка-другая найдется.
   — И мощные?
   — Профессия у вас духовная, отец мой, так что вы лучше побеседуйте об этом с духом Нельсона[192].
   Этот находчивый ответ привел в восторг их попутчика, армейского капитана, который признался, что «считал подобную легкость в обращении несвойственной англичанам, и теперь раскаивается в своем заблуждении». В начале 1863 года Диккенс три раза устраивал благотворительные чтения в Английской миссии. «Что за публика! Какой прием! Никогда не видел ничего подобного. В пятницу радостное волнение достигло апогея: буря аплодисментов продолжалась два часа. Аплодировали даже на улице, садясь в кареты, чтобы разъехаться по домам».
   Наведываясь в Лондон по делам, связанным с журналом, Диккенс останавливался на Веллингтон-стрит (за исключением весеннего сезона, когда он приезжал в город вместе со всей своей семьей), и весть о его приезде немедленно облетала весь театральный мир: «На Бау-стрит меня подстерегают бедные актеры, чтобы поведать о своих нуждах. Я часто наблюдаю, как один из них, завидев меня, мчится через весь двор, заворачивает мне навстречу на „Друри-лейн“ и сталкивается со мною у дверей с самым невинным и изумленным видом, как будто рассчитывал встретить здесь кого угодно, кроме меня». Ради того, чтобы Мэми могла выезжать в свет, он на несколько весенних месяцев снимал дом в Лондоне и был вынужден ходить на званые обеды гораздо чаще, чем ему бы хотелось. «Этой весной стал жертвой самой грозной обеденной эпидемии, когда-либо свирепствовавшей в Лондоне, — жаловался он в июне 1864 года. — Каждую неделю давал себе клятву больше никуда не ходить и неизменно семь раз в неделю становился клятвопреступником». За эти годы он много раз навещал Париж, но все-таки большую часть времени, свободного от гастрольных поездок и редакционных дел, проводил в Гэдсхилле, отдыхая от общества, шума и суеты. Впрочем, даже там, в сельском уединении, ему не удалось укрыться от массовых воплей и стенаний по поводу смерти супруга королевы Виктории. «Если Вам встретится где-нибудь неприступная пещера, где отшельник мог бы укрыться от воспоминаний о принце Альберте и скорбных речей, посвященных ему, пожалуйста, сообщите, — взывал он. — В наших местах все слишком людно и на виду». Безутешная королева раздавала пенсии и дворянские звания всем, кто превозносил необыкновенные достоинства принца Альберта. «Заслуги любого ветерана меркнут перед достоинствами тех, кто умел угодить покойному», — объявил Диккенс. Когда в одном из гэдсхиллских меню появилось название «Пудинг принца Альберта», Диккенс заменил его на «Пудинг низкопоклонства», но, предчувствуя, что такая выходка может огорчить некоторых из его гостей, он разрешил именовать это блюдо «Пудингом Великим и Достойным».
   Событий, требовавших его личного участия, было более чем достаточно. Одно из них было связано с Литературной гильдией, которой он с самого дня ее основания посвящал столько времени и энергии. Летом 1865 года в Нейворте произошел настоящий переполох. После семилетнего перерыва в имении Бульвер-Литтона около Стивниджа были построены три дома для художников, писателей и артистов из числа тех, кого Гильдия признала наиболее достойными. По этому случаю Литтон устроил в своем саду завтрак, на который позвал соседей «из благородных», и попросил Диккенса привезти с собой знакомых актеров. Собравшись на вокзале Кингс-Кросс, актеры вместе с Диккенсом и его дочерьми поехали в Стивнидж. На станции их встретил Форстер, которому Литтон поручил доставить всю компанию в Нейворт. Но у Диккенса в тот день было праздничное настроение, и он заявил, что в такую жаркую погоду нужно по дороге непременно заглянуть в пивную, — ведь, может быть, хозяин Нейворта не рассчитывает на то, что у его гостей такая сильная жажда! В мгновенье ока пивная была переполнена. Те, для кого не хватило места в доме, уселись на скамьях и на деревянном корыте, в котором поят лошадей, — и пошло веселье! Потом все отправились осматривать приютские здания и, наконец, прибыли в Нейворт, пылая самыми братскими чувствами, к великому неудовольствию «чистой публики», в обществе которой им предстояло отпраздновать торжественное событие. Актеры показались джентльменам каким-то диковинным сбродом, джентльмены актерам — скучной компанией; и те и другие держались особняком друг от друга. Диккенс представил детей богемы Литтону, приветствовавшему их в учтивой, но сдержанной манере, вполне уместной для будущего вельможи, но как-то не вязавшейся «с его продувным и хитрым видом». «Вокруг, лопаясь от чудовищного самомнения, расхаживал Форстер, обращая внимание преимущественно только на аристократических гостей; останавливаясь то у одной, то у другой группы беседующих, чтобы удостоить их замечанием, если предмет беседы того заслуживал, недосягаемый, непререкаемо-властный Форстер, то и дело удалявшийся куда-то, как будто облеченный некоей миссией, великой и ужасной, взятой им на себя ради себя же». Старых друзей журналистов он просто не замечал, о чем один из них впоследствии пожаловался Диккенсу. «Полноте! Как ему было вас заметить? — весело отозвался Диккенс. — Он и меня-то не видел! До нас ли ему было, посудите сами. Он витал в облаках, как Мальволио[193]. Во время завтрака Диккенс произнес спич. «У леди и джентльменов, которых мы приглашаем в эти построенные нами дома, никогда не будет оснований думать, будто они что-то теряют в общественном мнении, — говорил он. — Их приглашают сюда, как артистов... и они наравне со всеми вправе рассчитывать на гостеприимство своего великодушного соседа». К счастью для горемык-артистов, им не пришлось проверять на практике, действительно ли они находятся «на равных правах» со всей округой и будет ли «великодушный сосед» Литтон оказывать им гостеприимство. В приютских домах не было денежного фонда, и поскольку сезонный билет до Лондона стоил не меньше, чем любая комнатушка на одну персону, а в расчеты артистов не входило преждевременно похоронить себя в Стивнидже, то ни одного из них никакими силами нельзя было заставить поселиться в приюте. Что же касается «детей богемы», то их нисколько не тревожила мысль о судьбе незадачливой богадельни, зато они ощущали жизненную необходимость в том, чтобы поскорее удрать как можно дальше от Нейворта и ледяной атмосферы «благородного» общества. По одному, по двое они тихонько исчезали из сада, направляясь в ту самую пивную, где уже успели «хватить» утром. Когда Диккенс, возвращаясь на станцию, проехал мимо, все, как один, поднялись на ноги и горячо — или, вернее сказать, разгоряченно — приветствовали его. Несколько раз комитет Гильдии собирался, чтобы распорядиться остатками фонда (после чего эти остатки значительно подтаяли), решив, наконец, распределить их между другими обществами помощи артистам.