Страница:
У этой длинной, как грот, землянки с прогнившими двухэтажными нарами по обе стороны узкого прохода своя история. В 41-м году где-то здесь шли бои и в землянке жил, вероятно, целый взвод. Потом наши отступили. Немцы не воспользовались готовым подземным жильем: то ли не приглянулось, то ли было несподручно. Полтора примерно года пустовала землянка, человеческий дух сменился в ней запахами сырости и тления. Наши саперы каким-то образом наткнулись на нее. Освободили от снега вход, поставили печурку, набросали на нары елойых лап. Теперь здесь жилье командира бригады и его заместителей.
Еще две приметы 1941 года сохранились поблизости от командного пункта Бабаджаняна. Утонувший по башню в снег, беспомощно накренившийся БТ-7 - один из тех танков, с которыми мы начинали войну. На поржавевшей башне я разглядел слабо сохранившиеся печатные буквы, старательно выведенные каким-то насмешливым немцем, кое-как освоившим русскую грамоту: "Бронья крепка и танки наши бистри".
Метрах в трехстах от несчастного танка кирпичная стена - все, что осталось от колхозной конюшни или хлева. На ней огромная, не обесцвеченная временем надпись по немецки: "Стой! Здесь страна рабочих и крестьян! Не стреляй в братьев-пролетариев!"
Диалог 1941 года. Мы взывали к классовой совести немецкого солдата, а он, самодовольный, упивавшийся победами, измывался над нашей временной слабостью.
Мы были во многом наивны, не до конца понимали, что фашизм способен на время притупить классовые чувства, задушить их национальной спесью, бравурными криками, барабанными маршами.
Сейчас, зимой 1942 года, мы не апеллируем к сознанию немцев. Вернее, апеллируем, но уже иными средствами. Мы бьем врага и уже отбили у него охоту потешаться над нашими танками. И все же мне дорога чистая интернациональная вера, продиктовавшая эту наивную надпись на кирпичной стене. Великая - знаю сердцем - победная мудрость заключена здесь. Чтобы она восторжествовала, мы крушим гитлеровскую армию и будем крушить, пока последний ее солдат не поднимет руки.
Я стою перед полуразрушенной стеной с черными размашистыми буквами, которых не смыли ни дожди, ни снег, которых даже не сочли нужным замазать гитлеровские офицеры, и ненависть к фашизму, которую мне довелось испытать недавно у взорванного танка Петрова, снова охватывает всего...
Дальний бомбовый раскат заставляет оторваться от полу занесенной снегом кирпичной стены. По целине, черпая валенками снег, бежит Балыков:
- Подполковника Бурду бомбят!
В машине, где установлена рация, - Катуков, Бабаджанян, штабные командиры.
Только что Бурда сообщил о бомбежке, о первых потерях, о подходе новых самолетов. Катуков вызывает штаб армии, просит истребителями прикрыть отряд Бурды. Прежде чем ему ответили, дверь машины открылась и кто-то громко крикнул:
- Воздух!
Через минуту мы - в овражке, у землянки Армо.
Бомбардировщики широким, в полнеба, строем проплывают в серой вышине. Мы облегченно вздыхаем - не заметили. Армо объясняет: вот что значит хорошая маскировка, строгий порядок на КП.
Но из-за вершин, за которыми только что скрылись самолеты, нарастает гул. Строй бомбардировщиков сжался, вытянулся длинной цепочкой, хвост ее еще не виден.
Бабаджанян умолк с многозначительно поднятым пальцем. Он больше не объясняет, что значит хорошая маскировка и строгий порядок.
Мы сидим на нижних нарах просторной землянки. Молчим. Катуков жует сигарету. Взрывы - словно не снаружи, а откуда-то из недр земли, тяжелые, пружинистые. Скрипят ненадежные опоры, шевелятся, как живые, бревна наката.
Бабаджанян неподвижно смотрит на дверь и машинально сыплет из ящика песок на раскаленное железо печки.
Минута, другая... Время исчезает. Только уханье, только надсадный свист.
Вдруг землянка с громом провалилась в преисподнюю. Дым слепит глаза, пороховая гарь першит в горле, на зубах песок. Двери в землянке как не бывало. Морозный воздух смешался с дымом. Кому-то на ноги рухнула труба, и он, невидимый, матерится на чем свет стоит. Кто-то с криком бросился наружу. Кто-то просит индивидуальный пакет.
На нарах я нащупываю рваный кусочек теплого металла, туго завитой, с неровными зубчатыми краями, наподобие винта.
Самолеты все так же с нарастающим воем проходят над землей. Но теперь бросают не фугаски, а контейнеры с мелкими бомбами. Их разрывы напоминают короткие пулеметные очереди. Только пулемет этот огромного калибра.
Катуков берет меня за плечи:
- Пошли... Тут - что в братской могиле...
Мы стоим у выхода. Бабаджанян бормочет что-то извинительное. Будто он повинен в бомбежке.
Карусель самолетов переместилась к юго-востоку, туда, где проходит передний край. На нашу долю достаются лишь отдельные "юнкерсы".
На минуту пустеет небо, стихает вымотавший душу грохот, свист и рев. Еще заложены уши, еще не разобрались что к чему, не перевязали раненых. Из-за тех же вершин со стремительностью метеоров вынырнули наши "илы". Мы облегченно вздохнули в ожидании возмездия.
Но это был горький час. Штурмовики - надо же! - ударили из эрэсовских пушек по нашей обороне...
Повисли над лесом черные расплывающиеся хвосты сигнальных ракет. Но штурмовики, видимо гордые сознанием выполненного задания, покачали крыльями и исчезли все за теми же макушками многое повидавших в тот день деревьев.
Бригада Бабаджаняна залечивала раны, нанесенные бомбардировкой, и деятельно готовилась к завтрашнему бою.
Когда я вечером вернулся в землянку Армо, здесь все было как и до бомбежки. Скрипела вновь навешенная дверь, и с клубами морозного воздуха вваливался командир, отряхивал веничком валенки, подсаживался к огнедышащей печурке. Подвешенная на проволоке коленчатая труба упиралась в потолок.
Ночью в землянке никто не ложился спать. Катуков наставлял разведчиков:
- Кровь из носу, но пробиться к подполковнику Бурде. Передадите ему маршрут...
План наш состоял в том, чтобы утром ударить по гитлеровцам с фронта, связать их боем и обеспечить на флангах выход отряда Бурды. Отряд должен был двумя группами обтечь район боя, не допуская, однако, чтобы противник на плечах отходящих ворвался в наше расположение.
План, что и говорить, нелегкий, требовавший отличной слаженности. Вот почему нервничал Катуков, нервничали мы все. Да и немцы не знали в ту ночь покоя. Их передовая бодрствовала, разгоняя свой сон ракетами, пулеметными очередями, короткими артиллерийскими налетами.
В два часа подтянулась танковая бригада, которой предстояло таранить оборону, привлекая на себя внимание и огонь врага.
Уцелевшую рацию из разбитой полуторки перенесли в блиндаж. Каждый час Катуков или я говорили с Бурдой. Мы знали об атаках автоматчиков, о минометном обстреле, о кольце, в которое немцы пытались зажать отряд. Знали и о потерях после сегодняшней бомбежки...
Мы отдавали себе отчет: если завтра нас постигнет неудача, немцы расправятся с людьми Бурды.
Под утро с той стороны к нашему передовому охранению подползли трое. Все они были ранены. Один тут же скончался. Второй, раненный в живот комиссар кавалерийского полка - стонал в беспамятстве. Третий, поцарапанный пулей в плечо, тащивший на себе двух своих товарищей, сообщил, что их послал Бурда разведать маршрут. Подробности знает комиссар, но комиссар - "сами видите..."
Прежде чем ударили орудия, Катуков отправил почти всех штабных командиров, а я - политработников в боевые порядки. Пусть каждый зорко следит за обстановкой, за полем боя. Не допустить, чтобы хоть один наш снаряд угодил по своим.
Артподготовка, казалось, поторопила позднюю зимнюю зарю. Частые вспышки залпов осветили мирно заснеженный лес, смутное небо. Лес уже не помнил вчерашнего металла и огня. Снег скрыл следы бомбежки. И было так, словно орудия потревожили от века нетронутую тишину.
Разрывы сгущались по флангам. А в центре быстро ожившие батареи немцев приняли вызов на дуэль. Плотность огня нарастала. Лес гудел долгим эхом.
И тут мы услышали в наушниках голос Бурды:
- Подхожу к рубежу 15 - 7... Подхожу к рубежу 15 - 7... А через десять минут уже новое:
- Нахожусь на рубеже 15 - 7...
Катуков дал команду танкам. Темневшие впереди кусты дрогнули и перестали быть кустами. Танки набирали скорость. Курсовые пулеметы включились в нетерпеливый перестук моторов. "Тридцатьчетверки" крушили немецкую оборону на центральном участке. Потом в глубине, перед рубежом 15 - 7, они развернутся двумя веерами и поведут за собой на фланги обе группы отряда Бурды.
Я лежу на поросшей редкими соснами высоте и спиной чувствую очереди замаскированного неподалеку "универсала". От дыхания снег тает перед ртом. Опустив глаза, вижу глубокую, пористую ямку. Заставляю себя поднять голову, вынуть из-под живота бинокль.
Пулемет почему-то умолк. Я осторожно привстал на колено, отряхнул снег с груди. Поднялся на ноги. Пулемет молчал. Я опустил бинокль - все ясно: наши танки пробили брешь!
Пустился под гору к побеленной "эмке". Кучин увидел нас с Балыковым, схватил заводную рукоятку, и, когда мы подбежали, мотор уже тряс машину мелкой дрожью.
Скорее на фланг. Машина ныряет перед самым трактором, тянущим орудие на новую позицию. Обгоняем белые автомобили с красными крестами на бортах, обгоняем дымящие кухни.
На узкой просеке танки, один подле другого, ощетинились стволами во все стороны. Над деревьями ватными облачками лопается шрапнель, и частый град осколков сечет ветки, сбивает снег.
Из лесу, не замечая шрапнели, не слыша выстрелов, бредут люди. Толпы выливаются на просеку. Кто на самодельных костылях, кто опираясь на товарища. Иные падают на снег, поднимаются и снова ковыляют.
Я бросаюсь к солдату, изнеможденно опустившемуся у машины, поднимаю его. На меня в упор смотрят глубоко запавшие черные глаза. Бесформенная пилотка опущена крыльями на опухшие красные уши с шелушащейся кожей. Солдат проводит пальцами по лицу. Раз, другой... черными, тонкими, едва гнущимися пальцами, на которых с неестественной четкостью обозначились суставы. Дрожат ввалившиеся щеки. И не поймешь - то ли он сейчас рассмеется, то ли расплачется...
Двое суток мы принимаем людей, вышедших из окружения. Не остывают кухни, не отдыхают медики, не ведают покоя интенданты. Корпусные санитарные машины едва управляются: эвакуируют раненых, больных, обмороженных.
Они будут жить, эти люди, до дна испившие чашу фронтовой неудачи! Они вернутся в строй, они еще вдохнут живительный воздух победы!
3
Вечер застает нас в той же землянке Бабаджаняна. Армо без зеркала сбривает черно-синюю щетину, отросшую за эти дни. Катуков насмешливо наблюдает за ним:
- Побреешься, Армо, станешь красивым, как молодой, приехавший с курорта бог. Потом наешься, ляжешь спать...
Тебе и в голову не приходит, что командир корпуса и его заместитель с утра ничего не ели. Где оно, хваленое кавказское гостеприимство? Не вижу.
Армо сокрушенно качает намыленной головой:
- Ай, нэхорошо. Будет ужин в лучшем виде. Командир бригады многозначительно кивает ординарцу, но тот не менее красноречиво пожимает плечами, наклоняется над тумбочкой и извлекает оттуда миску с нарезанным луком, открытую банку консервов и чашку с водкой.
- Все, чем теперь сильны мы и богаты? - свирепо смотрит на ординарца Армо.
Ординарец виновато молчит. Армо не может успокоиться:
- И этот человек заведовал в Рязани гастрономом... Как нельзя кстати в землянку вваливается заместитель командира бригады по тылу маленький юркий майор Стодолов. Поначалу он пробует защищаться от упреков Бабаджаняна:
- Что положено...
Однако, махнув рукой, исчезает. Вскоре появляется с двумя консервными банками и фляжкой. Что-то шепчет ординарцу. Тот опять разводит руками. Стодолов скрывается снова.
Вчера и позавчера я десятки раз видел Стодолова. Он был деловит и проворен, сумел наладить питание сотен окруженцев. И вовсе не суетился, как сегодня, когда надо устроить ужин двум генералам.
Невинная шутка Катукова обернулась не совсем удачно. А тут еще оказывается, что нет посуды под водку. Ординарец вываливает консервы в алюминиевую миску, моет банки с твердым намерением отбить заусенцы и превратить их в кружки.
От всех этих лихорадочных приготовлений мне делается не по себе:
- Бросьте, Армо, нервничать по пустякам. Михаил Ефимович пошутил - и только. Мы с ним сегодня условились ужинать в батальоне Кунина.
- Святая правда, - подхватывает Катуков. Прежде чем Бабаджанян успевает ответить, Катуков встает, затягивает на полушубке ремень, привычно сбивает папаху на затылок.
- Сопровождать не надо,- бросает он уже от двери, - и Стодолова тоже не надо в батальон посылать. Как-нибудь сами...
С чувством облегчения выходим наружу.
- Вот ведь как случается, - вздыхает Михаил Ефимович.- "Министерский" портфель возьмем?
- Обязательно!
Этот роскошный трофейный портфель, именуемый "министерским", Катуков берет с собой при серьезных визитах к армейскому или фронтовому начальству. Но сегодня он решил прихватить его, отправляясь в батальон Кунина.
Полная луна блестит на протоптанной сапогами и валенками тропке. "Эмка" здесь не пройдет. Мы отправляемся пешком. Катуков прячет в рукав сигарету, поворачивается ко мне:
- Ну чего, спрашивается, окурок таить? Лунища такая. До передовой три версты. Так нет же, прячешь. Привычка. Небось и война кончится, а будешь под полой зажигалкой чиркать.
- Не будешь. В ту же секунду от окопных привычек избавишься. Чужды они человеку...
Снег морозно скрипит под сапогами. Тени скользят по серебристому насту.
Из-за куста сонно-хриплый выкрик:
- Стой! Кто идет?
И не дожидаясь ответа, едва уловив русскую речь:
- Давай проходи.
В расположении батальона Кунина охранение более бдительно. Здесь посвистывают пули, по-ночному раскатисто ухают снаряды - не разоспишься.
После выхода отряда Бурды немцы никак не придут в себя: днем контратакуют, лезут в одном месте, в другом, а ночью возвращаются на оборудованные позиции, оставив впереди заслоны автоматчиков и поручив дежурным батареям тревожить русских.
Окопные бойцы даже отдаленно не напоминают солдат мирного времени, сияющих надраенными пуговица- -ми и начищенными сапогами, придирчиво осмотренных старшиной перед увольнением в городской отпуск.
По вырытой в снегу неглубокой траншее, ссутулившись, медленно двигаются люди в шинелях, надетых поверх телогреек, в прожженных бушлатах и полушубках. На голове у кого мятая ушанка, у - кого - замасленный танкистский шлем, а то и растянувшийся шерстяной подшлемник. Лица, дубленые ветром, морозом, солнцем, копотью.
Взвод шел за ужином, вернее за обедом, который должны были доставить к двадцати двум часам. Однако обед еще не принесли, и солдаты, незлобно поругивая старшину, ложились на снег. Минута свободная - ложись, отдыхай. На войне не спят, на войне отдыхают, и то не каждые сутки. Хорошо, если удастся на ночь вырыть в снегу глубокую яму, прикрыть дно еловым лапником и из больших веток соорудить крышу. Тогда можно развести костер (ветки задержат искры, дым) и лечь возле него, тесно прижавшись друг к другу...
Подошел командир взвода. Доложил. Отличался он от своих бойцов, пожалуй, только возрастом - был моложе их. Да еще до отказа набитой полевой сумкой, висевшей через плечо.
Мы с Катуковым подсаживаемся к солдатам. Поначалу беседа не клеится. Не часто командир корпуса и его заместитель добираются до взвода. Солдат знает взводного, видит ротного, иногда - комбата. А тут - сразу два генерала.
Постепенно первое смущение проходит. Катуков легко, без этакого похлопывающего по плечу "ну, как дела?" разговаривает с солдатами. Комкор оказывается свойским, доступным каждому человеком, которого можно прямо спросить, почему союзнички со вторым фронтом чикаются, до каких пор батальон будут кормить пшенкой, по какой такой причине наша артиллерия скупится на снаряды и дали ли кому следует за то, что штурмовики по своим лупанули.
- Как, товарищ генерал, ребята из окружения? - интересуется один. - Из смертельной ведь беды людей вытащили. Немец по ею пору волосы на себе рвет.
Солдат кивает на небо, которое поминутно озаряется то красными, то зелеными, то желтыми всполохами ракет.
- Очень даже неплохо, - одобрительно говорит Катуков.- Мы с генералом Попелем в этой связи и навестили вас. Кое-кому причитается...
Адъютант Катукова расстегивает "министерский" портфель, достает оттуда сафьяновую папку, в которой лежит список награжденных по кунинскому батальону. Из чемоданчика вынимает картонные коробочки с медалями и орденами.
- Ну-ка, взводный,- зовет Катуков,- ищи фамилии своих.
Аккуратно сложены в стороне котелки. Солдаты, без ремней, в прожженных ушанках и бесформенных подшлемниках, торжественно вытянулись по стойке "смирно".
Фьюкают пули, трепетным светом озарено фронтовое небо. Я громко читаю приказ:
- От имени Президиума Верховного Совета СССР...
Катуков вручает награды, крепко жмет руки, пристально смотрит в смущенно-сосредоточенные лица.
Возвращаясь в строй, солдаты тут же расстегивают шинели, телогрейки, лезут под свитера и теплые жилеты - прикрепляют медали, ордена.
Два бойца приносят в ведрах ночной обед. На этот раз повезло: гречневая каша с мясом и салом. На шее у старшины - гирлянда фляжек. Такой груз он никому не доверяет.
Чуть теплую кашу накладывают в котелки. Водку старшина отмеривает в желтую жестяную баночку с неровно отрезанными краями. Некоторые пьют прямо из мерки, другие переливают в свои, специально на этот случай хранимые консервные банки.
- Товарищ генерал, - нерешительно обращается к Катукову только что получивший "Красную Звезду" командир взвода. - Может, с нами закусите?
- Еще спрашивает! - возмущается Катуков. Нам кладут в котелки каши, наливают в консервные банки по сто граммов.
- Не беспокойтесь, товарищи генералы, - простодушно урезонивает старшина. - Суточная ведомость вчера вечером составлялась, а батальон - .весь день в бою, тут уж, считай, литр лишний набежал, или, как у нас говорят, "резервный".
Мы едим холодную, с застывшим салом кашу, пьем "резервную" водку. За победу, за награжденных...
Обошли весь батальон Кунина и лишь под утро вернулись на командный пункт Бабаджаняна. Не спал только начальник политотдела бригады подполковник Кортылев. Он сидел в шапке, набросив поверх шинели полушубок, и при круглой немецкой плошке что-то писал за маленьким столиком, заваленным бумагами, газетами, листовками.
Грузный Кортылев устало посмотрел на меня, вопросительно поднял густые мохнатые брови.
Я подвинул служивший табуретом ящик и сел.
Катуков, сонно пробурчав что-то'вроде "спокойной ночи", залез на нары. К многоголосому храпу, наполнявшему землянку, прибавился легкий переливчатый присвист.
- Почему не спите? - спросил я Кортылева.
- Политдонесение надо просмотреть, инструктивный доклад подготовить.
- Дня не хватает?
- Не укладываюсь. Днем с народом беседую, по батальонам хожу...
До войны Кортылев был секретарем райкома партии. Привык к исполнительности, дисциплине. Он никогда не задержит политдонесение, всегда своевременно проведет сборы. Но как-то не может притереться к армии, плохо понимает бой, слабо разбирается в технике. Армо ценит своего работящего замполита, но добродушно называет его "приписником". Иногда проезжается насчет того, что Кортылев может "искру" в гусенице искать и не отличит зенитную пушку от противотанковой. Кортылев терпеливо сносит насмешки, порой отшучивается, но, как мне кажется, особенно не спешит вникать в военное дело. По-видимому, в глубине души считает, что со своими обязанностями справится и без этого ("А война кончится - обратно в райком").
- Неладно получилось, - Кортылев резко отодвинул бумаги и повернулся ко мне. - Пять суток назад выписал двадцать комплектов партийных документов. Туда-сюда, вручить билеты принятым в партию сразу не поспел. А сегодня выяснилось, что почти половины людей нет. Кто убит, кто в госпитале. Меня те партбилеты и кандидатские карточки жгут, как железо раскаленное. Позор - и только.
- Верно.
- Что "верно"?
- Позор.
- Но не по халатности, не потому, что не понимаю, - Кортылев сбросил полушубок, положил его на нары, прошелся по землянке и, вернувшись к столу, закончил:
- Только им от того не легче.
Я видел, что начполитотдела не умел, слава богу, закрывать глаза на собственные промахи, списывать их за счет сложности боевой обстановки.
- Где вы вручаете партийные документы? - спросил я.
- Вызываем человека в политотдел и выдаем билет по возможности в торжественной обстановке.
- А если не к себе солдата вызывать? Если к нему пойти?
- Не практикуется. На гражданке в райком приглашали, здесь - в политотдел. Форма выработалась, стала традиционной. Да и на военно-политических курсах так учили.
- Что ж с того, что учили. В мирное время в Кремле ордена давали, а сегодня мы с командиром корпуса в батальоне их вручали. И совсем не худо получилось.
- Это для меня в новинку.
- И для меня. Однако надо принимать на вооружение. Не только командирам на войне переучиваться, но и нам, политработникам... Вон ваш сосед подполковник Яценко с первого дня боев партбилеты вручает в подразделениях. И заседания парткомиссии проводит в батальонах. Так-то и связь с народом покрепче, и никому не придет в голову, будто политотдельцы в тылу отсиживаются, пуль да мин боятся.
- Вроде верно. Надо с секретарем парткомиссии посоветоваться.
- Посоветуйтесь...
Я ослабил поясной ремень, передвинул маузер с бока на живот, поднял воротник бекеши и растянулся на холодной бурке, которую Балыков принес из машины.
В сводках Совинформбюро помните? - встречалось: "бои местного значения".
Такие бои мы и вели. Там - улучшим позиции, там - выйдем на дорогу, а там - потеряем высотку. Но и в боях "местного значения" льется порой не меньше крови, чем при взятии больших городов, и не менее ярок в них солдатский подвиг.
На одном из участков наши танки ночью двинулись в атаку. В ту пору ночные танковые атаки мы применяли редко. Спящие немцы не предполагали, что им придется удирать в шинелях, наброшенных на белье, сунув голые ноги-в сапоги.
Танкисты увлеклись успехом и, развивая его, миновали вражеские артиллерийские позиции прежде, чем пушки перешли на стрельбу прямой наводкой. Но в глубине обороны случилось то, что нередко случалось в тогдашних боях: танки распылились, потеряли связь между собой, перестали взаимодействовать. Каждый сам себе голова.
Лейтенант Алексей Веселов немного остыл лишь тогда, когда поблизости уже не было ни своих, ни чужих. В триплексах качаются белые деревья, озаренные первым светом... Впереди - наезженная дорога. Танк останавливается. Ждет.
Проскочил мотоцикл. Проехали подводы. На них - укрытые крестьянскими одеялами раненые немецкие солдаты. Это все не цель. А вот этой штукой, пожалуй, стоит заняться. Орудие медленно поворачивается вслед за длинной приземистой автомашиной. Выстрел. Черный столб оседает серым облаком. Танк с ходу налетает на вторую машину. Скрежещет металл под гусеницами.
Минут тридцать Веселов "наводил порядочек" на дороге, по которой курсировали фашистские машины. Потом понял: дальше нельзя. И свернул на проселок. Сделал километра три - снова лесное безлюдье.
Затормозил. Справа - лог, бугристо переметенный снегом. Веселов вылез из машины, с пистолетом в руках обошел ее и замер. Боевой хмель как рукой сняло: у самой дороги из снега торчала голая желтая ступня.
Так вот что за бугорки припорошил утренний снежок!
Танкисты стояли перед этим кладбищем без могил, крестов и памятников.
На русскую речь из кустов вылезли двое малышей. Грязные, в тряпье, дрожащие от холода и страха. Мальчонка лет семи, заикаясь, глотая слова, рассказал, как вчера немцы согнали всех, кто остался в деревне, привели сюда, в лог, и - из пулемета... Маманю - тоже. Они с сестренкой все сами видели, ночь в ивняке продрожали.
В танке накормили ребятишек, напоили горячим чаем из термоса.
Теперь, когда в машине находились дети, Веселов спешил пробиваться к своим.
Преимущество внезапности, которым пользовалась "тридцатьчетверка", хозяйничая на дороге, сходило на нет. До слуха долетел недобрый гул чужого танка.
Началась погоня. Опасны не только преследователи, опасны засады, на которые можно нарваться в любую минуту. Немцы уже знают о "тридцатьчетверке" и, конечно, оповестили о ней все окрестные гарнизоны.
Дети забились в угол, со страхом следят за тремя танкистами, за их порывистыми, непонятными движениями.
И случилось то, чего больше всего боялся Веселов: танк наскочил на немецкую батарею. Правда, это были зенитные пушки. Но и их достаточно, чтобы повредить машину.
Разворачиваться поздно.
- Давай! - кричит Веселов механику-водителю.
В триплексы видно, как солдаты, размахивая руками, прыгают в окоп.
Танк наваливается на станину и вдавливает ее в приметенный снегом песок. В ту же секунду резкий толчок останавливает его. Рывок. Но вместо движения вперед - поворот на месте. Так и есть - подбита гусеница.
Точный снаряд, посланный Веселовым, отбивает ствол у орудия, что пальнуло в гусеницу. Но на огневых еще две зенитки. Одну можно взять танковой пушкой.
Веселов лихорадочно шлет три снаряда. Порядок! Однако как быть с последним орудием? Почему оно молчит?
Еще две приметы 1941 года сохранились поблизости от командного пункта Бабаджаняна. Утонувший по башню в снег, беспомощно накренившийся БТ-7 - один из тех танков, с которыми мы начинали войну. На поржавевшей башне я разглядел слабо сохранившиеся печатные буквы, старательно выведенные каким-то насмешливым немцем, кое-как освоившим русскую грамоту: "Бронья крепка и танки наши бистри".
Метрах в трехстах от несчастного танка кирпичная стена - все, что осталось от колхозной конюшни или хлева. На ней огромная, не обесцвеченная временем надпись по немецки: "Стой! Здесь страна рабочих и крестьян! Не стреляй в братьев-пролетариев!"
Диалог 1941 года. Мы взывали к классовой совести немецкого солдата, а он, самодовольный, упивавшийся победами, измывался над нашей временной слабостью.
Мы были во многом наивны, не до конца понимали, что фашизм способен на время притупить классовые чувства, задушить их национальной спесью, бравурными криками, барабанными маршами.
Сейчас, зимой 1942 года, мы не апеллируем к сознанию немцев. Вернее, апеллируем, но уже иными средствами. Мы бьем врага и уже отбили у него охоту потешаться над нашими танками. И все же мне дорога чистая интернациональная вера, продиктовавшая эту наивную надпись на кирпичной стене. Великая - знаю сердцем - победная мудрость заключена здесь. Чтобы она восторжествовала, мы крушим гитлеровскую армию и будем крушить, пока последний ее солдат не поднимет руки.
Я стою перед полуразрушенной стеной с черными размашистыми буквами, которых не смыли ни дожди, ни снег, которых даже не сочли нужным замазать гитлеровские офицеры, и ненависть к фашизму, которую мне довелось испытать недавно у взорванного танка Петрова, снова охватывает всего...
Дальний бомбовый раскат заставляет оторваться от полу занесенной снегом кирпичной стены. По целине, черпая валенками снег, бежит Балыков:
- Подполковника Бурду бомбят!
В машине, где установлена рация, - Катуков, Бабаджанян, штабные командиры.
Только что Бурда сообщил о бомбежке, о первых потерях, о подходе новых самолетов. Катуков вызывает штаб армии, просит истребителями прикрыть отряд Бурды. Прежде чем ему ответили, дверь машины открылась и кто-то громко крикнул:
- Воздух!
Через минуту мы - в овражке, у землянки Армо.
Бомбардировщики широким, в полнеба, строем проплывают в серой вышине. Мы облегченно вздыхаем - не заметили. Армо объясняет: вот что значит хорошая маскировка, строгий порядок на КП.
Но из-за вершин, за которыми только что скрылись самолеты, нарастает гул. Строй бомбардировщиков сжался, вытянулся длинной цепочкой, хвост ее еще не виден.
Бабаджанян умолк с многозначительно поднятым пальцем. Он больше не объясняет, что значит хорошая маскировка и строгий порядок.
Мы сидим на нижних нарах просторной землянки. Молчим. Катуков жует сигарету. Взрывы - словно не снаружи, а откуда-то из недр земли, тяжелые, пружинистые. Скрипят ненадежные опоры, шевелятся, как живые, бревна наката.
Бабаджанян неподвижно смотрит на дверь и машинально сыплет из ящика песок на раскаленное железо печки.
Минута, другая... Время исчезает. Только уханье, только надсадный свист.
Вдруг землянка с громом провалилась в преисподнюю. Дым слепит глаза, пороховая гарь першит в горле, на зубах песок. Двери в землянке как не бывало. Морозный воздух смешался с дымом. Кому-то на ноги рухнула труба, и он, невидимый, матерится на чем свет стоит. Кто-то с криком бросился наружу. Кто-то просит индивидуальный пакет.
На нарах я нащупываю рваный кусочек теплого металла, туго завитой, с неровными зубчатыми краями, наподобие винта.
Самолеты все так же с нарастающим воем проходят над землей. Но теперь бросают не фугаски, а контейнеры с мелкими бомбами. Их разрывы напоминают короткие пулеметные очереди. Только пулемет этот огромного калибра.
Катуков берет меня за плечи:
- Пошли... Тут - что в братской могиле...
Мы стоим у выхода. Бабаджанян бормочет что-то извинительное. Будто он повинен в бомбежке.
Карусель самолетов переместилась к юго-востоку, туда, где проходит передний край. На нашу долю достаются лишь отдельные "юнкерсы".
На минуту пустеет небо, стихает вымотавший душу грохот, свист и рев. Еще заложены уши, еще не разобрались что к чему, не перевязали раненых. Из-за тех же вершин со стремительностью метеоров вынырнули наши "илы". Мы облегченно вздохнули в ожидании возмездия.
Но это был горький час. Штурмовики - надо же! - ударили из эрэсовских пушек по нашей обороне...
Повисли над лесом черные расплывающиеся хвосты сигнальных ракет. Но штурмовики, видимо гордые сознанием выполненного задания, покачали крыльями и исчезли все за теми же макушками многое повидавших в тот день деревьев.
Бригада Бабаджаняна залечивала раны, нанесенные бомбардировкой, и деятельно готовилась к завтрашнему бою.
Когда я вечером вернулся в землянку Армо, здесь все было как и до бомбежки. Скрипела вновь навешенная дверь, и с клубами морозного воздуха вваливался командир, отряхивал веничком валенки, подсаживался к огнедышащей печурке. Подвешенная на проволоке коленчатая труба упиралась в потолок.
Ночью в землянке никто не ложился спать. Катуков наставлял разведчиков:
- Кровь из носу, но пробиться к подполковнику Бурде. Передадите ему маршрут...
План наш состоял в том, чтобы утром ударить по гитлеровцам с фронта, связать их боем и обеспечить на флангах выход отряда Бурды. Отряд должен был двумя группами обтечь район боя, не допуская, однако, чтобы противник на плечах отходящих ворвался в наше расположение.
План, что и говорить, нелегкий, требовавший отличной слаженности. Вот почему нервничал Катуков, нервничали мы все. Да и немцы не знали в ту ночь покоя. Их передовая бодрствовала, разгоняя свой сон ракетами, пулеметными очередями, короткими артиллерийскими налетами.
В два часа подтянулась танковая бригада, которой предстояло таранить оборону, привлекая на себя внимание и огонь врага.
Уцелевшую рацию из разбитой полуторки перенесли в блиндаж. Каждый час Катуков или я говорили с Бурдой. Мы знали об атаках автоматчиков, о минометном обстреле, о кольце, в которое немцы пытались зажать отряд. Знали и о потерях после сегодняшней бомбежки...
Мы отдавали себе отчет: если завтра нас постигнет неудача, немцы расправятся с людьми Бурды.
Под утро с той стороны к нашему передовому охранению подползли трое. Все они были ранены. Один тут же скончался. Второй, раненный в живот комиссар кавалерийского полка - стонал в беспамятстве. Третий, поцарапанный пулей в плечо, тащивший на себе двух своих товарищей, сообщил, что их послал Бурда разведать маршрут. Подробности знает комиссар, но комиссар - "сами видите..."
Прежде чем ударили орудия, Катуков отправил почти всех штабных командиров, а я - политработников в боевые порядки. Пусть каждый зорко следит за обстановкой, за полем боя. Не допустить, чтобы хоть один наш снаряд угодил по своим.
Артподготовка, казалось, поторопила позднюю зимнюю зарю. Частые вспышки залпов осветили мирно заснеженный лес, смутное небо. Лес уже не помнил вчерашнего металла и огня. Снег скрыл следы бомбежки. И было так, словно орудия потревожили от века нетронутую тишину.
Разрывы сгущались по флангам. А в центре быстро ожившие батареи немцев приняли вызов на дуэль. Плотность огня нарастала. Лес гудел долгим эхом.
И тут мы услышали в наушниках голос Бурды:
- Подхожу к рубежу 15 - 7... Подхожу к рубежу 15 - 7... А через десять минут уже новое:
- Нахожусь на рубеже 15 - 7...
Катуков дал команду танкам. Темневшие впереди кусты дрогнули и перестали быть кустами. Танки набирали скорость. Курсовые пулеметы включились в нетерпеливый перестук моторов. "Тридцатьчетверки" крушили немецкую оборону на центральном участке. Потом в глубине, перед рубежом 15 - 7, они развернутся двумя веерами и поведут за собой на фланги обе группы отряда Бурды.
Я лежу на поросшей редкими соснами высоте и спиной чувствую очереди замаскированного неподалеку "универсала". От дыхания снег тает перед ртом. Опустив глаза, вижу глубокую, пористую ямку. Заставляю себя поднять голову, вынуть из-под живота бинокль.
Пулемет почему-то умолк. Я осторожно привстал на колено, отряхнул снег с груди. Поднялся на ноги. Пулемет молчал. Я опустил бинокль - все ясно: наши танки пробили брешь!
Пустился под гору к побеленной "эмке". Кучин увидел нас с Балыковым, схватил заводную рукоятку, и, когда мы подбежали, мотор уже тряс машину мелкой дрожью.
Скорее на фланг. Машина ныряет перед самым трактором, тянущим орудие на новую позицию. Обгоняем белые автомобили с красными крестами на бортах, обгоняем дымящие кухни.
На узкой просеке танки, один подле другого, ощетинились стволами во все стороны. Над деревьями ватными облачками лопается шрапнель, и частый град осколков сечет ветки, сбивает снег.
Из лесу, не замечая шрапнели, не слыша выстрелов, бредут люди. Толпы выливаются на просеку. Кто на самодельных костылях, кто опираясь на товарища. Иные падают на снег, поднимаются и снова ковыляют.
Я бросаюсь к солдату, изнеможденно опустившемуся у машины, поднимаю его. На меня в упор смотрят глубоко запавшие черные глаза. Бесформенная пилотка опущена крыльями на опухшие красные уши с шелушащейся кожей. Солдат проводит пальцами по лицу. Раз, другой... черными, тонкими, едва гнущимися пальцами, на которых с неестественной четкостью обозначились суставы. Дрожат ввалившиеся щеки. И не поймешь - то ли он сейчас рассмеется, то ли расплачется...
Двое суток мы принимаем людей, вышедших из окружения. Не остывают кухни, не отдыхают медики, не ведают покоя интенданты. Корпусные санитарные машины едва управляются: эвакуируют раненых, больных, обмороженных.
Они будут жить, эти люди, до дна испившие чашу фронтовой неудачи! Они вернутся в строй, они еще вдохнут живительный воздух победы!
3
Вечер застает нас в той же землянке Бабаджаняна. Армо без зеркала сбривает черно-синюю щетину, отросшую за эти дни. Катуков насмешливо наблюдает за ним:
- Побреешься, Армо, станешь красивым, как молодой, приехавший с курорта бог. Потом наешься, ляжешь спать...
Тебе и в голову не приходит, что командир корпуса и его заместитель с утра ничего не ели. Где оно, хваленое кавказское гостеприимство? Не вижу.
Армо сокрушенно качает намыленной головой:
- Ай, нэхорошо. Будет ужин в лучшем виде. Командир бригады многозначительно кивает ординарцу, но тот не менее красноречиво пожимает плечами, наклоняется над тумбочкой и извлекает оттуда миску с нарезанным луком, открытую банку консервов и чашку с водкой.
- Все, чем теперь сильны мы и богаты? - свирепо смотрит на ординарца Армо.
Ординарец виновато молчит. Армо не может успокоиться:
- И этот человек заведовал в Рязани гастрономом... Как нельзя кстати в землянку вваливается заместитель командира бригады по тылу маленький юркий майор Стодолов. Поначалу он пробует защищаться от упреков Бабаджаняна:
- Что положено...
Однако, махнув рукой, исчезает. Вскоре появляется с двумя консервными банками и фляжкой. Что-то шепчет ординарцу. Тот опять разводит руками. Стодолов скрывается снова.
Вчера и позавчера я десятки раз видел Стодолова. Он был деловит и проворен, сумел наладить питание сотен окруженцев. И вовсе не суетился, как сегодня, когда надо устроить ужин двум генералам.
Невинная шутка Катукова обернулась не совсем удачно. А тут еще оказывается, что нет посуды под водку. Ординарец вываливает консервы в алюминиевую миску, моет банки с твердым намерением отбить заусенцы и превратить их в кружки.
От всех этих лихорадочных приготовлений мне делается не по себе:
- Бросьте, Армо, нервничать по пустякам. Михаил Ефимович пошутил - и только. Мы с ним сегодня условились ужинать в батальоне Кунина.
- Святая правда, - подхватывает Катуков. Прежде чем Бабаджанян успевает ответить, Катуков встает, затягивает на полушубке ремень, привычно сбивает папаху на затылок.
- Сопровождать не надо,- бросает он уже от двери, - и Стодолова тоже не надо в батальон посылать. Как-нибудь сами...
С чувством облегчения выходим наружу.
- Вот ведь как случается, - вздыхает Михаил Ефимович.- "Министерский" портфель возьмем?
- Обязательно!
Этот роскошный трофейный портфель, именуемый "министерским", Катуков берет с собой при серьезных визитах к армейскому или фронтовому начальству. Но сегодня он решил прихватить его, отправляясь в батальон Кунина.
Полная луна блестит на протоптанной сапогами и валенками тропке. "Эмка" здесь не пройдет. Мы отправляемся пешком. Катуков прячет в рукав сигарету, поворачивается ко мне:
- Ну чего, спрашивается, окурок таить? Лунища такая. До передовой три версты. Так нет же, прячешь. Привычка. Небось и война кончится, а будешь под полой зажигалкой чиркать.
- Не будешь. В ту же секунду от окопных привычек избавишься. Чужды они человеку...
Снег морозно скрипит под сапогами. Тени скользят по серебристому насту.
Из-за куста сонно-хриплый выкрик:
- Стой! Кто идет?
И не дожидаясь ответа, едва уловив русскую речь:
- Давай проходи.
В расположении батальона Кунина охранение более бдительно. Здесь посвистывают пули, по-ночному раскатисто ухают снаряды - не разоспишься.
После выхода отряда Бурды немцы никак не придут в себя: днем контратакуют, лезут в одном месте, в другом, а ночью возвращаются на оборудованные позиции, оставив впереди заслоны автоматчиков и поручив дежурным батареям тревожить русских.
Окопные бойцы даже отдаленно не напоминают солдат мирного времени, сияющих надраенными пуговица- -ми и начищенными сапогами, придирчиво осмотренных старшиной перед увольнением в городской отпуск.
По вырытой в снегу неглубокой траншее, ссутулившись, медленно двигаются люди в шинелях, надетых поверх телогреек, в прожженных бушлатах и полушубках. На голове у кого мятая ушанка, у - кого - замасленный танкистский шлем, а то и растянувшийся шерстяной подшлемник. Лица, дубленые ветром, морозом, солнцем, копотью.
Взвод шел за ужином, вернее за обедом, который должны были доставить к двадцати двум часам. Однако обед еще не принесли, и солдаты, незлобно поругивая старшину, ложились на снег. Минута свободная - ложись, отдыхай. На войне не спят, на войне отдыхают, и то не каждые сутки. Хорошо, если удастся на ночь вырыть в снегу глубокую яму, прикрыть дно еловым лапником и из больших веток соорудить крышу. Тогда можно развести костер (ветки задержат искры, дым) и лечь возле него, тесно прижавшись друг к другу...
Подошел командир взвода. Доложил. Отличался он от своих бойцов, пожалуй, только возрастом - был моложе их. Да еще до отказа набитой полевой сумкой, висевшей через плечо.
Мы с Катуковым подсаживаемся к солдатам. Поначалу беседа не клеится. Не часто командир корпуса и его заместитель добираются до взвода. Солдат знает взводного, видит ротного, иногда - комбата. А тут - сразу два генерала.
Постепенно первое смущение проходит. Катуков легко, без этакого похлопывающего по плечу "ну, как дела?" разговаривает с солдатами. Комкор оказывается свойским, доступным каждому человеком, которого можно прямо спросить, почему союзнички со вторым фронтом чикаются, до каких пор батальон будут кормить пшенкой, по какой такой причине наша артиллерия скупится на снаряды и дали ли кому следует за то, что штурмовики по своим лупанули.
- Как, товарищ генерал, ребята из окружения? - интересуется один. - Из смертельной ведь беды людей вытащили. Немец по ею пору волосы на себе рвет.
Солдат кивает на небо, которое поминутно озаряется то красными, то зелеными, то желтыми всполохами ракет.
- Очень даже неплохо, - одобрительно говорит Катуков.- Мы с генералом Попелем в этой связи и навестили вас. Кое-кому причитается...
Адъютант Катукова расстегивает "министерский" портфель, достает оттуда сафьяновую папку, в которой лежит список награжденных по кунинскому батальону. Из чемоданчика вынимает картонные коробочки с медалями и орденами.
- Ну-ка, взводный,- зовет Катуков,- ищи фамилии своих.
Аккуратно сложены в стороне котелки. Солдаты, без ремней, в прожженных ушанках и бесформенных подшлемниках, торжественно вытянулись по стойке "смирно".
Фьюкают пули, трепетным светом озарено фронтовое небо. Я громко читаю приказ:
- От имени Президиума Верховного Совета СССР...
Катуков вручает награды, крепко жмет руки, пристально смотрит в смущенно-сосредоточенные лица.
Возвращаясь в строй, солдаты тут же расстегивают шинели, телогрейки, лезут под свитера и теплые жилеты - прикрепляют медали, ордена.
Два бойца приносят в ведрах ночной обед. На этот раз повезло: гречневая каша с мясом и салом. На шее у старшины - гирлянда фляжек. Такой груз он никому не доверяет.
Чуть теплую кашу накладывают в котелки. Водку старшина отмеривает в желтую жестяную баночку с неровно отрезанными краями. Некоторые пьют прямо из мерки, другие переливают в свои, специально на этот случай хранимые консервные банки.
- Товарищ генерал, - нерешительно обращается к Катукову только что получивший "Красную Звезду" командир взвода. - Может, с нами закусите?
- Еще спрашивает! - возмущается Катуков. Нам кладут в котелки каши, наливают в консервные банки по сто граммов.
- Не беспокойтесь, товарищи генералы, - простодушно урезонивает старшина. - Суточная ведомость вчера вечером составлялась, а батальон - .весь день в бою, тут уж, считай, литр лишний набежал, или, как у нас говорят, "резервный".
Мы едим холодную, с застывшим салом кашу, пьем "резервную" водку. За победу, за награжденных...
Обошли весь батальон Кунина и лишь под утро вернулись на командный пункт Бабаджаняна. Не спал только начальник политотдела бригады подполковник Кортылев. Он сидел в шапке, набросив поверх шинели полушубок, и при круглой немецкой плошке что-то писал за маленьким столиком, заваленным бумагами, газетами, листовками.
Грузный Кортылев устало посмотрел на меня, вопросительно поднял густые мохнатые брови.
Я подвинул служивший табуретом ящик и сел.
Катуков, сонно пробурчав что-то'вроде "спокойной ночи", залез на нары. К многоголосому храпу, наполнявшему землянку, прибавился легкий переливчатый присвист.
- Почему не спите? - спросил я Кортылева.
- Политдонесение надо просмотреть, инструктивный доклад подготовить.
- Дня не хватает?
- Не укладываюсь. Днем с народом беседую, по батальонам хожу...
До войны Кортылев был секретарем райкома партии. Привык к исполнительности, дисциплине. Он никогда не задержит политдонесение, всегда своевременно проведет сборы. Но как-то не может притереться к армии, плохо понимает бой, слабо разбирается в технике. Армо ценит своего работящего замполита, но добродушно называет его "приписником". Иногда проезжается насчет того, что Кортылев может "искру" в гусенице искать и не отличит зенитную пушку от противотанковой. Кортылев терпеливо сносит насмешки, порой отшучивается, но, как мне кажется, особенно не спешит вникать в военное дело. По-видимому, в глубине души считает, что со своими обязанностями справится и без этого ("А война кончится - обратно в райком").
- Неладно получилось, - Кортылев резко отодвинул бумаги и повернулся ко мне. - Пять суток назад выписал двадцать комплектов партийных документов. Туда-сюда, вручить билеты принятым в партию сразу не поспел. А сегодня выяснилось, что почти половины людей нет. Кто убит, кто в госпитале. Меня те партбилеты и кандидатские карточки жгут, как железо раскаленное. Позор - и только.
- Верно.
- Что "верно"?
- Позор.
- Но не по халатности, не потому, что не понимаю, - Кортылев сбросил полушубок, положил его на нары, прошелся по землянке и, вернувшись к столу, закончил:
- Только им от того не легче.
Я видел, что начполитотдела не умел, слава богу, закрывать глаза на собственные промахи, списывать их за счет сложности боевой обстановки.
- Где вы вручаете партийные документы? - спросил я.
- Вызываем человека в политотдел и выдаем билет по возможности в торжественной обстановке.
- А если не к себе солдата вызывать? Если к нему пойти?
- Не практикуется. На гражданке в райком приглашали, здесь - в политотдел. Форма выработалась, стала традиционной. Да и на военно-политических курсах так учили.
- Что ж с того, что учили. В мирное время в Кремле ордена давали, а сегодня мы с командиром корпуса в батальоне их вручали. И совсем не худо получилось.
- Это для меня в новинку.
- И для меня. Однако надо принимать на вооружение. Не только командирам на войне переучиваться, но и нам, политработникам... Вон ваш сосед подполковник Яценко с первого дня боев партбилеты вручает в подразделениях. И заседания парткомиссии проводит в батальонах. Так-то и связь с народом покрепче, и никому не придет в голову, будто политотдельцы в тылу отсиживаются, пуль да мин боятся.
- Вроде верно. Надо с секретарем парткомиссии посоветоваться.
- Посоветуйтесь...
Я ослабил поясной ремень, передвинул маузер с бока на живот, поднял воротник бекеши и растянулся на холодной бурке, которую Балыков принес из машины.
В сводках Совинформбюро помните? - встречалось: "бои местного значения".
Такие бои мы и вели. Там - улучшим позиции, там - выйдем на дорогу, а там - потеряем высотку. Но и в боях "местного значения" льется порой не меньше крови, чем при взятии больших городов, и не менее ярок в них солдатский подвиг.
На одном из участков наши танки ночью двинулись в атаку. В ту пору ночные танковые атаки мы применяли редко. Спящие немцы не предполагали, что им придется удирать в шинелях, наброшенных на белье, сунув голые ноги-в сапоги.
Танкисты увлеклись успехом и, развивая его, миновали вражеские артиллерийские позиции прежде, чем пушки перешли на стрельбу прямой наводкой. Но в глубине обороны случилось то, что нередко случалось в тогдашних боях: танки распылились, потеряли связь между собой, перестали взаимодействовать. Каждый сам себе голова.
Лейтенант Алексей Веселов немного остыл лишь тогда, когда поблизости уже не было ни своих, ни чужих. В триплексах качаются белые деревья, озаренные первым светом... Впереди - наезженная дорога. Танк останавливается. Ждет.
Проскочил мотоцикл. Проехали подводы. На них - укрытые крестьянскими одеялами раненые немецкие солдаты. Это все не цель. А вот этой штукой, пожалуй, стоит заняться. Орудие медленно поворачивается вслед за длинной приземистой автомашиной. Выстрел. Черный столб оседает серым облаком. Танк с ходу налетает на вторую машину. Скрежещет металл под гусеницами.
Минут тридцать Веселов "наводил порядочек" на дороге, по которой курсировали фашистские машины. Потом понял: дальше нельзя. И свернул на проселок. Сделал километра три - снова лесное безлюдье.
Затормозил. Справа - лог, бугристо переметенный снегом. Веселов вылез из машины, с пистолетом в руках обошел ее и замер. Боевой хмель как рукой сняло: у самой дороги из снега торчала голая желтая ступня.
Так вот что за бугорки припорошил утренний снежок!
Танкисты стояли перед этим кладбищем без могил, крестов и памятников.
На русскую речь из кустов вылезли двое малышей. Грязные, в тряпье, дрожащие от холода и страха. Мальчонка лет семи, заикаясь, глотая слова, рассказал, как вчера немцы согнали всех, кто остался в деревне, привели сюда, в лог, и - из пулемета... Маманю - тоже. Они с сестренкой все сами видели, ночь в ивняке продрожали.
В танке накормили ребятишек, напоили горячим чаем из термоса.
Теперь, когда в машине находились дети, Веселов спешил пробиваться к своим.
Преимущество внезапности, которым пользовалась "тридцатьчетверка", хозяйничая на дороге, сходило на нет. До слуха долетел недобрый гул чужого танка.
Началась погоня. Опасны не только преследователи, опасны засады, на которые можно нарваться в любую минуту. Немцы уже знают о "тридцатьчетверке" и, конечно, оповестили о ней все окрестные гарнизоны.
Дети забились в угол, со страхом следят за тремя танкистами, за их порывистыми, непонятными движениями.
И случилось то, чего больше всего боялся Веселов: танк наскочил на немецкую батарею. Правда, это были зенитные пушки. Но и их достаточно, чтобы повредить машину.
Разворачиваться поздно.
- Давай! - кричит Веселов механику-водителю.
В триплексы видно, как солдаты, размахивая руками, прыгают в окоп.
Танк наваливается на станину и вдавливает ее в приметенный снегом песок. В ту же секунду резкий толчок останавливает его. Рывок. Но вместо движения вперед - поворот на месте. Так и есть - подбита гусеница.
Точный снаряд, посланный Веселовым, отбивает ствол у орудия, что пальнуло в гусеницу. Но на огневых еще две зенитки. Одну можно взять танковой пушкой.
Веселов лихорадочно шлет три снаряда. Порядок! Однако как быть с последним орудием? Почему оно молчит?