***

– Все, готово!

Они стояли вокруг стола, и сами не верили в то, что им удалось создать такое. И в то, что такое может ожить, тоже не верилось.

– Кикимора, теперь твоя очередь, – сказал Демид. – Пора переселяться. Как ты будешь это делать?

– Заклинание прочту. Счас прямо. Ах ты, елки-моталки… – Кикимора съежился. – Страшно-то так! Вдруг не получится? И помолиться-то некому. Нелеригиозный я. Перекреститься, может?

– Не стоит, ты же нечистая сила. Сгоришь еще, чего доброго.

– Ладно, поехали…

Кикимора махнул рукой и начал бормотать странные, нечеловеческие слова. Демид и Антонов стояли, переминались с ноги на ногу. Чувствовали они себя тоже не лучшим образом. Все было как-то не так. Слишком поспешно. Не торжественно и жутко.

– Ты осциллограф подключил? – тихо спросил Демид. – ЭКГ в порядке?

– Все подключено. – Антонов загодя увешал сварганенное тело датчиками и проводами, должными показать появление жизни в новом организме. – Ты не волнуйся, Дем. Дефибриллятор у нас есть. Если что – шарахнем в сердце, оживет как миленький.

– Все, – сказал Кикимора сиплым голосом. – Все, ребятки, пора. Теперя пустячок остался – убить меня надоть.

– Как – убить?

– А так! Обнакновенно. Убить и сердце осиновым колом проткнуть. А то тело сие мою душу не отпустит.

– Кто ж тебя убивать должен? – напряженно спросил Демид.

– Как кто? – удивился Кикимора. – Ты.

– Я не могу. Людей убивать не могу.

– Ах да, – Кикимора махнул рукой. – Ты же кимвер, человеков убивать права не имеешь. Да только какая разница? Я ведь не человек! Я – дух болотный.

– Для меня ты – человек.

– Тогда ты, Валера. Сделай доброе дело. Пушка у тебя ведь есть? Пальни в голову. Только так, чтоб быстро, чтоб не больно было.

– Что ж ты не сказал, братишка, что тебя убивать придется? – Антонов стоял бледный, еле шевелил губами. – Что ты раньше молчал? Мы бы всего этого дела не затеяли. Неужто мы можем своего стрелять? Как жить-то после этого будем?

– А-а!!! – Кикимора злобно рванул на себе рубаху, обнажая впалую грудь, всю расписанную блатными татуировками. – Бляха-муха! Нежные какие попались! Смертное убойство они причинять не могут! Говны! Братья еще называются!

Это были его последние слова. Он схватил скальпель, лежащий на подносе, и воткнул его себе в шею, прямо в сонную артерию. Демид и Антонов стояли и остолбенело смотрели, как Федор Шагаров вспарывает себе горло. Кикимора свалился на колени и посмотрел на них мутным, ускользающим взглядом. Из перерезанной глотки его хлынула кровь. Он упал на спину, дернулся в последней конвульсии и затих.

– Осиновый кол есть? – шепотом спросил Антонов.

– Есть. Кикимора его из ручки от швабры сделал. Я и не подумал, зачем. Мог бы догадаться.

– Давай.

Антонов опустился рядом с трупом Кикиморы, встал коленями прямо в лужу крови. Взял Кикимору за плечи и нежно, аккуратно перевернул его на спину.

– Прости, брат, – сказал он. – Прости, что так получилось.

Лицо Кикиморы застыло в недоуменном, почти детском выражении. Широко открытые глаза его неподвижно смотрели в потолок.

Антонов взял заостренную деревянную палку и приставил ее напротив сердца Кикиморы, направил прямо в глаз Сталина, вытатуированного на груди. Он нажал на палку и пробуравил сердце бедного бывшего Кикиморы.

Тело, прослужившее двум своим хозяевам, бродившее по грешной земле двести пятьдесят четыре года, выплеснуло душу с фонтаном крови. И умерло окончательно.

– Кардиограмма! – прорычал Антонов. – Есть что-нибудь в новом теле? Сердцебиение?

– Нет! Ровная линия!

– Энцефалограмма?

– Ни черта! Полный труп.

Антонов оставил бесполезный труп Шагарова и бросился к тому телу, что должно было принять в себя душу и ожить, но пока не подавало ни малейших признаков жизни. Обливаясь потом, Антонов защелкал переключателями на портативном дефибрилляторе, схватил два круглых электрода, прижал их к груди того, что лежало сейчас на столе.

– Врубай!

Шарахнуло так, что все длинное уродливое туловище дернулось, взмахнуло четырьмя своими когтистыми лапами и двумя почти человеческими руками. И снова замерло.

– Линия ровная. Сердце стоит!

– Врубай!

Еще один удар током. Еще, и еще один… Запах паленой шерсти, вонь формалина.

– Бесполезно. Он не дышит.

– Я заинтубирую его! – Антонов распахнул зубастую пасть, принадлежавшую некогда леопарду, и начал лихорадочно заталкивать в трахею никелированную трубку. – Включай ИВЛ!

Демид запустил аппарат искусственной вентиляции легких и смесь, насыщенная кислородом, с шипением начала наполнять гориллью грудную клетку созданного ими монстра. Грудь существа мерно раздувалась и опадала. Только это было жизнью не больше, чем накачивание сдувшейся автомобильной камеры.

Сердце существа и не думало биться. И мозг его был не живее, чем ком серой слизи на задворках бычьей бойни.

– Мы убили его, – прохрипел Антонов. – Господи Боже! Чувствовал ведь, что так получится…

– Ни черта ты не чувствовал, – Демид мрачно переводил взгляд с мертвого тела на полу на мертвое тело на столе. – Ты был уверен в успехе.

– Я идиот! Кретин безмозглый! И ты – идиот, если согласился на это! Как мы могли поверить, что идиотское, слепленное кое-как тело, с формалином вместо крови, заработает? Как?!

Антонов стукнул по колену кулаком, перемазанным в крови.

– Мы не убивали его, – сказал Демид. – Он сам захотел этого. Он сам убил себя, и никто его уже не смог бы остановить.

– Ему надоело жить человеком? Или он испугался перед развязкой? Дезертировал?

– Он думал, что получится, – произнес Демид. – Он вовсе не собирался умирать окончательно. Я не знаю, чья в этом вина – его или наша. Но только его нам обвинить не в чем.

[53].

***

– Демид, я ухожу, – сказала Лека.

Они стояли на поляне в Священной роще. Костерок бросал неяркий красный отсвет на их лица. И луна, вечная свидетельница всего, что происходит в этом мире ночью, грустно смотрела на них сверху, полуприкрыв свой глаз.

– Я знаю, – сказал Демид. – Так и должно было случится. Иди, Лека. Здесь твой дом.

Лесные молча стояли вокруг. Фамм со светящимися глазами-блюдцами. Лешие, похожие на изломанные ветром сухие коряги. Дриады – сестры Лекаэ, тонкокожие девушки, не ведающие о своей наготе. Толстый старик Водяной с бородой из болотной травы, с жабьми задними лапами. Домовые, батанушки, волосатки, мавки, игрецы, постени… Имена им дали люди, но были у них и свои имена на древнем языке, и была своя жизнь, и свои радости, и свои печали. Мало их осталось – древних созданий, таких же божьих, как и все, что существовало на земле. Люди вторглись в их жизнь, и все меньше места оставалось им. Никто не вносил их в Красную Книгу, да и не было в этом нужды. Лесные знали, что все равно переживут людей. Уйдут люди, и придут другие. А Лесные останутся – вечные хранители живого…

– Демка, милый. Тебе грустно? – Лека гладила его по лицу.

– Немножко.

– Я люблю тебя. Это ведь неправильно, да? Дриада не должна любить человека. – Слезы поползли блестящими дорожками по лицу Леки, смывая беспомощную улыбку.

– Все правильно. Правильно все, что происходит с нами. Потому что это судьба. Мы живы, и мы любим. Значит, все правильно. Я люблю тебя.

– Демка… – Лека прижалась к нему, словно пыталась слиться с ним, прорасти в него, пустить корни. – Ты будешь приходить ко мне?

– Да.

– А ты? Куда ты сейчас пойдешь?

– Не знаю… Устал я думать. Наверное, к Степану пойду, попрошусь к нему в батраки.

– Степан… Он чистый человек. И ты будешь рядом. Это хорошо.

– Иди. – Демид сжал зубы, чтобы не позволить выплеснуться своим чувствам -не закричать, не завыть как волк на луну. – Иди, тебе пора.

Он стоял и смотрел, как фигурка Леки исчезает, тает в темноте.

"Эй, ты! Теперь ты доволен?"

Молчание. Внутренний голос не подавал признаков жизни. Он молчал с того злополучного дня на вокзале, не откликался на зов.

"И ты меня бросил… Что ж, этого следовало ожидать. Я сам приложил много усилий, чтобы заткнуть тебя. И теперь ты больше не сводишь меня с ума".

Демид отрекся от своего прошлого и задушил при этом свою внутреннюю сущность. Он помог тому, кто назвал его своим братом, убить себя своими же руками. Он отвел свою любимую девушку в чащобу и отдал ее нечеловеческим тварям. Он даже не пришел на похороны своей матери – валялся на больничной койке и не мог пошевелить рукой.

Один… Он снова остался один. Он добился своего – снова стал человеком. Но оказался одиноким и не нужным никому, нечеловечески усталым.

Демид сел у костра, достал из рюкзака бутылку водки, свинтил крышку с горлышка и сделал большой глоток.

Сегодня он будет пить. Пить, чтобы забыться, чтобы избавиться от проклятых воспоминаний, грызущих душу. А завтра? Увидим, когда настанет завтра. Если оно вообще настанет.

***

– Эй, проснись!

Кто-то тронул его за руку и Демид вскочил, словно подброшенный пружиной. Едва не сшиб с ног человека. Снился ему опять Король Крыс, и Червь, огромный как гора и красный как кровь, и Волчица – голая, бесстыдно раскинувшая ноги, оскалившая клыки в похотливой усмешке. "Иди ко мне, – говорила она. – Иди ко мне, Бессмертный. Они все обманули тебя. Они предали тебя, бросили тебя. Иди ко мне, и я дам тебе все, чего ты хочешь!" "Иди к ней! – вторил ей карх глумливым смешком. – Иди к ней, МЯСО!!!" А червь не говорил ничего. Он только вздрагивал своим раскаленным, членистым, бесконечно длинным телом, и перемалывал челюстями души людей, что подвозил к нему неумолимо движущийся конвейер.

Демид вскочил с криком, и занес уже руку для удара… Человек шарахнулся испуганно в сторону. Степан.

Демид опустился на землю, спрятал голову между коленей. Сидел так, закрыв глаза, дышал со свистом сквозь сжатые зубы. Ему не хотелось видеть никого.

Он хотел умереть.

Волчица была права.

– Что с тобой, Демид? – спросил Степан. – Ты сильный человек. Почему ты сидишь и смотришь в землю? Почему выглядишь жалко и испуганно?

– Кончилась моя сила. Нет больше сильного человека. Ничего больше нет…

– Призови к Господу, – сказал Степан, – вспомни писание его, и силы найди в нем.

– Писание?.. – прохрипел Демид, не поднимая головы. – Помню я эту книжку. "Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прилипнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной. Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои. Можно было бы перечесть все кости мои, а они смотрят и делают из меня зрелище; делят ризы мои между собою, и об одежде моей бросают жеребий…"

– "…Но Ты, Господи, не удаляйся от меня, – продолжил псалом Степан, – Сила моя! Поспеши на помощь мне. Избавь от меча душу мою и от псов одинокую мою!.. Ибо Господне есть царство, и Он – Владыка над народами".

– Слова… Все это лишь слова. Я и сам могу придумать не хуже. Но чем мне могут помочь слова? Кто укрепит силу мою, кто даст мне оружие? Кто встанет со мной спина к спине, когда придут Они? Я одинок, и умру я одиноким.

– Сила твоя – в тебе! – произнес Степан и убежденность была в голосе его – не фанатическая, но преисполненная внутренней мощи. – Никто не отнимал ее у тебя. Просто ты опустил руки, сдался. Ты сказал себе: я устал, я не хочу больше ничего, и отныне я слаб. Вспомни – так уже бывало с тобой не раз. Но ты не можешь сдаться просто так! Сущность твоя так устроена, что не можешь ты позволить себя убить. Ты воин, и как бы ты не давил природу свою, притворяясь беспомощным, стоит возникнуть настоящей смертной угрозе, и ты будешь сражаться! Так стоит ли убаюкивать себя ложью, что если ты залезешь под одеяло и закроешь глаза, то все напасти промчатся мимо и сгинут с криком петухов? Не лучше ли подготовиться к грядущему? Встань, стряхни с себя морок! Уж не тебе плакать и стенать о собственном бессилии!

– Откуда ты это знаешь? – Демид поднял голову и заинтересованно посмотрел на Степана. – Раньше ты так не говорил. Ты призывал к смирению, а теперь вдруг возопил о борьбе? Кто вложил в тебя такие слова, человек Степан?

– Ты знаешь. – Степан смотрел спокойно, даже величественно. – Только Он, единственный, кто знает все о нас, мог открыть мне… И Он говорит тебе – восстань!…

– Сумасшедший! – Демид встал и отряхнул грязь со штанов. – Ты – сумасшедший еще больше, чем я. Везет мне на вас, ненормальных. Черт-хранитель, ангел-хранитель. Один крылья ему пришить требует, другой личные послания от Бога передает. Ладно… Пойдем.

Он закинул свой рюкзак на плечо и молча зашагал к деревне.

***

Сколько времени прошло в странном полусне? Неделя? Месяц? Год?

День. Всего день.

Весь день Демид сидел в углу – беззвучным, почти бесплотным призраком. Степан не трогал его. Он уже не боялся Демида, но не хотел мешать Демиду сейчас. Степан не знал, что делает Демид – думает, медитирует, или просто спит? Но верил, что происходит важный процесс, некое действо, которое заставит Демида жить. Заставит его вернуться, и снова начать жить, и дышать, и думать, и бороться, если в том будет необходимость.

А необходимость была.

Вечером Демид открыл глаза.

– Степа, – позвал он. – Мне нужны кое-какие инструменты…

– Я дам тебе все, что потребуется.

– И серебро… Мне нужно серебро. Довольно много. Есть у тебя?

– Серебро? – Степан задумался. Что серебряного могло быть в бедноватом его хозяйстве? – Крест. У меня есть только крест.

– Покажи его.

– Что ты собираешься с ним делать?

– Покажи.

Степан, скрипнув зубами от неудовольствия, начал копаться в шифоньере. Два дня назад он и не подумал бы подчиняться Демиду. Он даже и не заикнулся бы Демиду о кресте – о единственной своей драгоценности, самом дорогом, что у него было. Но теперь он торопливо рылся в майках и носовых платках. Он не знал, почему это было нужно. Но знал, что ДОЛЖЕН это сделать, и не мог сопротивляться этому.

Он всегда мечтал служить чему-то высшему, и верил, что будет делать это безропотно, если получит Знак. Теперь он получил Знак. Он начал служение. Он делал теперь то, о чем мечтал всегда, но душа его роптала.

Потому что он потерял свободу. А высшее оказалось обыденным. Оно не имело ни малейших признаков высшего. Оно было раздражающе материальным.

– Вот. – Степан держал в руке крест. – Вот он.

Крест и в самом деле был драгоценностью. Большой, весом около фунта, и изумительно красивый.

– Восемнадцатый век, – сказал Демид, – чистое серебро. Это редкость. Где ты взял его?

– Василия крест – брата моего. Он умер. Да что там умер… Убили его.

– За что?

– За этот крест и убили, наверное. Брат был спекулянтом – в те еще, застойные годы. Джинсы перепродавал, обувь. Потом, видать, денег ему побольше захотелось, и связи появились с иностранцами. Начал он иконы за границу переправлять – контрабандой, конечно. Я о том не знал сначала. Но когда узнал, рассердился донельзя. Нашел его, накричал на него, что Бога он предает таким образом и Родину российскую.

– А он?

– А что он? Посмеялся только надо мной, "Иисусиком" назвал. Иди-ка ты, говорит, в монастырь, там таким, как ты, место! А мне, говорит, при жизни еще хорошо пожить хочется, а не только после того, как сдохну, вознаграждену быть за свою непорочность. Я думаю, Бог его за те слова и наказал.

– Что произошло?

– Что-то случилось с ним незадолго до его смерти. Жил он тогда в Москве. Приехал вдруг ко мне ночью, лица на нем нет. Говорит: "Прав ты был, брат Степа. Грешен я, и погряз в блуде. Но только теперь хочу на путь истинный встать. Крест вот этот мне нужно за границу переправить. Да только душа не велит мне это сделать. А потому оставлю я, Степа, этот крест у тебя. Только ты не говори о нем никому, никто о нем знать не должен. Священная эта вещь. А дай Бог, получится, и вовсе я из этих греховных дел выйду, нет сил у меня больше такою жизнью жить…" И дает мне Вася крест этот самый, значит. Я его и припрятал. Да только не удалось мне моего брата увидеть снова. Убили его – аккурат через два дня после того, как он ко мне приезжал. Зверски убили. Вырезали на груди крест. Еще живому…

– Крест у тебя искали?

– Да. Кто-то перерыл всю мою комнату в общежитии, пока я был на занятиях. Но, конечно, креста там не было, я его спрятал надежно. И меня оставили в покое. В конце концов, для них этот крест был просто деньгами. Большими деньгами. Но не больше.

– Дай мне, – произнес Демид и протянул руку.

Степан торопливо спрятал крест за спину. Ему захотелось плакать.

Наверное, высшее было действительно Высшим, потому что действовало безошибочно. Оно выбрало самое драгоценное, что было у Степана, безжалостно ткнуло в это пальцем и сказало: "Отдай!" И в этом состоял высший смысл. Потому что, если бы Степан не подчинился уже сейчас, чего стоили бы его дальнейшие уверения в лояльности к Богу? И Степан знал, что подчинится. Единственное, что угнетало его сейчас, было то, что он не испытывал радости от подчинения. Если следовать логике чувств настоящего христианина, он должен был испытывать сейчас неподдельное счастье. Но Степан не чувствовал ничего, кроме горечи. Жалко ему было отдавать крест на поругание.

– Что ты сделаешь с ним? – спросил он. – Изуродуешь его? Уничтожишь его красоту?

– Да, – ответил Демид. – Креста больше не будет. Я изменю его форму, он превратится в оружие. Но святость его не уменьшится от этого. Он будет убивать врагов, неугодных твоему Богу.

– У всех нас один Бог.

– И у каждого свой… – Демид улыбнулся и что-то, похожее на доброе чувство, появилось в глазах его. – Каждый из нас служит Богу по-своему. Ты пытаешься угодить Ему, заслужить прощение Его, выполняя определенные правила, придуманные не Им. Придуманные людьми, считающими, что получили откровение от него. А я? Я просто сражаюсь за свою жизнь. И при этом пытаюсь внушить себе, что при этом я еще делаю что-то, необходимое Ему, Создателю. Так мне легче.

– Бери, – Степан сунул Демиду крест в руку, боясь, что передумает. – Только лучше, чтобы я не видел, как ты его… Без меня все это…

– Что с тобой случилось? – Демид смотрел внимательно, цепко. – Ты переменился.

– Я получил откровение, – быстро произнес Степан. – Я разговаривал с Ним, и Он сказал мне, что ты, Демид, в беде. И что тебе нужно помочь, ибо так угодно Создателю нашему. Потому что если погибнешь ты, то срок человеков закончится.

– "Он" – это кто?

– Он выглядел как куст.

– Куст? – Демид едва сдержался, чтобы не засмеяться. – Он, случайно, не горел, твой куст? И на каком же языке он говорил? На арамейском?

– Он вообще не говорил. – Степан засопел, как обиженный ребенок. – Я проходил мимо него, и вдруг услышал голос внутри. В голове.

"Лесной. Это был кто-то из Лесных. Но я не скажу ему об этом. Разрушение мифов больнее, чем разрушение домов."

– Степ, – сказал Демид, – не обижайся на меня. Спасибо тебе. Спасибо, что поверил.

А больше он не сказал ничего.

***

Демид трудился всю ночь, и весь следующий день. Возился в мастерской. Оглушительно бил молотком, визжал дрелью, звенел металлом так, что уши закладывало.

Степа и не слушал весь этот грохот. У него и так сердце грохотало в груди, словно спешило достучать свое в последние часы перед неминуемой смертью.

Встал Степа по привычке рано, в пять утра. И дел себе наметил целую кучу – лишь бы от тяжелых дум отвлечься. Да только так ничем толком и не занялся. А вместо этого вдруг пошел бездельно слоняться по деревне, что, в общем-то, на него совсем не было похоже. Около ларька, что на автобусной остановке, его окликнули двое местных забулдыг, соображающих, где взять денег для утренней опохмелки. Видать, решили Толян с Витькой, что оставил Степа свои непутевые попытки вести образцовое хозяйство и решил прибиться к алкогольной их братии. "Напиться, что ли?" – тоскливо подумал Степан. Но мысли о том, как тяжелый напиток проползает сквозь горло и растекается по жилам, отравляя сознание, вызвали в его желудке мучительные спазмы. Закашлялся Степан, махнул рукой и побрел дальше. Добрел до совхозной конторы. Там его схватил за пуговицу Дыдыкин, местный Кулибин, в свободное от изобретательства время состоявший на должности уборщика навоза (наладчиком доильных аппаратов Дыдыкин взят не был по причине полного отсутствия способности починить что-нибудь сложнее дверной ручки) и зашептал доверительно в лицо, обдавая горячей смесью сегодня пережеванного лука и вчера выпитого одеколона: "Степ! В натуре! Только ты! Меня поймешь! Эти ведь! Быдло! Чего они понимают? Весь мир вздрогнет!" "Чего изобрел?" – хмуро буркнул Степа. "Ручку шариковую. Деревянную. Заправляется маслом машинным. Отработанным. Оно ж черное! Экономия чернил выходит!" "На сколько литров ручка-то?" "На два!" Степан, было, полез по привычке в карман за пятеркой – сунуть Дыдыкину, алкашу старому, чтоб отвязался, не досаждал своими умывальниками, совмещенными со скворечниками и утюгами для разглаживания овец, но вдруг передумал, зыркнул тяжело на Дыдыкина и послал его суровыми словами. Дыдыкин застыл с открытым ртом и долго раздумывал, глядя на удаляющуюся спину Степана, что это напало сегодня на Степу, всегда безотказного по причине христианской доброты и даже слывущего на этой почве несколько сдвинутым по фазе. Степан же продолжил свой вояж по деревне, направляясь к полю. Он шел и смотрел на дома, большей частью неказистые, но все же гармоничные в крестьянской своей основательности, и на палисадники, обросшие нестрижеными вихрами смородины, на пузатые ивы, на плечистые тополя, на высокие березы. Он даже остановился у непонятного ржавого нагромождения, некогда бывшего тракторным двигателем, а теперь брошенного посреди дороги, отчего колеи объезжали его с двух сторон, образуя как бы травянистый остров. Степа задумчиво пнул его ботинком.