На творчество Диккенса оказали влияние два писателя: Дефо и Смоллетт. «Робинзон Крузо» и «Родерик Рэндом» дали ему больше, чем все другие прочитанные им книги, — иными словами, они просто были ему чем-то ближе других по духу. Он хорошо знал Шекспира — в этом, читая книги Диккенса, убедится любой знаток. Он любил Филдинга, восхищался Вальтером Скоттом, но по темпераменту был далек от этих трех своих великих предшественников. Что касается «Клариссы» Ричардсона, то Диккенс, по-видимому, заглянул в нее лишь для того, чтобы почувствовать, что больше этого никогда не сделает. Само понятие «влияние» необычайно далеко от Диккенса, более кого бы то ни было заслуживающего эпитет «самобытный».
   Работая над «Очерками», покорившими издателей тем, что за них не приходилось платить, Диккенс вел кочевой образ жизни. Сначала он снимал квартиру с пансионом на Сесиль-стрит в районе Стрэнда. «Обращались с постояльцами здесь ужасно: в рагу каждый раз подливали слишком много воды, потеряли где-то терку для мускатных орехов, запачкали мне всю скатерть, и так далее, и тому подобное. Одним словом (терпеть не могу, когда мне мешают житейские мелочи), я предупредил, что съеду с квартиры». Сказано — сделано. Он поселился у родителей на Маргарет-стрит, вместе с ними переехал на Фицрой, а затем на Бентинк-стрит. Здесь, чтобы позабавить друзей и родных, да и ради собственного удовольствия, он несколько раз устраивал домашние спектакли. Принимал в них участие и Колле, получивший однажды приглашение на репетицию, составленное в нижеследующих выражениях: «Семейство сбилось с ног. Исполнители в волнении. Декорации будут готовы с минуты на минуту, механизмы налажены, занавес сшит, оркестр в полном составе, театральный директор грязен, как трубочист». Колле бывал и в Норс-Энде, куда Диккенс изредка ездил, чтобы провести денек-другой на Коллинз Фарм2.
   За городом Диккенс вставал в семь часов утра и совершал прогулки верхом на лошади, о которой как-то заметил: «Облик вышеупомянутого животного наводит на мысль о том, что использовать его для чего бы то ни было совершенно невозможно. (Разве что эти кости придутся по вкусу собакам.)
   Время от времени к нему возвращались приступы колик; что же касается приступов безденежья, они терзали его постоянно. В 1834 году мистер Диккенс-старший был вновь арестован, на сей раз за долги виноторговцам, и сын, чтобы вызволить его, умудрился кое-как собрать нужную сумму. Вскоре заболела миссис Диккенс, и посыпались новые счета. Нельзя сказать, чтобы ее супруг старался облегчить положение. Стоило явиться кредиторам, как он исчезал, оставляя семью в полном неведении относительно своего местопребывания. Стараясь помочь родным и спасти отца от тюрьмы, Чарльз постоянно забирал свое жалованье за много месяцев вперед. Можно без преувеличения сказать, что с того момента, как Чарльз Диккенс начал зарабатывать деньги, он зачастую содержал все семейство целиком, почти всегда — большую его часть, а кое-кого из членов семьи — постоянно. Трудно представить себе человека, более обремененного родственниками. Покинув в конце концов Бентинк-стрит, семейство разделилось. Диккенс с младшим братом Фредериком поселился на Фернивалс-инн, 13, но обставить квартиру прилично не смог: львиная доля заработка уходила на содержание родных. Гостей приходилось принимать в комнате с голым полом, всю обстановку которой составляли ломберный столик, два-три жестких стула да стопочка книг. Но, несмотря на все тревоги и заботы, Чарльз был настроен превосходно и полон радужных надежд. Первое видно из бодрого письма, которое он «распечатал специально для того, чтобы сообщить», что с тех пор, как он «запечатал его, ровно ничего не произошло». Второе — из того, что, получая всего семь гиней в неделю, он готовился вступить в брак, хотя это означало, что ему придется содержать жену и в перспективе — собственных детей, кроме родителей и их вполне реального потомства.
   У него завязались приятельские отношения с шотландцем Джорджем Хогартом, напечатавшим в «Ивнинг кроникл» серию его очерков. Вскоре Хогарт пригласил его к себе домой, где Диккенс быстро завоевал расположение жены и дочерей своего патрона. Да и как было не полюбить этого молодого человека? У него было все: приятная внешность, живой характер, растущая известность, обширный репертуар очень милых шуточных песенок, неистощимый запас увлекательных историй, пристрастие к всяческим фокусам и затеям, которые не могли не нравиться — так они были уморительны. Однажды летом, например, Хогарты расположились после обеда у себя в гостиной, как вдруг из садика в раскрытое окно ворвался переодетый матросом Диккенс, протанцевал, насвистывая себе аккомпанемент, матросский танец и выпрыгнул обратно. Через несколько минут, одетый как обычно, он с чинным видом появился в дверях, степенно поздоровался с каждым за руку, величаво опустился на стул, но не выдержал и покатился со смеху, глядя на растерянное, застывшее от изумления семейство. Жизнерадостный, обаятельный, он совершенно покорил Хогартов и стал бывать у них каждый день, даже поселился на время в Селвуд-Плейс, чтобы жить к ним поближе (Хогарты занимали в Бромптоне дом № 18 на Йорк-Плейс, Куинс Элмс). Очень скоро он сделал предложение старшей из дочерей Хогарта — Кэт.
   Быть любимым — вот в чем заключалась основная потребность натуры Диккенса. Трагедия, пожалуй, была в том, что он требовал большего, чем был в состоянии дать сам. Лишенный, по собственному убеждению, материнской любви, он постоянно искал ее у других, но только «спрос» в этом случае всегда превышал «предложение». Марию Биднелл он любил неистово, как человек, который томится по любви. Когда Мария отвернулась от него, можно было почти наверняка предположить, что первая женщина, которая ответит на его чувство, станет его женой. Из дочерей Хогарта на выданье была только Кэт, а так как никакими яркими особенностями она не отличалась, то именно ей и было суждено сделаться миссис Чарльз Диккенс.
   Это была тихая девушка, незлобивая и покладистая, сдержанная, с ленцой. Пухленькая, свежая, она была миловидна; синие глаза под тяжелыми веками, чуть вздернутый носик, прекрасный лоб, маленький круглый рот, яркие губы, мягкий подбородок. Двигалась она неторопливо, чуточку неуклюже и всегда казалась немного сонной. Зато голос у нее был приятный, а лицо во время разговора освещалось прелестной улыбкой. Те, кто был знаком с нею, говорили, что она напоминает героиню «Дэвида Копперфилда» Агнес, и этому нетрудно поверить, хотя Маклиз[37] вдобавок к другим достоинствам наделяет ее в своих портретах еще какой-то затаенной чувственностью. Если судить по письмам мужа, ей был не чужд юмор, но выражался он преимущественно в каламбурах. Такова была счастливица, к которой обратилось чувство Диккенса: ни он, ни она в то время не подозревали, что это был только отзвук его бурной страсти к Марии Биднелл. Диккенс играл роль влюбленного с таким жаром, так самозабвенно, что и Кэт подхватило этим вихрем. Почему он так поступал, станет ясно, когда речь пойдет о некоторых особенностях его характера. Однако человек, который любит по-настоящему, не станет, подобно Диккенсу, заключать накануне свадьбы соглашение с невестой о том, что, если один из них полюбит еще кого-нибудь, другой будет поставлен об этом в известность. Подобная оговорка в брачном контракте выглядит приблизительно так же, как если бы, готовясь принять католичество, верующий сообщил священнику, что, если он вздумает когда-нибудь перейти в магометанство, ничто не должно ему помешать. Кэт была не так умна, чтобы догадаться об этом.
   Через три недели после обручения произошла первая размолвка. Из письма Диккенса к невесте в мае 1835 года ясно, что она проявляла свою любовь не так пылко, как ему хотелось бы. «Внезапная и ничем не вызванная холодность, которую ты проявила в обращении со мною, удивила и больно ранила меня — удивила оттого, что нельзя представить себе, как в одном сердце могут соединиться любовь и такое мрачное, железное упорство; а ранила потому, что теперь ты значишь для меня несравненно больше, чем прежде». Он предостерегает ее: «То, что можно подчас скрыть от влюбленного, всегда разглядит или угадает муж... Если ты действительно меня любишь, мне бы хотелось, чтоб ты была достойна себя. Твоя любовь должна, подобно моей, быть выше банальных уловок и вздорного кокетства, оскверняющих, делающих посмешищем само слово „любовь“. Ее ветрености он противопоставляет свое постоянство, напоминая о том, что оставил ради нее друзей, о том, как огорчался, когда она была больна, как радовался ее выздоровлению. «Я не сержусь, я огорчен, и уже второй раз». «Огорчен» он подчеркнул дважды, добавив, что она едва ли способна понять, какой смысл он вкладывает в это слово. Марии Биднелл он в таком тоне не писал. Одна девушка его провела, но уж другой он не даст себя одурачить — к этому, по существу, сводится его предостережение.
   Кэт немедленно капитулировала. Ее ответ в полной мере обнаруживает «то душевное, то превосходное чувство, каким, я знаю, ты обладаешь и в котором, как мне подсказывает сердце, тебе нет равных. Если бы только ты взяла себе за правило выказывать мне ту же ласку и доброту, когда не в духе, я без всякого преувеличения мог бы сказать, что не нахожу в тебе ни единого недостатка. Ты просишь „снова“ полюбить тебя, но в этом нет нужды — я ни на мгновенье не переставал любить тебя с тех пор, как узнал, и никогда не перестану». Несколько дней спустя он торжественно повторил ей заверения в том, что питает к ней «любовь, которую ничто не в силах умерить, — чувство, которое ни время, ни обстоятельства не могут притупить», и выразил искреннюю надежду, что «при твоем благоволении самые заветные мои мечты, быть может, осуществятся даже ранее, нежели мы предполагаем». Кэт чаще всего принимала общепринятые любовные формулы за чистую монету, к тому же она была нужна Чарльзу, так что его фразы звучали убедительно. Вот примеры:
   «Знаешь ли ты, мое солнышко, что я не видел тебя со вчерашнего вечера? Кажется, целое столетие».


   «Если бы я попытался выразить словами хотя бы самую малую долю чувств, которые питаю к тебе, это была бы напрасная и безнадежная попытка».


   «Навеки неизменно твой».


   «Благослови тебя бог, жизнь моя — нет, более чем жизнь».


   «Береги себя, не ради себя, но ради меня. Я большой эгоист».

   Письма начинались словами: «Любовь моя, родная, милая!», «Душенька моя дорогая!», «Милый мой Мышонок!», «Ненаглядная Свинка!» — и кончались поцелуями — тысячами, миллионами, «бессчетным количеством» поцелуев. Влюбленные тешили себя, переписываясь на особом, «ребячьем» языке; нетрудно догадаться, что они скоро стали чувствовать себя друг с другом совсем непринужденно. «Надеюсь, мы не настроены „букой“, — гласит приписка к письму из Каттеринга, а из Хэтфилда Диккенс шлет уверения в том, что любит ее „очень-преочень“.
   Иногда он бывал слишком занят и не мог с ней увидеться; нередко после работы у него едва хватало сил наспех черкнуть ей несколько строк. Кэт сетовала на то, что он перегружен работой, огорчалась, что он не показывается так долго. По некоторым фразам можно, пожалуй, заключить, что она не особенно верила в искренность его чувств: «Значит, ты думаешь, что не видеть тебя доставляет мне удовольствие...», «Очень жаль, милая моя девочка, что мое давешнее письмо показалось тебе натянутым и холодным... Это получилось вовсе не преднамеренно». Или: «Мне кажется, что ты еще не сумела подавить недоверчивость, излишнюю мнительность, свойственную тебе». И еще: «С любовью и от души всегда твой. Поверь этому (если ты вообще чему-нибудь способна верить)».
   Случалось, что он проводил весь день за работой и, чувствуя, что не в состоянии навестить Кэт, просил ее зайти к нему утром вместе с Мэри, ее сестрой, и приготовить ему завтрак. Он неизменно настаивал при этом, чтобы гостьи были пунктуальны.
   Брат Диккенса, Фред, успешно выполнявший обязанности посыльного, бегал с записками с Фернивалс-инн в Бромптон и обратно, но по возрасту не годился на роль компаньонки, опекающей молодую особу. «Я против того, чтобы пускать вас с Фредом одних через весь Лондон, — особенно по Вест-Энду[38]. Как мне хочется побыть с тобой сегодня вечером! Какое это было бы наслаждение, окончив работу, посидеть с тобой у камина — нашего камина; искать в твоей нежности, твоей доброте отдохновение и счастье, какого — увы! — не найдешь в одиночестве холостого жилья! Необходимость, и только необходимость, вынуждает меня пожертвовать хотя бы одним вечером в неделю и лишить себя удовольствия побыть с тобой. Я знаю, ты не поверишь этому, хотя, в сущности, обязана поверить. Единственное, что мне остается (пока не кончена книга), это думать, что в будущем мне еще не раз удастся убедить тебя в том, что ты была несправедлива. Неужели ты не понимаешь, что работать так, как работаю я, не более эгоистично, чем предаваться удовольствиям, и что мною движет одна мысль, одна цель — забота о твоем будущем, о твоем счастье и благополучии?»
   Он так уставал, что в конце концов валился с ног, заболевал. Однажды он принял большую дозу каломели, которая произвела у него внутри «столь странные пертурбации», что он был «решительно не способен выйти из дому». Головокружения, мигрени, слабость изводили его постоянно, и как-то раз, просидев за работой до трех часов утра, он «провел всю ночь — если эти часы еще могут быть названы ночью — в мучениях, превосходящих все, что мне ранее довелось испытать, и вызванных приступами острой боли в боку». Однако он так «привык быть жертвой подобных приступов», что они в конце концов перестали тревожить его. Осенью 1835 года Кэт (так же, как и ее мать) заболела скарлатиной, и Чарльз ежедневно часами просиживал у ее кровати. Правда, чтобы вызвать побольше сочувствия, больная подчас преувеличивала свои страдания. Нельзя, однако, сказать, чтобы ее возлюбленный охотно шел ей навстречу. «Очень трудно расточать утешения, когда сам нуждаешься в них, — пишет он, — право же, душа моя, сравнительно с моим положением твое кажется мне почти завидным». Жар? Ну что же: «Я и сам сгораю — от желания быть с тобой».
   Весь этот год ему приходилось брать понемногу взаймы, чтобы прокормить себя и семью своего отца, в отличие от которого Чарльз аккуратнейшим образом возвращал все до последнего гроша точно в назначенный срок. Дважды он обращался к Макрону с просьбой «подстегнуть» Крукшенка, иллюстрировавшего «Очерки Боза»: с выходом книги в свет автору стало бы легче. Он даже пошел было к художнику сам, но не застал его дома и, решив, что «неплохо будет проветрить голову на свежем воздухе, обошел Пентонвиль и два-три раза заходил поглядеть, какие дома сдаются на новых улицах. Дороги они непомерно. Самый дешевый из тех, что я видел, обходится в год вместе с налогами в пятьдесят пять фунтов. Место, разумеется, удобное, да и сами дома — заглядение, но пятьдесят пять — это уж слишком». Чтобы сделать «Очерки» более увлекательными, он решил дополнить их главой о Ньюгетской тюрьме[39], для чего осмотрел ее, «нашел чрезвычайно интересной» и разузнал и поведал Кэт множество историй, подчас довольно забавных. Однако финансовые дела его были из рук вон плохи. Где раздобыть денег, чтобы снять дом, чтобы отец не угодил в тюрьму за долги, а у семьи был кусок хлеба и крыша над головой; как ухитриться обставить квартиру и купить костюм, — ведь к издателю и новым знакомым нужно являться в приличном виде? А пока он ломал голову, его донимали торговцы, требовавшие уплаты по счетам. «Вчера вечером получил послание от мясника — его помощник хочет упрятать меня в тюрьму за то, что я его обругал. Я ответил, что чем скорее, тем лучше, и что я приказал моему клерку не принимать более тех, кто хочет добиться от меня чего-либо наглым вымогательством». В сан клерка был, по-видимому, произведен братец Фред.
   А между тем в новом, 1836 году всем этим злополучным обстоятельствам суждено было коренным образом измениться. В первых числах февраля вышли в свет «Очерки Боза»; их стали бойко раскупать. Несколько дней спустя новая издательская фирма «Чэмпен и Холл» предложила Диккенсу написать для них текст к серии рисунков. Платить обещали по четырнадцать фунтов в месяц. Герои серии — «члены охотничьего „Клуба Нимрода“[40] отправляются по белу свету поохотиться, поудить рыбу и из-за собственной нерасторопности попадают во всяческие переделки». Приключения должны были выходить частями, помесячно, автору предстояло сотрудничать с известным иллюстратором Робертом Сеймуром, причем тексту отводилась второстепенная роль. «Работа предстоит нешуточная, — сообщал Чарльз невесте, — но очень уж соблазнительны условия». По замыслу издателей, серия должна была представлять собою шутку, славную шутку, и не более, чем шутку; таким образом, приходилось считаться с мнением автора, а автор был настроен критически: «Подумав, я стал возражать. Во-первых, сказал я им, если не считать того, что связано с передвижением по земной поверхности, я не ахти какой спортсмен, хотя родился и вырос за городом. Далее. В самой идее нет ничего нового, и было бы несравненно лучше, если бы гравюры возникали из текста, а не наоборот. Сюжет я хотел бы развивать по собственному усмотрению, с более широким охватом сцен английской жизни, с большим разнообразием персонажей и боюсь, что в конечном счете буду писать именно так, как бы ни старался следовать первоначально избранному плану... Друзья говорили мне, что подобные издания — это дешевая стряпня в угоду низменным вкусам и что такая работа означает гибель всех моих светлых надежд. Теперь всякий знает, правы ли они были, мои друзья».
   Добившись того, что в задуманной серии решающее слово должно было принадлежать автору текста, Диккенс приступил к работе над первым выпуском «Записок Пиквикского клуба». Сначала дело шло туго. «Печатные листы тянутся томительно долго, — ворчал он. — Я и не представлял себе, что в каждом такая уйма слов». Впрочем, к началу второй главы дело пошло на лад. «Только что усадил Пиквика с приятелями в карету на Рочестер[41], куда они и покатили себе, а с ними вместе одна персона, ничем не напоминающая кого-либо из моих прежних героев. Льщу себя надеждой, что этого парня ждет бесспорный успех». И хотя Джингль тогда еще не имел бесспорного успеха, интересно отметить, что первым из истинно диккенсовских героев был актер, чей темперамент был так сродни темпераменту автора.
   Полный творческих замыслов, создатель Джингля подыскал там же, в Фернивалс-инн, приличную квартирку, переехал и стал готовиться к приему своей будущей жены. В марте было решено, что они поженятся 2 апреля. Диккенс получил специальную лицензию на брак. «Еще день долой. Ура!» — писал он взволнованно. Венчались они в церкви Святого Луки в Челси[42] через два дня после выхода в свет первой серии «Пиквика». Свадьба была скромной: единственным гостем, не считая Диккенсов и Хогартов, был шафер жениха Том Бирд. Джон Диккенс по-прежнему оставался в немилости у родственников жены, и Чарльз, сообщая своему дяде Томасу Барроу о своей женитьбе, выразил сожаление, что не может представить дядюшке молодую жену. «Если до свадьбы я не считал возможным бывать в доме, где не принят отец, то не смогу и теперь. Равным образом я не могу видеть у себя родственников, которые к нему относятся иначе, чем ко мне». По мнению племянника, Барроу не оценил Диккенса-старшего по достоинству. Может быть, надеясь, что дядя изменит свое отношение к его собственному отцу, Чарльз одновременно отрекомендовал и отца Кэт, Джорджа Хогарта, как «джентльмена, который недавно написал блестящее и уже широко известное музыкальное исследование. Ближайший друг и сподвижник сэра Вальтера Скотта, он является одним из наиболее выдающихся литераторов Эдинбурга».
   Медовый месяц Чарльз и Кэт провели в кентской деревушке Чок. Справедливей было бы назвать этот месяц неделей, потому что ровно через неделю Чарльз стал проявлять признаки беспокойства и заторопился в Лондон. Причина очевидна: постоянное присутствие жены стало тяготить его. Иными словами, это означало, что он совершил довольно обычную ошибку, приняв физическое влечение за любовь. Однако, куда более быстрый и решительный, чем другие, он, очевидно, за эту неделю все понял и решил, как вести себя в дальнейшем. Его последнее письмо к ней перед свадьбой начиналось словами: «Бесценный мой Критик!»; первое после свадьбы: «Милая Кэт!»
   Вернувшись к себе в Фернивалс-инн, Диккенс получил эскиз гравюры к «Рассказу странствующего актера» во втором выпуске «Пиквика». Гравюра, по мнению Диккенса, не удалась, и он попросил Сеймура прийти и обсудить работу. Они еще не встречались, и ситуация была щекотливой — не только потому, что многообещающий замысел Диккенса вытеснил первоначальную идею Сеймура, но и потому, что Сеймур был на двенадцать лет старше Диккенса и завоевал уже громкую известность. Человек он был нервный, вспыльчивый, успевший повздорить не с одним литератором, и то обстоятельство, что в данном случае привычные для него отношения изменились, без сомнения, чрезвычайно досаждало ему. Диккенс, понимая всю важность сотрудничества со знаменитым художником, держался как нельзя лучше, и письмо его было составлено в самом умиротворяющем тоне: «Я давно собирался написать Вам, какая это для меня огромная радость, что Вы отдаете столько сил нашему общему другу, мистеру Пиквику, и насколько результаты Вашего труда превзошли мои ожидания». Однако эскиз к «Рассказу странствующего актера», хотя и «очень хороший», не вполне соответствует его замыслу, и он сочтет «за личное одолжение», если Сеймур сделает другой рисунок. «Мне будет весьма приятно увидеть Вас, а также и новый эскиз, когда он будет готов». Упомянув о тех изменениях, которые он хотел бы видеть в эскизе, Диккенс добавляет: «Обстановка комнаты у Вас получилась замечательно. Я взял на себя смелость подсказать Вам кое-что в полной уверенности, что Вы примете мои замечания так же доброжелательно, как я отдаю их на Ваш суд».
   Сеймур пришел. О том, что произошло, нам остается только догадываться. Зная Диккенса, можно с уверенностью сказать, что он был в высшей степени радушен, предупредителен и мил. Ему еще предстояло пробить себе дорогу. «Пиквик» пока еще не пользовался успехом. Сеймур же славился работами, изображавшими сцены из жизни спортсменов; сотрудничая с ним, автор попадал в орбиту его славы. Очевидно прекрасно понимая, что если не поладить с художником, трудно будет найти другого, лучшего, Диккенс старался сделать все, что было в его силах. Но уступить — о нет! Он точно знал, чего хочет, и был полон решимости добиться своего во что бы то ни стало. Два полководца не могут командовать одной армией, и, если уговоры ни к чему не привели, Диккенс, очевидно, перешел к требованиям. Сеймур, по-видимому, держался важно и был немногословен. Какой-то молокосос, выскочка, самоуверенный журналистик, каким он, безусловно, считал Диккенса, заявляет ему, что его эскиз изображает героев антипатичными, а одного даже «предельно омерзительным!» Его достоинство было глубоко задето, тщеславие художника уязвлено. Беседа, несомненно, едва не перешла в ссору и оборвалась внезапно. Сеймур ушел. На другой день он приступил к новому эскизу. Но, по-видимому, нараставшее чувство обиды, унижения и беспомощности в конце концов настолько овладело им, что он вдруг бросил работу, выбежал в сад и застрелился. Трудно объяснить причину этого неожиданного шага. Очевидно, такова уж природа людей, и вину остается возложить на того, кто создал их такими.