Страница:
Однако на его лбу вздрогнула бороздка; он задумчиво помолчал и
неприятно-резко сказал:
-- А вот... нэ будэт.
Я не понял.
-- Кого?
Он насупленно помолчал и гневно ответил:
-- Жэнчин... баб... -- Грязно выругался.
Я бранил себя, что сразу не смог догадаться, и отколупнул у парня
коросту с самой болезненной раны.
Помню, Рафидж демонстративно отворачивался от медсестер и женщин-врачей
или закрывал глаза, притворяясь спящим.
Однажды он мне сказал:
-- Я только тэпэрь понэмай, что такой жизн.
-- Что же она такое?
-- Она -- всо, -- значительно произнес он и поднял вверх палец. -- А смэрть
-- тьфу, копэйка.
-- Как это все?
Я никогда раньше особо не задумывался о том, что такое жизнь: живу да
живу -- и хорошо.
-- Ну, как ти нэ понэмай? -- даже рассердился Рафидж. -- Всо -- значит:
нэбо, горы, воздух, мама, зэмля, нюхат цвэток, пить вино. Понимай: всо? И у
мэня, как и у тэбя, скоро всо это будэт. Понэмай?
Я сказал, что понимаю, но так молод еще был тогда, никаких серьезных
утрат и потрясений у меня не случилось, как у Рафиджа; тогда мне показалось
несколько странным, что можно восхищаться такими обыденными явлениями, как
воздух или земля.
Но через несколько дней произошло событие, после которого я каждой
жилкой своей души понял смысл фразы Рафиджа, -- я словно прозрел.
* * * * *
Помню, был вечер. Я мыл полы в палате Ивана. Он молча лежал и смотрел в
потолок. Он часто так лежал, и мне бывало скучновато с ним, порой томительно
неловко. Рафидж вел себя по-другому -- порывался вертеться, шевелился, но
раны немилосердно сдерживали. Он водил своим большим черным, как у коня,
глазом, словно старался больше, шире увидеть мир; кажется, потолок ему был
ненавистен -- торчит перед глазом!
-- Все! -- неожиданно произнес Иван, собрав на лбу кожу. -- Я уже не могу
терпеть боли. Мне хочется... умереть.
Он закрыл глаза, из-под синевато-красного, припухшего века выскользнула
слезка.
Я молчал и просто не знал, как его утешить. Мне хотелось ему помочь, но
чем, как? Сколько раз я призывал его терпеть! Но что слова здорового для
страдающего от мук больного?
Меня иногда начинали раздражать и сердить его разговоры о смерти.
"Почему Рафидж об этом не говорит? -- порывался я резко спросить у Ивана. --
Он терпит и верит. У него тоже ранение груди, тоже образуются нагноения да
еще сто ран. А ты стонешь, стонешь. Надоел!" Но я молчал, потому что не смел
в таком тоне говорить с ним. Он часто задыхался, синел, и к нему сбегались
врачи; в состоянии полу сознания кричал, что ему больно, больно, что его
скверно лечат. Однажды, расплакавшись, потребовал, чтобы его умертвили.
В последние дни он стал часто вскрикивать, капризничать: то я не так
"утку" ему подсунул, то неловко обтер мокрой тряпкой его полное вялое тело.
Я отмалчивался, старался скорее все сделать и уйти.
-- Помоги мне умереть, Сергей, -- поймал он мою руку, но был настолько
слаб, что его горячая, жидковато-пухлая ладонь упала на кровать. -- Прошу! Я
не хочу жить. Я устал, устал!
Он снова заплакал, но даже плакать уже не мог, потому что боли в груди
жестоко о себе напоминали, давили всхлипы, и он мог только лишь поскуливать
и морщиться.
-- Успокойся, Ваня, нужно перетерпеть.
Неожиданно он громко вскрикнул, и его грудь стала биться в тяжелых
конвульсивных вздохах. Замер и, осторожно дыша, негромко вымолвил:
-- Жить... жить хочу.
Его лицо стало быстро наливаться синеватой бледностью, и мне показалось
-- щеки, губы, подбородок будто бы растекались и расширялись. Он весь
обмякал, вдавливаясь в постель. Я испугался, выбежал в коридор и крикнул
медсестру. Она только взглянула на него и во весь дух кинулась за врачами.
Пока их не было, я стоял возле Ивана. Я впервые видел, как из человека
уходит жизнь, -- тихо, даже как-то деликатно тихо, словно не желая причинить
боль умирающему, потревожить его. Он лежал, не шелохнувшись, стал каким-то
затаенным, и мне почудилось, что синевато-бледные губы обращались в кроткую
улыбку. Полузакрытым глазом смотрел на меня, но в этом взгляде я уже не
видел ни боли, ни страха, ни каприза, ни укора, лишь глубокий-глубокий
покой. Я дотронулся до его руки -- она оказалась прохладной.
В палату ворвалось человек пять. Они вкатили какой-то электрический
аппарат. Меня подтолкнули к двери. Я медленно опустился на стул возле
медсестринского столика. Через несколько минут из палаты вышли все пятеро
врачей и молча побрели по коридору. Рядом со мной присела медсестра, вынула
из шкафчика клеенчатую табличку с вязочками и написала: "Баранов Иван
Ефремович. Умер 14 марта...".
"Боже, -- подумал я, -- как буднично и просто!"
Начальник отделения велел мне и еще одному парню унести тело Ивана в
мертвецкую. За руки, за ноги мы положили его на носилки, закрыли простыней и
подняли.
-- У-ух, тяжелый, -- с хохотцой сказал мой напарник.
Я угрюмо промолчал.
Мы принесли Ивана к небольшому темному дому, стоявшему за госпиталем, в
саду у забора. Напарник отомкнул ржавый замок, отворил скрипучую, обитую
потемневшим металлом дверь и включил свет. Мы увидели серую бетонную
лестницу, уползавшую глубоко под землю. Там находилась единственная
комнатка, пустая, сумрачная. Из предметов остался в памяти длинный, обшитый
ярко-желтым пластиком стол; его солнечно-радостный цвет казался невыносимо
нелепым. Пахло плесенью.
Мы положили на стол тело. Стали сразу подыматься наверх. Выключили
свет. Я оглянулся -- как там Иван? Его не было видно -- стоял густой мрак. Со
скрипом, переходящим в стон, закрылась дверь и скрежетнул в замке ключ.
"Все! Буднично и просто".
Я побрел по саду. Напарник позвал меня в госпиталь, -- я отмахнулся и
шел, сам не зная, куда и зачем. Я неожиданно представил -- меня сейчас несли
в носилках, обо мне сказали "у-ух, тяжелый", меня сгрузили на стол и
оставили в холодной темной комнате. У меня закружилось в голове, -- присел на
скамейку. Осмотрелся: землисто-серый, как вал, но с широкими щелями забор,
голые кусты яблонь, серебристые лужицы, узкое облачное небо, на пригорке
ютились двухэтажные дома, -- совсем недавно все урюпкинское раздражало,
сердило меня, а теперь казалось таким привлекательным, нужным, милым.
Вспомнил, что через два дня должен вернуться в свой полк, в котором
продолжится моя нелегкая служба, и я шепнул:
-- Все выдержу, потому что я должен жить.
Вернулся в госпиталь, вошел к Рафиджу и -- не увидел его в постели: он
на одной ноге стоял возле окна. Весь в бинтах, без ноги, без руки,
искромсанный, залатанный, однако -- стоял. Стоял. Повернул ко мне голову,
махнул головой на вечернее с огоньками окно, слабо улыбнулся.
-- Все будет хорошо, -- сказал я, но в сердце стояла неодолимая горечь,
которая не оставит меня до конца моих дней.
Весной капитан Пономарев принял в свою роту целый взвод новобранцев.
Как только пришли они из бани, с ребячливым, веселым шумом ввалившись на
территорию части через узкую калитку КПП, ротный велел им выстроиться на
плацу, а они нацелились в казарму, в тепло. Но капитан за двадцать два года
службы уже был научен: если сразу не возьмешь солдата в руки, потом
намучаешься с ним.
-- Здравствуйте, товарищи солдаты, -- произнес капитан и подвигал
бровями.
-- Здравия желаем, товарищ капитан! -- вразнобой прозвучали нестойкие
голоса.
-- Плохо. Будем учиться. Здравствуйте, товарищи солдаты.
Пять раз его подопечным пришлось поздороваться. Все замерзли, -- моросил
дождь, пробегал по серой шинельной стене строя холодный ветер. Некоторые
солдаты дрожали.
"Надо погонять их по плацу. Для порядку, -- подумал капитан Пономарев. --
И согреются. И поумнеют".
-- Ать-два, левой! Петров, выше ногу. Хорошо. Горохов, четче шаг.
Ать-два, левой! Кру-у-гом! -- командовал он.
Проглянуло солнце, и капитану стало весело.
-- Выше ногу, рядовой Салов! -- сделал он замечание низкорослому,
крепкому метису тофу, подставляя лицо солнцу и наслаждаясь теплом, но
притворяясь перед подчиненными, что его интересует только строевая
подготовка. Салов сердито, коротко взглянул на командира и что-то невнятно
произнес. Он стал поднимать ногу ниже, вроде бы с неохотой выполнять
команды.
-- Рядовой Салов, засыпаешь на ходу. Может, подушку подать? -- пошутил
капитан.
Солдаты засмеялись, а Салов покраснел и выкрикнул:
-- Я хожу нормально. Кому не нравится -- пусть не смотрит.
-- Рота, стой! На-ле-ву! Смирно! Рядовой Салов, выйти из строя.
Солдат медленно вышел, но стал смирно, как того требует устав.
-- За пререкания и разговоры в строю объявляю наряд вне очереди. --
Капитан подождал ответа, но Салов, склонив смуглую голову, вызывающе, тяжело
молчал. -- Вам не ясен приказ? -- сухо спросил капитан, которого сердила
независимость солдата.
-- Есть наряд вне очереди, -- тихо отозвался Салов.
-- Встать в строй.
-- Есть.
Так первый раз капитан Пономарев столкнулся с рядовым Саловым.
Прошло несколько месяцев. Пономарев присматривался к своему метису-тофу
-- кто-то из родителей у него был русским. Капитана раздражало и порой
сердило вечно унылое, желтовато-болезненное лицо Салова, его ссутуленные
плечи. Он почему-то искал в его облике что-нибудь необычное. Конечно, тогда
капитан не знал, что Салов убежит, пройдет сотни километров по бездорожью,
тайге до родного села, но, кажется, капитан предчувствовал, что этот парень
должен решиться на что-то отчаянное, безрассудное, и поэтому, быть может,
присматривался к нему. И однажды обнаружил это особенное. Как-то с группой
солдат капитан выполнял боевую учебную задачу. Пришлось заночевать в поле.
Салов задумчиво, тихо сидел у костра. Молчал, только изредка отвечал на
вопросы. Отсветы огня плескались на его лице. Он рассеянно взглянул в
сумрачную даль, потом на ротного, и ротный неожиданно открыл -- или ему так
показалось, -- то необычное, что искал: он подумал о бьющем из щели луче,
который нежен, тонок, беззащитен; ломайте его, рубите, хватайте руками, но
ничего с лучом невозможно сделать, и чтобы его победить -- нужно просто
устранить источник. Такой неожиданный образ пришел к капитану, когда он
встретился со взглядом Салова: его узкие, азиатские глаза, казалось,
источали какое-то отчаянное упорство. Взгляд был прямой, словно луч, но в то
же время мягкий, нежный, незащищенный, и капитан не выдержал, отвел свои
глаза.
Сбежал Михаил Салов с батальонных учений; накануне капитан Пономарев
собрал всю роту, чтобы, как он выразился в себе, взбодрить, поднакачать
солдат.
Собрание шло своим отлаженным чередом, и, как приметил капитан, Салов
скучал, отвернувшись к окну. Лил дождь, на синюшно загустевшем небе
сталкивались, сливались или разламывались на куски тучи. Солдаты засмеялись:
за трибункой стоял рядовой Переверзев, крепкий белоголовый деревенский
парень, и, часто моргая, всматривался в бумагу, которую он смущенно
перебирал своими большими толстыми пальцами; он читал о том, что бойцы
покажут себя на учениях так, что ими будет гордиться родина. Но неожиданно
запнулся:
-- Мы быстро выведем из автопарка всю тухнику... -- Его глаза глупо
расширились, он близко к лицу поднес бумагу и еще раз прочитал: -- Тухнику...
Робко взглянул на ротного, -- это он написал ему выступление и, видимо,
из-за спешки допустил досадную ошибку.
-- Наверное, Переверзев, технику, -- подсказал ротный, подбадривающе, но
все же строго улыбнувшись.
-- Точно, товарищ капитан! -- засмеялся Переверзев, потирая загорелую
плотную шею.
За Переверзевым вышел ефрейтор Богданов, и красиво, долго, без бумаги
говорил об армейской дружбе, долге, чести. Ефрейтор косил голубыми глазами в
сторону капитана, а тот слегка покачивал головой, словно говорил: "Да, да,
верно, ефрейтор Богданов". И это подбадривало ефрейтора, который еще
надеялся уволиться в запас младшим сержантом. Собрание закончилось привычно
-- тихо, деловито, спокойно. Солдаты по команде вышли из душной комнаты, а
Салов остался на месте и рассеянно смотрел за окно. По стеклам резко бил
дождь, тучи густо посинели, разрослись. Капитану стало почему-то жалко
солдата, но, ломая минутную слабость, он сурово сказал:
-- Всем выйти из комнаты.
Салов покорился.
В четыре утра ротный вошел в казарму. Он был досиня выбрит, его сильные
мускулистые ноги облегали начищенные до блеска яловые сапоги, словно он
приготовился к какому-то важному торжеству. Четким, но тихим шагом, скрипя
новой портупеей, прошел в спальню, и в душную тишину ворвался его резкий, но
красивый своей бодростью и свежестью голос:
-- Рота, подъем! Боевая тревога!
Мгновенно по расположению стали бегать заспанные дневальные; дежурный
сержант, рупором подставив к губам ладони, кричал:
-- Всем строиться возле ружейной комнаты для получения автоматов и
противогазов!
Капитан Пономарев с удовольствием наблюдал за своими солдатами. Их,
представлялось, подбросило на кроватях при первых словах его команды. Тела
подрагивали. Солдаты так сильно взволновались, что не могли, чувствовал
капитан, сколько-нибудь трезво оценить, что же происходит. Каждый что-нибудь
искал, хватал, натягивал, ругаясь или улыбаясь. Наполовину одетыми бегали
между кроватями, натягивая гимнастерки и пилотки на ходу. Беспорядочно, не
по правилам намотав на ноги портянки, выскакивали в проходы и бежали к
ружейной комнате, возле дверей которой выстроилась большая очередь. Но она
быстро таяла. Солдаты забегали в ружейку, хватали каждый свой автомат,
противогаз и подсумок с магазинами и буквально вылетали на улицу, на бегу
застегивая ремень с подсумком и штык-ножом.
Ротный вышел на улицу. В лицо резко ударил сырой холодный ветер, но
свежесть приятно взбодрила голову. Под ногами глухо хлюпала грязь. Спереди,
сзади, с боков он слышал тяжелое дыхание. Солдаты, звякая амуницией,
автоматом, не особо разбирая дороги, бежали по грязи, забрызгивая себя и
друг друга.
Пока двигатели прогревались, капитан Пономарев присел на крыло
автомобиля отдохнуть. Снял фуражку, смахнул с лица пот; холодок пощекотал
залысину. Наблюдал за бегающими по автопарку солдатами с канистрами,
наполненными водой, с рукоятками, с какими-то деталями от машин. Немного
пофилософствовал: прекрасно, когда людям вот так все ясно, понятно, каждый
знает свое место и роль. Никаких лишних чувств не надо.
-- Вы готовы к построению в колонну? -- спросил у него комбат Миронов.
-- Так точно, товарищ подполковник.
-- Молодцы. Опережаете нормативы на восемнадцать минут. Стройте
радиостанции в колонну и -- вперед!
-- Есть.
Капитану стало приятно и легко после слов комбата.
-- Выезжай, выезжай, не тянись! -- поторапливал он водителей, показывая
вытянутой рукой направление движения.
Капитан с холодноватым, строгим видом выслушал доклады командиров
взводов о готовности экипажей покинуть техпарк. Двигатели шумно работали;
под колесами всхрустывал ледок и растекалась грязь; резкий свет прожекторов
слепил солдат и офицеров. С улыбкой наблюдая за бестолковой суетой на
соседних стоянках, на которых еще и половину автомобилей не завели, капитан
Пономарев не без гордости подумал, что у него все идет замечательно; его
рота первой выехала, -- а если бы война? Кто больше пользы принес бы: он со
своей требовательностью, порой непомерной взыскательностью или вон те
командиры рот?
Он выстроил колонну на центральной дороге, запрыгнул в головную машину
и по рации дал команду трогаться. Острый, как кинжал, свет фар ворвался в
сырую темень, моторы мощно взревели, и колонна медленно, словно
неповоротливое огромное животное, потянулась в степь, не спеша, но уверенно
набирая скорость. Через три-четыре минуты автомобили уже на высокой скорости
ехали по шоссе. Рота капитана Пономарева оказалась в полку самой
боеспособной и оперативной; он себя чувствовал окрыленно, словно не ехал, а
летел.
Вскоре прибыли на место. Капитан выпрыгнул из кабины и -- замер: на
степь и копошившихся возле автомобилей людей внимательно смотрел большой
красный солнечный глаз, и капитану подумалось как ребенку, что приподнял
из-за горизонта свою огромную голову разбуженный шумом великан и наблюдает
за непрошенными гостями. Глаз то суживался, то расширялся -- над ним,
подгоняемые ветром, проплывали палевые вытянутые облака. Лучи стремительно
неслись в тучную темноту, и ночь быстро таяла. Капитан неожиданно
почувствовал себя маленьким и беспомощным перед этим глубинно-синим широким
небом, в котором -- как в котле пенится, пузырится кипяток или смола --
двигались, расползались и сталкивались искрошенные облака, перед этой
распахнутой на все четыре стороны ангарской степью, в которой было
таинственно тихо, сумрачно. Вдали призрачно курились озера и болота.
Несерьезное, странноватое чувство подкралось к капитану: ему вдруг
показалось, что вся его жизнь, все его волнения, тревоги и беды -- какая-то
мелкая, пустяковая и даже эгоистичная суета в сравнении с тем, чем и как
живет степь с небом, у которых, подумалось, настоящая, что ли, нужная,
красивая жизнь, а у него как-то все мелковато, искусственно, быть может. Но
-- прочь, прочь лирику! -- велел он себе, улыбнувшись.
Солдаты быстро, слаженно разворачивали станции: устанавливали
двенадцатиметровые антенны, протягивали телефонные кабели к командному
пункту, запускали "движки" -- дизельные электростанции, -- монотонно
заработали в холодных кунгах обогреватели. Включили для прогрева
радиорелейные станции и аппаратуру дальней связи. Часть роты, выполняя
боевое учебное задание, расположилась в тридцати километрах севернее; с ними
нужно было установить связь.
Когда солдаты разворачивали радиостанции, капитан Пономарев ходил и
считал, как говорится, всех по головам, -- он уже давно себе сказал: за
солдатами надо смотреть в оба, они народ ветреный и отчаянный. Но капитану
все же было неприятно от таких мыслей, и он никогда не высказывал их вслух.
Неожиданно недосчитался троих. Еще раз, но тщательно, пересчитал.
-- Нету! -- досадливо сжал он за спиной пальцы.
Подал команду строиться.
-- Где самовольщики? -- строго спросил у роты.
Солдаты молчали. Капитан приказал взводному:
-- Лейтенант Яценко, пожалуйста, просмотрите все радиостанции.
Лейтенант, молодой, тонкий, вздохнув, выполнил приказание.
-- Никого нет, товарищ капитан.
-- Что ж, будем ждать, -- спокойно сказал ротный, догадываясь, куда могли
уйти солдаты, -- скорее всего за спиртным в ближайшую деревню.
Простояли полчаса. Все озябли под сырым ветром. Капитан тоже мерз, но с
невозмутимо-спокойным лицом прохаживался перед строем, закинув руки за
спину. Он знал, что к выполнению боевой задачи рота должна приступить через
три часа, а пока, решил он, можно повоспитывать солдат, чтобы потом другим
было неповадно бегать в самоволки. Он встретился глазами с Саловым, который
угрюмо смотрел вдаль.
Неожиданно Салов шагнул из строя.
-- Вы куда, рядовой Салов? -- удивился капитан так, что у него
расширились глаза.
-- Я? -- Было очевидно, Салов с трудом понимал, что и зачем совершил. --
Так, -- шевельнул он плечом.
-- Не понял.
-- Замерз. -- И вернулся в строй.
Капитан покачал головой, но промолчал.
Зачернели в степи три человеческие фигуры. Они шли согнувшись,
воровато. Капитан отпустил роту и пошел самовольщикам навстречу. Ничего
постороннего у них не оказалось; но опытный капитан пошел по их следу и под
кочкой в грязи нашел бутылку. О случившемся вышестоящему начальству не
доложил -- зачем пятно на роту, но провинившихся заставил рыть излишне
большую яму для бытовых нужд.
По рации капитан узнал, что в его роту, как лучшую в полку, едет
генерал из штаба армии. Взволнованный, испуганный капитан забежал в
офицерский бункер.
-- Товарищи офицеры! -- подал команду лейтенант Яценко, поднимаясь с
лавки и поправляя гимнастерку и портупею.
-- Вольно, вольно, -- махнул рукой капитан и тяжело сел своим широким,
полноватым телом на лавку так, что затрещали доски. Офицеры слегка
улыбнулись в сторону.
-- Товарищи офицеры, к нам едет генерал Кравчинский, -- кажется, с
испугом сообщил он и оглядел всех офицеров: как на них подействовало столь
важное известие.
-- Мы уже знаем, -- улыбнулся худощавым лицом Яценко, предлагая ротному
стакан горячего чая, -- и готовы к встрече.
-- Го-то-вы?! -- встал капитан. -- Да вы, голубчики, я вижу, ни разу не
встречали генералов, а я уже бит ими и знаю, почем фунт лиха.
-- Да успокойтесь, товарищ капитан, -- улыбался Яценко, размешивая
ложечкой чай. -- Все станции развернуты, готовятся к работе. Покормим солдат
и начнем устанавливать связь.
-- Пойдем -- глянем, -- низко надел фуражку капитан и быстро вышел из
бункера.
Подошел с офицерами к первой станции, -- хлопнул себя по перетянутому
ремнем животу, строго сказал:
-- Вы посмотрите на этих самоуверенных молодцов: они говорят, у них все
отлично и генерал ни к чему не прикопается. А вон что? -- указал он на
оцарапанный бок автомобиля и на слегка погнутое крыло. -- А вон?! -- Он с
усилием -- мешал живот -- присел на корточки и указал пальцем на грязные
колеса и забрызганное глиной днище. -- Да вы грязью заросли по уши,
голубчики, а говорите, готовы, -- уже ворчал капитан.
-- Но позвольте, Алексей Иванович, ведь дождь, сырой снег, кругом лужи,
грязь, дороги -- сплошное месиво. А мы не по воздуху летаем, -- возразил
Яценко, пунцовея. Остальные офицеры напряженно молчали. "Не хотят с
начальством вздорить, -- удовлетворенно подумал капитан Пономарев. -- Да и
постарше они мальчика Яценко".
-- Генералу нет дела до грязи, -- притворяясь разгневанным на слова
лейтенанта, глухо сказал капитан. -- В армии все должно быть
перпендикулярным, параллельным и сверкать, как пасхальное яичко. Ясно?
Лейтенант Яценко молчал, прикусив губу.
-- Возле машин не должно быть ни одного большого комка, ни одной
травинки. Убрать, подмести, выскрести. Уложить аккуратно, -- поддел капитан
носком сапога телефонные кабели, которые тянулись от станций к командному
пункту. -- Даю вам, товарищи офицеры, на исправление положения тридцать
минут. Царапины на всех машинах должны быть закрашены.
Лейтенант Яценко рассердился и вызывающе резко сказал:
-- Товарищ капитан, я не понимаю, зачем устраивать показуху?
Капитан Пономарев тяжело вздохнул, дружески потрепал за плечо
насупившегося взводного.
-- Знаю, что показуха, но как быть? Приедет генерал, увидит беспорядки,
и начнут нас потом всюду склонять: "Капитан такой-сякой, Яценко
такой-растакой". Год или два будут мурыжить. По должности не продвинешься.
Поверьте мне, лейтенант -- я попадал в такие закавыки. Не хочу, чтобы вы
надолго остались в должности взводного; какой-нибудь штабной генералишка вам
вдруг всю обедню испортит, а вам надо расти. Ну, не сердитесь. Постройте
свой взвод и дайте задание. Добра вам желаю, поверьте.
Офицеры подали команды строиться своим взводам. Солдаты, выпрыгивая из
теплых станций, неохотно сходились, ворчали, огрызались со взводными и
сержантами.
-- Когда кончится эта идиотская жизнь? -- донеслось до капитана
Пономарева, но он притворился, будто не услышал.
Солдаты принялись за дело. Махали лопатами, и вскоре пот струйками
растекался по их лицам. Капитан несколько раз взглянул на Салова, -- он
работал вяло и, кажется, наблюдал за тучами, которые бесконечными колоннами
тянулись с севера. Они закрыли солнце, которое успело робко прыснуть на
землю лишь горсть ярких лучей, словно подразнив людей обещанием тепла и
света.
К командному пункту подкатила черная "Волга", из нее медленно вылез
высокий, сутуловатый генерал лет сорока пяти. Он был из штаба армии,
занимался картографией, искренне жалел, что лет десять назад оставил полк, в
котором был командиром, и перешел в штаб на чиновничью должность. В район,
где проходили учения, он попал случайно, по стечению обстоятельств: генерал,
который должен был инспектировать роту Пономарева, заболел, и начальство, не
найдя ему замену из специалистов, попросило поприсутствовать на учениях
Кравчинского.
Пономарев стремительно вышел из теплушки навстречу генералу;
разбрызгивая сапогами грязь, строевым шагом направился на доклад.
Поскользнулся, чуть было не упал, фигура туго вздрогнула. Доложил четко и
громко. Генерал крепко пожал руку капитана, спросил, как себя чувствуют
солдаты.
-- Прекрасно, товарищ генерал. Готовы к выполнению боевой задачи.
-- Очень хорошо. Постройте личный состав.
-- Есть!
Через несколько минут солдаты и офицеры стояли в три шеренги перед
генералом, на которого было любопытно посмотреть вживе, тем более послушать
его.
-- Товарищи офицеры и солдаты, -- начал генерал, -- родина доверила вам
сложнейшую боевую технику. Ни одна страна мира не имеет такое совершенное
вооружение у своей армии, как у нас, таких дисциплинированных и дружных
солдат...
Генерал выступал долго, ему нравилось говорить возвышенно. Поначалу
собравшиеся были напуганы приходом столь необычного гостя, но, слушая его,
заскучали. Озябших солдат, наконец, распустили по станциям. Капитан
Пономарев случайно встретился взглядом с Саловым, и его неприятно задело
унылое, но строгое лицо солдата.
Генерал задержался не надолго; уезжая, пообещал капитану, что его рота
обязательно будет отмечена. Капитан Пономарев был счастлив: не так уж часто
офицеру доводится получить благодарность из штаба армии. Самой армии! От
неприятно-резко сказал:
-- А вот... нэ будэт.
Я не понял.
-- Кого?
Он насупленно помолчал и гневно ответил:
-- Жэнчин... баб... -- Грязно выругался.
Я бранил себя, что сразу не смог догадаться, и отколупнул у парня
коросту с самой болезненной раны.
Помню, Рафидж демонстративно отворачивался от медсестер и женщин-врачей
или закрывал глаза, притворяясь спящим.
Однажды он мне сказал:
-- Я только тэпэрь понэмай, что такой жизн.
-- Что же она такое?
-- Она -- всо, -- значительно произнес он и поднял вверх палец. -- А смэрть
-- тьфу, копэйка.
-- Как это все?
Я никогда раньше особо не задумывался о том, что такое жизнь: живу да
живу -- и хорошо.
-- Ну, как ти нэ понэмай? -- даже рассердился Рафидж. -- Всо -- значит:
нэбо, горы, воздух, мама, зэмля, нюхат цвэток, пить вино. Понимай: всо? И у
мэня, как и у тэбя, скоро всо это будэт. Понэмай?
Я сказал, что понимаю, но так молод еще был тогда, никаких серьезных
утрат и потрясений у меня не случилось, как у Рафиджа; тогда мне показалось
несколько странным, что можно восхищаться такими обыденными явлениями, как
воздух или земля.
Но через несколько дней произошло событие, после которого я каждой
жилкой своей души понял смысл фразы Рафиджа, -- я словно прозрел.
* * * * *
Помню, был вечер. Я мыл полы в палате Ивана. Он молча лежал и смотрел в
потолок. Он часто так лежал, и мне бывало скучновато с ним, порой томительно
неловко. Рафидж вел себя по-другому -- порывался вертеться, шевелился, но
раны немилосердно сдерживали. Он водил своим большим черным, как у коня,
глазом, словно старался больше, шире увидеть мир; кажется, потолок ему был
ненавистен -- торчит перед глазом!
-- Все! -- неожиданно произнес Иван, собрав на лбу кожу. -- Я уже не могу
терпеть боли. Мне хочется... умереть.
Он закрыл глаза, из-под синевато-красного, припухшего века выскользнула
слезка.
Я молчал и просто не знал, как его утешить. Мне хотелось ему помочь, но
чем, как? Сколько раз я призывал его терпеть! Но что слова здорового для
страдающего от мук больного?
Меня иногда начинали раздражать и сердить его разговоры о смерти.
"Почему Рафидж об этом не говорит? -- порывался я резко спросить у Ивана. --
Он терпит и верит. У него тоже ранение груди, тоже образуются нагноения да
еще сто ран. А ты стонешь, стонешь. Надоел!" Но я молчал, потому что не смел
в таком тоне говорить с ним. Он часто задыхался, синел, и к нему сбегались
врачи; в состоянии полу сознания кричал, что ему больно, больно, что его
скверно лечат. Однажды, расплакавшись, потребовал, чтобы его умертвили.
В последние дни он стал часто вскрикивать, капризничать: то я не так
"утку" ему подсунул, то неловко обтер мокрой тряпкой его полное вялое тело.
Я отмалчивался, старался скорее все сделать и уйти.
-- Помоги мне умереть, Сергей, -- поймал он мою руку, но был настолько
слаб, что его горячая, жидковато-пухлая ладонь упала на кровать. -- Прошу! Я
не хочу жить. Я устал, устал!
Он снова заплакал, но даже плакать уже не мог, потому что боли в груди
жестоко о себе напоминали, давили всхлипы, и он мог только лишь поскуливать
и морщиться.
-- Успокойся, Ваня, нужно перетерпеть.
Неожиданно он громко вскрикнул, и его грудь стала биться в тяжелых
конвульсивных вздохах. Замер и, осторожно дыша, негромко вымолвил:
-- Жить... жить хочу.
Его лицо стало быстро наливаться синеватой бледностью, и мне показалось
-- щеки, губы, подбородок будто бы растекались и расширялись. Он весь
обмякал, вдавливаясь в постель. Я испугался, выбежал в коридор и крикнул
медсестру. Она только взглянула на него и во весь дух кинулась за врачами.
Пока их не было, я стоял возле Ивана. Я впервые видел, как из человека
уходит жизнь, -- тихо, даже как-то деликатно тихо, словно не желая причинить
боль умирающему, потревожить его. Он лежал, не шелохнувшись, стал каким-то
затаенным, и мне почудилось, что синевато-бледные губы обращались в кроткую
улыбку. Полузакрытым глазом смотрел на меня, но в этом взгляде я уже не
видел ни боли, ни страха, ни каприза, ни укора, лишь глубокий-глубокий
покой. Я дотронулся до его руки -- она оказалась прохладной.
В палату ворвалось человек пять. Они вкатили какой-то электрический
аппарат. Меня подтолкнули к двери. Я медленно опустился на стул возле
медсестринского столика. Через несколько минут из палаты вышли все пятеро
врачей и молча побрели по коридору. Рядом со мной присела медсестра, вынула
из шкафчика клеенчатую табличку с вязочками и написала: "Баранов Иван
Ефремович. Умер 14 марта...".
"Боже, -- подумал я, -- как буднично и просто!"
Начальник отделения велел мне и еще одному парню унести тело Ивана в
мертвецкую. За руки, за ноги мы положили его на носилки, закрыли простыней и
подняли.
-- У-ух, тяжелый, -- с хохотцой сказал мой напарник.
Я угрюмо промолчал.
Мы принесли Ивана к небольшому темному дому, стоявшему за госпиталем, в
саду у забора. Напарник отомкнул ржавый замок, отворил скрипучую, обитую
потемневшим металлом дверь и включил свет. Мы увидели серую бетонную
лестницу, уползавшую глубоко под землю. Там находилась единственная
комнатка, пустая, сумрачная. Из предметов остался в памяти длинный, обшитый
ярко-желтым пластиком стол; его солнечно-радостный цвет казался невыносимо
нелепым. Пахло плесенью.
Мы положили на стол тело. Стали сразу подыматься наверх. Выключили
свет. Я оглянулся -- как там Иван? Его не было видно -- стоял густой мрак. Со
скрипом, переходящим в стон, закрылась дверь и скрежетнул в замке ключ.
"Все! Буднично и просто".
Я побрел по саду. Напарник позвал меня в госпиталь, -- я отмахнулся и
шел, сам не зная, куда и зачем. Я неожиданно представил -- меня сейчас несли
в носилках, обо мне сказали "у-ух, тяжелый", меня сгрузили на стол и
оставили в холодной темной комнате. У меня закружилось в голове, -- присел на
скамейку. Осмотрелся: землисто-серый, как вал, но с широкими щелями забор,
голые кусты яблонь, серебристые лужицы, узкое облачное небо, на пригорке
ютились двухэтажные дома, -- совсем недавно все урюпкинское раздражало,
сердило меня, а теперь казалось таким привлекательным, нужным, милым.
Вспомнил, что через два дня должен вернуться в свой полк, в котором
продолжится моя нелегкая служба, и я шепнул:
-- Все выдержу, потому что я должен жить.
Вернулся в госпиталь, вошел к Рафиджу и -- не увидел его в постели: он
на одной ноге стоял возле окна. Весь в бинтах, без ноги, без руки,
искромсанный, залатанный, однако -- стоял. Стоял. Повернул ко мне голову,
махнул головой на вечернее с огоньками окно, слабо улыбнулся.
-- Все будет хорошо, -- сказал я, но в сердце стояла неодолимая горечь,
которая не оставит меня до конца моих дней.
Весной капитан Пономарев принял в свою роту целый взвод новобранцев.
Как только пришли они из бани, с ребячливым, веселым шумом ввалившись на
территорию части через узкую калитку КПП, ротный велел им выстроиться на
плацу, а они нацелились в казарму, в тепло. Но капитан за двадцать два года
службы уже был научен: если сразу не возьмешь солдата в руки, потом
намучаешься с ним.
-- Здравствуйте, товарищи солдаты, -- произнес капитан и подвигал
бровями.
-- Здравия желаем, товарищ капитан! -- вразнобой прозвучали нестойкие
голоса.
-- Плохо. Будем учиться. Здравствуйте, товарищи солдаты.
Пять раз его подопечным пришлось поздороваться. Все замерзли, -- моросил
дождь, пробегал по серой шинельной стене строя холодный ветер. Некоторые
солдаты дрожали.
"Надо погонять их по плацу. Для порядку, -- подумал капитан Пономарев. --
И согреются. И поумнеют".
-- Ать-два, левой! Петров, выше ногу. Хорошо. Горохов, четче шаг.
Ать-два, левой! Кру-у-гом! -- командовал он.
Проглянуло солнце, и капитану стало весело.
-- Выше ногу, рядовой Салов! -- сделал он замечание низкорослому,
крепкому метису тофу, подставляя лицо солнцу и наслаждаясь теплом, но
притворяясь перед подчиненными, что его интересует только строевая
подготовка. Салов сердито, коротко взглянул на командира и что-то невнятно
произнес. Он стал поднимать ногу ниже, вроде бы с неохотой выполнять
команды.
-- Рядовой Салов, засыпаешь на ходу. Может, подушку подать? -- пошутил
капитан.
Солдаты засмеялись, а Салов покраснел и выкрикнул:
-- Я хожу нормально. Кому не нравится -- пусть не смотрит.
-- Рота, стой! На-ле-ву! Смирно! Рядовой Салов, выйти из строя.
Солдат медленно вышел, но стал смирно, как того требует устав.
-- За пререкания и разговоры в строю объявляю наряд вне очереди. --
Капитан подождал ответа, но Салов, склонив смуглую голову, вызывающе, тяжело
молчал. -- Вам не ясен приказ? -- сухо спросил капитан, которого сердила
независимость солдата.
-- Есть наряд вне очереди, -- тихо отозвался Салов.
-- Встать в строй.
-- Есть.
Так первый раз капитан Пономарев столкнулся с рядовым Саловым.
Прошло несколько месяцев. Пономарев присматривался к своему метису-тофу
-- кто-то из родителей у него был русским. Капитана раздражало и порой
сердило вечно унылое, желтовато-болезненное лицо Салова, его ссутуленные
плечи. Он почему-то искал в его облике что-нибудь необычное. Конечно, тогда
капитан не знал, что Салов убежит, пройдет сотни километров по бездорожью,
тайге до родного села, но, кажется, капитан предчувствовал, что этот парень
должен решиться на что-то отчаянное, безрассудное, и поэтому, быть может,
присматривался к нему. И однажды обнаружил это особенное. Как-то с группой
солдат капитан выполнял боевую учебную задачу. Пришлось заночевать в поле.
Салов задумчиво, тихо сидел у костра. Молчал, только изредка отвечал на
вопросы. Отсветы огня плескались на его лице. Он рассеянно взглянул в
сумрачную даль, потом на ротного, и ротный неожиданно открыл -- или ему так
показалось, -- то необычное, что искал: он подумал о бьющем из щели луче,
который нежен, тонок, беззащитен; ломайте его, рубите, хватайте руками, но
ничего с лучом невозможно сделать, и чтобы его победить -- нужно просто
устранить источник. Такой неожиданный образ пришел к капитану, когда он
встретился со взглядом Салова: его узкие, азиатские глаза, казалось,
источали какое-то отчаянное упорство. Взгляд был прямой, словно луч, но в то
же время мягкий, нежный, незащищенный, и капитан не выдержал, отвел свои
глаза.
Сбежал Михаил Салов с батальонных учений; накануне капитан Пономарев
собрал всю роту, чтобы, как он выразился в себе, взбодрить, поднакачать
солдат.
Собрание шло своим отлаженным чередом, и, как приметил капитан, Салов
скучал, отвернувшись к окну. Лил дождь, на синюшно загустевшем небе
сталкивались, сливались или разламывались на куски тучи. Солдаты засмеялись:
за трибункой стоял рядовой Переверзев, крепкий белоголовый деревенский
парень, и, часто моргая, всматривался в бумагу, которую он смущенно
перебирал своими большими толстыми пальцами; он читал о том, что бойцы
покажут себя на учениях так, что ими будет гордиться родина. Но неожиданно
запнулся:
-- Мы быстро выведем из автопарка всю тухнику... -- Его глаза глупо
расширились, он близко к лицу поднес бумагу и еще раз прочитал: -- Тухнику...
Робко взглянул на ротного, -- это он написал ему выступление и, видимо,
из-за спешки допустил досадную ошибку.
-- Наверное, Переверзев, технику, -- подсказал ротный, подбадривающе, но
все же строго улыбнувшись.
-- Точно, товарищ капитан! -- засмеялся Переверзев, потирая загорелую
плотную шею.
За Переверзевым вышел ефрейтор Богданов, и красиво, долго, без бумаги
говорил об армейской дружбе, долге, чести. Ефрейтор косил голубыми глазами в
сторону капитана, а тот слегка покачивал головой, словно говорил: "Да, да,
верно, ефрейтор Богданов". И это подбадривало ефрейтора, который еще
надеялся уволиться в запас младшим сержантом. Собрание закончилось привычно
-- тихо, деловито, спокойно. Солдаты по команде вышли из душной комнаты, а
Салов остался на месте и рассеянно смотрел за окно. По стеклам резко бил
дождь, тучи густо посинели, разрослись. Капитану стало почему-то жалко
солдата, но, ломая минутную слабость, он сурово сказал:
-- Всем выйти из комнаты.
Салов покорился.
В четыре утра ротный вошел в казарму. Он был досиня выбрит, его сильные
мускулистые ноги облегали начищенные до блеска яловые сапоги, словно он
приготовился к какому-то важному торжеству. Четким, но тихим шагом, скрипя
новой портупеей, прошел в спальню, и в душную тишину ворвался его резкий, но
красивый своей бодростью и свежестью голос:
-- Рота, подъем! Боевая тревога!
Мгновенно по расположению стали бегать заспанные дневальные; дежурный
сержант, рупором подставив к губам ладони, кричал:
-- Всем строиться возле ружейной комнаты для получения автоматов и
противогазов!
Капитан Пономарев с удовольствием наблюдал за своими солдатами. Их,
представлялось, подбросило на кроватях при первых словах его команды. Тела
подрагивали. Солдаты так сильно взволновались, что не могли, чувствовал
капитан, сколько-нибудь трезво оценить, что же происходит. Каждый что-нибудь
искал, хватал, натягивал, ругаясь или улыбаясь. Наполовину одетыми бегали
между кроватями, натягивая гимнастерки и пилотки на ходу. Беспорядочно, не
по правилам намотав на ноги портянки, выскакивали в проходы и бежали к
ружейной комнате, возле дверей которой выстроилась большая очередь. Но она
быстро таяла. Солдаты забегали в ружейку, хватали каждый свой автомат,
противогаз и подсумок с магазинами и буквально вылетали на улицу, на бегу
застегивая ремень с подсумком и штык-ножом.
Ротный вышел на улицу. В лицо резко ударил сырой холодный ветер, но
свежесть приятно взбодрила голову. Под ногами глухо хлюпала грязь. Спереди,
сзади, с боков он слышал тяжелое дыхание. Солдаты, звякая амуницией,
автоматом, не особо разбирая дороги, бежали по грязи, забрызгивая себя и
друг друга.
Пока двигатели прогревались, капитан Пономарев присел на крыло
автомобиля отдохнуть. Снял фуражку, смахнул с лица пот; холодок пощекотал
залысину. Наблюдал за бегающими по автопарку солдатами с канистрами,
наполненными водой, с рукоятками, с какими-то деталями от машин. Немного
пофилософствовал: прекрасно, когда людям вот так все ясно, понятно, каждый
знает свое место и роль. Никаких лишних чувств не надо.
-- Вы готовы к построению в колонну? -- спросил у него комбат Миронов.
-- Так точно, товарищ подполковник.
-- Молодцы. Опережаете нормативы на восемнадцать минут. Стройте
радиостанции в колонну и -- вперед!
-- Есть.
Капитану стало приятно и легко после слов комбата.
-- Выезжай, выезжай, не тянись! -- поторапливал он водителей, показывая
вытянутой рукой направление движения.
Капитан с холодноватым, строгим видом выслушал доклады командиров
взводов о готовности экипажей покинуть техпарк. Двигатели шумно работали;
под колесами всхрустывал ледок и растекалась грязь; резкий свет прожекторов
слепил солдат и офицеров. С улыбкой наблюдая за бестолковой суетой на
соседних стоянках, на которых еще и половину автомобилей не завели, капитан
Пономарев не без гордости подумал, что у него все идет замечательно; его
рота первой выехала, -- а если бы война? Кто больше пользы принес бы: он со
своей требовательностью, порой непомерной взыскательностью или вон те
командиры рот?
Он выстроил колонну на центральной дороге, запрыгнул в головную машину
и по рации дал команду трогаться. Острый, как кинжал, свет фар ворвался в
сырую темень, моторы мощно взревели, и колонна медленно, словно
неповоротливое огромное животное, потянулась в степь, не спеша, но уверенно
набирая скорость. Через три-четыре минуты автомобили уже на высокой скорости
ехали по шоссе. Рота капитана Пономарева оказалась в полку самой
боеспособной и оперативной; он себя чувствовал окрыленно, словно не ехал, а
летел.
Вскоре прибыли на место. Капитан выпрыгнул из кабины и -- замер: на
степь и копошившихся возле автомобилей людей внимательно смотрел большой
красный солнечный глаз, и капитану подумалось как ребенку, что приподнял
из-за горизонта свою огромную голову разбуженный шумом великан и наблюдает
за непрошенными гостями. Глаз то суживался, то расширялся -- над ним,
подгоняемые ветром, проплывали палевые вытянутые облака. Лучи стремительно
неслись в тучную темноту, и ночь быстро таяла. Капитан неожиданно
почувствовал себя маленьким и беспомощным перед этим глубинно-синим широким
небом, в котором -- как в котле пенится, пузырится кипяток или смола --
двигались, расползались и сталкивались искрошенные облака, перед этой
распахнутой на все четыре стороны ангарской степью, в которой было
таинственно тихо, сумрачно. Вдали призрачно курились озера и болота.
Несерьезное, странноватое чувство подкралось к капитану: ему вдруг
показалось, что вся его жизнь, все его волнения, тревоги и беды -- какая-то
мелкая, пустяковая и даже эгоистичная суета в сравнении с тем, чем и как
живет степь с небом, у которых, подумалось, настоящая, что ли, нужная,
красивая жизнь, а у него как-то все мелковато, искусственно, быть может. Но
-- прочь, прочь лирику! -- велел он себе, улыбнувшись.
Солдаты быстро, слаженно разворачивали станции: устанавливали
двенадцатиметровые антенны, протягивали телефонные кабели к командному
пункту, запускали "движки" -- дизельные электростанции, -- монотонно
заработали в холодных кунгах обогреватели. Включили для прогрева
радиорелейные станции и аппаратуру дальней связи. Часть роты, выполняя
боевое учебное задание, расположилась в тридцати километрах севернее; с ними
нужно было установить связь.
Когда солдаты разворачивали радиостанции, капитан Пономарев ходил и
считал, как говорится, всех по головам, -- он уже давно себе сказал: за
солдатами надо смотреть в оба, они народ ветреный и отчаянный. Но капитану
все же было неприятно от таких мыслей, и он никогда не высказывал их вслух.
Неожиданно недосчитался троих. Еще раз, но тщательно, пересчитал.
-- Нету! -- досадливо сжал он за спиной пальцы.
Подал команду строиться.
-- Где самовольщики? -- строго спросил у роты.
Солдаты молчали. Капитан приказал взводному:
-- Лейтенант Яценко, пожалуйста, просмотрите все радиостанции.
Лейтенант, молодой, тонкий, вздохнув, выполнил приказание.
-- Никого нет, товарищ капитан.
-- Что ж, будем ждать, -- спокойно сказал ротный, догадываясь, куда могли
уйти солдаты, -- скорее всего за спиртным в ближайшую деревню.
Простояли полчаса. Все озябли под сырым ветром. Капитан тоже мерз, но с
невозмутимо-спокойным лицом прохаживался перед строем, закинув руки за
спину. Он знал, что к выполнению боевой задачи рота должна приступить через
три часа, а пока, решил он, можно повоспитывать солдат, чтобы потом другим
было неповадно бегать в самоволки. Он встретился глазами с Саловым, который
угрюмо смотрел вдаль.
Неожиданно Салов шагнул из строя.
-- Вы куда, рядовой Салов? -- удивился капитан так, что у него
расширились глаза.
-- Я? -- Было очевидно, Салов с трудом понимал, что и зачем совершил. --
Так, -- шевельнул он плечом.
-- Не понял.
-- Замерз. -- И вернулся в строй.
Капитан покачал головой, но промолчал.
Зачернели в степи три человеческие фигуры. Они шли согнувшись,
воровато. Капитан отпустил роту и пошел самовольщикам навстречу. Ничего
постороннего у них не оказалось; но опытный капитан пошел по их следу и под
кочкой в грязи нашел бутылку. О случившемся вышестоящему начальству не
доложил -- зачем пятно на роту, но провинившихся заставил рыть излишне
большую яму для бытовых нужд.
По рации капитан узнал, что в его роту, как лучшую в полку, едет
генерал из штаба армии. Взволнованный, испуганный капитан забежал в
офицерский бункер.
-- Товарищи офицеры! -- подал команду лейтенант Яценко, поднимаясь с
лавки и поправляя гимнастерку и портупею.
-- Вольно, вольно, -- махнул рукой капитан и тяжело сел своим широким,
полноватым телом на лавку так, что затрещали доски. Офицеры слегка
улыбнулись в сторону.
-- Товарищи офицеры, к нам едет генерал Кравчинский, -- кажется, с
испугом сообщил он и оглядел всех офицеров: как на них подействовало столь
важное известие.
-- Мы уже знаем, -- улыбнулся худощавым лицом Яценко, предлагая ротному
стакан горячего чая, -- и готовы к встрече.
-- Го-то-вы?! -- встал капитан. -- Да вы, голубчики, я вижу, ни разу не
встречали генералов, а я уже бит ими и знаю, почем фунт лиха.
-- Да успокойтесь, товарищ капитан, -- улыбался Яценко, размешивая
ложечкой чай. -- Все станции развернуты, готовятся к работе. Покормим солдат
и начнем устанавливать связь.
-- Пойдем -- глянем, -- низко надел фуражку капитан и быстро вышел из
бункера.
Подошел с офицерами к первой станции, -- хлопнул себя по перетянутому
ремнем животу, строго сказал:
-- Вы посмотрите на этих самоуверенных молодцов: они говорят, у них все
отлично и генерал ни к чему не прикопается. А вон что? -- указал он на
оцарапанный бок автомобиля и на слегка погнутое крыло. -- А вон?! -- Он с
усилием -- мешал живот -- присел на корточки и указал пальцем на грязные
колеса и забрызганное глиной днище. -- Да вы грязью заросли по уши,
голубчики, а говорите, готовы, -- уже ворчал капитан.
-- Но позвольте, Алексей Иванович, ведь дождь, сырой снег, кругом лужи,
грязь, дороги -- сплошное месиво. А мы не по воздуху летаем, -- возразил
Яценко, пунцовея. Остальные офицеры напряженно молчали. "Не хотят с
начальством вздорить, -- удовлетворенно подумал капитан Пономарев. -- Да и
постарше они мальчика Яценко".
-- Генералу нет дела до грязи, -- притворяясь разгневанным на слова
лейтенанта, глухо сказал капитан. -- В армии все должно быть
перпендикулярным, параллельным и сверкать, как пасхальное яичко. Ясно?
Лейтенант Яценко молчал, прикусив губу.
-- Возле машин не должно быть ни одного большого комка, ни одной
травинки. Убрать, подмести, выскрести. Уложить аккуратно, -- поддел капитан
носком сапога телефонные кабели, которые тянулись от станций к командному
пункту. -- Даю вам, товарищи офицеры, на исправление положения тридцать
минут. Царапины на всех машинах должны быть закрашены.
Лейтенант Яценко рассердился и вызывающе резко сказал:
-- Товарищ капитан, я не понимаю, зачем устраивать показуху?
Капитан Пономарев тяжело вздохнул, дружески потрепал за плечо
насупившегося взводного.
-- Знаю, что показуха, но как быть? Приедет генерал, увидит беспорядки,
и начнут нас потом всюду склонять: "Капитан такой-сякой, Яценко
такой-растакой". Год или два будут мурыжить. По должности не продвинешься.
Поверьте мне, лейтенант -- я попадал в такие закавыки. Не хочу, чтобы вы
надолго остались в должности взводного; какой-нибудь штабной генералишка вам
вдруг всю обедню испортит, а вам надо расти. Ну, не сердитесь. Постройте
свой взвод и дайте задание. Добра вам желаю, поверьте.
Офицеры подали команды строиться своим взводам. Солдаты, выпрыгивая из
теплых станций, неохотно сходились, ворчали, огрызались со взводными и
сержантами.
-- Когда кончится эта идиотская жизнь? -- донеслось до капитана
Пономарева, но он притворился, будто не услышал.
Солдаты принялись за дело. Махали лопатами, и вскоре пот струйками
растекался по их лицам. Капитан несколько раз взглянул на Салова, -- он
работал вяло и, кажется, наблюдал за тучами, которые бесконечными колоннами
тянулись с севера. Они закрыли солнце, которое успело робко прыснуть на
землю лишь горсть ярких лучей, словно подразнив людей обещанием тепла и
света.
К командному пункту подкатила черная "Волга", из нее медленно вылез
высокий, сутуловатый генерал лет сорока пяти. Он был из штаба армии,
занимался картографией, искренне жалел, что лет десять назад оставил полк, в
котором был командиром, и перешел в штаб на чиновничью должность. В район,
где проходили учения, он попал случайно, по стечению обстоятельств: генерал,
который должен был инспектировать роту Пономарева, заболел, и начальство, не
найдя ему замену из специалистов, попросило поприсутствовать на учениях
Кравчинского.
Пономарев стремительно вышел из теплушки навстречу генералу;
разбрызгивая сапогами грязь, строевым шагом направился на доклад.
Поскользнулся, чуть было не упал, фигура туго вздрогнула. Доложил четко и
громко. Генерал крепко пожал руку капитана, спросил, как себя чувствуют
солдаты.
-- Прекрасно, товарищ генерал. Готовы к выполнению боевой задачи.
-- Очень хорошо. Постройте личный состав.
-- Есть!
Через несколько минут солдаты и офицеры стояли в три шеренги перед
генералом, на которого было любопытно посмотреть вживе, тем более послушать
его.
-- Товарищи офицеры и солдаты, -- начал генерал, -- родина доверила вам
сложнейшую боевую технику. Ни одна страна мира не имеет такое совершенное
вооружение у своей армии, как у нас, таких дисциплинированных и дружных
солдат...
Генерал выступал долго, ему нравилось говорить возвышенно. Поначалу
собравшиеся были напуганы приходом столь необычного гостя, но, слушая его,
заскучали. Озябших солдат, наконец, распустили по станциям. Капитан
Пономарев случайно встретился взглядом с Саловым, и его неприятно задело
унылое, но строгое лицо солдата.
Генерал задержался не надолго; уезжая, пообещал капитану, что его рота
обязательно будет отмечена. Капитан Пономарев был счастлив: не так уж часто
офицеру доводится получить благодарность из штаба армии. Самой армии! От