Страница:
Биография младшего лейтенанта Сергея Хоценко до декабря 1941 года складывалась ничем не примечательно. В тридцать седьмом году закончил в Харькове среднюю школу и поступил в пединститут - пошел по стопам родителей, которые тоже были педагогами. С начала войны - фронт, ранение, курсы младших лейтенантов.
18 декабря 1941 года командир взвода Хоценко, будучи легко раненным, попал в плен:
- Что там делали с нами! В бараке мороз лютей, чем на улице. В день полкотелка баланды. Рана в боку гниет, смердит. Это же понять немыслимо, товарищ генерал...
- Не товарищ он тебе, - наставительно поправил Подгорбунский, - должен говорить "гражданин генерал". Как на суде.
В бараке Хоценко был две недели. Потом перевели в госпиталь. А уже весной овладевал шпионской премудростью в Смоленской разведывательной школе.
В августе первое задание - проверка: переход линии фронта в районе Воронежа, сбор сведений о близлежащих аэродромах, о результатах фашистских бомбежек.
Начальство осталось довольно молодым лазутчиком. Хоценко получил деньги, недельное увольнение и пропуск в публичный дом для немецких солдат.
Второе задание - наш механизированный корпус. 29 ноября 1942 года Хоценко явился в отделение кадров. Удостоверение личности у него было в порядке, а вот предписание сфабриковано не совсем удачно. Но кадровикам было не до "формальностей": бои, потери в офицерском составе...
Хоценко получил взвод. Воевал браво, но недолго. С медалью "За отвагу" и с пулей, застрявшей в правой икре, 15 декабря поехал в госпиталь. Вернулся 3 января. Теперь документы не внушали никаких сомнений, Хоценко был "свой", отличившийся в корпусе командир, и когда он попросился в разведку, кадровик обрадовался:
- Молодец! Туда такие и нужны.
Разведка, решил Хоценко, позволит ему незаметно встречаться с немцами, передавать им данные. Сведений у него накопилось много, было с чем предстать перед требовательными хозяевами.
Но в разведке, как заметил Хоценко, тон задавал старший сержант Подгорбунский. Ему верили бойцы, с ним считались командиры. А Подгорбунский не допускал одиночных разведок, тем более для новичка. Ранят или беда какая, а тут - как перст.
Хоценко просился один в разведку - зачем, дескать, рисковать жизнью других, он еще в сорок первом году один-одинешенек на Южном фронте к немцам лазил. И вот ничего, жив.
Тогда-то у Подгорбунского и закралось первое сомнение:
- Нет, товарищ генерал, не заподозрил. Чего не было, того не было. Просто не понравилось: гордец, думаю, тщеславится, за орденами гонится. А вот когда он сказал, что хочет на немецкий штаб один идти, тут я нюхом почуял недоброе. Если бы еще по-немецки калякать умел, а то вроде меня - "вас истдас" да "айн, цвай, драй". Дай бог, думаю, чтобы просто дурак...
Но Хоценко не был "просто дураком". Шло формирование танковой армии. Он понимал цену таких данных, но знал, что, перебежав через фронт, закроет себе пути обратно в танковую армию и гауптман Штетельбрунн за это не похвалит. А Хоценко хотел, чтобы его хвалили, он работал на совесть, на проданную совесть.
Тактику пришлось переменить. Раньше он спорил с Подгорбунским, проезжался по его адресу: "Языков доставать - не то, что серебряные подстаканники у курортников воровать; война кончится - обратно в лагеря угодишь..." Теперь заискивал перед старшим сержантом, вел "откровенные" беседы о девочках, рассказывал о похождениях.
- Видно, решил, что для бывшего лагерника нет слаще, как насчет марусек потрепаться, - объяснял мне по ходу допроса Подгорбунский. - А я, между прочим, такого трепа, как говорят в Одессе, терпеть не выношу. Особенно сейчас, по сугубо личным причинам.
Подгорбунский ни с кем не поделился своими подозрениями ("Дурака свалял, право слово. Вдруг, думаю, честный человек, а я на него напраслину...").
Как только корпус закончил передислокацию, разведчики ушли на передовую. Хоценко не терпелось. Он согласен был уже идти с кем-нибудь вдвоем:
- Ну хоть с тобой, Володя. За один заход можем Героев заработать...
Сегодняшней ночью, когда поисковая группа отправилась за "языком", Хоценко оказался рядом с Подгорбунским и ефрейтором Малеевым. Хоценко с Малеевым ползли впереди, Подгорбунский прикрывал их с тыла. Время от времени обменивались условным свистом. Потом Подгорбунский перестал отвечать. Хоценко свистнул раз, другой. Тишина. Тогда он достал из-под телогрейки висевшую на брючном ремне финку с резиновой рукояткой (такие получали наши разведчики, чтобы резать провода под напряжением) и сзади пырнул в бок Малеева. Но тут подбежал Подгорбунский, и Хоценко получил удар автоматом по голове.
- Зимнее обмундирование, товарищ генерал, - ввернул Подгорбунский.- Васе Малееву финка по ребрам прошла. Живой он, но крови много вытекло. Мой приклад тоже слабо сработал: ушанка. Пришлось добавлять. Личность предлагала мне перейти к фюреру. Обещания такие, будто он племянник Геринга... Скрутили и принесли аккуратненько на передовую. Я доложил командиру полка, он дал машину...
Гитлеровцы, вербуя для себя "кадры" из пленных, обычно старались найти у человека какую-нибудь слабинку. Одного запугивания не всегда достаточно. Кроме того, явный трус, мокрая курица для шпионажа не годится. Где же, в чем твоя слабинка, недоучившийся харьковский студент 1919 года рождения?
Найти ее мне помогла вскользь брошенная Подгорбунским фраза:
- Вообще-то он чудной какой-то, бзик имеет.
- Что за бзик?
- Затрудняюсь объяснить. Главное ему, чтобы человек был украинской национальности. Как ко мне ластился, "Пидгорбунским" называл. Какой я, говорю, "Пидгорбунький", моя фамилия - Подгорбунский. Не знаешь ты, говорит: это на кацапский лад Подгорбунский, а я в тебе примечаю истинного украинца... И с Садыковым получилось неладно. Садыков у него помкомвзводом был. Так не сошелся с ним, добился, чтобы Проценку на эту должность назначили.
- Ну и что ж, что назначил, - вдруг вспылил Хоценко. - Я нацию свою любить не имею права?
- Ты немецкую ж... любишь, а свою нацию продал, - произнес Подгорбунский, с презрением глядя на Хоценко.
- Немцы украинцев уважают. Вывески, говорят, всюду повесят на нашем языке и на немецком, а русских - долой. Евреев свели и москалей прогонят.
Мы уже кое-что слышали о смоленской разведшколе, об украинских националистах, привлеченных к "преподаванию" в ней.
- Там вам небось говорили, будто Гитлер против Украины не воюет, что он ее только "освобождает". Хоценко молча кивнул.
- Ну ладно. Балыков, вызовите охрану и отправьте бывшего младшего лейтенанта.
Когда мы остались вдвоем с Подгорбунским, я приблизился к нему:
- Благодарю за службу. Большое вы дело сделали. Ступайте отдыхать, Володя...
Утром на марше Катуков нагнал меня, отвел в сторону:
- Тикают немцы из-под Демянска. Третьи сутки тикают.
- Чего ждем, почему не наступаем?
- Царица полей не сосредоточилась.
Лишь 23 февраля начали наступать наши войска, стянутые к северу от Демянска, а 26-го перешли в наступление сосредоточившиеся к югу от него.
Из нашей первой танковой ввязались в бой лишь передовые отряды. Они наступали немцам на пятки. Однако не долго: танки по башни засели в заснеженных болотах.
Мы послали тягачи и людей, чтобы вытащить их. Но последовал приказ: отставить!
А через час новый: немедленно повернуть к железной дороге и приступить к погрузке в эшелоны.
В первых числах марта на всех станциях от Осташкова до Андреаполя грузились батальоны, полки, бригады 1-й танковой армии.
Куда, зачем перебрасываемся - никто не знал. Мы слышали только одно: быстрее, быстрее, быстрее!
Едва с протяжным скрежетом закрывались тяжелые двери теплушек, как паровоз давал гудок и окутывался плотным ватным паром. Вагон за вагоном с замирающим вдали перестуком колес погружались в бескрайно тянувшиеся леса.
Глава вторая
1
Лязгают, перекликаясь, буфера. Тяжко отдуваясь, паровоз хрипло гудит и замирает. Москва.
Состав стоит на далеком от вокзала пути. Город почти не виден. Он только угадывается за дымкой морозного утра, в каком-то тревожном тумане.
Комендант предупредил, что стоянка часа полтора. До сих пор задерживались минут на 15-20. Оторвется старый паровоз, его место займет новый и - вперед!
Мы с Михаилом Ефимовичем решаем заехать в главное управление бронетанковых войск. За стеклами нетряской машины малолюдная насупленная утренняя Москва военного времени.
Командующего и его замов нет. Никому не ведомо, куда мы держим путь.
Михаил Ефимович поглядывает на часы, торопливо сосет сигарету. Пачками трофейных сигарет набиты все его карманы. Он щедро одаряет ими офицеров управления.
После Москвы мы движемся куда медленнее. В узкое русло тянущейся к югу железнодорожной колеи через Москву вливаются сотни эшелонов с войсками, боеприпасами, продовольствием, горючим. В мелькающих окнах классных вагонов белеют лица и повязки раненых.
Остановки теперь длятся по часу, по два, по три. На станциях солдаты разминают затекшие ноги, обмениваются с ранеными махоркой, выспрашивают о фронтовых новостях. Раненые уверенно предсказывают:
- Вам до Курска, как бог свят.
Может, и так...
Один пролет я еду в штабной теплушке Горелова. Мы сидим, пригнувшись, на вторых нарах.
Внизу у буржуйки вполголоса поют офицеры. Равномерное покачивание, неожиданный досуг настраивают на элегический лад.
Горелов молчит, курит, разгоняя рукой сизоватые клубы. Но разве разгонишь? Наверх, к потолку, тянется плотное облако дыма.
- Если не о бое, не о бригаде, то о дочке, - признается Горелов. - Как бы ни умаялся, прежде чем уснуть, должен о ней подумать... Не вернусь, что с ней тогда? Кто человеком сделает? Бабка стара, на мать надежда невелика. Школа?.. Э, что школа без родителей? После войны, кажется, по-новому бы жить начал и дочке многое бы открыл...
Горелов замолкает, уставившись в поглощающую дым оконную щель, слушает песню.
Сейчас так, наверно, в каждой теплушке... Исступленный ритм нарушен. Непонятный покой, с неба свалившийся отдых. Всякий знает: эта благодать не надолго. Через сутки-другие опять фронтовая страда. А на душе скопилось столько! Разве выскажешь? Лишь песня, да обрывки разговора, да опять песня...
Чем дальше на юг, тем медленнее движение. И наконец - стоп! Паровоз отцеплен. Но что-то нет обычного толчка. Новый не подошел.
Чей-то крик в приоткрытую дверь:
- Касторная!
О, сколько же ты испытала за эти месяцы, Касторная - неприметная станция между Курском и Воронежем!
Остатками зимних боев, докуда хватает глаз, торчат из-под снега крылья автомашин, стволы пушек, танковые башни, самолетные хвосты. Воронки вдоль путей, обгоревшие скелеты вагонов, кирпичные развалины пристанционного домика - это следы недавних бомбежек.
А сколько изведала ты за часы нашего недолгого пребывания!
Комендант Касторной - майор, осатаневший от бессонницы, от воздушных налетов, доложил, что станция забита эшелонами с боеприпасами и горючим.
- Теперь и вы пожаловали...
На все вопросы майор отвечал неестественно громким голосом и обычно невпопад. Чаще всего он повторял две короткие фразы: "Паровозов не имею"... "Когда - не могу знать".
Мы с Катуковым, чтобы уединиться, отправились в машину, которую пригнал мне когда-то Горелов. Полуторка с кузовом, покрытым фанерной будкой, стояла на одной из платформ. Миша Кучин подбрасывал уголь в круглую чугунную печурку. Мы сидели на походной раскладушке и разговаривали в ожидании ужина.
С той поры, как была образована армия, при штабе появилась военторговская столовая. После выезда из Соблаго она, правда, не напоминала о своем существовании. Но в Касторной нам был обещан полновесный ужин.
В дверь фанерной будки осторожно постучались. Вошла официантка Лиза в белом фартучке поверх шинели, в маленьких, как у ребенка, валенках, с подносом, накрытым вместо салфетки вафельным полотенцем. Она стряхнула со стола ей одной видимые соринки, расстелила газету, поставила поднос.
И тут началось. Взвыла сирена, ее подхватили разноголосые паровозные гудки, зататакали зенитные пушки. Часовой, стоявший на платформе, рванул дверь нашего фанерного жилья:
- Воздух!
В небе сверкнули огни осветительных бомб. Гул разрывов стремительно наплывал от Щигров, заглушая гудки, свист, крики, заполняя собой до отказа все пространство. Это уже не гул, это - раскалывающий голову, переворачивающий душу грохот. Бомба упала между эшелонами.
Я почувствовал несильный удар по спине. Рядом лежал поднос, на котором принесли нам ужин. Воздушная волна смяла фанерную будку, бросила ее о рядом стоящие вагоны, обломками рассыпала вокруг.
Под платформой я перебрался через пути. В подвагонном мраке наткнулся ищущей рукой на обтянутую шинелью спину. Спина шевельнулась.
При вспышке разрывов я увидел сидящего на рельсах автоматчика. Вероятно, того, который стоял на часах и крикнул: "Воздух!"
Новая вспышка осветила детские валеночки, задранную полу шинели, белый передник. Голова и грудь Лизы лежали под уклон и мне не были видны.
- Куда ее? - спросил я.
- Не знаю,- ответил солдат и, помолчав, добавил: - Когда к вам поесть несла, не удержался, схамил: "Ты, говорю, начальство только днем обслуживаешь?" Она глянула на меня, ничего не сказала... Сволота я, каких поискать...
Подползли Катуков и Кучин. Воздушной волной их швырнуло на груду шпал.
Михаил Ефимович решил пробираться к штабному вагону, я - на станцию.
Бомбежка не утихала, и у меня из ума не шли слова коменданта об эшелонах с горючим и боеприпасами.
В станционном флигеле темень, под ногами стекло, кирпич, бумага. Ни начальника станции, ни следов его. Комендант беспомощно крутит трясущейся головой, бьет себя ладонями по ушам: оглох.
Взрывы один сильнее другого сотрясают ветхое здание. На уставленный телефонами стол сыплется штукатурка. Подозрительно скрипят над головой балки.
Я окликнул каких-то людей, совавшихся подряд во все комнаты. Оказалось, что это подполковник Шхиян, начальник штаба инженерных войск, и майор Павловцев, секретарь партийного бюро управления.
Мы совещаемся, забившись в угол.
Шхиян и Павловцев установили, что дежурный по станции убит, диспетчер и начальник контужены.
- И военный комендант контужен, - добавляю я.
- Надо брать все на себя, - предлагает решительный Павловцев. - Будем принимать меры.
- Какие же меры? - насмешливо спрашивает Шхиян. - Может, тебя вместо паровоза цеплять? Но Павловцева не собьешь.
- Паровозы ты, подполковник, будешь цеплять. Тебя Советская власть на инженера-дорожника выучила, ну и действуй. Среди танкистов иные на паровозах работали, кто машинистом, кто помощником, кто кочегаром... Да и гражданских соберем, какие уцелели... Бомбежка не на полчаса, на всю ночь. Я, товарищ генерал, с вашего разрешения, за диспетчера остаюсь...
Ночь эту я с неунывающим Шхияном провел на путях, среди разрывов, осколков, летающих в воздухе камней и обломков шпал. Немецкие бомбардировщики впились в распятый на земле железнодорожный крест - Касторную.
В этом грохочущем безумье со стороны Щигров прозвучал взрыв, заставивший каждого настороженно поднять голову. Мы с Шхияном, прижавшись к полотну, посмотрели друг на друга. Ясно, бомба угодила в поезд со снарядами.
Воздух дрожит, стонет земля. Словно сотни скорострельных пушек разных калибров стремятся быстрее расстрелять боезапас.
На западе встает слепящее пламя.
Шхиян поднимается, расправляет плечи:
- По ваго-о-о-нам!
Слабые сигналы горнов, слова команд, жидкие паровозные гудки тонут в беснующемся океане разрывов.
И все-таки за ночь десятка три эшелонов удалось вывести со станции, растащить в стороны от эпицентра бомбежки.
Часов около восьми в мутном предрассветном тумане, перемешанном с обволакивающим все дымом, последняя эскадрилья сделала последний заход, короткими очередями оповещая о своем отлете.
Откуда-то появились ремонтные бригады. Красная фуражка дежурного уже на голове молоденькой девушки, снующей между вагонами. Глухой контуженный комендант,
тряся головой, орет на своего помощника. Машинисты с железными сундучками торопливо идут по путям. Смазчики из леек с длинными хоботами заливают масло в буксы...
Одна колея в направлении Щигры - Курск кое-как приведена в порядок. Но чтобы выехать с узла и попасть. на нее, надо миновать огромную воронку.
Воронка? То ли это слово? Пропасть, в которой свободно уместится трехэтажный дом. Бомба припечатала поезд с боеприпасами.
Мы проехали от Касторной к западу километров двадцать и остановились перед категорически вытянутой рукой семафора.
К полудню в небе снова появились легкие бомбардировщики, которые больше всего досаждали нам пулеметным огнем. Когда, ястребом упав из облаков, самолет устремлялся на красные крыши теплушек, все убегали далеко в поле и оттуда как завороженные следили за происходящим на путях.
Замрешь, пытаясь отдышаться, в снегу и вдруг чувствуешь под собой что-то твердое. Копнешь... Толстая с металлическими шипами подошва сапога, окостеневший коричневый кулак, ржавый обод каски. Еще недавно это заметенное снегом поле было полем боя. Сопротивлявшиеся здесь немцы так и остались на нем.
Самолеты, оторвавшись от эшелона, кружат над черными точками, заманчиво рассыпанными по белому фону. Смерть снизу, смерть сверху...
Мы и теперь держимся вместе - Шхиян, Павловцев и я. Когда с платформы спускается "эмка", втроем отправляемся вперед. Перед Щиграми железнодорожный мост взорван. У быков хлопочут десятка два солдат.
- Им до второго пришествия хватит, - морщится Павловцев.
- Пусть Шхиян принимает руководство и остается здесь, - решаю я. - А мы с Павловцевым пойдем в деревню, женщинам поклонимся...
Неказистая курская деревенька, соломенные крыши, земляные полы. На столе вязкий, как смола, хлеб из воробятника, сладковатая, чуть присоленная (соль на вес золота) картошка. Чего-чего, а обшаривать закрома, высасывать из крестьян последние соки оккупанты умеют!
До сих пор я думал о дороге лишь как об артерии, питающей фронт. Теперь отчетливо понял: по ней должны снабжаться и эти разоренные, изголодавшиеся места.
Женщины собрались у колодца, я говорю им об эшелонах, которые идут на передовую, но застряли перед взорванным мостом, о положении на фронтах. Прошу помочь.
На середину выходит крюком сгорбившаяся старуха:
- Мы и так что ни день помогаем. То снег на дорогах гребем, то с подводами ходим, то на саночках снаряды возим. Мы привычные. А тебе спасибо, что все растолковал... Когда по-людски поговорят, особенно постараешься... Пошли, бабоньки!
От этой случайно брошенной похвалы мне стало немного не по себе. Сегодня догадался выступить. А сколько раз без этого обходилось. И с других не требовал. Свой, дескать, народ, чего попусту слова тратить.
Не слишком ли мы за войну привыкли командовать:
"Давай", "Нажимай", "Побыстрей"?..
Женщины вместе с бойцами складывали из шпал колодцы, чтобы на них опустить рельсы.
Шхиян и Павловцев остались у моста.
- Когда будет линия? - спросил я, садясь в машину. Шхиян подозрительно посмотрел на небо, погладил указательным пальцем узкие усики, прикрывавшие верхнюю губу:
- Под утро попробую пропустить первый эшелон...
Он снова покосился на небо.
Ночью я на машине добрался до Курска. На станции мне показали домик, где находится представитель Ставки.
Адъютант впустил меня в освещенную двумя "летучими мышами" комнату. За столом сидел чисто выбритый человек в отутюженном, хорошо облегавшем его спортивную фигуру кителе. Что-то необычное было в его облике. А, погоны! Я их видел впервые.
Заместитель начальника Генштаба генерал Антонов - это он представлял здесь Ставку - неторопливо вышел из-за стола мне навстречу.
- Наконец-то, наконец! - повторял он, выслушивая мой короткий доклад.Ждем, ждем... Численность? Количество танков? Когда подойдут первые части?
Не перебивая, давал ответить и постепенно, как говорят военные, вводил в обстановку: .
- Танки позарез нужны. Как воздух, как вода, как хлеб. Гитлеровцы предприняли контрнаступление, отбили Харьков и Белгород, жмут на Обоянь. Сил у них не особенно много. Но наши части выдохлись за зиму, кровью истекли.
Шутка ли, от самого Воронежа метут фашистов. Видали, что вокруг Касторной и Щигров делается? Сколько там немецкой техники побито? Это результат нашего зимнего наступления.
Я рассказал о мосте под Щиграми.
- Правильно поступили, что сами восстанавливаете, - одобрил Антонов. Если бы один такой мост, а то - десятки. Ремонтников не хватает. Так утром прибудет первый эшелон?
Он взял мою карту, привычно разложил на столе и опытной рукой штабного командира нанес дужку.
- Здесь поставите первые же прибывшие части. До подхода штаба армии вам целесообразнее всего находиться вместе со мной...
Трое суток встречал я наши многострадальные эшелоны, история прибытия которых читалась по иссеченным осколками дверям теплушек, пробитым пулями крышам, обгоревшим стенкам.
На исходе третьих суток появился Катуков. Перебазирование армии далось ему, пожалуй, труднее, чем бои. Он зарос, отощал, покрасневшие глаза закрывались от усталости. В полушубке со следами машинного масла и автола, в рваных ватных брюках и мокрых валенках, Михаил Ефимович докладывал генералу Антонову.
Антонов, неизменно вежливый и благожелательный, выслушал Катукова и отдал лишь одно распоряжение:
- Отдыхайте, завтра утром поговорим.
Катуков зашел в соседнюю избу, в которой я обосновался, секунду постоял перед кроватью. Потом сдернул с нее подушку, бросил на пол и упал как подкошенный. В полушубке, в валенках ...
Я привык к удивительной способности Михаила Ефимовича засыпать в любом положении, в любой обстановке. Но такое видел впервые.
Наутро, когда Катуков намеревался сменить белье и побриться, выяснилось, что в дорожных передрягах пропал его чемодан. Однако расторопный адъютант вскоре привел какую-то молодую женщину и представил:
- Здешняя парикмахерша. Полина. Говорят, работает не хуже московских...
- А они, московские-то, не из того, что ли, теста сделаны, что курские? бойко подхватила Полина, открывая чемоданчик.
За войну я отвык видеть женщин с крашеными губами, маникюром, старательно выложенными кудряшками, и Полина казалась мне видением из какого-то другого мира. Но из какого?
- Зря вы так на меня глядите, - сказала Полина. - В нашем поселке про меня никто не скажет, что я Гансам подстилкой была. А обслуживать их - обслуживала. Не в полиции, не у бургомистра, не на бирже. Разрешили мне свое парикмахерское заведение открыть - фрезир у них называется, - я и открыла. Вдвоем с сестренкой Нюшей управлялись. И на жизнь не жалуюсь... Если человек имеет голову да способность к частному интересу, он у немцев не только не пропадет, а, наоборот, выгоду получит. И немцы таких ценят, в обиду не дают. Не то что меня, даже Нюшку в ихний райх не отправили...
Я перебил ее:
- Сколько народу гитлеровцы перестреляли в Курске?
- А мне это ни к чему. Война - значит, стреляли... Я прежде в парикмахерской служила, а при немцах сама себе хозяйка была. Вы, может, думаете, я им во всем сочувствую? Вот уж нет... Считаю, что напрасно они цыган всех поубивали. У нас был один такой - Вася. Красивый, как ангелочек, кудрявенький. Сирота безобидный. Зачем такого в лагеря отправили? Я песни цыганские уважаю, за самое сердце берут...
Отвращение, чувство гадливости, какое вызывала эта болтливая бабенка, боролись во мне с потребностью выслушать ее, чтобы раскусить людишек, удобно пристроившихся при гитлеровцах. На лице Катукова отражалась такая же борьба. А ничего не замечавшая парикмахерша продолжала тараторить:
- Или вот у соседки еще в сорок первом году прятался раненый лейтенантик. Виктор его имя. Молоденький, ресницы длинные, на конце закругляются. Я ему в подвал картошку носила. А немцы взяли и прямо на улице - тр-р-р из автомата. Верите ли, весь день я как белуга ревела... Но жить-то надо, слезами сыт не будешь... Брит- - вочка не беспокоит вас, товарищ командир?.. А правда, что теперь наших командиров тоже офицерами называть станут и погоны пришьют на плечи? Говорят, колхозов не будет, лавки частные разрешат... Массажик сделать?
- Обманули тебя, - грубовато сказал Катуков. - Лавочников не будет, а колхозы будут. Советская власть
будет!
Применительная к подлости, удивительно удобная философия этой женщины была очевидна. Сейчас отчетливее, чем прежде, я постиг: гитлеровцы не только запугивают слабых людей, они играют на самых темных инстинктах. Помимо всего прочего, культивируют звериный эгоизм: плюнь на все, помни о себе и не пропадешь ни с чертом, ни с ангелом. Стремление любой ценой обогатиться, корыстный интерес оккупанты благословляют, провозглашают альфой и омегой существования. Они норовят разрушить все то светлое, что закладывали мы в человеческое сознание после Октября.
Но гитлеризм и тут просчитался. Не нашел он в нашей стране пятой колонны. В Харькове, где бог весть как созрел изменник Хоценко, нелегально действовала комсомольская организация, вожаки которой героически погибли. Здесь, в Курске, тоже работали подпольщики, скрывались разведчики, печатались листовки. А о скольких еще героях, сражавшихся во вражеском тылу, нам предстоит узнать!
18 декабря 1941 года командир взвода Хоценко, будучи легко раненным, попал в плен:
- Что там делали с нами! В бараке мороз лютей, чем на улице. В день полкотелка баланды. Рана в боку гниет, смердит. Это же понять немыслимо, товарищ генерал...
- Не товарищ он тебе, - наставительно поправил Подгорбунский, - должен говорить "гражданин генерал". Как на суде.
В бараке Хоценко был две недели. Потом перевели в госпиталь. А уже весной овладевал шпионской премудростью в Смоленской разведывательной школе.
В августе первое задание - проверка: переход линии фронта в районе Воронежа, сбор сведений о близлежащих аэродромах, о результатах фашистских бомбежек.
Начальство осталось довольно молодым лазутчиком. Хоценко получил деньги, недельное увольнение и пропуск в публичный дом для немецких солдат.
Второе задание - наш механизированный корпус. 29 ноября 1942 года Хоценко явился в отделение кадров. Удостоверение личности у него было в порядке, а вот предписание сфабриковано не совсем удачно. Но кадровикам было не до "формальностей": бои, потери в офицерском составе...
Хоценко получил взвод. Воевал браво, но недолго. С медалью "За отвагу" и с пулей, застрявшей в правой икре, 15 декабря поехал в госпиталь. Вернулся 3 января. Теперь документы не внушали никаких сомнений, Хоценко был "свой", отличившийся в корпусе командир, и когда он попросился в разведку, кадровик обрадовался:
- Молодец! Туда такие и нужны.
Разведка, решил Хоценко, позволит ему незаметно встречаться с немцами, передавать им данные. Сведений у него накопилось много, было с чем предстать перед требовательными хозяевами.
Но в разведке, как заметил Хоценко, тон задавал старший сержант Подгорбунский. Ему верили бойцы, с ним считались командиры. А Подгорбунский не допускал одиночных разведок, тем более для новичка. Ранят или беда какая, а тут - как перст.
Хоценко просился один в разведку - зачем, дескать, рисковать жизнью других, он еще в сорок первом году один-одинешенек на Южном фронте к немцам лазил. И вот ничего, жив.
Тогда-то у Подгорбунского и закралось первое сомнение:
- Нет, товарищ генерал, не заподозрил. Чего не было, того не было. Просто не понравилось: гордец, думаю, тщеславится, за орденами гонится. А вот когда он сказал, что хочет на немецкий штаб один идти, тут я нюхом почуял недоброе. Если бы еще по-немецки калякать умел, а то вроде меня - "вас истдас" да "айн, цвай, драй". Дай бог, думаю, чтобы просто дурак...
Но Хоценко не был "просто дураком". Шло формирование танковой армии. Он понимал цену таких данных, но знал, что, перебежав через фронт, закроет себе пути обратно в танковую армию и гауптман Штетельбрунн за это не похвалит. А Хоценко хотел, чтобы его хвалили, он работал на совесть, на проданную совесть.
Тактику пришлось переменить. Раньше он спорил с Подгорбунским, проезжался по его адресу: "Языков доставать - не то, что серебряные подстаканники у курортников воровать; война кончится - обратно в лагеря угодишь..." Теперь заискивал перед старшим сержантом, вел "откровенные" беседы о девочках, рассказывал о похождениях.
- Видно, решил, что для бывшего лагерника нет слаще, как насчет марусек потрепаться, - объяснял мне по ходу допроса Подгорбунский. - А я, между прочим, такого трепа, как говорят в Одессе, терпеть не выношу. Особенно сейчас, по сугубо личным причинам.
Подгорбунский ни с кем не поделился своими подозрениями ("Дурака свалял, право слово. Вдруг, думаю, честный человек, а я на него напраслину...").
Как только корпус закончил передислокацию, разведчики ушли на передовую. Хоценко не терпелось. Он согласен был уже идти с кем-нибудь вдвоем:
- Ну хоть с тобой, Володя. За один заход можем Героев заработать...
Сегодняшней ночью, когда поисковая группа отправилась за "языком", Хоценко оказался рядом с Подгорбунским и ефрейтором Малеевым. Хоценко с Малеевым ползли впереди, Подгорбунский прикрывал их с тыла. Время от времени обменивались условным свистом. Потом Подгорбунский перестал отвечать. Хоценко свистнул раз, другой. Тишина. Тогда он достал из-под телогрейки висевшую на брючном ремне финку с резиновой рукояткой (такие получали наши разведчики, чтобы резать провода под напряжением) и сзади пырнул в бок Малеева. Но тут подбежал Подгорбунский, и Хоценко получил удар автоматом по голове.
- Зимнее обмундирование, товарищ генерал, - ввернул Подгорбунский.- Васе Малееву финка по ребрам прошла. Живой он, но крови много вытекло. Мой приклад тоже слабо сработал: ушанка. Пришлось добавлять. Личность предлагала мне перейти к фюреру. Обещания такие, будто он племянник Геринга... Скрутили и принесли аккуратненько на передовую. Я доложил командиру полка, он дал машину...
Гитлеровцы, вербуя для себя "кадры" из пленных, обычно старались найти у человека какую-нибудь слабинку. Одного запугивания не всегда достаточно. Кроме того, явный трус, мокрая курица для шпионажа не годится. Где же, в чем твоя слабинка, недоучившийся харьковский студент 1919 года рождения?
Найти ее мне помогла вскользь брошенная Подгорбунским фраза:
- Вообще-то он чудной какой-то, бзик имеет.
- Что за бзик?
- Затрудняюсь объяснить. Главное ему, чтобы человек был украинской национальности. Как ко мне ластился, "Пидгорбунским" называл. Какой я, говорю, "Пидгорбунький", моя фамилия - Подгорбунский. Не знаешь ты, говорит: это на кацапский лад Подгорбунский, а я в тебе примечаю истинного украинца... И с Садыковым получилось неладно. Садыков у него помкомвзводом был. Так не сошелся с ним, добился, чтобы Проценку на эту должность назначили.
- Ну и что ж, что назначил, - вдруг вспылил Хоценко. - Я нацию свою любить не имею права?
- Ты немецкую ж... любишь, а свою нацию продал, - произнес Подгорбунский, с презрением глядя на Хоценко.
- Немцы украинцев уважают. Вывески, говорят, всюду повесят на нашем языке и на немецком, а русских - долой. Евреев свели и москалей прогонят.
Мы уже кое-что слышали о смоленской разведшколе, об украинских националистах, привлеченных к "преподаванию" в ней.
- Там вам небось говорили, будто Гитлер против Украины не воюет, что он ее только "освобождает". Хоценко молча кивнул.
- Ну ладно. Балыков, вызовите охрану и отправьте бывшего младшего лейтенанта.
Когда мы остались вдвоем с Подгорбунским, я приблизился к нему:
- Благодарю за службу. Большое вы дело сделали. Ступайте отдыхать, Володя...
Утром на марше Катуков нагнал меня, отвел в сторону:
- Тикают немцы из-под Демянска. Третьи сутки тикают.
- Чего ждем, почему не наступаем?
- Царица полей не сосредоточилась.
Лишь 23 февраля начали наступать наши войска, стянутые к северу от Демянска, а 26-го перешли в наступление сосредоточившиеся к югу от него.
Из нашей первой танковой ввязались в бой лишь передовые отряды. Они наступали немцам на пятки. Однако не долго: танки по башни засели в заснеженных болотах.
Мы послали тягачи и людей, чтобы вытащить их. Но последовал приказ: отставить!
А через час новый: немедленно повернуть к железной дороге и приступить к погрузке в эшелоны.
В первых числах марта на всех станциях от Осташкова до Андреаполя грузились батальоны, полки, бригады 1-й танковой армии.
Куда, зачем перебрасываемся - никто не знал. Мы слышали только одно: быстрее, быстрее, быстрее!
Едва с протяжным скрежетом закрывались тяжелые двери теплушек, как паровоз давал гудок и окутывался плотным ватным паром. Вагон за вагоном с замирающим вдали перестуком колес погружались в бескрайно тянувшиеся леса.
Глава вторая
1
Лязгают, перекликаясь, буфера. Тяжко отдуваясь, паровоз хрипло гудит и замирает. Москва.
Состав стоит на далеком от вокзала пути. Город почти не виден. Он только угадывается за дымкой морозного утра, в каком-то тревожном тумане.
Комендант предупредил, что стоянка часа полтора. До сих пор задерживались минут на 15-20. Оторвется старый паровоз, его место займет новый и - вперед!
Мы с Михаилом Ефимовичем решаем заехать в главное управление бронетанковых войск. За стеклами нетряской машины малолюдная насупленная утренняя Москва военного времени.
Командующего и его замов нет. Никому не ведомо, куда мы держим путь.
Михаил Ефимович поглядывает на часы, торопливо сосет сигарету. Пачками трофейных сигарет набиты все его карманы. Он щедро одаряет ими офицеров управления.
После Москвы мы движемся куда медленнее. В узкое русло тянущейся к югу железнодорожной колеи через Москву вливаются сотни эшелонов с войсками, боеприпасами, продовольствием, горючим. В мелькающих окнах классных вагонов белеют лица и повязки раненых.
Остановки теперь длятся по часу, по два, по три. На станциях солдаты разминают затекшие ноги, обмениваются с ранеными махоркой, выспрашивают о фронтовых новостях. Раненые уверенно предсказывают:
- Вам до Курска, как бог свят.
Может, и так...
Один пролет я еду в штабной теплушке Горелова. Мы сидим, пригнувшись, на вторых нарах.
Внизу у буржуйки вполголоса поют офицеры. Равномерное покачивание, неожиданный досуг настраивают на элегический лад.
Горелов молчит, курит, разгоняя рукой сизоватые клубы. Но разве разгонишь? Наверх, к потолку, тянется плотное облако дыма.
- Если не о бое, не о бригаде, то о дочке, - признается Горелов. - Как бы ни умаялся, прежде чем уснуть, должен о ней подумать... Не вернусь, что с ней тогда? Кто человеком сделает? Бабка стара, на мать надежда невелика. Школа?.. Э, что школа без родителей? После войны, кажется, по-новому бы жить начал и дочке многое бы открыл...
Горелов замолкает, уставившись в поглощающую дым оконную щель, слушает песню.
Сейчас так, наверно, в каждой теплушке... Исступленный ритм нарушен. Непонятный покой, с неба свалившийся отдых. Всякий знает: эта благодать не надолго. Через сутки-другие опять фронтовая страда. А на душе скопилось столько! Разве выскажешь? Лишь песня, да обрывки разговора, да опять песня...
Чем дальше на юг, тем медленнее движение. И наконец - стоп! Паровоз отцеплен. Но что-то нет обычного толчка. Новый не подошел.
Чей-то крик в приоткрытую дверь:
- Касторная!
О, сколько же ты испытала за эти месяцы, Касторная - неприметная станция между Курском и Воронежем!
Остатками зимних боев, докуда хватает глаз, торчат из-под снега крылья автомашин, стволы пушек, танковые башни, самолетные хвосты. Воронки вдоль путей, обгоревшие скелеты вагонов, кирпичные развалины пристанционного домика - это следы недавних бомбежек.
А сколько изведала ты за часы нашего недолгого пребывания!
Комендант Касторной - майор, осатаневший от бессонницы, от воздушных налетов, доложил, что станция забита эшелонами с боеприпасами и горючим.
- Теперь и вы пожаловали...
На все вопросы майор отвечал неестественно громким голосом и обычно невпопад. Чаще всего он повторял две короткие фразы: "Паровозов не имею"... "Когда - не могу знать".
Мы с Катуковым, чтобы уединиться, отправились в машину, которую пригнал мне когда-то Горелов. Полуторка с кузовом, покрытым фанерной будкой, стояла на одной из платформ. Миша Кучин подбрасывал уголь в круглую чугунную печурку. Мы сидели на походной раскладушке и разговаривали в ожидании ужина.
С той поры, как была образована армия, при штабе появилась военторговская столовая. После выезда из Соблаго она, правда, не напоминала о своем существовании. Но в Касторной нам был обещан полновесный ужин.
В дверь фанерной будки осторожно постучались. Вошла официантка Лиза в белом фартучке поверх шинели, в маленьких, как у ребенка, валенках, с подносом, накрытым вместо салфетки вафельным полотенцем. Она стряхнула со стола ей одной видимые соринки, расстелила газету, поставила поднос.
И тут началось. Взвыла сирена, ее подхватили разноголосые паровозные гудки, зататакали зенитные пушки. Часовой, стоявший на платформе, рванул дверь нашего фанерного жилья:
- Воздух!
В небе сверкнули огни осветительных бомб. Гул разрывов стремительно наплывал от Щигров, заглушая гудки, свист, крики, заполняя собой до отказа все пространство. Это уже не гул, это - раскалывающий голову, переворачивающий душу грохот. Бомба упала между эшелонами.
Я почувствовал несильный удар по спине. Рядом лежал поднос, на котором принесли нам ужин. Воздушная волна смяла фанерную будку, бросила ее о рядом стоящие вагоны, обломками рассыпала вокруг.
Под платформой я перебрался через пути. В подвагонном мраке наткнулся ищущей рукой на обтянутую шинелью спину. Спина шевельнулась.
При вспышке разрывов я увидел сидящего на рельсах автоматчика. Вероятно, того, который стоял на часах и крикнул: "Воздух!"
Новая вспышка осветила детские валеночки, задранную полу шинели, белый передник. Голова и грудь Лизы лежали под уклон и мне не были видны.
- Куда ее? - спросил я.
- Не знаю,- ответил солдат и, помолчав, добавил: - Когда к вам поесть несла, не удержался, схамил: "Ты, говорю, начальство только днем обслуживаешь?" Она глянула на меня, ничего не сказала... Сволота я, каких поискать...
Подползли Катуков и Кучин. Воздушной волной их швырнуло на груду шпал.
Михаил Ефимович решил пробираться к штабному вагону, я - на станцию.
Бомбежка не утихала, и у меня из ума не шли слова коменданта об эшелонах с горючим и боеприпасами.
В станционном флигеле темень, под ногами стекло, кирпич, бумага. Ни начальника станции, ни следов его. Комендант беспомощно крутит трясущейся головой, бьет себя ладонями по ушам: оглох.
Взрывы один сильнее другого сотрясают ветхое здание. На уставленный телефонами стол сыплется штукатурка. Подозрительно скрипят над головой балки.
Я окликнул каких-то людей, совавшихся подряд во все комнаты. Оказалось, что это подполковник Шхиян, начальник штаба инженерных войск, и майор Павловцев, секретарь партийного бюро управления.
Мы совещаемся, забившись в угол.
Шхиян и Павловцев установили, что дежурный по станции убит, диспетчер и начальник контужены.
- И военный комендант контужен, - добавляю я.
- Надо брать все на себя, - предлагает решительный Павловцев. - Будем принимать меры.
- Какие же меры? - насмешливо спрашивает Шхиян. - Может, тебя вместо паровоза цеплять? Но Павловцева не собьешь.
- Паровозы ты, подполковник, будешь цеплять. Тебя Советская власть на инженера-дорожника выучила, ну и действуй. Среди танкистов иные на паровозах работали, кто машинистом, кто помощником, кто кочегаром... Да и гражданских соберем, какие уцелели... Бомбежка не на полчаса, на всю ночь. Я, товарищ генерал, с вашего разрешения, за диспетчера остаюсь...
Ночь эту я с неунывающим Шхияном провел на путях, среди разрывов, осколков, летающих в воздухе камней и обломков шпал. Немецкие бомбардировщики впились в распятый на земле железнодорожный крест - Касторную.
В этом грохочущем безумье со стороны Щигров прозвучал взрыв, заставивший каждого настороженно поднять голову. Мы с Шхияном, прижавшись к полотну, посмотрели друг на друга. Ясно, бомба угодила в поезд со снарядами.
Воздух дрожит, стонет земля. Словно сотни скорострельных пушек разных калибров стремятся быстрее расстрелять боезапас.
На западе встает слепящее пламя.
Шхиян поднимается, расправляет плечи:
- По ваго-о-о-нам!
Слабые сигналы горнов, слова команд, жидкие паровозные гудки тонут в беснующемся океане разрывов.
И все-таки за ночь десятка три эшелонов удалось вывести со станции, растащить в стороны от эпицентра бомбежки.
Часов около восьми в мутном предрассветном тумане, перемешанном с обволакивающим все дымом, последняя эскадрилья сделала последний заход, короткими очередями оповещая о своем отлете.
Откуда-то появились ремонтные бригады. Красная фуражка дежурного уже на голове молоденькой девушки, снующей между вагонами. Глухой контуженный комендант,
тряся головой, орет на своего помощника. Машинисты с железными сундучками торопливо идут по путям. Смазчики из леек с длинными хоботами заливают масло в буксы...
Одна колея в направлении Щигры - Курск кое-как приведена в порядок. Но чтобы выехать с узла и попасть. на нее, надо миновать огромную воронку.
Воронка? То ли это слово? Пропасть, в которой свободно уместится трехэтажный дом. Бомба припечатала поезд с боеприпасами.
Мы проехали от Касторной к западу километров двадцать и остановились перед категорически вытянутой рукой семафора.
К полудню в небе снова появились легкие бомбардировщики, которые больше всего досаждали нам пулеметным огнем. Когда, ястребом упав из облаков, самолет устремлялся на красные крыши теплушек, все убегали далеко в поле и оттуда как завороженные следили за происходящим на путях.
Замрешь, пытаясь отдышаться, в снегу и вдруг чувствуешь под собой что-то твердое. Копнешь... Толстая с металлическими шипами подошва сапога, окостеневший коричневый кулак, ржавый обод каски. Еще недавно это заметенное снегом поле было полем боя. Сопротивлявшиеся здесь немцы так и остались на нем.
Самолеты, оторвавшись от эшелона, кружат над черными точками, заманчиво рассыпанными по белому фону. Смерть снизу, смерть сверху...
Мы и теперь держимся вместе - Шхиян, Павловцев и я. Когда с платформы спускается "эмка", втроем отправляемся вперед. Перед Щиграми железнодорожный мост взорван. У быков хлопочут десятка два солдат.
- Им до второго пришествия хватит, - морщится Павловцев.
- Пусть Шхиян принимает руководство и остается здесь, - решаю я. - А мы с Павловцевым пойдем в деревню, женщинам поклонимся...
Неказистая курская деревенька, соломенные крыши, земляные полы. На столе вязкий, как смола, хлеб из воробятника, сладковатая, чуть присоленная (соль на вес золота) картошка. Чего-чего, а обшаривать закрома, высасывать из крестьян последние соки оккупанты умеют!
До сих пор я думал о дороге лишь как об артерии, питающей фронт. Теперь отчетливо понял: по ней должны снабжаться и эти разоренные, изголодавшиеся места.
Женщины собрались у колодца, я говорю им об эшелонах, которые идут на передовую, но застряли перед взорванным мостом, о положении на фронтах. Прошу помочь.
На середину выходит крюком сгорбившаяся старуха:
- Мы и так что ни день помогаем. То снег на дорогах гребем, то с подводами ходим, то на саночках снаряды возим. Мы привычные. А тебе спасибо, что все растолковал... Когда по-людски поговорят, особенно постараешься... Пошли, бабоньки!
От этой случайно брошенной похвалы мне стало немного не по себе. Сегодня догадался выступить. А сколько раз без этого обходилось. И с других не требовал. Свой, дескать, народ, чего попусту слова тратить.
Не слишком ли мы за войну привыкли командовать:
"Давай", "Нажимай", "Побыстрей"?..
Женщины вместе с бойцами складывали из шпал колодцы, чтобы на них опустить рельсы.
Шхиян и Павловцев остались у моста.
- Когда будет линия? - спросил я, садясь в машину. Шхиян подозрительно посмотрел на небо, погладил указательным пальцем узкие усики, прикрывавшие верхнюю губу:
- Под утро попробую пропустить первый эшелон...
Он снова покосился на небо.
Ночью я на машине добрался до Курска. На станции мне показали домик, где находится представитель Ставки.
Адъютант впустил меня в освещенную двумя "летучими мышами" комнату. За столом сидел чисто выбритый человек в отутюженном, хорошо облегавшем его спортивную фигуру кителе. Что-то необычное было в его облике. А, погоны! Я их видел впервые.
Заместитель начальника Генштаба генерал Антонов - это он представлял здесь Ставку - неторопливо вышел из-за стола мне навстречу.
- Наконец-то, наконец! - повторял он, выслушивая мой короткий доклад.Ждем, ждем... Численность? Количество танков? Когда подойдут первые части?
Не перебивая, давал ответить и постепенно, как говорят военные, вводил в обстановку: .
- Танки позарез нужны. Как воздух, как вода, как хлеб. Гитлеровцы предприняли контрнаступление, отбили Харьков и Белгород, жмут на Обоянь. Сил у них не особенно много. Но наши части выдохлись за зиму, кровью истекли.
Шутка ли, от самого Воронежа метут фашистов. Видали, что вокруг Касторной и Щигров делается? Сколько там немецкой техники побито? Это результат нашего зимнего наступления.
Я рассказал о мосте под Щиграми.
- Правильно поступили, что сами восстанавливаете, - одобрил Антонов. Если бы один такой мост, а то - десятки. Ремонтников не хватает. Так утром прибудет первый эшелон?
Он взял мою карту, привычно разложил на столе и опытной рукой штабного командира нанес дужку.
- Здесь поставите первые же прибывшие части. До подхода штаба армии вам целесообразнее всего находиться вместе со мной...
Трое суток встречал я наши многострадальные эшелоны, история прибытия которых читалась по иссеченным осколками дверям теплушек, пробитым пулями крышам, обгоревшим стенкам.
На исходе третьих суток появился Катуков. Перебазирование армии далось ему, пожалуй, труднее, чем бои. Он зарос, отощал, покрасневшие глаза закрывались от усталости. В полушубке со следами машинного масла и автола, в рваных ватных брюках и мокрых валенках, Михаил Ефимович докладывал генералу Антонову.
Антонов, неизменно вежливый и благожелательный, выслушал Катукова и отдал лишь одно распоряжение:
- Отдыхайте, завтра утром поговорим.
Катуков зашел в соседнюю избу, в которой я обосновался, секунду постоял перед кроватью. Потом сдернул с нее подушку, бросил на пол и упал как подкошенный. В полушубке, в валенках ...
Я привык к удивительной способности Михаила Ефимовича засыпать в любом положении, в любой обстановке. Но такое видел впервые.
Наутро, когда Катуков намеревался сменить белье и побриться, выяснилось, что в дорожных передрягах пропал его чемодан. Однако расторопный адъютант вскоре привел какую-то молодую женщину и представил:
- Здешняя парикмахерша. Полина. Говорят, работает не хуже московских...
- А они, московские-то, не из того, что ли, теста сделаны, что курские? бойко подхватила Полина, открывая чемоданчик.
За войну я отвык видеть женщин с крашеными губами, маникюром, старательно выложенными кудряшками, и Полина казалась мне видением из какого-то другого мира. Но из какого?
- Зря вы так на меня глядите, - сказала Полина. - В нашем поселке про меня никто не скажет, что я Гансам подстилкой была. А обслуживать их - обслуживала. Не в полиции, не у бургомистра, не на бирже. Разрешили мне свое парикмахерское заведение открыть - фрезир у них называется, - я и открыла. Вдвоем с сестренкой Нюшей управлялись. И на жизнь не жалуюсь... Если человек имеет голову да способность к частному интересу, он у немцев не только не пропадет, а, наоборот, выгоду получит. И немцы таких ценят, в обиду не дают. Не то что меня, даже Нюшку в ихний райх не отправили...
Я перебил ее:
- Сколько народу гитлеровцы перестреляли в Курске?
- А мне это ни к чему. Война - значит, стреляли... Я прежде в парикмахерской служила, а при немцах сама себе хозяйка была. Вы, может, думаете, я им во всем сочувствую? Вот уж нет... Считаю, что напрасно они цыган всех поубивали. У нас был один такой - Вася. Красивый, как ангелочек, кудрявенький. Сирота безобидный. Зачем такого в лагеря отправили? Я песни цыганские уважаю, за самое сердце берут...
Отвращение, чувство гадливости, какое вызывала эта болтливая бабенка, боролись во мне с потребностью выслушать ее, чтобы раскусить людишек, удобно пристроившихся при гитлеровцах. На лице Катукова отражалась такая же борьба. А ничего не замечавшая парикмахерша продолжала тараторить:
- Или вот у соседки еще в сорок первом году прятался раненый лейтенантик. Виктор его имя. Молоденький, ресницы длинные, на конце закругляются. Я ему в подвал картошку носила. А немцы взяли и прямо на улице - тр-р-р из автомата. Верите ли, весь день я как белуга ревела... Но жить-то надо, слезами сыт не будешь... Брит- - вочка не беспокоит вас, товарищ командир?.. А правда, что теперь наших командиров тоже офицерами называть станут и погоны пришьют на плечи? Говорят, колхозов не будет, лавки частные разрешат... Массажик сделать?
- Обманули тебя, - грубовато сказал Катуков. - Лавочников не будет, а колхозы будут. Советская власть
будет!
Применительная к подлости, удивительно удобная философия этой женщины была очевидна. Сейчас отчетливее, чем прежде, я постиг: гитлеровцы не только запугивают слабых людей, они играют на самых темных инстинктах. Помимо всего прочего, культивируют звериный эгоизм: плюнь на все, помни о себе и не пропадешь ни с чертом, ни с ангелом. Стремление любой ценой обогатиться, корыстный интерес оккупанты благословляют, провозглашают альфой и омегой существования. Они норовят разрушить все то светлое, что закладывали мы в человеческое сознание после Октября.
Но гитлеризм и тут просчитался. Не нашел он в нашей стране пятой колонны. В Харькове, где бог весть как созрел изменник Хоценко, нелегально действовала комсомольская организация, вожаки которой героически погибли. Здесь, в Курске, тоже работали подпольщики, скрывались разведчики, печатались листовки. А о скольких еще героях, сражавшихся во вражеском тылу, нам предстоит узнать!