Раньше пленных допрашивали поодиночке, перепроверяя полученные сведения допросами других солдат и офицеров. Теперь вошли в практику коллективные допросы. В избу набивалось двадцать-двадцать пять пленных. Соболев через Ивана Романца задавал одному вопросы и, получив ответ, тут же спрашивал у остальных:
   "Так это? Кто чем может дополнить показания?".
   С помощью Ивана Романца и его группы перешли к новым формам пропаганды среди венгерских войск. Мы прямо говорили добровольно сдавшимся в плен: "Хотите вернуться обратно к своим товарищам и привести их к нам? Этим вы спасете их от гибели и приблизите конец войны".
   Находились смельчаки, благородные люди, которые по несколько раз пробирались через линию фронта и приводили с собой товарищей. Солдат Иозеф Неймет четырежды проделал такое смертельно опасное путешествие.
   Сержант Янош Пал рассказал, что у них перед строем расстреляли солдата, который в третий раз пришел, чтобы вести однополчан к русским. Но в ту же ночь сержант сам вместе со своим отделением перешел линию фронта.
   Мы стремились распропагандировать не только передовые части. Разведка узнала о движении из-под Дебрецена к фронту 1-й венгерской армии. С помощью "воздушных мотоциклов" - У-2 - добровольцы-перебежчики выбрасывались на пути следования подходивших колонн. Большинство заброшенных сходило за отставших от своих частей. Хортистское командование направляло их на фронт вместе с войсками 1-й армии. И они сразу же приступали к делу.
   Надо было уничтожить страх перед советским пленом, внедренный гитлеровцами в сознание многих венгров на фронте и в тылу. Требовалось привести убедительные доказательства того, что солдаты и офицеры, сдавшиеся в нден, живы и здоровы. Листовки, фотографии - это хорошо, но все же недостаточно веско. То ли дело письмо, написанное рукой мужа, сына, брата. Сотни таких писем прихватывали с собой перебежчики, возвращавшиеся на венгерскую землю, и десятки из них доходили по адресам, обозначенным на конвертах. Геббельсовская легенда о "кровавом" советском плене, о "пытках" и "убийствах" рушилась. А вместе с ней рушились дисциплина и повиновение в венгерских полках.
   Удалось установить связь со многими старшими офицерами и даже с генералом, командовавшим 201-й легкопехотной дивизией венгров. Никто из них уже не сомневался в крахе фашистской авантюры. Национальное достоинство многих было оскорблено гитлеровской оккупацией родины, немецкими советниками и представителями, контролировавшими каждый шаг. Но сдача в плен, да еще большевикам, рисовалась им чем-то настолько невероятным, что решиться на такое было, видимо, нелегко.
   Для нелегальных переговоров с венгерскими офицерами посылались знающие немецкий язык представители. С командиром дивизии беседовал наш политотделец капитан Клейман, ведавший работой среди войск противника.
   Не обходилось и без курьезов. ПНШ по разведке одной из бригады, капитан, которому никто не поручал устанавливать контакты с венгерскими офицерами, поддавшись общему поветрию, по собственному почину отправился агитировать командира противостоящего полка. Однако до командира полка не добрался. Его задержали в первой траншее. И тут незадачливый разведчик хватился - он забыл снять полевую сумку с документами и картой. Одному из венгерских солдат, который почему-то внушал капитану большее доверие, чем другие, он передал эту сумку и знаками велел отнести русским. Солдат посоветовался с товарищами, поднял над головой белый платок и побрел в сторону наших окопов, размахивая полевой сумкой советского командира.
   Вскоре солдат вернулся с несколькими нашими автоматчиками, решившими вызволить ПНШ.
   Окруженный венграми, капитан стоял на камне и агитировал, яростно жестикулируя и бесшабашно коверкая немецкие, украинские и венгерские слова:
   - Так что соображайте и давайте к нам.
   Как ни в чем не бывало капитан спрыгнул с камня, пожал руку лейтенанту и близстоящим солдатам и отправился с автоматчиками восвояси. Вслед им не прогремело ни одного выстрела.
   На другом участке венгерский полковой врач воспротивился передаче немцам случайно попавших в плен двух наших капитанов медицинской службы Брюхановского и Гавриловой. Он устроил их в своей машине и не давал в обиду.
   На марше колонна наскочила на разведчиков Подгорбунского. Володя хотел вначале открыть огонь из засады и пугнуть мадьяр. Но в последнюю минуту передумал. Выскочил на шоссе с белой тряпкой, нацепленной на автомат:
   - Мир хижинам, война - дворцам. Хотя ни один мадьяр, конечно, не понял насчет хижин и дворцов, все стали покорно складывать оружие.
   - Нет, так не пойдет, - остановил Подгорбунский, - вы - в плен, а оружие тут останется?.. Давайте уж вместе со своими берданками.
   Брюхановский перевел на немецкий язык приказ Подгорбунского. Венгры разобрали оружие и двинулись за разведчиками.
   Однако вскоре гестапо и его тайная агентура, почувствовав неладное, активизировались донельзя. Генерал, командовавший 201-й дивизией, был арестован, 41-й полк этой дивизии почти в полном составе успел перейти к нам. Но 42-й полк, замысливший то же самое, постигла неудача. Немецкие танки натиском с тыла смяли его. Немецкая артиллерия довершила расправу...
   В эти дни мне пришлось стать арбитром в споре, который возник между капитаном Клейманом и подполковником Потоцким.
   Потоцкого сблизила с Клейманом антигитлеровская пропаганда среди венгров. Потоцкий занимался ею увлеяенно, с полной отдачей сил и знаний. И вдруг между лфиятелями - спор с взаимными политическими обвинениями, колкостями.
   Клейман подготовил радиопередачу, которая должна была вестись из расположения бригады Потоцкого. Полтоцкий пробежал текст и заявил, что такая агитация только на руку Гитлеру. Клейман вспыхнул, упрекнул Потоцкого в интеллигентском гуманизме, бесхребетности и ярочих грехах. Горячности обоим было не занимать.
   Я привык считаться с мнением Клеймана, опытного, образованного работника, смелого офицера. Но и у Потоцкого, как я убедился за недолгий срок нашего знакомства, была ясная голова, живая, свободная мысль.
   Неторопливо читаю машинописный текст перевода, пытаясь понять, кто же все-таки прав. Спорщики сидят рядом за столом, насупленные, ожесточенные, стараясь не смотреть друг на друга. Не переставая курят из одного портсигара.
   Все вроде бы правильно в обращении. Чем дольше продлится война, тем большие бедствия обрушатся на Венгрию. Бомбовые удары превратят в развалины ее прекрасные города, танки перепашут плодородные нивы. Венгерские солдаты, кончайте войну, сдавайтесь в плен.
   Так примерно составлялись многие обращения. Почему же недоволен Потоцкий?
   - Зачем стращать, запугивать? - Потоцкий щелкает массивной крышкой портсигара. - Венгры отлично понимают, что ждет их страну, если продлится война. А мы все одно и то же талдычим. Как граммофонная пластинка:
   "Превратим в развалины, сметем с лица земли". Геббельс, ручаюсь, вколачивает им сейчас то же самое: большевики хотят уничтожить ваши города и села... Разве у нашей армии нет сегодня иных задач, кроме разрушительных? Почему не разъясняем эти задачи? Почему не обращаемся к социальному чувству солдат? Почему не находим слов для интеллигенции?..
   Клейман так же азартно говорит об апробированных методах антигитлеровской пропаганды, о накопленном опыте.
   - Апробированные методы не заменяют собственную голову! - взрывается Потоцкий.
   Я слушаю спорщиков, даю им выговориться. Пожалуй, в соображениях Потоцкого есть резон. Действительно, за проверенные методы нельзя держаться лишь потому, что они проверенные. Годы, месяцы, когда они проверялись, уже миновали. Может быть, не грех присмотреться к новому времени, новым обстоятельствам и кое-что поправить.
   Не совсем решительно, не без колебаний, я склоняюсь к мнению Потоцкого. Надо больше, конкретнее говорить о гуманизме наших целей, надо привлекать к себе этих и без того запуганных людей.
   Высказываюсь об этом сдержанно, без категорических формулировок. Во-первых, мне самому не все еще ясно здесь. Во-вторых, не хочу обидеть честного работника Клеймана.
   Но сутки спустя неожиданная встреча, непредвиденный разговор заставляют меня пожалеть о половинчатости собственного заключения.
   За тем же столом передо мной сидит человек с младенчески нежной, фарфорово-розовой кожей, с блестящими черными волосами, будто по линейке расчесанными на пробор. Неужели такая внешность может быть у того, кто уже два года кочует по фронтовым дорогам, сутками торчит на наблюдательном пункте, спит в блиндаже с коптящей свечой? Выходит, может. Трижды раненный, награжденный орденами и медалями командир капитулировавшего венгерского полка полковник Эндре Мольнар делится своими мыслями. Он неторопливо, взвешивая в уме каждое слово, произносит по-немецки фразу за фразой. Терпеливо ждет, пока Клейман переведет, благодарит кивком головы и продолжает. Когда меня зовут к телефону, полковник Мольнар задумчиво смотрит в окно, иссеченное косыми брызгами, машинально поправляет крахмальные манжеты, белеющие из-под обшлагов отутюженного мундира.
   - Венгерские полки утомлены, деморализованы,- рассказывает он. - Безверие опустошает души офицеров и рядовых. Ради чего война? Когда нет ясного ответа, невозможно самому идти на гибель и вести других. Не- -возможно, господин генерал! Даже смелым людям, исполненным венгерского духа. Плен - крайний выход. Но когда человеку некуда деваться, он думает и о крайнем выходе - о плене, о самоубийстве. Я знаю: многие честные офицеры после Сталинграда и Воронежа задумывались о йяене. И мне не вчера пришла на ум эта мысль. Но я продолжал воевать и делал это так, как требует присяга. Три раза проливал кровь, довольно туманно представляя себе, во имя чего ее проливаю. Слова, которые это объясняют, давно уже не действуют ни на меня, ни на большинство моих товарищей. Награды, которые компенсируют пролитую кровь, слабо тешат гордость...
   Он задумался, замолчал. Клейман давно уже перевел последнюю фразу, а он все молчал. Нелегко давалась полковнику его исповедь.
   - Добровольная сдача в плен - это измена присяге. Измена чему-то одному ради чего-то другого. Только ради того, чтобы выжить? На это идут люди, доведенные до отчаяния, потерявшие веру в свою родину... Когда я утвердился в мысли добровольно сдаться русским, то решил это сделать вместе со своими солдатами. Если такой шаг оправдан для меня, то он еще более оправдан для моих подчиненных. Родина была ко мне благосклоннее, чем к ним. Я не знал нужды, унижения, бесправия. Я принадлежу к классу тех, кого марксисты называют "эксплуататорами". Так, кажется? Хотя эксплуатировать мне некого и богат я лишь по сравнению с нищим... Но как я мог перейти к вам с белым флагом и повести за собой моих солдат, если в ваших газетах пишут, что надо истребить всех нас до единого? Это я читал сам в приказах маршала Сталина. Правда, в листовках вы обещаете не убивать пленных. Но чего не напишут в листовках, желая развалить армию Противника... Вас, вероятно, удивит, что кадровый венгерский офицер-"эксплуататор" давно интересуется Советской Россией. У нас мало и необъективно пишут о ней. Я читал даже мемуары царских офицеров, которые воевали против вас после революции. Вы, наверно, и не подозреваете о существовании таких книг?
   - Эти мемуары у нас издавались, я читал многие из них.
   Полковник Мольнар пропустил мой ответ мимо ушей. Он был слишком поглощен своим признанием.
   - Так вот, генерал Деникин вспоминал с сожалением, что он издал приказ, обращенный к бывшим царским офицерам, поступившим на службу к большевикам: если офицеры немедленно не перейдут на его сторону, их ждет суровый и беспощадный полевой суд. Генерал Деникин признал, что его приказ, пугавший офицеров, был лишь на пользу большевистской пропаганде. Вы понимаете меня, господин генерал?
   Я промолчал, лишь мельком глянув на Клеймана.
   - У меня многолетний интерес к вашей стране, - продолжал венгр, - но любви нет. Слишком многого я у вас не понимаю. Я не верю геббельсовским сказкам о русских злодействах. Хотя знаю, что война ожесточает всех: и тех, кто защищается, и тех, кто нападает. Я не верил в злодейства, но не имел достоверных фактов иного рода. Я видел, что вы суровы даже к своим соотечественникам. Ведь у вас всякая сдача в плен, даже тяжелораненого, считается изменой. Вы не подписали известную конвенцию о пленных двадцать девятого года. Неужели вы отрекались от своих пленных, посчитав их всех изменниками? Но, отказавшись подписать конвенцию, вы не взяли на себя и обязательств по отношению к пленным, захваченным у ваших врагов. И это для меня тоже необъяснимо...
   Наступила пауза. Возможно, полковник ждал моего разъяснения. Но это были как раз те вопросы, на которые я и сам не находил ответа.
   - Да, очень многое для меня непостижимо у русских, - продолжал венгр. Даже то, что после таких поражений вы сумели наступать. Наступать против лучшей в мире германской армии! Видно, на вашей стороне есть силы и стимулы, недоступные пониманию венгерского офицера. А вы то ли не умеете, то ли не считаете нужным объяснить их. Или вам не до психологических сомнений такого офицера, как я? Не знаю. Очень многого не знаю. Мне, человеку старого мира, не постичь, вероятно, новый мир. А то что вы - новый мир, в это я верю. Верно, что вы не только жестоки, но и гуманны, что вами движут идеи высокие, благородные... Иначе ваша победа необъяснима. А если ваши идеи таковы, вы не можете быть беспощадными к тем, кто по доброй воле сдался на вашу милость... Как видите, я не пытаюсь казаться благорасположеннее к вам, чем являюсь на самом деле. Мне важно объяснить свое решение, объяснить ради себя самого и, быть может, ради того, чтобы вы лучше поняли душу и психологию офицера венгерской армии...
   Когда полковник Мольнар ушел, я посмотрел на Клеймана, имевшего довольно-таки смущенный вид.
   - Ясно, товарищ капитан?
   - Ясно, - не совсем уверенно ответил тот. - Вчера в споре с Потоцким я был не совсем прав.
   - Да и я тоже был не самым мудрым арбитром. Надо отдать должное Клейману: он сумел во многом перестроить свою работу. Пропаганда, обращенная к венгерским частям, стала убедительнее, действеннее. Добровольная сдача в плен приняла такие размеры, что Военный совет должен был спешно решать вопросы о питании пленных, медицинской помощи, размещении.
   Потерявший боеспособность, вконец деморализованный 7-й венгерский корпус откатывался на Станислав и дальше в Карпаты.
   И все же во мне поднималась какая-то смутная тревога, когда я вспоминал беседу с полковником Эндре Мольнаром. Что-то было неправильное, несправедливое в нашем отношении к бойцам и командирам, не по своей воле и не по своей вине попавшим в плен к гитлеровцам. Да и в пропаганде, обращенной к противнику, не все делалось правильно...
   Между тем обстановка усложнялась. Вместо 7-го венгерского корпуса подходили новые немецкие части.
   А самое серьезное - на левом фланге. Там назревали опасные события, грозившие нам окружением. Гитлеровцы выходили на тылы нашей армии.
   Глава седьмая
   1
   В Черновицах ли, в Коломые, в Надворной - куда ни приедешь - спрашивают о Станиславе. Рассказываешь о положении на других участках фронта и слышишь опять вопрос: "А Станислав?". Станислав - важнейший центр на пути нашего наступления. В нем перекрещиваются шоссейные дороги, через него пролегла железнодорожная магистраль. Севернее города сливаются два рукава Быстрицы, впадающей в Днестр.
   Но об оперативно-стратегическом значении населенных пунктов думают больше всего в штабах. Многих же наших ветеранов привлекало другое. Они сами встретили войну в этом городе. Здесь тогда стояла танковая дивизия. Здесь у некоторых остались семьи.
   Война стерла в памяти очертания городов, знакомых лишь по коротким наездам. В Станиславе я бывал редко. Помню широкую зеленую улицу, называлась она, кажется, Советской, высокие европейские здания в центре, гостиницу, где ночевал однажды, туманно громоздящиеся горы, открывшиеся неожиданно поутру за окном, ну и, конечно, казармы - однообразные красного кирпича коробки, сложенные при Рыдз-Смигле...
   В приказе на наступление, который получил корпус Дремова, указывалось, в частности: "Овладеть областным центром и узлом дорог г. Станислав". Но как раз на подступах к Станиславу бои перешли в стадию, которую у нас в штабе непочтительно называли "кошачьими играми" - там мы чуть продвинемся, здесь противник, силы сторон иссякают. А тут еще заваруха на левом фланге, попытки каменец-подольской группировки противника вырваться из не столь уж плотного кольца.
   Поэтому-то и нервничали так ветераны - неужели Станислав останется пока что у врага? Волнение это передавалось другим. Вопрос "А Станислав?" буквально преследовал Катукова и меня, когда мы появлялись в частях.
   Как почти и всюду за Днестром, под Станиславом не было сплошного фронта. Танковому взводу Подгорбунского предстояло миновать Хрыплин, выйти южнее железнодорожного моста к Быстрице Надворнянской, перебраться через речушку и "прощупать" Станислав.
   Я догнал взвод уже на марше, вернее, на непредвиденной остановке.
   Тянущаяся вдоль шоссе деревня горела, броня играла красными бликами. Укрывшаяся где-то неподалеку немецкая батарея с методичным упрямством слала снаряды. Иногда они попадали в горевшие дома, и разрывы подбрасывали вверх клочья пламени, охваченные огнем куски бревен и досок, иногда с глухим грохотом рвались на обочинах дороги.
   У замыкающей "тридцатьчетверки" сорвало каток. Около танка - то озаряемые пожаром, то исчезающие во мраке - мелькали фигуры в полушубках, бушлатах, телогрейках. Я подошел никем не замеченный и услышал срывающийся голос Подгорбунского:
   - Если дрейфишь, вались... знаешь куда!
   - Не горячись, Вовка.
   Воинскими званиями разведчики пользовались лишь в исключительных случаях или при начальстве. Обычно они довольствовались именами.
   - Таких шкур, как ты, - не унимался Подгорбунский, - я бы расстреливал без суда и следствия...
   - Я - шкура?!
   Оба одновременно схватились за кобуры.
   Я придержал сзади Подгорбунского за руку:
   - Отставить.
   Он круто повернулся. Совсем рядом я увидел бледное от бешенства, с побелевшими глазами лицо. Выцветшие пушистые брови запорошила копоть.
   - А, товарищ генерал!..
   - Если бы не боевая задача, отстранил бы вас обоих от командования.
   - Если бы Подгорбунский не выполнял боевую задачу да каждый день не подставлял башку под пули, может быть, вы с ним и вовсе разговаривать бы не стали.
   Эта развязность была мне настолько неприятна, что я вот-вот готов был вспылить. Подгорбунский издавна позволял себе больше, чем другие. И все с этим мирились, всем казалось, будто Подгорбунскому тесно в обычных рамках дисциплины. А теперь, после получения Звезды Героя Советского Союза, ему и самому стало казаться это.
   - Из-за чего сцепились с командиром экипажа? - спросил я.
   - Так, разошлись во взглядах на жизнь...
   - Довольно дурака валять.
   - Этот вояка, да и не он один... считает, что дальше на танках идти не надо. Может быть пробита их нежная броня, а заодно и экипажи поцарапаны...
   Напротив нас рухнул догорающий дом. Взметнулись искры, отразившиеся в багрово трепетавших лужах. В темный осевший сугроб с шипением врезался раскаленный лист кровельного железа.
   - Прав командир экипажа,- негромко сказал я. - Дальше двигаться пешими. Выполняйте.
   Когда разведчики скрылись, у меня мелькнуло в голове: "А не выпил ли Подгорбунский?" За ним последнее время водился такой грешок. Несколько дней назад выяснилось, что разведчики в трофейной машине возят самогонный аппарат... Но я отогнал от себя эту мысль - отправляясь на задание, Подгорбунский не разрешал хмельного ни себе, ни подчиненным. Он обязательно обходил строй, останавливаясь возле каждого, и строго требовал: "Дыхни на меня".
   Видимо, просто давали себя знать переутомление, перенапряжение, бесконечные разведки, поиски. Сказывались и слишком щедрые похвалы, к которым привык Володя.
   Рассвет застал меня на командном пункте Горелова - в каменном доме лесничего, где на стенах висели оленьи рога и щерились клыками кабаньи морды. Горелов сидел в меховом жилете, накинутой на плечи шинели и неизменной танкистской фуражке.
   - Мазут хлебаю, чтобы мозги не затуманились. Угостить?
   Командир бригады грел ладони о пивную фаянсовую кружку с густо заваренным чаем. Ординарец поставил такую же и передо мной.
   - Голову снимать будете? - устало посмотрел на меня Владимир Михайлович. Но иначе не мог. Да и не считаю, что поступил неправильно.
   - Нельзя ли без загадок? - попросил я.
   - Можно... конечно, можно, - Горелов поправил сползающую с широких плеч шинель, нехотя усмехнулся и рассказал, как все было.
   Часа два назад сюда возвратился из разведки возбужденный, шумный Подгорбунский. Надо не мешкая брать Станислав. Там паника, смятение; После того как венгры отступили, немецкий штаб, сидевший в Станиславе, тоже выехал. Войск в городе - всего ничего. 183-я военно-полевая комендатура нарыла траншей, поставила проволочные заграждения, капониры. А людей - раз-два и обчелся. Разведчики прихватили с собой пленного ефрейтора - шофера из 68-й пехотной дивизии. Тот подтвердил: дивизия небоеспособна, выведена на переформирование; в ее разбитых полках царит страх перед советскими танками... Полевая жандармерия устраивает облавы. Мужчин от тринадцати лет (тоже муж-чины!) до шестидесяти отправляют пешком и поездами на запад. Остававшиеся в Станиславе и в окрестностях семьи советских офицеров согнаны в бараки и взяты под охрану. - Чего вашей бригаде, товарищ полковник, у Надворной загорать? Тут и так тишь, гладь да божья благодать, - возбужденно советовал Подгорбунский.Надо: "В ружье!" и "Даешь Станислав!"
   - Не шуми,- оборвал его Горелов. - А что я - лишенный голоса? Как в разведку - так Подгорбунский, а как слово скажешь - заткнись.
   - Угомонись! - снова попросил Горелова - Не угомонюсь. Когда трусость наблюдаю...
   - Подойди ко мне. Поближе... Выпил? Для отваги или Звезду Героя обмывал?
   .. - Вы Звезду не трожьте. Я ее не на капэ зарабатывал. А что выпил, не скрываю. Уже после разведки, ребята подтвердить могут.
   Горелов положил руку на плечо Подгорбунского.
   - Я тебя, тезка, люблю и уважаю. И Звезду ты за дело получил. Но если еще раз...
   Подгорбунский, насупившись, отошел в сторону.
   - ...Вы понимаете, Николай Кириллович,- объяснял мне Горелов, - Володя бог насчет разведки. Бывает гениальный музыкант, изобретатель, художник. А у него дар разведчика. Но брать город или не брать, а если брать, то какими силами, он мне не указчик. У меня самого из-за того Станислава душа изболелась. А тут еще Гавришко. Вытянулся как аршин проглотил: "Разрешите высказать свои соображения?" А чего высказывать, я-то знаю: с двадцать второго июня Гавришко как в Станиславе завел свой БТ, так больше ни жинки, ни сына Валерки в глаза не видел. Сколько мы с ним писем в Бугуруслан, в эту розыскную контору, отправила! А ответ все один: "В списках эвакуированных не значится..." Сидим с начальником штаба, думаем. А у стола .Гавришко свечой маячит. Сбоку Подгорбунский, забыв про обиду, ждет только моего слова. Обернешься назад, Лариса у стены в шинель кутается, молчит, но с меня глаз не сводит... Сцена прямо-таки, как в театре. Никто слов не произносит, и всем все понятно. Ломали мы голову с начальником штаба, с комкором связались...
   Горелов шумно перевел дыхание, отхлебнул из кружки. Я представил себе, как в этой комнате с кабаньими мордами, оленьими рогами и лесньми пейзажами "окруженный со всех сторон" Горелов принимал решение... Сейчас здесь не было ни Гавришко, ни Ларисы, ни Подгорбунского, ни начальника штаба. В углу у телефона клевал носом связист, на другом конце той же скамьи ординарец пытался на немецкой спиртовке поджарить яичницу. Кубики сухого спирта не разгорались, и ординарец шепотом ругался. Вошел младший лейтенант без шапки, попросил разрешения обратиться к командиру бригады и положил перед Гореловым исписанный на обороте кусок топографической карты. Горелов пробежал глазами текст.
   - Гавришко докладывает. Находится в центре Станислава, на Красноармейской улице. Помнит, черт, названия. Вошли без выстрела. Только у комендатуры небольшой бой. Захватили коменданта и еще нескольких офицеров. Сейчас двинут на вокзал... Вот и все... Не очень-то люблю, когда без выстрела.
   Горелов склонился к вычерченному еще Гавришко плану Станислава и заключил в красный кружок комендатуру:
   - У него двадцать два танка. Десант - мотострелковый батальон, сильно пощипанный. Все, что мог, дал. Это Володе Подгорбунскому кажется просто: снял бригаду и айда, "Даешь Станислав!"
   - Подгорбунский тоже в Станиславе? - поинтересовался я.
   - В соседней комнате дрыхнет. Я, когда сказал ему, что не пущу в город с Гавришкой, думал, взорвется от негодования. Заикаться даже стал. Вы заметили, с ним это случается после контузии. Кипит в нем лава. Но он при женщине никогда себе грубого слова не позволит. Покипел, покипел, а дисциплина верх взяла: "Какие будут приказания, товарищ полковник?" Ступай, говорю, в спальню господина лесничего и спи... Нахамил, сукин сын, выпил, а раздражения против него не имею. Доверяю больше, чем иному паиньке. Он не только гениальный разведчик, он - честнейший разведчик. А что выпивать стал или малость зазнается, так ведь не всякий такое нервное напряжение и этакую популярность выдержит.