- Так и попал я в детский дом. На день триста грамм черняшки, тарелка кондера и по воскресеньям - пирожок, зажаренный в собственном соку. А на рынках - молоко, сметана, мед, кедровые орешки и другие деликатесы... В нашем детдоме "Привет красным борцам" воровать научиться было легче, чем письму и чтению... К девятнадцати годам я имел тридцать шесть лет заключения. Количество приводов учету не поддается...
   - Как же вы оказались на свободе и попали в армию? - удивился я.
   - На свободе при желании и некоторой сметливости оказаться не так уж трудно. А в армии - по чисто патриотическим побуждениям. Против Советской власти я никогда ничего не имел, а выступал лишь против личной собственности, обычно в мягких вагонах черноморского направления. Последний раз в лагере решил попробовать - а правда ли, что труд есть дело чести, доблести и так далее. Вкалывал за двоих, и считали мне день за три. В тридцать восьмом познакомился я в лагере с одним полковником. Ручаюсь, его зря посадили. Он рассказывал мне про армию и про танки - словно песню пел. В девятнадцатом году партизанил в Сибири. Мудрый старик. Когда умирал, взял с меня слово, что стану порядочным человеком. Написал я письмо Михаилу Ивановичу Калинину. От него запрос в лагерь. Из лагеря на меня характеристика: трудолюбив, сознателен и так далее. Остальное вам известно... Газет я не читаю, международное положение чувствую сердцем...
   - Ну, голубчик, - восхитился добряк Мишанин,- тебя в самодеятельность надо, в ансамбль.
   - Ни в коем случае! - вскочил Подгорбунский, сразу став серьезным. Только в механики-водители. Иначе сбегу. Не вынуждайте ставить Михаила Ивановича в неудобное положение.
   Спустя несколько дней ко мне в Дрогобыч позвонил Мишанин:
   - Друг-то Михаила Ивановича удрал. Пробыл трое суток в учебном батальоне и утек. Вот артист.
   Вечером Мишанин позвонил снова. Подгорбунский никуда не удирал, спрятался в казарме на чердаке и отказывался спуститься, пока ему не дадут слово учить на механика-водителя.
   - Но из него и должны были сделать механика-водителя, - удивился я.
   - Командир учбата, когда узнал биографию, решил готовить трактористом. Боязно танк доверять. Что же теперь делать?
   - Учить на механика-водителя...
   В начале войны я потерял Подгорбунского из виду. Встретился с ним уже при погрузке эшелона в Калинине. К петлицам механика-водителя были пришиты три суконных треугольничка.
   - Знал, что вы здесь, - весело улыбнулся старший сержант, - но без предлога и приглашения не счел возможным являться.
   Он блестел быстрыми глазами, коренастый, ладный, в пригнанной по росту шинели, в новеньком кожаном шлеме, какой был не у каждого командира бригады.
   На фронте Подгорбунского назначили командиром взвода разведки. Хотя взвод был танковый, Подгорбунский и его бойцы должны были пока что действовать в пешем строю. Да и впоследствии они обычно без машины пробивались во вражеский тыл и орудовали там с непостижимой дерзостью.
   Единственного пленного в ночь перед наступлением притащили разведчики Подгорбунского. Пробрались в блиндаж, в котором трое немцев слушали пластинки. Двух прикончили финками, а одному сунули в рот салфетку и поволокли. Подгорбунский бросился назад к патефону, аккуратно поставил мембрану на самый обод пластинки. Из блиндажа, как и пять минут назад, несся веселый тирольский вальсок...
   ...От Подгорбунского, нашедшего меня в лесном домике без крыши, я и услышал в третий раз о Николае Петрове:
   - В беде он, товарищ генерал. Коля не отступит, назад не пойдет.
   - Откуда вы знаете?
   - Я с Колей вместе в одном эшелоне ехал. Если б не он, на тот свет приехал бы. В теплушке для больных валялся: воспаление легких, жар - до сорока... А тут бомбежка. Справа по ходу не выскочишь - огонь, левая дверь снаружи закрыта. Ну, глядим, хана. Дым, дышать нечем. Вдруг кто-то ломами закрытую дверь долбает... Как, что - не помню. Очухался, вижу: несет меня, аки младенца, лейтенант какой-то. У самого у него бушлат тлеет... Так и познакомился с Колей Петровым. Такие люди на вес золота, грамм на грамм. Он все в жизни понимает. Я с ним в дороге душу отводил. Ум и сердце работают синхронно... А теперь вот второй день о нем ни слуху ни духу. И никто не чешется...
   - В бригаде не один танк Петрова.
   - Товарищ генерал, я к вам как к человеку, а не как к начальнику.
   - Это что значит?
   - Ну, может, я горячусь, может, не так выражаюсь. Но надо понимать. Я не одного дружка похоронил на войне. А Коля Петров не только мой друг. Он друг всем людям. Только люди о том еще не знают... Разрешите сесть?
   Подгорбунский опустился на пол у костра, пляшущего посредине комнаты. Неподвижно уставился на консервные банки, цветные этикетки которых уже потемнели от огня. Я подсел рядом:
   - Есть хотите?
   - Не то слово.
   - Приступайте.
   Подгорбунский откинул капюшон халата, снял ушанку с пушистой серой цигейкой, пригладил длинные воло- сы (и командирская ушанка и длинные лохмы все это "не положено" старшему сержанту), обернулся к стоявшим в углу автоматчикам:
   - Орлы, консервы с генеральского стола. Навались, пока начальство не передумало.
   Поев, Подгорбу некий пристально, недобро посмотрел на меня:
   - Так насчет Петрова примете меры?
   - Послушайте, Подгорбунский, вы, кажется, злоупотребляете...
   - Эх, товарищ генерал, разве сейчас до таких условностей, как дисциплинарный устав. Коля Петров погибает.
   Это же государственная потеря... Разрешите идти?
   Разведчики, перекинув на грудь автоматы, скрылись. В шалаше, наскоро сложенном из еловых веток, я нашел Горелова. Бригадные штабные автобусы так же, как и автобусы корпуса, застряли в снегу. Командные пункты размещались в насквозь продуваемых шалашах. Горелов в полушубке, накинутом поверх бушлата, при колеблющемся язычке свечи читал какую-то бумагу. В углу на черном ящике прикорнул его заместитель по политической части Ружин.
   - Легки на помине! А мы тут как раз читаем поздравление от вас с комкором. Значит, выговор схлопотали. "Плохая организация наступления", "слабая связь"... Обидно, - Горелов вздохнул. - Обидно, хоть и справедливо. Не привык выговора хватать. Привык, чтобы хвалили. А тут - нате... В первые месяцы войны было такое чувство: Идет бой, дурно ли, хорошо ли идет, но идет помимо меня, сам по себе. Постепенно научился все нити в пятерне держать. Теперь наступление, и опять замечаю - не охватываю бригаду, танки расползлись. Неведомо толком, где кто...
   - А где Петров, ведомо? - перебил я. Горелов ответил не сразу:
   - Примерно ведомо. С ним был парторг батальона Завалишин. Вернулся дважды раненный. Петров приказал ему. Через сутки приполз раненый механик-водитель Соломянников. Тот тоже кое-что доложил. Подожгли два немецких танка, а теперь сами подбиты. Снаряды кончаются. Горючее все вышло. В танке, как в леднике. Петров уперся, ни в какую не желает оставлять "тридцатьчетверку". Да и нелегко, немцы обложили...
   - Покажите мне точку, - я достал из планшета карту, - пойду к немцам.
   Из угла отозвался Ружин:
   . - Разрешите и я... Петров - лучший...
   Ружин имел странное обыкновение не оканчивать фразу. После того как смысл был ясен, он не произносил последних слов.
   ...Всю ночь метались мы по стреляющему от мороза, лесу. С просеки на просеку, с опушки на опушку. Однообразное покачивание минутами усыпляет, рывки будят. Душно. Откидываю верхний люк. Каленый ветер перехватывает дыхание.
   То справа, то слева вяло всплывают к звездам ракеты и гроздьями осыпаются на вершины деревьев.
   Под утро Коровкин, отчаявшись, затормозил.
   - Может, мы уже на сто верст к немцам в тыл зашли.
   - Надо, товарищ механик-водитель, святая обязанность. .. - напомнил о себе молчавший всю ночь Ружин.
   - Надо, Павел,- присоединился я. - Попробуем взять левее.
   Коровкин, откинувшись назад, яростно рванул рычаги. Часам к одиннадцати мы вышли на чистую, заметенную нетронутым снегом опушку. У оврага недвижимо темнела "тридцатьчетверка"...
   2
   Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.
   Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.
   Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.
   Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу - только лыжня сверкнула бы на солнце...
   Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.
   Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.
   В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее "личное дело" - малиновая папка с грифом "хранить вечно". Папку-то можно хранить вечно...
   Нет больше лейтенанта Петрова - человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!
   Потом, после войны, не раз посокрушаются: "Тут бы хорошего человека", "Сюда бы умницу". И невдомек будет, что хороший умный человек Николай Александрович Петров погиб 4 декабря 1942 года в танке, подорванном фугасом.
   Пройдут быстрые годы. Отгремевшие бои станут строчкой или главкой в учебнике военной истории. Отстроятся деревни и города. А людям будет недоставать Николая Петрова, убитого фашизмом. Даже тем, кто ни лично, ни понаслышке не знали его.
   На совещаниях, в беседах я не раз напоминаю о нашей задаче уничтожить гитлеризм. Но гораздо реже говорю о необходимости и искусстве оберегать наших людей - это подразумевается само собой. Однако, может быть, об этом тоже следует повторять каждый день, при каждом случае.
   Я слышал от одного полковника: "Идет бой, надо думать о победе, а не о цене ее".
   Ой ли? Цена - это та же победа.
   Ожесточение битвы не ослабеет до последней ее минуты. Фашизм останется самим собой до своего смертного часа. Но жизнь бойцов в какой-то мере зависит и от организаторского умения, смелости и проницательности начальников. И еще от одного: от нашей непримиримости к промахам и недочетам, губительным в бою, ко всяческим "авось", "давай", "так сойдет". В те дни нелегко дававшегося нам зимнего наступления у меня выработалось, как мне кажется, более определенное отношение ко многим командирам. Стала куда важнее, чем прежде, цена, какой они брали победу, их взгляд на успех и пролитую кровь.
   Еще в августе - сентябре сорок второго года в районе Ржевского выступа на некоторых участках наши части пытались наступать. Очертания фронта после тех попыток мало изменились. Но в тылу у гитлеровцев оказались прорвавшиеся в начале наступления части нашей пехоты, артиллерии, танков и конницы. Случайные сведения, приходившие от них, не радовали: артиллеристы остались без пушек, танкисты лишились танков, иссякло питание для раций, а уцелевшие до поры до времени кони пошли в солдатские котелки...
   В первых числах декабря корпусу было приказано разыскать остатки окруженных частей, связаться с ними и помочь им вырваться.
   Легко сказать: разыскать, связаться, обеспечить выход.
   Как, какими силами и кому выполнять задачу? Мы сидим с Катуковым в низкой землянке, с великим трудом вырытой саперами в окаменевшем от мороза грунте. Неровные стены хранят следы лопат. Перерубленные корни торчат непрошеными вешалками. Катуков не вынимает изо рта сигарету. Одна кончится, бросит окурок в плоскую консервную банку, чик зажигалкой - и затянулся снова.
   Сладковатый сигаретный дымок слоистым облаком затягивает потолок. Ало светятся раскаленные стенки железной печки. В консервной банке уже не умещаются окурки.
   Силы определены. В тыл к противнику будет брошен танковый отрад с десантом. Он разыщет окруженную группу, сам усилит ее и поможет вырваться.
   Но кто возглавит отряд?
   Задача необычная. Действовать надо самостоятельно, принимать решения на свой риск и страх. Нужен человек умный, смелый и уверенный в себе. Но такой, который, оказавшись почти неподконтрольным единоначальником, не вообразит себя этаким царьком, не станет, как говорит Михаил Ефимович, "сам себе самоваром".
   Найти затерянную в лесах в глубоком вражеском тылу группу, к тому же лишенную средств связи, труднее трудного. Требуется командир, способный постичь участь попавших в беду, возможно, уже отчаявшихся людей, - командир, который ни за что не вернется с пустыми руками и не отделается бойким докладом: "Разгромил тыловой гарнизон, взял в плен пять полицаев и одного офицера".
   Мы терпеливо перебираем фамилии: горяч, но неопытен; умен, но слишком осторожен; толков, да равнодушен... Катуков назвал фамилию "Бурда" и радостно хлопнул пятерней по дощатому, на честное слово сбитому столику:
   - Он?
   - Он, - моментально согласился я и поймал себя на улыбке.
   Есть такие люди. Назовешь имя и не удержишься от улыбки. Вероятно, потому, что сами они неизменно радостны.
   Вот уж кто жизнелюбив, так это командир танкового полка Александр Федорович Бурда.
   Всякая бывает смелость на войне. Холодная, расчетливая, деловитая. А случается - отчаянная, присвистывающая ("Помирать, так с музыкой!"). Иному для смелости нужны свидетели - на людях ничто не страшно. Другой же смел ожесточенно, мрачно. Такому зрители ни к чему.
   Война - занятие не из веселых и на одной ножке тут не попрыгаешь. Но каждый в конце концов остается самим собой.
   Мне рассказывали, как однажды Бурда, в ту пору командовавший еще батальоном, переоделся в женское платье и отправился в разведку. Легко представляю себе его румяное чернобровое лицо в платке.
   Он вернулся утром и тут же, в расположении батальона, не сняв юбку, принялся отплясывать гопака - разведка удалась!
   В мирное время, в Станиславском гарнизоне, Бурда славился как первый плясун. С тех самодеятельных концертов запомнилась мне невысокая крепкая фигура, нежные, словно не знавшие бритвы, щеки, тонкие, смыкавшиеся над переносицей смоляные брови.
   Как ни приятны все эти качества, их все же недостаточно, чтобы поручить человеку такую сложную задачу. Но мы, разумеется, имели в виду не только их.
   Бурда отличился в сорок первом году в тяжких оборонительных боях под Орлом. Там наши танкисты попали в окружение, и на выручку к ним послали только что принявшего батальон Бурду. Тогда-то он и получил свой первый орден Красного Знамени.
   Правда, там же он устроил одну проделку. Узнай о ней командование, наверно, не поздоровилось бы новоиспеченному комбату и орденоносцу.
   Вместе с Бурдой служил его давний товарищ лейтенант Кульдин. В первые дни войны жена Кульдина эвакуировалась из Станислава к свекрови в Орел и попала в оккупацию.
   Из-под Мценска Бурду с несколькими экипажами направили в тыл к немцам разведать подходившую группу Гудериана. Когда танкисты ночью оказались неподалеку от Орла, Бурда с Кульдиным, который отлично знал все стежки-дорожки вокруг города, укрыли в лесу танки, а сами огородами, глухими улочками прокрались в Орел, забрали мать и жену лейтенанта, спрятали их в танке и, словно ничего не случилось, продолжали разведку...
   Сейчас, когда мы обдумываем кандидатуру, этот эпизод сработает на Бурду. Командир, которому предстояло возглавить отряд, должен обладать чувством товарищества, должен уметь идти на риск ради спасения других. В частности, это в какой-то мере гарантирует от самоуспокоения, от спеси.
   Все наши с Катуковым долгие разговоры и размышления подполковник Никитин сформулировал в лаконичном приказе, из которого следовало, что полку подполковника Бурды поручается выполнение особого задания (три строчки об этом задании), а дальше - средства, которые выделяются в его распоряжение: лыжный десант, медики, продовольствие.
   Тишина, оглушившая нас на опушке, у танка лейтенанта Петрова, была не случайной. Наступление на многих участках выдохлось, и выдохлись немецкие контратаки. Фронт застывал. Но не сплошной линией, а очагами, слабо соединенными между собой. Между ними - ворота, через которые свободно ходят и наши лыжники, и немецкие.
   В одни из таких ворот ночью, укутавшись поземкой, ввалился полк Бурды. А утром пришли первые радиовести. Не замеченный противником полк уходил все глубже в леса.
   Дальнейшее мне известно из донесений Бурды, из разговоров с ним по радио, а потом и с глазу на глаз. Я не сомневаюсь в правдивости рассказа Бурды и поэтому позволю себе воспроизвести его здесь.
   Огромным снежным комом катился полк.
   Белая окраска брони сливается с маскировочными халатами десантников и прикрученными на танках парусиновыми тюками, туго набитыми консервами, сухарями, бинтами, лекарствами. Полк - остров, охваченный со всех сторон настороженным лесом.
   Любая поляна может встретить залпом в упор, на любой просеке жди засаду.
   Но уже скоро сутки, как отряд в тылу, а - не сглазить бы - ни засад, ни выстрелов. Растет усталость и ослабевает напряжение. Бурда командует привал.
   Как быть дальше? Район окруженной группы не известен даже приблизительно. По лесу можно колесить бесконечно. И никто не поручится, что своих встретишь раньше, чем наскочишь на врага. Из снега плавится вода, но не горючее. Рано или поздно при таких блужданиях опо рожнятся баки, опустеют бочки. Отряд, посланный на выручку окруженным, сам будет взывать о помощи.
   На остановках Бурда ходит между машинами, прислушивается к разговорам, исподволь расспрашивает одного, другого. Расспрашивает по-своему: легко, ненавязчиво, с присказками. Чтобы ни у кого не закралась мысль, будто командира полка гложут сомнения.
   А они гложут, ох гложут..
   Связь со штабом корпуса не прерывается. Что ни час - затерянная в лесах "Ромашка" говорит с оставшейся на Большой земле ."Розой". Пока связь есть, ни один солдат не чувствует себя оторванным от своих.
   Но "Роза" каждый раз подтверждает: новых сведений
   о группе не имею.
   Вылетали самолеты-разведчики. Однако и они не нашли следов окруженных. Да и то сказать - много ли увидишь с воздуха, когда под крылом только снежные вершины деревьев.
   "Занимаем круговую оборону, - решает Бурда. - Дозоры и секреты, наблюдение и связь - все честь честью. И по радиусам каждый квадрат ощупывают лыжники, километр за километром".
   Возвращаются лыжные отряды, и заштриховываются прямоугольнички на карте Бурды.
   Есть такая игра - "морской бой". Противники называют по координатам клеточки, в которых стоят, по их предположениям, "суда". Клетка перечеркивается, даже если игрок промахнулся. Чем больше таких перечеркнутых клеток, тем легче определить место стоянки "вражеского флота". Но при игре небольшой листок бумаги в клетку, а здесь - бесконечное зеленое поле карты, в одной из точек которой замерзают обессилевшие, изголодавшиеся люди.
   Бурда выслушивает однообразные доклады, смотрит на лыжников, на их покрытые инеем шапки, красные лица... А может быть, уже нет в живых многострадальных окруженцев? Последние сведения - чуть не месячной давности, кто-то выбрался тогда, что-то рассказал. Между тем любая лыжная разведка - это риск, в котором и он, Бурда, и солдаты отдают себе отчет.
   На нетерпеливый ежевечерний вопрос Катукова: "Как там у тебя?" - Бурда отвечает сдержанно: "Ничего нового, товарищ пятнадцатый. Братьев-славян не обнаружил". - "Ничего?" - переспрашивает Катуков. "Ничего, - подтверждает Бурда, - ищу".
   Жизнь в лесном лагере входит в свою колею. Есть отличившиеся и есть обмороженные. Один боец уснул в ночном секрете. Утром поднялась тревога: немцы утащили! А он спал сном праведника, занесенный снегом. И проснулся, когда кто-то нечаянно наступил на него.
   По рациям принимаются сводки Совинформбюро. Бойцы слушают об уничтожении сталинградской группировки противника: "А мы тут..."
   Но вот промчались двое на лыжах. Мимо танков, мимо кухни. Не останавливаясь, к палатке командира:
   - Товарищ подполковник, немцы!
   Последние сутки лыжники следили за дорогой Оленине - Белый: проскочило несколько машин, утром протарахтел взвод закутанных по глаза мотоциклистов.
   Но теперь разведчики докладывают о большой колонне - тридцать танков и на автомашинах до полка пехоты. Сейчас завтракают, пьют кофе, сваренный в эмалированных котлах ротных кухонь.
   Можно, конечно, пропустить колонну. У Бурды своя задача, и ему нет причин ввязываться в бой. Но не чрезмерное ли осторожничание подсказывает такое решение?
   Пехотный полк, усиленный танками, перебрасывается с передовой, отводится в тыл. Передислокация? А не брошен ли он на уничтожение наших затерявшихся в лесах товарищей? Не готовят ли гитлеровцы где-то каверзу?
   На командном пункте корпуса мы с Катуковым только ночью узнали о бое и его результатах.
   - Почему не доложил о принятом решении? Почему молчишь? - выспрашивает Катуков, нетерпеливо поигрывая пальцами по железной крышке рации.
   - Мне, товарищ пятнадцатый, как я решение принял, все стало ясно. Пока бы наверх доложил, привел соображения, время ушло бы. А я уверен был: правильно действую. Теперь меня судить не за что, по-моему, все вышло, как надо.
   - Кто ж тебя, мамкиного сына, судит, - смилостивился Катуков. - Докладывай дальше.
   Удар по автоколонне был настолько внезапным, что немцы не успели отцепить и развернуть пушки. Танки, двигавшиеся в голове, ушли вперед, хвостовые подоспели уже к шапочному разбору: "тридцатьчетверки" Бурды
   утюжили дорогу.
   Немецкие машины на высоких колесах с цепями летели в заснеженные кюветы и там замирали с треснувшими кузовами, с выбитыми стеклами, с переломанным каркасом для тентов...
   От захваченного в плен тяжело раненного начальника штаба узнали, что колонна передислоцируется на центральный участок фронта, в Льгов. Попутная задача - добить окруженную группировку русских. На карте начальника штаба жирный эллипс: "Russischen Banden".
   Через сутки полк Бурды вышел в район, где без малото тысяча наших солдат и командиров ждала либо помощи, либо гибели. Ни связи, ни продовольствия. Боеприпасы израсходованы в последних неравных боях. Немцы эвакуировали из Ржевского выступа почти все гражданское население. Где раздобудешь хоть кусок хлеба? Где возьмешь хоть какую-нибудь теплую одежонку? А ведь части попали в беду еще в летнем обмундировании.
   С чем сравнимо пережитое этими людьми?
   Черные сухари, привезенные Бурдой, - для них вожделенная еда. Танкисты и десантники отказались от половины своего пайка в пользу окруженцев.
   Больных, обмороженных и самых слабых положили на броню, на жалюзи танков. Десантники уступили свои места. Сами впряглись в волокуши. И необычное, растянувшееся на километры шествие двинулось к передовой.
   Окруженцам, испытавшим больше того, что под силу вынести человеку, и сейчас почувствовавшим заботу о себе, невдомек, что едва ли не самое страшное - впереди.
   За те дни, что Бурда провел во вражеском тылу, фронт уплотнился. Теперь уже ворота редки, а если и попадаются - не разгуляешься. Фланкирующие, косоприцельные огни перекрывают бреши.
   Значит, предстоит прорыв с боем.
   Но каково-то драться, когда у тебя на руках тысяча беспомощных, обессилевших людей? Да и вообще, что хорошего можно ждать от боя, если на хвосте противник и впереди противник? Тот, что впереди, правда, связан с фронта нашими частями, но из-за этого Бурде проще простого попасть под свой же артиллерийский огонь. А стоит нам ослабить нажим - гитлеровцы повернутся и зажмут отряд Бурды в тиски.
   Чем ближе Бурда к передовой, тем определеннее - и для нас и для немцев место, где он будет прорываться. Это произойдет, теперь уже ясно, в полосе мотострелковой бригады Бабаджаняна.
   Мы передвигаем командный пункт корпуса поближе к Бабаджаняну, в деревню Толкачи. Если верить карте, в Толкачах было двадцать пять дворов. Ныне - ни одного. Посреди поляны торчит колодезный журавль - все, что осталось от деревни, разобранной на блиндажи.
   В этих блиндажах, в редколесье к югу от Толкачей, помещался прежде гитлеровский штаб, а теперь - наш. Гитлеровская офицерня устроилась не без комфорта: в просторных подземных комнатах - домашняя мебель, диваны, зеркала, добротные столы, даже прикроватные тумбочки и пианино. Все это - русское, из наших ограбленных городов. Единственная немецкая вещица, попавшаяся мне, замысловато выгнутая курительная трубка с никелированной крышечкой.
   Сейчас у корпуса нет важнее задачи, чем обеспечить выход Бурды.
   Штабники, после шалашей и машин обосновавшиеся в светлых блиндажах (в каждом два - три укрытых навесом окна), составляют графики взаимодействия, планируют сковывающие удары, разрабатывают таблицы огней, схемы развертывания питательных пунктов, пунктов медпомощи... Работы хватает и на день, и на ночь.
   Примерно за сутки до прорыва Бурды мы с Катуковым перебираемся на командный пункт подполковника Бабаджаняна.
   - Ты, Армо, совсем как обуглившаяся головешка стал,- приветствует Михаил Ефимович командира бригады.
   - Сам не понимаю, где внутренности умещаются, - разводит руками Бабаджанян.
   Полное его имя - Амазасп Хачатурович. Но все (старшие и равные - открыто, подчиненные - между собой) называют комбрига Армо.
   Даже в полушубке и ватных брюках Армо неправдоподобно худ. Кажется, ему, южанину, несмотря на сто одежек, холоднее, чем нам. Армо вытянул узкие длинные ладони над маленькой тонконогой печуркой, раскаленной до того, что уходящая в потолок труба стала прозрачнокрасной.