Начальник штаба, прижав гильзами края карты, докладывает обстановку. Ничего нового. Все это я уже слышал от Горелова.
   - Где комкор?
   - Впереди.
   - Точнее.
   Полковник показывает точку километрах в двух к югу от штаба.
   - Какая с ним связь?
   - Тянем нитку. Рация барахлит...
   Мне не совсем ясно, что выигрывает комкор, приблизившись со своей опергруппой на два километра к войскам. Некоторые любят, чтобы на вопрос старшего: "Где командир?" - начальник штаба горделиво ответил: "Товарищ Первый впереди". Может быть, и бывалый вояка Кривошеин поддался этому поветрию?
   В чахлой рощице сбились в кучу десятка два окрашенных в белый цвет и уже ставших грязными "студебеккеров" и "виллисов".
   Останавливаю первого же офицера:
   - Где генерал?
   - У себя в салоне.
   Ни тени иронии. Скромная почтительность - и только. Здесь все уже привыкли к тому, что у комкора "салон".
   В летучке над картой мудруют генералы Кривошеин и Штевнев - командующий бронетанковыми войсками фронта. Они давние приятели, и, когда начинаются бои, Штевнев обычно приезжает в корпус. Нам это на руку. Штевнев - умный, серьезный, образованный командир.
   Я подсаживаюсь к столу.
   - Мы тут насчет второго эшелона размышляем, - говорит Штевнев. - Комкор, как всякий запасливый хозяин, хочет придержать его для развития успеха в глубине. В том есть свой резон. Но я полагаю - надо немедля пускать Горелова. Время потеряем.
   - Могу разрешить ваши сомнения, - объявляю я. - Командарм приказал вводить бригаду в бой.
   Кривошеий, подперев руками бритую голову, молча уставился в карту. Разумеется, приказ есть приказ. Но важно, чтобы командир корпуса удостоверился в его целесообразности, чтобы это было не навязанное кем-то решение, а принятое самим, даже если придется отказаться от каких-то своих мыслей или перешагнуть через собственное самолюбие.
   Кривошеий, нахмурившись, слушает доводы Штевнева и мои. Папироса у него погасла, пепел сыплется на глянцевитые листы.
   - Так, так, - раздумчиво повторяет комкор, циркулем измеряя расстояния на карте.
   Потом с шумом отодвигает стул, решительно встает:
   - Ясно.
   Крепкие волосатые пальцы вдавливают папиросу в дно пепельницы, по ободу которой вьется готическая надпись.
   - Ясно.
   Я с облегчением поднимаюсь из-за стола. Теперь можно быть уверенным, что Кривошеин одолел свои сомнения и станет осуществлять приказ с настойчивостью и опытом горячего, знающего генерала.
   Летучку заполнили офицеры опергруппы. Радист громко и монотонно вызывает "Тюльпан". Яростно крутит рукоятку аппарата телефонист с привязанной к уху трубкой. Все шумы и разговоры перекрывает раскатистый командирский голос Кривошеина.
   Я возвращаюсь в Лисовку. На пороге хаты, в которой мы распивали чаи, меня встречает старуха хозяйка.
   - Нема полковника билыпе. На вийну пишов. Ходуном ходит рощица, растревоженная надсадным гулом танковых моторов. Машины, подминая кусты, ломая чахлые деревца, выбираются на дорогу.
   Я спешу в батальон, которым командует майор Гавришко. Хочу встретиться с ним, поговорить с бойцами.
   - От ваших действий многое зависит, - напоминаю я солдатам, - в первую голову судьба Казатина.
   Рассказываю о планах немцев, мечтающих вернуть Киев.
   - Неужели надеются? - с сомнением переспрашивает лейтенант в настолько грязном полушубке, что трудно поверить, будто он когда-то был белым.- Какой же они кровью за это свое упрямство платят...
   Гавришко - круглолицый, широкоплечий, в длинной-кавалерийской шинели объясняет танкистам, как надо. идти на таран. Это излюбленная тема комбата.
   - ...Заходи сзади, - жестикулируя, рассказывает Гавришко, - и бей гусеницу так, чтобы ленивец к чертовой маме летел. Ударяй лбом - сам цел останешься. Тут котелок нужен. А то иной сгоряча рванет - машину свою погубит и сам зубы с кровью выплюнет...
   Горелов ценит Гавришко, его способность действовать расчетливо и осторожно, его умение беречь людей и технику. Когда после боя подводят итоги, неизменно оказывается, что в батальоне Гавришко наименьшие потери, а воевал он нисколько не хуже других.
   Я согласился с планом Горелова, решившего пустить батальон Гавришко первым, с тем чтобы он ночью форсировал Ирпень и с тылу ударил по Корнину.
   Едва стемнело, бригада, рассредоточившись, потянулась на юг. Возле корпусного наблюдательного пункта, оборудованного на соломенной крыше длинного сарая, я попрощался с Гореловым. А часа через два услышал голос его радиста:
   - Бригада с помощью саперов, разминировавших проходы, и партизанского отряда, составившего танковый десант, ворвалась в Корнин. Немцы откатываются на юго-запад.
   А еще через два часа 1-я гвардейская бригада доложила об освобождении Попельни.
   Ночью вернулась зима. Дороги отвердели. Застрявшие днем машины двинулись вперед. Мы обогнали их в темноте. Однако болотистые берега Ирпеня не удалось одолеть своими силами. Помог дежуривший здесь тягач.
   Рассветало. Холмистое поле к югу от Ирпеня, дорога на Попельню являли собой картину недавнего боя. Обуглившиеся громады немецких танков, остовы сгоревших автомашин, брошенные орудия, ящики с нерасстрелянными снарядами, набитые патронами металлические пулеметные ленты. И всюду - у машин, танков, пушек - серозеленые шинели убитых солдат.
   Я ехал с оперативной группой Кривошеина. Когда, не доезжая Попельни, мы остановились, Кривошеин удовлетворенно вздохнул:
   - Ваш Горелов не худо поработал.
   - Да, - согласился я, - наш Горелов потрудился. Кривошеий устало улыбнулся, сделал какое-то нехитрое движение руками, которое должно было заменить ему утреннюю гимнастику - комкор не спал двое суток, - и зычно гаркнул:
   - По машинам!..
   В Попельне - следы такого же разгрома. Но здесь меньше танков и больше легковых машин. Прямо международная выставка: "хорьхи" и "шевроле", "бьюики" и "форды", "оппель-адмиралы", "оппель-капитаны", "оппель-кадеты".
   На стене школы надпись мелом: "Хозяйство Горелова здесь". Слово "здесь" перечеркнуто и под ним решительная стрела, нацеленная на юг.
   Мы гурьбой вошли в школу. Длинный стол от одного конца комнаты до другого. Бутылки, бутылки... На больших блюдах замысловато разложенные салаты, паштеты, поросята с бумажными усами. На стене разноцветные буквы: "Gott mit uns". С потолка свешиваются еловые гирянды. Пряный запах хвои стоит в воздухе.
   Я так и вижу Горелова, насмешливо оглядывающего зал, где немцы собирались справлять рождество. Это он, конечно, поставил в коридоре часового, строго-настрого наказав ему никого не пускать до приезда командования.
   У школы останавливались новые машины. Коридоры оглашались громкими голосами, топаньем сапог. В классах обосновывались офицеры опергруппы Кривошеина.
   Возле одной из дверей встретили второго часового. Здесь, в темной клетушке, среди карт, глобусов и учебных скелетов, находились пленные, захваченные бригадой Горелова. Одного из них - начальника штаба танковой дивизии - надо было допросить в первую очередь
   В пустующий класс ввели высокого сухощавого офицера со светлыми аккуратно зачесанными волосами. Он опирался на суковатую палку, унизанную металлическими жетонами. Одного взгляда на полковника, на его парадный мундир с орденами и нашивками было достаточно, чтобы убедиться: кадровый офицер
   Кривошеий показал на стул. Немец кивнул и сел. Командира корпуса интересовали оперативные сведения. Полковник Лео Бем отвечал сухо, односложно.
   Через несколько минут Кривошеина вызвали. В комнате остались немец, лейтенант-переводчик, который все время воевал со своей не желавшей писать вечной ручкой, и я.
   - Отложите автоматическое перо,- посоветовал я лейтенанту,- и переводите.
   Беседа шла неровно, скачками. Порой Лео Бем, задумавшись, умолкал. Он кусал нижнюю губу, длинными пальцами тер висок. Я никак не мог понять происхождение вдавленного розоватого ободка вокруг левого глаза. Потом сообразил: монокль. Полковник имел обыкновение пользоваться моноклем. Но то ли потерял его, то ли при мне стеснялся...
   Пусть господин генерал поймет его верно... Он, Лео Бем, до последней минуты был верен присяге и фюреру. Если бы не попал в плен, продолжал бы сражаться против русского большевизма, хотя сейчас ему очевидна бесперспективность такой борьбы.
   - Так, может быть, человечнее было бы прекратить ее? - спросил я.
   - О нет, es ist ausgeschlossen. Величайшая сила инерции мышления и повиновения. Вы, господин генерал, плохо знаете немцев. Нужен очень сильный удар по психике, чтобы это мышление сползло с привычных рельсов... Он, Лео Бем, однажды получил такой удар. Полковник показал палкой на свою ногу. После ранения на Дону он долго лежал в госпитале на окраине Мюнхена. Лежал и думал. Было о чем думать.
   Сталинград, бомбежки германских городов. И все-таки, вернувшись на фронт, действовал по-прежнему.
   - Несмотря на все - Сталинград, Днепр, Киев, - мы продолжали недооценивать русских. Будь проклята эта пагубная инерция! - воскликнул Бем.
   Лейтенант снова занялся своей ручкой.
   - Разведка нам доносит о приготовлениях русских, мы даем привычные распоряжения, пишем воззвания, - тихо продолжал Бем,- мы очень верим в высокопарные воззвания. А для поднятия духа офицеров устраиваем рождественский вечер, на который русские танки приходят прежде, чем провозглашен первый тост за фюрера и победу...
   Я внимательно слушал эту исповедь. Полковник был, вероятно, искренен. Армия, которую он представлял, еще не выдохлась. Она исступленно сопротивляется. И будет сопротивляться! Ведь не каждого немца удается оставить хоть бы на одну ночь наедине с его мыслями под охраной красноармейца.
   Чувство, о котором говорил Горелов, испытывал и я, и не только я. Казалось, еще ударить, да покрепче, - и покатится под откос фашистская махина, костей не соберет. Понимали: так просто и быстро это не случится. А все-таки теплилась надежда.
   Передо мной сидел пожилой, немало видевший германский офицер, и глуховатым голосом произнесенные слова убивали эту где-то прятавшуюся иллюзию. Фашизм живуч и стоек, его ветвистые корни проникли глубоко в души людей, переплелись с понятиями "отечество", "честь", "долг", "стойкость" и т. п.
   Днем на совещании в политотделе корпуса речь шла о том, как повышать наступательный порыв в войсках и бороться с опьяняющей удовлетворенностью успехами.
   Одним из самых уязвимых мест оставалось взаимодействие. Не все ладилось с информацией, связью.
   Не миновало и суток, как пришлось в этом убедиться. Утром со стороны станции Попельня раздалась стрельба. Отрывисто тявкали танковые пушки, тараторили пулеметы.
   Что случилось? Откуда взялся противник?
   Но вскоре выяснилось: на станцию наступал танковый полк нашего левого соседа. Там ведать не ведали, что тридцать часов тому назад Попельня освобождена бригадой Горелова.
   Нет, никак, ни за что нельзя обольщаться, уповать на "чудо", на самокрушение германского фашизма.
   Из Попельни я еду на юго-запад, в направлении Казатина. Мотор ревет натужно, скрежещут переключаемые скорости. Бронетранспортеру нелегко дается эта не по-зимнему раскисшая дорога. Талый снег превратился в мутную льдистую жижу. Из-под тяжелых рубчатых колес летят брызги.
   Каково-то сейчас полуторкам и "зисам", на которых везут горючее, снаряды, продовольствие.
   Мы объезжаем буксующие "эмки", севшие на дифер грузовики. На дороге появляется солдат с поднятой рукой. Транспортер тормозит. Я спрыгиваю на снег.
   Солдат смущен.
   - Простите, товарищ генерал, не знал.
   - Ладно уж, коли остановились, пособим.
   - Ведь вот дура, ни в какую! - солдат злобно кивает на беспомощно накренившуюся полуторку.
   А от нее, кое-как побеленной полуторки военного времени с фанерной кабиной и брезентовой крышей, во многом зависит судьба наступления. И какого наступления!
   Фашистское командование не согласно примириться с потерей Киева, с нашим выходом на Правобережную Украину. Гитлер приказал своим войскам вернуть рубеж Днепра. Пополнив старые части и подбросив новые, он опять захватил Житомир, Коростышев, Радомышль. Наши дивизии с большим трудом и немалыми потерями затупили острие вражеского клина, нацеленного на Киев.
   Но немцам не откажешь в упорстве. Над столицей Украины нависла угроза не только с запада, но и с юга, из района Фастова и Белой Церкви.
   Достаточно глянуть на карту, всмотреться в очертания линии фронта, чтобы понять замысел гитлеровской ставки, решившей сходящимися ударами взять Киев обратно. Но замысел этот не должен осуществиться ни за что на свете! Не для того захлебывались в ледяной воде Днепра наши бойцы. Не для того застыли почерневшие "тридцатьчетверки" на окраинах Киева. Не для того свободно вздохнули наконец жители Правобережья!
   Наша танковая армия и армия Москаленко бьют в стык двух немецких группировок. Щель все шире, глубже, как от топора, раскалывающего бревно. Чем дальше мы вклинимся на юго-запад, тем больше перервем вражеских коммуникаций. И тем прочнее будет положение Киева, тем ближе государственная граница.
   Вот почему нам нельзя, никак нельзя задерживаться. Несмотря на эти темные, прихваченные ломким ледком лужи. Несмотря на усиливающееся сопротивление уже пришедших в себя гитлеровцев.
   Казатин взять с ходу мы не сумели. На НП, что оборудован на южной окраине Белополья, я слушаю рассказ о неудавшейся атаке. Наши устремившиеся вперед танки приняли боевой порядок уже тогда, когда заработала немецкая артиллерия. Рывок! Еще рывок!.. И пришлось откатиться назад.
   Офицер, распахнув полы полушубка, достает часы:
   через семнадцать минут - "Ч".
   Черные ракеты дымной дугой полосуют небо. Машины, развернувшись широким веером, идут на Казатин. Все гуще дымки выстрелов, все плотнее стена разрывов...
   Танковая атака опять захлебывается.
   Немцы уцепились за город. В нем скрещиваются дороги на четыре стороны света и сосредоточены огромные склады (по данным разведки, их не успели вывезти). Через Казатин снабжается корсунь-шевченковская группировка.
   Но эти же обстоятельства требуют, не мешкая, брать город. Принято решение о ночном штурме. Вечером Подгорбунский с несколькими бойцами пробирается в Казатин. В наушниках я слышу голос Подгорбунского, искаженный рацией: "Нахожусь в районе станции... Идет выгрузка танков... Много танков... Улицы забиты машинами ... Как меня поняли?.."
   Мы тебя, Володя, поняли хорошо. Жди нас в районе станции.
   Представляю себе, как в сотне метров от немецких эшелонов, возле снующих машин, сидит в канаве Подгорбунский и лихорадочно шепчет в микрофон...
   Удар по станции должен наносить полк подполковника Бойко. Уже давно прошло время, назначенное для выступления, а полк еще не готов.
   Сдерживая негодование, я подхожу к Бойко:
   - Когда же вы наконец?..
   Подполковник вытирает руки о почерневший полушубок, поправляет ремень, вытягивается:
   - Горючее задержали, черт их батька. Да вы, товарищ член Военного совета, не беспокойтесь.
   Невозмутимость Бойко может вывести из терпения даже самого хладнокровного.
   Я помню, что делается на дорогах. Но для командира, ставящего под угрозу наступление, оправданий не существует.
   - Корпусную операцию срываете!
   - Того не бывало, чтобы Бойко операцию сорвал...
   Офицеры в полку - это я как-то слышал - зовут своего командира "хитрый Митрий". Неторопливый увалень Бойко и впрямь был горазд на выдумки. Но что придумаешь сейчас, когда истекает время, когда другие полки движутся на Казатин, а здесь еще не залили баки, не пополнили боекомплект?
   Замполит майор Ищенко снует среди машин, кого-то разносит, кого-то уговаривает и по возможности старается лишний раз не наскочить на меня.
   Я знаю Бойко не первый день. Знаю, что, волнуясь, он делается особенно медлительным и неразговорчивым. Я не привык ругать Бойко, и он не привык к нагоняям. Но сегодня...
   Отгибаю рукав. Без пятнадцати два. А выступать полк должен был в двадцать четыре ноль-ноль.
   - Как же вы теперь вывернетесь, хитрый Митрий? Бойко улыбается. Крылья широкого носа ползут вверх, глазки тонут.
   - И начальство прослышало про мою кличку?.. Ну что ж, постараемся и здесь схитрить... Танки мои пойдут напрямую. По железнодорожному полотну. Время наверстаем и прямо на станцию прибудем...
   Тонкий серп луны прорезаеттяжелые, быстро несущиеся на восток облака. В темноте танки грохочут по шпалам, по рельсам. Головная машина движется с включенными фарами. Немцы приняли ее издалека за паровоз. А когда поняли, в чем дело, было уже поздно.
   Танк старшего лейтенанта Филатова первым же снарядом угодил в эшелон с боеприпасами. На станции поднялось нечто несусветное.
   Филатов выскочил из своего подбитого танка. Бросился с автоматом в канаву. Оглянулся - рядом человек.
   - Не стреляй, товарищ командир. Я свой, советский... Тут, как заваруха началась, мы один поезд увели на запасные пути, к пакгаузу. Там пленные красноармейцы. Да пятнадцать теплушек с цивильными. Как бы немцы чего не сделали или ваш брат сгоряча не пальнул по ним...
   Когда Филатов с бойцами подбежал к поезду, там уже суетились гитлеровцы: из канистр поливали стены теплушек бензином. Увидели наших и - кто куда.
   Лязгнули засовы, заскрипели тяжелые двери.
   - Выходи, братва!
   Пленные красноармейцы вооружались немецкими автоматами, винтовками и бежали в центр города, откуда доносилась все усиливающаяся пальба. Там, на забитых машинами улицах, я столкнулся нос к носу с Подгорбунским, одетым в зеленый немецкий ватник с капюшоном. Он был окружен людьми в гражданском.
   - Товарищ генерал, - торопливо доложил Володя. - У меня тут сводный отряд. Дядько, у которого я в саду с рацией сидел, со мной вместе железку на Винницу рвал, а потом своих дружков привел...
   Отсветы пожара падают на людей в лоснящихся ватниках, разбитых сапогах, латаных валенках. Один из них, сухощавый, нескладно длинный, с шеей, обмотанной шарфом, подходит ко мне. В руках у него черная немецкая винтовка.
   - Вы, товарищ генерал, в нас не сомневайтесь. Хоть под оккупацией были, а советскую власть на немецкую похлебку не променяли.
   - Я и не сомневаюсь...
   - Тогда спасибо. Тут меня старики в бок толкали. Говорят, гляди, генерал сейчас велит у нас оружие отобрать, какую-нибудь проверку устроит.
   - Никаких проверок. Коль вы нашему офицеру помогли, значит, свои. А если хотите еще доброе дело сделать| пробивайтесь со старшим лейтенантом к складам, не дайте немцам поджечь их или взорвать. Принимайте охрану.
   Долговязый молчал, жевал губами, исподлобья смотрел на меня.
   - Ну, а если не желаете, - сказал я, - ваша воля. Вы - народ гражданский...
   - Да что вы, товарищ генерал! - не выдержал Подгорбунский. - Это ж такие мужики...
   - Не спеши, сынок, молод ты еще, - перебил длинный. - Не понять тебе, что нам генерал сказал.
   Он хотел еще что-то добавить. Но вместо этого провел рукавом по усам, сделал шаг ко мне, перебросил винтовку в левую руку, а правой крепко сжал мою ладонь. Я почувствовал костлявые пальцы, шершавые бугорки мозолей.
   Подгорбунский со своим "сводным отрядом" скрылся за высокими гружеными машинами, запрудившими тесные улицы. А я решил пробиваться на северную окраину, к нашим главным силам. Ориентироваться в ночном незнакомом городе, где из-за каждого угла можешь получить автоматную очередь или гранату, - куда как нелегко. Бронетранспортер петляет по мостовым, по сугробам, протискивается сквозь проломы в заборах, пересекает заснеженные сады и огороды.
   Стрельба замирала. Изредка донесется скороговорка автомата, и снова тишина.
   Выскочили на дорогу. Я вынул из полевой сумки карту, отстегнул компас и принялся определять точку стоянки. Кругом ни души. Дорога безлюдна. Но вот на ней показалось быстро растущее пятно. Машина мчалась к городу. На всякий случай кивнул бойцу у пулемета.
   - Лихо шпарит, - с восхищением заметил водитель, - Мотор дай боже.
   Я оторвался от карты. Поднес к глазам бинокль. Черт поймет на ходу - чья она. Вроде немецкая. Но наши командиры часто разъезжают на трофейных.
   Легковая приближалась. На обоих крыльях трепыхались флажки. Метрах в тридцати машина резко затормозила. Открылись задние дверцы, и на землю выскочили... немецкие автоматчики.
   Прежде чем я успел сообразить и раньше чем гитлеровцы успели нажать на спусковые крючки, морозную утреннюю тишину рассекла длинная пулеметная очередь. Четверо немцев свалились в снег.
   Мы подбежали к машине. Трое лежали убитые, четвертый агонизировал.
   Я рванул никелированную скобу передней дверцы. Из машины, подняв руки, медленно вышел невысокий плотный человек в шинели с бобровым воротником. К черной форменной фуражке с высокой тульей и серебряным шитьем были прикреплены бархатные наушники. Нежданно-негаданно нам досталась крупная птица. Я задал обычные вопросы: "Имя, должность?" - Ich will nicht sprechen,- спокойно и высокомерно процедил немец.
   "nicht" так "nicht". Мне нет времени возиться с гитлеровцами. В штабе разберутся.
   Бойцы вынесли шофера. Раненный в голову, он потерял сознание, но лежал с открытыми глазами и стонал. Снег под его головой становился красным. Я приказал перевязать шофера. У офицера при обыске обнаружили бумажник с серебряной пластинкой - "Дорогому коллеге в день пятидесятилетия. 20 марта 1939 года". На рукоятке "вальтера" выгравировано ничего не говорящее мне имя владельца - Рудольф Хюбе.
   Я залез в машину. Под толстым, двойного брезента верхом было тепло. В нос ударил запах немецких блиндажей - мужские духи, табак, вероятно, шнапс и еще что-то.
   Это был "хорьх". Но не стандартный, о котором я имел представление, а изготовленный по особому заказу. Такие попадались нам лишь несколько раз. На них разъезжали генералы либо офицеры генерального штаба. Я утверждался в мысли, что мы захватили действительно кого-то из фашистских начальников. Скорее всего, не войсковых, а гестаповских. В этом меня убедили документы из портфеля, прикрепленного к внутренней стороне дверцы.
   Я считал уже обыск машины законченным, когда обратил внимание на какую-то ручку пониже ветрового стекла, перед сиденьем офицера. Дернул ее. Выдвинулся ящик вместе с портативной пишущей машинкой. К валику прижата бумага - три листа, прослоенные копиркой. Пробежал убористые буквы немецкой машинописи. То был допрос двух пленных советских офицеров. Возможно, он производился здесь же, в машине. Еще раз осмотрел все вокруг. На резиновом коврике перед задними сиденьями были следы крови.
   Когда я вылез из машины, агонизировавший автоматчик уже затих. Умер и раненный в голову шофер. Гестаповец, сняв фуражку, стоял над ним. В этой его позе мне почудилась игра в солдатское братство, настолько привычная для эсэсовца, что он не в состоянии был изменить ей даже сейчас, в плену.
   В штабе армии установили, что нам попался зондерфюрер, ведавший гестаповской службой на большой территории. В Святошино, в штабе фронта, куда немца доставили самолетом, выяснились дополнительные подробности: гестаповец неплохо говорил по-русски и в последнее время насаждал фашистскую резидентуру в прифронтовом районе.
   А "хорьх", изготовленный по особому заказу (с ведущими передними и задними колесами), безотказно служил мне до самого Берлина.
   На оживших улицах Казатина увидел Бойко. Он стоял, осажденный толпой, и, смеясь, сбив на макушку шапку, что-то рассказывал.
   - Вот, - Бойко показал на меня,- товарищ генерал вам на все вопросы ответит.
   Завязалась одна из обычных в таких случаях бесед. Казалось бы, мы должны уже были привыкнуть к своей роли освободителей, к слезам и радости людей, бросающихся на грудь. Но, оказывается, к этому нельзя привыкнуть.
   Меня спрашивали о Ленинграде и о Москве, о том, сколько хлеба будут давать по карточкам, когда кончится война, и, как всегда, кто-нибудь неуверенно: а не отступим ли мы, не вернутся ли немцы?
   Одна из женщин развернула передо мной отпечатанную в ярких красках афишу. Девушка с завитыми локонами в накрахмаленной наколке подавала обед дружелюбно глядевшей на нее семье благодушного бюргера. На другой картинке та же девушка в небольшой комнатке писала за столом письмо. На этот раз ей дружелюбно улыбался Тарас Шевченко с портрета, висевшего на стене.
   - Нет, вы только подумайте, товарищ генерал, - возбужденно говорила маленькая женщина,- за кого они нас принимают? Поезжай, дура, в ихний проклятый райх, они тебя, темную, человеком сделают, крахмальный передничек носить научат, ихним кобелям прислуживать...
   Она с яростью разорвала плакат.
   Тягачи буксировали трофейные машины, на бортах которых появились надписи мелом: "Бензин", "Запчасти", "Снаряды".
   От Бойко я узнал, что Подгорбунский с разведчиками послан вперед, охрана складов поручена какому-то взводу.
   - То есть как взводу? - удивился я и тут же направился к складам.
   По мере приближения к ним, улицы становились все оживленнее, и транспортер двигался все медленнее. Водитель не переставал нажимать на кнопку клаксона.
   Не доезжая до складов, я слез с транспортера и пошел пешком. Не сделал и трех шагов - навстречу долговязый железнодорожник со своими приятелями. На рукавах красные повязки.
   - Вы куда? - поинтересовался я.
   - Нашего старшого, Володю, вперед послали. Приезжал тут один подполковник. "Не разведчику, - говорит, - макароны сторожить". Вместо него прислал другого лейтенанта, конопатого. А тот велел нам домой идти. Не ваше, мол, дело охрану нести... Там у них якась-то кутерьма заваривается, - долговязый махнул рукой.