Только потом узнали от пленного немца: орудие было неисправно.
   Высунуться из танка нельзя: в тот же миг срежут автоматной очередью. Сколько человек у немцев в зе- -нитной батарее - шут ее знает. Достаточно, чтобы окружить танк со всех сторон, заложить под него фугас или поджечь.
   Надо следить, все время следить. Вон показалась из окопа высокая шапка, немец выскочил, огляделся и... тра-та-та-та-та - прогрохотал курсовой пулемет...
   Куда же ты мчался? Ага, в землянку. Она совсем близко от танка, метров двадцать. Из-под наката блестит невысокое окно, в которое выпущен пучок проводов.
   Стрелок-радист пытается войти в связь, нащупать в эфире своих - ни ответа ни привета.
   Вдруг - оглушающий грохот. О стальное тело танка звенят осколки. Снова грохот, снова осколки.
   В светлых глазах девочки - испуг.
   Немецкий Т-IV бьет из-за деревьев, боясь подойти ближе. Веселов мгновенно разворачивает башню и, сдерживая дыхание, стараясь быть хладнокровным, целится.
   После второго снаряда Т-IV выпустил хвост пламени, словно сигнал бедствия. Включил скорость, попытался сбить огонь, и... земля вздрогнула от тяжелого взрыва.
   Но уже новый танк наводит хищное стальное жало на недвижную "тридцатьчетверку"...
   К вечеру от нарядной белой окраски ничего не осталось: осколки ободрали известь, сизыми царапинами глубоко прочертили броню, в борту - рана, беспомощно наклонилась к земле заклиненная пушка.
   Стрелок-радист умирал с пробитым черепом. Он лежал на днище, уставившись неподвижными глазами в верхний люк.
   Механика-водителя ранило еще днем, и сейчас, потерявший много крови, он бормотал что-то в забытьи, безжизненно опустив голову на грудь.
   Веселов, с лицом черным от масла и засохшей крови, не отрывался от триплексов. Понимал: остаться в танке - погибнуть. Но выйти из танка - тоже погибнуть. Так и так смерть. Правда, если подорвут танк, погибнут все, и Ванюшка с Надей. А коль выбраться наружу, может, уцелеют ребятишки.
   Когда облака надежно прикрыли луну, Веселов с еле державшимся на ногах механиком-водителем и ребятишками вылез на броню, спрыгнул на землю. Поднял на руки механика-водителя и побежал к землянке.
   Немцы не заметили, что наши оставили "тридцатьчетверку". Веселов из землянки смутно видел, как гитлеровцы возились возле танка, потом разбежались в стороны. Слышал взрыв, град ударов по накатам землянки. Из окна под потолком вылетели остатки стекол...
   И - тишина, которую нарушили возгласы немцев, направившихся к землянке.
   Веселов дал длинную, на полдиска, очередь.
   Только теперь гитлеровские зенитчики уяснили себе, что произошло.
   Веселов едва успел отскочить от двери, как десятки пуль впились в нее, пробуравили доски, войлок и черными точками ушли в противоположную стену.
   Подтащил стол к окну, вскочил на него.
   - Вам сидеть на полу в том углу. Замереть и не шевелиться, - приказал он ребятам.
   Из окна обзор был невелик. Тучи скрывали луну. Веселов замечал врагов, когда те едва не вплотную подползали к землянке. Лейтенант экономил патроны. Старался бить наверняка. И все равно боеприпасы на исходе. Остался один диск, граната РГД и противотанковая граната, наган механика-водителя и свой ТТ.
   Как мог оттягивал минуту, когда придется израсходовать последний патрон. Но от нее никуда не денешься. Она наступила: остались только две гранаты - РГД и противотанковая. Швырнул в окно РГД, спрыгнул на пол, толкнул ногой дверь и выскочил наружу. Немцы бросились навстречу. А Веселов в последнее мгновение резко опустил правую руку, сжимавшую рукоятку противотанковой гранаты...
   Утром наши танки вышли на огневую позицию зенитной батареи и захватили здесь брошенного своими товарищами обер-ефрейтора с перебитым плечом.
   В землянке лежал умерший от раны механик-водитель. Возле него недвижно сидели мальчик и девочка.
   Изуродованное тело Веселова обнаружили в соседнем блиндаже. Видно, немцы затащили его туда. Орден был отвинчен, документы исчезли. Но в потертом клеенчатом бумажнике осталось неотправленное письмо: "Валюша, родная! Детей у нас будет целая куча. Не меньше пяти. Это я твердо запланировал..."
   Надя заболела крупозным воспалением легких. И после выздоровления была отправлена в детский дом. Ванюша до конца войны оставался в танковой бригаде. От них, по-детски зорких и наблюдательных, да от пленного обер-ефрейтора известны подробности этого эпизода, произошедшего во время "боев местного значения" в первые дни сорок третьего года на Калининском фронте. А то, что не могли рассказать очевидцы, я, хорошо зная Веселова, мог представить себе сам.
   4
   Если уподоблять немецкий выступ у Ржева кувшину, то у кувшина этого в результате нашего наступления образовалась сильная вмятина. Конечно, гитлеровцы хотели ее выпрямить и при этом окружить наши части. Была создана специальная ударная группа генерала Брауна:
   девять отдельных батальонов, механизированный полк из дивизии "Великая Германия" и танковые части.
   Основной удар Брауна приходился по тому месту, где позади реденькой цепи пехотинцев стояла бригада Горелова. Пехота не выдержала натиска. Горелов получил приказ атаковать группу Брауна во фланг.
   Принимаю решение идти вместе с бригадой. Захлопываю верхний люк, вдыхаю запахи автола и солярки, пороховых газов и человеческого жилья - тревожный воздух танка.
   "Тридцатьчетверка" Горелова покачивается рядом. Может быть, я что-то замечу, чем-то помогу Горелову, и он быстрее научится "держать в пятерне" нити наступательного боя.
   Здесь не только обычное стремление быть полезным командиру. К Горелову у меня личные симпатии. Ему я особенно горячо желаю истинной боевой удачи.
   Немецкие танки плохо различимы на снежном поле. Они затянуты белыми чехлами, как кресла в солидном кабинете. И только человек с хорошим зрением, внимательно приглядевшись, замечает ползущие по снегу черные червячки (чехол скрывает башню и лобовую броню).
   Но постепенно все отчетливее контуры машин, растворяющиеся облака выхлопных газов.
   Горелов останавливает свои батальоны. Он хочет, оставаясь здесь, на опушке, пропустить мимо боевые порядки противника, дождаться бегущих по танковым колеям автоматчиков (они сейчас не больше точек, муравьев) и обрушиться сверху, с поросшего редколесьем бугра.
   Гавришко, командир одного из батальонов, знает этот план. Но трудно сдержать себя при виде быстро растущих вражеских танков. Я слышу в шлемофоне умоляющий голос комбата:
   - Товарищ двадцать первый, по одному снарядику... Та же просьба в обращенном ко мне взгляде Коровкина.
   - Ни выстрела! - сухо отрубает Горелов.
   Я пальцем показываю Коровкину на уши. Он со вздохом кивает.
   Только когда внизу уже близко появляются выбивающиеся из сил немецкие пехотинцы, Горелов велит открыть огонь. Первые выстрелы с места. И стальная широко распластавшаяся волна катится вниз.
   В моей машине сразу становится душно. Пороховая гарь застилает глаза. Коровкин кашляет, но не отлипает от прицела. Мне самому хочется слать осколочный за осколочным туда, где среди разрывов копошится вражеская пехота. Но вместо этого я подношу к губам микрофон:
   - Двадцать первый, внимание! Мы договорились с Гореловым: этим условным сигналом я остановлю его, если он начнет увлекаться.
   - Понял вас, - знакомо басит в шлемофоне.
   Мы снова рядом. Люки открыты.
   Сейчас немцам не до двух танков, остановившихся на полпути.
   Пехоте некуда деваться. Она мечется среди разрывов по перепутавшимся танковым колеям.
   Вырвавшиеся вперед Т-III и Т-IV торопливо разворачиваются. В эту смятенную минуту на фашистские машины обрушивается притаившийся до поры до времени за елями батальон Гавришко. - Смотрите, смотрите, - зовет меня Горелов. И показывает флажком на головную "тридцатьчетверку" Гавришко. - На таран прицеливается
   "Тридцатьчетверка" устремляется в гущу немецких машин. И уже нельзя понять, где наши танки, где вражеские. Все смялось в трепетный клубок металла, огня, дыма.
   - Гавришко, не забывайте о батальоне, - приказывает Горелов по рации, - не забывайте о батальоне!
   - Есть, не забывать о батальоне,- слышу я в наушниках хрипловатый, задыхающийся голос.
   Впереди перед нами поле покрылось темными пятнами. Пятна побольше и потемнее - воронки, поменьше и светлее - серо-зеленые шинели автоматчиков, которые недавно бежали, стараясь не отстать от своих танков.
   Клубок, расползаясь во все стороны, оставляя после себя обгоревшие четырехугольные остовы, приближается к нашей высоте. Гитлеровские танкисты, так удачно начавшие атаку, сейчас мечтают об одном - оторваться от русских.
   Десяток Т-IV, прижимаясь к высоте, норовит выйти из боя. Порванные белые чехлы крыльями бьются о машины. Бейся не бейся - не улетишь.
   Горелов наводит роту старшего лейтенанта Жукова на пытающиеся удрать немецкие танки.
   - Понял хорошо, вижу хорошо! - слышу я ответ Жукова.
   Рота теснит немецкие машины, те, отстреливаясь, жмутся к деревьям. Танки так близко от нас, что удержаться невозможно.
   Я показываю на них рукой Горелову. Он понимающе кивает и скрывается в башне. Одновременно стукнули оба люка. Почти одновременно грохнули выстрелы.
   Немцы затравленно метнулись назад, навстречу машинам Жукова.
   Мы с Гореловым меняем наблюдательный пункт. Отсюда видно, как Жуков преследует десяток вражеских машин. Их уже не десяток. Я пересчитываю: осталось лишь семь Т-IV.
   Жуков стоит в открытой башне и, будто на учениях, флажками командует ротой.
   - Не форсите! - сурово кричит в микрофон Горелов. - Не на параде.
   Танк Жукова вырывается вперед, исчезает за дымящимся склоном.
   Я стараюсь проследить за встревоженным взглядом Горелова.
   Над только что остановившейся "тридцатьчетверкой" поднялся вверх едва различимый столб дыма. Подношу к глазам бинокль. Из верхнего люка быстро вылезают двое, нагибаются над проемом и вытаскивают третьего. Темный столб все гуще, шире. Возле разорвался снаряд. Все заволокло дымом. И вдруг из него выскочила пять минут назад подбитая "тридцатьчетверка". А людей поблизости не видно. Какое-то наваждение...
   - Танк подбит, но еще на ходу,- не отрываясь биноклем от "тридцатьчетверки", растолковал мне Горелов. - Пока не взорвался, решили на нем уходить... Кажется, экипаж Кузьмина.
   Я бросил Коровкину.
   - Заводи! Вперед!
   Мы устремились навстречу дымящейся машине. Оставалось еще метров сто, когда она круто остановилась. С брони соскочили двое. Вернее, соскочил один, а второй свалился на руки первому.
   Из переднего люка выпрыгнул механик-водитель. Без гимнастерки, в дымившихся брюках, он плюхнулся на снег. Вскочил. Бросился к раненому, пригибаясь, поволок его. И тут только грохнул взрыв.
   Мы с Коровкиным подняли лейтенанта Кузьмина к себе, стараясь не смотреть на сапог с торчавшей из него костью. Сапог держался то ли на брючине, то ли на уцелевшем сухожилии. Над коленом перебитая нога была туго схвачена тонким ремешком от планшета.
   Я наклонился над бледным, потным лицом лейтенанта. Едва разобрал движение серых губ:
   - Нога... тю-тю?
   Но и он не смотрел вниз.
   Коровкин, не раздумывая, скинул с себя телогрейку и комбинезон, бросил их механику-водителю.
   - Одевай, не в Сочах. Давай с радистом на броню.
   Мне Коровкин доверительно шепнул:
   - Знаю его - Шустов... Подумать только: горящий танк вел! Гимнастеркой огонь тушил...
   Мы доставили экипаж на медицинский пункт: Кузьмина с оторванной ногой, раненного в руку стрелка-радиста Добрянского и механика-водителя Шустова, покрытого ожогами.
   Однако со временем все трое вернулись в свою бригаду. Первым Добрянский, вторым Шустов, а через несколько месяцев и Кузьмин. Да, да Кузьмин. Уволенный вчистую из армии, он на протезе добрался до своей бригады, подходившей уже к Днепру. Вначале Горелов поручил ему занятия с пополнением. А когда пополнение пустили в бой, Кузьмин, прихрамывая, подошел к новенькой "тридцатьчетверке", нежно похлопал ее по броне: "Не кручинься, Маша, будешь ты моя".
   И не расставался с ней до самого Берлина.
   Вечером, когда были подсчитаны потери и трофеи, мы сидели в маленькой, тесной землянке Горелова. Уже миновало несколько часов после боя, а возбуждение не исчезало.
   Горелов, в меховом жилете, в расстегнутой по-домашнему гимнастерке, без ремня, порывался шагать по землянке. Но тут не разгуляться, особенно ему, длинноногому, широкому в плечах. Три шага вперед, три назад. И голову предусмотрительно пригни, чтобы не стукнуться о грубо обтесанные солдатским топором бревна.
   В эту ночь родилась наша дружба - едва ли не самое светлое в моей жизни за тяжкие годы войны.
   Разговор был беспорядочен, сумбурен, но неизменно откровенен.
   Горелов потянулся к нагрудному карману гимнастерки и басовито засмеялся:
   - Держу пари, не угадали. Думаете, жена? Ничего подобного. Дочь.
   Он достал из целлофанового пакетика снимок с круглой мордашкой. Из-под аккуратно подстриженной белокурой челки в объектив пристально смотрели большие светлые глаза.
   - А жены нет. Не фотографии, а именно жены, - и он рассказал обо всем. О безоблачной - так ему сейчас представлялось - семейной жизни, о неожиданном гром среди ясного неба - уходе жены к одному приятелю.
   - Неплохой, по-моему, парень. Слышал про него и не очень хорошее. Но больно соблазнительно посчитать его мерзавцем, ее мерзавкой. А они не таковы. И все-таки чего-то не понимаю. Может быть, потому, что таились... Боялась она признаться. Предпочла бегство. Письмишко на столе оставила. Как будто на часок отлучилась и второпях черкнула: "Вовуля,- мол,- каша в одеяле под подушкой. Я у Клавы. Скоро приду". Есть тут какая-то бесчеловечность. Ребенка бросила... Но ребенка она любит. Меньше, чем я, однако любит. Знала: если заберет, я не выживу. Не верите?.. Мать ее со мной и с внучкой осталась. Осудила дочь свою.
   - И вы осуждаете?
   - Иногда - проклинаю. Хоть и чувствую: несправедлив. В жизни может случиться любая оказия... Сейчас все реже проклинаю. Однако помню постоянно, даже в бою, когда все постороннее из головы вылетает...
   Так говорим мы, перескакивая с одного на другое, возвращаясь к неоконченным темам и снова бросая их.
   - Кончили сегодня с Брауном или нет? - басит Горелов.
   - В основном кончили.
   - Я вчера вдруг понял: немцы все едино уйдут из-под Ржева. Мы не сомкнулись с Западным фронтом, не окружили их - силенок пока не хватило. Но они после Сталинграда чуют: поднатужимся - так хватит. Боятся теперь котла, как черт кадила. Браун наступал, чтобы обеспечить коммуникации для отхода.
   Я кивнул головой:
   - Командир корпуса так же считает.
   - Примерно можно прикинуть, куда немцы хотят перебросить войска. Думаю, к Орлу. Помните, полк, который Бурда повстречал, торопился ко Льгову. Два дня назад мы транспортный самолет сбили. Помешали господам офицерам до Орла долететь.
   - Видимо, немцы вытекут из Ржевского кувшина. Досадно, конечно. Но ведь не смогли они уйти отсюда в конце ноября, в декабре. Наоборот, тогда подбрасывали пехоту.
   - Любопытная ситуация, - задумался Горелов. И неожиданно спросил:
   - Выходит, тот грозный приказ нашей Ставки - взять Смоленск, Вязьму, Ярцево, Духовщину, перейти на зимние квартиры - сочинялся для немцев?
   - Выходит.
   - Дезинформация, чистейшая дезинформация противника. Ведь о южных фронтах, о Сталинграде ничего не говорилось... Но и здесь не зря пролили танкисты свою кровушку: не дали Гитлеру перебросить под Сталинград 9-ю общевойсковую и 3-ю танковую армии, не позволили ему маневрировать резервами... Конечно, славы нам большой не достанется. Что попишешь! Сочтемся славою... Радует то, что и мы в здешних лесах и болотах на Сталинград работали.
   Горелов оживился:
   - Николай Кириллыч, давно вожу с собой бутылку "Цинандали". Жду случая распить. По-моему, случай приспел. ..
   Не спеша мы цедим грузинское вино, закусываем галетами. Горелов отодвигает на край стола бутылку, сдувает с карты крошки и снова водит по ней тупым концом карандаша:
   - Теперь бы сюда вот рубануть!
   Я легко благословляю его и сам черчу мощные стрелы, пронзающие гитлеровскую оборону.
   Но эти грозные стрелы так и остались на картах и на нашей совести. События с извечной фронтовой неожиданностью круто повернули.
   - Наш брат предполагает, а Ставка располагает, - вспоминал потом Горелов ту беседу.
   В один ничем поначалу не примечательный день пришла телеграмма из Ставки. И день этот сразу стал необычным.
   Катуков торопливо сортировал бумажки и совал их в "министерский" портфель:
   - А эта справочка сгодится, как полагаешь, Кириллыч? Эту цидулю брать?
   Но поди угадай, какая бумажка потребуется Михаилу Ефимовичу, какая - ни к чему. В телеграмме всего несколько слов: "Немедленно самолетом в Москву".
   Катуков надевает меховой жилет, поверх него телогрейку, на телогрейку романовский полушубок. Лететь придется на "У-2". Зимой это не самое приятное путешествие.
   Три дня мы томимся, ждем вестей, смотрим в низкое серое небо. На четвертый Катуков с красным от мороза, ветра и возбуждения лицом шумно вваливается в избу. На ходу сбрасывает полушубок, ватную телогрейку, жилет:
   - Так-то, товарищ член Военного совета армии...
   - Какой армии? - настораживаюсь я.
   - 1-й танковой, с вашего разрешения.
   У меня нет времени вдуматься в смысл нежданного назначения. Чувствую радостную тревогу от оказанного доверия, предощущаю новые события. До сих пор только у немцев были танковые группы, армии, а теперь и нам такое под силу. Несмотря на поражения, на потерю металлургического Юга, на эвакуацию заводов...
   А Катуков без передышки сыплет и сыплет новостями. Даже не делает пауз, необходимых для большего эффекта:
   - Был у Сталина... В этих валенках по кремлевскому паркету топал... Корпус передаю Кривошеину... С нашего фронта только этот корпус да полевое управление 29-й армии. Общевойсковой штабец. Это и хорошо и плохо. Придется переучиваться и ему и нам... Когда? На ходу. На все про все - пятнадцать дней. Переброска, формировка, сколачивание и прочее. Некоторые части должны подойти с Западного фронта, другие - с Северо-Западного. Будут у нас и лыжно-стрелковые бригады, и воздушно-десантные дивизии...
   После того как Михаил Ефимович произнес "пятнадцать дней на все про все", я уже плохо слышу остальное. А он, взбудораженный, не умолкает ни на минуту:
   - Десанты на Псков, Порхов, Лугу... Вместе с армией Толбухина составляем группу генерала Хозина. При окружении демянской группировки группа вводится в прорыв на Порхов, Псков, выходит к Луге, на тылы ленинградско-новгородской группировки немцев и участвует в деблокировании Ленинграда...
   Есть от чего прийти в возбуждение. Есть от чего испытать тревогу. На переброску частей, на подготовку армии - две недели. А вдобавок ко всему еще и то, что мы с Катуковым никогда не возглавляли такие махины, не решали задач подобного масштаба.
   - Не робей, Кириллыч! - ободряет меня Катуков. - Не боги горшки обжигают. Армейский приказ вроде корпусного, только подлиннее, пунктов побольше.
   "Это ты, Михаил Ефимович, сам себя шутками успокаиваешь,- думаю я. Небось тоже екает ретивое".
   - Да, чуть не забыл, - продолжает Катуков, - помпотехом назначен наш Дынер. А уж Пал Григорьевич в своем ремесле толк понимает. За технику можно не беспокоиться.
   - Насчет Дынера, конечно, повезло, - соглашаюсь я.
   - Полный порядочек будет,- обнадеживает себя и меня Катуков.- А заместителем моим назначен генерал Баранович. Золотой старик! Еще в русско-японскую батальон в атаку водил. Перед этой войной начальником кафедры был. Стратегию постиг и оперативное искусство превзошел. Голова!
   Через час я познакомился с прилетевшим из Москвы генералом Барановичем сухим, деловито-спокойным стариком с гладко выбритым бледным лицом.
   Наутро три "виллиса", два танка и машина с рацией миновали северную окраину деревни. Катуков, Баранович, Дынер и я отправлялись в пункт сбора армии.
   Мы должны были двигаться впереди начавшего передислокацию корпуса Кривошеина, до вчерашнего дня нашего корпуса. Нанесенный на карту маршрут вился по лесным дорогам, пересекал голубые ниточки рек.
   На трехсоткилометровый путь отведено было три дня. Над нами висел пятнадцатисуточный срок подготовки.
   Однако в первый день вместо ста запланированных километров мы сделали ровно... семь.
   Танковая армия жила только еще в приказах, а на ее части уже обрушились первые невзгоды.
   Дороги, по которым мы так уверенно двинулись, существовали лишь на карте. Нам предстояло следовать дальше по нетронутой снежной целине, стиснутой с обеих сторон густым недвижным лесом. "Виллисы" застревали быстро и прочно. Натянутые на шины цепи выбрасывали снег, и колеса погружались все глубже.
   Пустили вперед оба танка. Но, во-первых, танковая колея не соответствовала автомобильной, а во-вторых, танки, взбив перед собой горы снега, сами вскоре застряли, днищем легли на наст. Беспомощно крутились и гусеницы. Мы испытывали отчаяние. Стояли с лицами мокрыми от пота, от таявшего снега и угрюмо молчали.
   - Семь километров! - сплюнул Дынер.- На ишаках и то быстрее.
   - Целесообразно пустить вперед корпус, - тактично подсказал Баранович. Катуков обрадовался:
   - Верно! Там люди, машины. А мы уж вместе с ними.
   Ночью нас стали обгонять части корпуса: пехота, танки. Но темп от этого почти не увеличился. Чтобы пробить дорогу в целине, нужен был могучий таран, специальная техника. Мы ее не имели. Танки застревали в сугробах, пехотинцы, быстро выбившись из сил, валились на снег.
   Накануне передислокации корпус получил наскоро обученное под Москвой пополнение. Слабая подготовка, недоедание в тылу и в запасном полку - все это сказалось в первые же сутки марша. Среди солдат были и такие, что, впервые в жизни держали лопаты. Молоденькие бойцы, сбросив с рук двупалые коричневые рукавицы, дули на покрывшиеся водяными волдырями ладони, жалобно смотрели на командиров.
   В пору фронтового бездорожья обычно на помощь войскам приходило местное население. Женщины, ребятишки, старики гатили болота, строили мосты, рыли канавы, очищали проселки. Но здесь поблизости не осталось деревень: немцы сожгли дома и прогнали колхозников. Мы могли надеяться лишь на собственные покрывшиеся мозолями руки.
   Тут-то я и оценил организаторский напор начальника политотдела .корпуса полковника Лесковского. Он правильно понял: в такое время все до единого командиры и политработники, писаря и медики, штабники и ординарцы - должны взяться за лопаты. Поменьше суетни, болтовни, общих разговоров. Побольше работы! Одна смена отдыхает, другая трудится. В каждой - коммунисты, комсомольцы, агитаторы.
   Метр за метром белую толщу раздваивал узкий коридор. В иных местах стены его были выше человеческого роста. Бороться приходилось не только с этим плотно спрессовавшимся под собственной тяжестью снегом, но и с тем, который беспрерывно сыпался с неба. Неутихающая февральская вьюга заметала только что очищенную дорогу, укрывала бойцов, прилегших отдохнуть. Специальные команды бродили вокруг трассы, залезали под каждую сосну и ель, щупали каждый бугорок - не уснул ли под снегом кто-нибудь из солдат.
   В разгар снежной эпопеи на меня обрушилась беда. И, как всегда, с непредвиденной стороны.
   Наконец-то нам попался домик. Неказистый, с окнами, до половины забитыми досками, с черным мокрым полом, истоптанным многими десятками солдатских сапог. Летом сорок первого года здесь, как видно, стояла редакция дивизионной газеты: сохранилась банка типографской краски, которую недоуменно нюхал всякий входивший, и немудреная печатная машина - "бостонка" со сломанной рукояткой.
   Я только прилег на бурку, брошенную в углу поверх свежих еловых лап, как почувствовал боль, от которой потемнело в глазах. Сквозь полубеспамятство слышал спор двух врачей. Один говорил - острый аппендицит, другой - приступ печени. Вмешался Катуков:
   - Прекратить прения. Что делать? Оба медика молчали.
   - Надо бы эвакуировать, - неуверенно посоветовал один.
   - На чем прикажете, коллега? - ехидно поинтересовался другой.
   Мне было не до спора. Меня мало трогала истина, которой предстояло в нем родиться. Я закусил губы, чтобы не стонать, зажмурил глаза, ставшие вдруг горячими.
   Боль не ослабевала. Балыков налил в бутылку кипяток и сунул ее мне под шинель. Потом он ушел куда-то и, вернувшись, доложил:
   - Товарищ генерал, вот привел к вам... Я поднял отяжелевшие веки: около меня стояла девушка лет восемнадцати. Маленькая, непомерно толстая в полушубке и торчащих из-под него ватных брюках. Она склонила надо мной конопатое широконосое лицо и с полным пренебрежением к моему возрасту и званию приговаривала:
   - Сейчас, миленочек, потерпи, родненький... Не спрашивая согласия, засучила мой правый рукав и, прежде чем я опомнился, вогнала повыше локтя иглу шприца. Игла торчала в руке долго. Девушка снова и снова наполняла шприц.
   - Это Яшка-солдат,- шептал Балыков. - Так ее народ называет. Дар у нее врачебный, хоть образование сестринское...
   "Яшка-солдат" не обращала на эти слова ни малейшего внимания. Она деловито занималась моей рукой и по-старушечьи повторяла:
   - Теперь, миленочек, заснешь, а назавтра здоров будешь.
   Как в воду глядела! Только проснулся я послезавтра. Долго не мог понять, где нахожусь, зачем под боком холодная бутыль с водой.
   Потом услышал тихий голос.
   - Ну вот, миленочек, жив-здоров. И вдруг совершенно неожиданно: