Страница:
-- Впрочем -- будя! Давай выпьем...
-- Колька! Змей! -- вдруг крикнул дедушка. Танцы приостановились. --
Никаких, слышишь, духовных я не писал. Понял?! Да и завешшать мне нечего.
Дом да старуху? Помрем -- забери его. Одно, Николай, у меня богатство --
старуха.
-- А, старуха. Я, батяня, так сразу и подумал, -- с оттенком
насмешливости сказал сын. -- В этом месяце Анне кто отправил двести рублей? --
сказал он, притворяясь равнодушным, и стал рассматривать свои ладони.
-- Молчи, гад! -- Дедушка страшно побледнел и, ссутуленный, напряженный,
словно бы на его плечах находился тяжелый мешок, привстал. -- У Аннушки --
пять ртов, а у тебя -- одна девчонка...
Дедушка стал хватать почерневшим ртом воздух, пытаясь что-то сказать.
Его глаза помутнели и выкатились, -- казалось, его душат, а он пытается
высвободиться, прилагая невероятные усилия. Мы, дети, забились за комод и со
страхом наблюдали происходящее. Смельчак Миха под общий шум опрокинул в рот
рюмку вина, щеголяя перед нами.
-- Колька, довел! -- сердито проголосила бабушка. -- Ты же знаешь, отец
перенес контузию на войне... ему нельзя волноваться...
Дедушка упал на пол и беспорядочно размахивал руками.
-- Вон из моего дома! -- Бабушка с шумом раскрыла дверь и указала сыну на
выход. Мама пыталась ее успокоить. Папка пригласил дядю Колю на воздух
покурить.
-- Мать, напрасно ты так. Что я ему сказал такого? -- бубнил дядя Коля,
смущенный, казалось, и растерянный. Вышел с папкой на улицу.
Женщины успокаивали плакавшую бабушку. Мужчины уложили дедушку на
диван; через несколько минут он пришел в себя, но его рот вело, и желваки
вздрагивали под бледными щеками. Он рассеянно, но и сурово посматривал на
людей, пощипывая свою жидкую бороденку, почему-то не казавшуюся мне теперь
смешной.
Папка пришел с улицы, присел на краешек дивана:
-- Как, батя, полегчало?
-- У-гу, -- прохрипел дедушка.
Помолчали. Я случайно оказался за комодом; ни дедушка, ни отец меня не
видели.
-- Поганистый он мужик, этот Колька, -- сказал папка.
-- Ты вот чего, Саня, других не очень-то осуждай. У него своя жизнь, у
тебя -- своя. Разберись-ка в ней получше. Вот дело будет! Чего чудить начал?
С жиру бесишься, что ли?
-- Запутался я, отец, -- вздохнул папка, закуривая. -- Лучше не спрашивай.
-- Как же "не спрашивай"? Мне Аннушку, дочку, жалко. Сердце-то, поди,
ноет, моя ведь кровинушка.
-- Уехать мне на Север, что ли, батя? Буду высылать деньги. А то
мучаются со мной...
-- Это еще зачем? Ты -- голова семьи. Го-ло-ва! Представь себе, к
примеру, коня или человека без головы да без мозгов. Ходят они по улицам и
тыкаются туды да сюды. Вот так и семья без мужика -- бестолковость одна,
дурость и нелепость. Ты, мужик, -- голова, они -- дети, жена -- твое туловище,
ноги, руки. Понял?
-- Понять-то понял, да только не гожусь я уже для семьи, батя. Падший
я...
Дедушка резко привстал на оба локтя и угрожающе зашипел:
-- Цыц, сукин сын! И чтобы не слышал таких речей. Будь мужиком, а не
бабой, так твою перетак! Без семьи, голубок, ты совсем пропадешь,
скорехонько опалишь крылышки. Поверь мне, старому: ведь тоже когда-то
малость чудил да брыкался. Вот и учу тебя: не отрывайся от семьи. В ней твоя
сила и опора. Мир -- вроде как холодный океан, а семья -- теплый островок, на
котором и согреться можно, и от бурь укрыться. Не разрушай, Саня, свой
островок, опосле согреться будет негде. Понял, чудило?
Папка грустно улыбнулся:
-- Понял, батя.
Радостно, легко у меня стало на сердце. "Неужели у нас все хорошо
пойдет?"
В полночь я, Миха, Настя, Лена и Люся потихоньку от взрослых в баню
гадать пошли. В парилке было очень тепло, осенне пахло сырыми березовыми
вениками, в голове чуть кружилось. Мы зажгли свечку, забрались на сыроватый
полок и начали гадать. На воткнутую в доску иголку ставили половинку
скорлупки кедрового орешка и поджигали ее. Кто-нибудь, чья наступала
очередь, загадывал имя любимого человека. Подожженная скорлупка начинала
крутиться, и по ее движениям нам было вид, как его любит загаданный им
человек. Если скорлупка крутилась сильно, искристо, -- его любят сильно, если
слабо крутилась... что ж, гадай, если хочешь, на кого-нибудь другого: может,
он тебя любит.
По жребию первой выпало гадать Насте. Она, словно чего-то испугавшись,
отпрянула в темный угол и замерла; покусывала ногти. Потом крепко сцепила
пальцы, прикусила губу и с каким-то страхом и в то же время с надеждой
смотрела на свою скорлупку. Миха зажег спичку -- Настя неожиданно вздрогнула
и сжалась. "Нет-нет, не надо, -- умоляли ее глаза, -- я не хочу знать правду,
которую вы мне и себе хотите открыть. Погасите спичку! Нет-нет! Зажигайте же
скорлупку. Почему медлите? Нет-нет, не надо!"
Миха деловитым, будничным жестом стал подносить спичку к скорлупке.
Настя чуть привстала на коленях и напряженно смотрела на его руку. "Сейчас
всем станет все известно: любит ли ее загаданный ею мальчишка?" -- волнуясь,
подумал я. Скорлупка в поднесенном к ней пламени вздрогнула -- вздрогнула и
Настя. "Ну же, вредная скорлупа! -- кричал я в себе. -- Крутись, крутись,
дорогая скорлупка! Лучше пусть моя не шелохнется, но Настина должна
обязательно закрутиться!" Я догадывался, на кого она гадала -- на Олегу
Петровских; я давно заметил, как нежно она на него смотрит и краснеет,
встречаясь с ним взглядом.
Миха отдернул руку со спичкой -- скорлупка сильно, с искрами
закрутилась. Настя, стыдливо прикрывая лицо руками, улыбалась. Она
посмотрела на нас, и мы поняли, что она счастлива.
Гадали Лене. Она изо всех сил притворялась, что ей совершенно
безразлично, что скажет скорлупка. Лена шумно играла с кошкой, -- однако, как
сестра зорко следила за каждым моим движением! -- я устанавливал и поджигал
скорлупку.
И она -- не закрутилась.
Мне было жаль Лену, и хотелось ее утешить; мне казалось, скорлупка не
закрутилась по моей вине -- быть может, я что-то неправильно сделал.
Лена, вызывающе громко напевая, спустилась с полка, резко отбросила
кошку и сказала:
-- Ерунда все это. Я ни на кого не загадывала. Вот так-то! -- И зачем-то
показала нам язык. Однако через полчаса в постели она тихо всхлипывала в
подушку.
Потом гадали Люсе. Как только в первый раз я увидел эту девочку, я
заметил за собой странное желание: мне очень хотелось ей понравиться. Я
всегда искал в глазах Люси оценку. Она иногда задерживала на мне взгляд, и
как только я отвечал ей своим, она низко опускала глаза и слегка пунцовела.
"Я ее люблю?" -- неожиданно для меня прозвучал во мне вопрос, но я почему-то
побоялся на него ответить. Вспомнилась Ольга, и в моем сердце стало тяжело и
неуютно.
Миха установил скорлупку. Люся -- эта скромная, застенчивая девочка! --
неожиданно смело подняла на меня глаза. У меня резко, но приятно вздрогнуло
в груди. Меня смутила странная смелость ее взора. Я опустил глаза и зачем-то
полез в карман; достал болт и крутил его в руках. Я, наверное, залился
краской. Скорлупка закрутилась бодро, с искрами. На лице Люси не произошло
никаких изменений, но я чувствовал, что она довольна. Я был уверен -- гадала
на меня.
Когда мы спускались с полка, наши взгляды снова встретились, и я угадал
в полумраке на ее губах улыбку.
На следующий день мама, отец, Люба и брат уехали домой, а меня с
сестрами оставили на неделю погостить.
В кухне висели старинные часы с кукушкой; они сразу привлекли мое
внимание, точнее, заинтересовала только кукушка, которая с шумом выскакивала
и громко, голосисто куковала почти как настоящая.
-- Как внутри все происходит? -- спрашивал я себя, прохаживаясь взад и
вперед возле часов. -- А может, кукушка живая? -- Но я иронично усмехался.
Лазил вдоль беленой стенки, заглядывал в механизм и пачкал нос и одежду
известкой. -- Как кукушка узнает, что надо выскочить и прокуковать столько
раз, сколько показывают стрелки?
Скоро -- двенадцать дня. Должна, как обычно, показаться кукушка. Я
подошел к часам поближе и стал ждать. Шумно распахнулись ставенки, и черная
блестящая кукушка шустро, словно ее кто-то вытолкнул из убежища, выскочила и
с веселой деловитостью точно прокуковала двенадцать раз. "А если разобрать
часы и заглянуть вовнутрь?" -- Мысль мне понравилась, но было боязно: могли в
любое время прийти с базара дедушка и бабушка.
Миха -- он рисовал военный корабль, который у него все больше начинал
походить на утюг, -- посмотрел на меня с улыбкой:
-- Интересно, да? Тем летом, Серый, я хотел заглянуть, как там. Но дед
заловил и чуть уши не отодрал.
-- Если -- быстро? Они не скоро вернутся. Давай посмотрим?
Миха с мужиковатой медлительностью почесал в своем выпуклом, с лишаями
затылке, шморгнул простуженным носом и протянул:
-- Мо-о-ожно, вообще-то... но дед...
-- Мы -- быстро-быстро, Миха! Сразу назад повесим. Как?!
-- Была, не была! Но нужно кого-нибудь за ворота отправить.
Попробовали уговорить Лену, но она не только отказалась -- пообещала все
рассказать взрослым, то есть наябедничать. Настя упросила ее не выдавать, и
вызвалась сама вместе с Люсей постоять у ворот.
Как только они махнули нам с улицы -- я кинулся к часам, осторожно снял
их и положил на стол. Мы открутили три винтика с задней крышки и, когда я
осторожно приподнял ее, в часах что-то еле слышно пискнуло. Раздалось одно
"ку-ку". Я повернул часы циферблатом вверх -- в раскрытые ставенки упала
кукушка, они почему-то не закрылись.
-- Ч-часы остановились, Миха, -- произнес я и прикусил губу. Мне
показалось -- в моих волосах что-то зашевелилось.
-- Остановились?
Мы взглянули друг другу в глаза и почти одновременно сказали:
-- Вот черт!
Слегка потрясли часы, покрутили стрелку, подергали за цепочку с гирькой
и кукушку, которая, как только мы ее отпускали, падала в свой домик, -- часы
стояли.
-- Что будем делать? -- спросил я.
-- Полома-а-али! -- каркнула за нашими спинами вездесущая Лена. Я
конвульсивно вздрогнул -- казалось, меня уже ударили ремнем.
-- Цыц, ворона! -- Миха, недолюбливавший Лену, поставил ей щелчок.
-- И еще дерешься? Все дедушке расскажу!
-- Только попробуй! -- Миха замахнулся на нее кулаком, но она шустро
выскочила в соседнюю комнату и захлопнула за собой дверь; однако успела
напоследок показать язык.
-- Что же делать? Что же делать? -- лепетал я и воображал разные
наказания. Ожидал от всегда рассудительного, деловитого Михи какого-нибудь
спасительного решения.
Широкое смуглое лицо Михи оставалось спокойным, и мне казалось -- он
вот-вот скажет то, что нас должно выручить. И Миха сказал -- но совсем не то,
что я ожидал:
-- Выпорет нас дед.
У меня, признаюсь, похолодело внутри от этих просто и буднично
произнесенных слов. Расплаты за содеянное я не желал, и мой воспаленный мозг
искал, искал путь к спасению. Но не находил. Вбежала Настя и крикнула,
словно окатила нас ледяной водой:
-- Идут! Купили петуха! -- И, радостная, скрылась за дверью.
У меня мгновенно пересохло в горле. Я хотел что-то сказать Михе, но
лишь просипел. Мои руки дрожали. Я в отчаянии дергал стрелку, кукушку,
цепочку, зачем-то дул в механизм. Миха стоял красный и потный.
-- Да не тряси ты их! Давай закрутим винтики и повесим на место, -- что
еще остается?
Из-за двери выглянула Лена.
-- Попробуй, Ленка, сказать! -- кулаком погрозил Миха.
-- Скажу, скажу!
Я подбежал к сестре, вцепился в руку и, чуть не плача, стал просить:
-- Пожалуйста, Ленча, не говори! Тебе что, будет приятно, если меня
высекут?
Сестра с брезгливой жалостью взглянула на меня. Я смотрел на нее с
надеждой, не выпускал ее руку, но в душе презирал себя. Однако чувство
страха было сильным.
-- Эх, ты, Лебединое озеро! -- сказала сестра. -- И как ты в армии будешь
служить? А вдруг -- война, и тебя возьмут в плен и будут пытать? Ты тоже
будешь хныкать? Ладно уж, не скажу. -- Враждебно взглянула на Миху и, назвав
его дураком, побежала встречать дедушку и бабушку.
Мне было мучительно стыдно за мое ничтожество и трусость. "Хоть бы Люсе
не рассказала". -- И эта мысль меня неожиданно стала волновать больше, чем
предстоящее возмездие.
Мы прикрутили винтики, повесили часы и убежали в сарай. Через щелку
видели, как бабушка наливала троим поросятам; упитанные, грязные, они
ринулись к большому корыту, едва она открыла стайку, и принялись с чавканьем
уплетать картофельное варево. Один из них, Вась Васич, как его величала
бабушка, залез с ногами в корыто, и так уписывал. А его товарищи, которые
были, наверное, скромнее, культурнее, выбирали из-под него, сунув грязные
мокрые рыла под свисающее брюхо наглеца.
-- Покатаемся на поросятах? -- предложил Миха, как только бабушка ушла.
-- Давай!
Я так обрадовался, так меня захватила новая игра, что на время даже
забыл о своем преступлении. Мы осторожно подкрались к поросятам, которые,
начавкавшись, развалились на опилках и сонно похрюкивали. Договорились, что
я заскочу на Вась Васича, а Миха -- на черноухого кабана.
-- Вперед! -- скомандовал брат. И мы опрометью побежали к поросятам.
Я запрыгнул на Вась Васича, вцепился в его вислые уши и крикнул:
-- Но-о!
Вась Васич грузно поднялся, пронзительно взвизгнул и рванулся с места.
Немного пробежал, поскользнулся и рухнул на передние ноги. Я соскочил с его
плотной, жесткой спины и упал в грязное, с остатками варева корыто. Миха
благополучно прокатился на своем смирном кабане и загнал его в стайку.
Хохотал надо мной, помогая очиститься.
О своем злодеянии с кукушкой мы совсем забыли, и весь день до вечера
пробегали на улице. Домой явились веселыми, возбужденными, но увидели
дедушку -- притихли.
Он сидел за столом над часами. Его круглые очки были сдвинуты на самый
кончик носа. Мельком взглянул на нас поверх стекол и сухо спросил:
-- Кто поломал?
Мы молчали. Когда дедушка поднял на нас глаза -- мы одновременно пожали
плечами и стали потирать я -- лоб, а Миха -- затылок, как бы показывали, что
истово думаем и вспоминаем.
-- Может, деда, кошка на них прыгнула с комода, -- предположил я. Чтобы
не смотреть дедушке в глаза, я стал соскабливать со своей куртки высохшую
грязь.
-- Кто, едят вас мухи, поломал? -- Рыжевато-седые брови дедушки
сдвинулись к переносице. Сняв очки и задрав свою солдатскую гимнастерку, он
стал неспешно вытягивать из галифе тонкий сыромятный ремешок.
-- Дедусь, -- не мы, -- смотрел Миха на дедушку так, как может смотреть
самый честный человек; он тайком показал Лене кулак. Но она, как мы потом
узнали, нас не выдавала, -- дедушке, разумеется, было не трудно самому
догадаться.
-- Не вы? -- вскинул отчаянно-рыжую, но жалко-седую голову дедушка и
намотал на свою маленькую костистую руку ремешок.
Мы молчали, опустив плечи. При вскрике дедушки я невольно чуть отступил
за Миху, но, вспомнив о Лене, которая испуганно и с сочувствием смотрела на
нас, я совершил полушаг вперед, и оказался впереди Михи сантиметров на
десять.
-- Так не вы?! -- подступая к нам, свербящей фистулкой крикнул дедушка.
Я увидел вышедшую из горницы Люсю и неожиданно для себя и Михи сказал:
-- Мы. -- И крепко сжал зубы, готовый принять удар.
С появлением Люси все мои движения были направлены не на то, чтобы
как-нибудь защититься от ударов, -- наоборот, открыться, и открыться так,
чтобы видела Люся.
Дедушка стеганул нас по два раза и за ухо развел по углам. Только он
меня поставил в угол -- я сразу же шагнул из него вдоль стены, собирая на
куртку известку: на меня, я чувствовал, смотрела Люся, и я просто не мог не
быть перед ней отчаянным, смельчаком, пренебрегающим строгостью взрослых,
даже таких грозных, как дедушка.
-- Что такое! -- рявкнул дедушка, снова копаясь в часах.
Я подчеркнуто нехотя, досадуя на Люсю за то, что смотрит на меня, вошел
в угол, но не полностью. "Противный, противный старикашка!" -- шептал я
пересохшими губами. Миха из своего угла подмигивал мне и забавлял девочек,
гримасничая.
Через час дедушка сказал нам, что мы можем выйти. Миха, улыбаясь,
прямо-таки выпрыгнул, а я остался, полагая, что поступаю назло дедушке. Я
решил не выходить из угла, пока не упаду от усталости. В моем воображении
уже рисовалось, как я лежу на полу изможденный и как надо мной плачут
родственники и проклинают злюку дедушку.
Дедушка подошел ко мне и положил руку на мое плечо. Я резко отпрянул в
угол и надул губы.
-- Ну, чего, разбойник, чего дергаешься? -- Дедушка легонько и как бы
осторожно потянул меня из угла. Моя душа наполнялась капризным и радостным
чувством победителя. -- Зачем ломаешься? Виноват -- получил. Справедливо? Коню
понятно!
Я молчал, сердито косясь на дедушку. Он вынул из своего кармана конфеты
горошек, сдул с них крошки табака и протянул мне:
-- На... нюня.
-- Не хочу.
-- Бери! -- сердито сказал, почти крикнул он. И я взял.
Минут через десять мы все вместе сидели за столом и ели с чаем
испеченные бабушкой пирожки с черемухой. После ужина я с дедушкой и Михой
мастерил вертушку. Дедушка на удивление все ловко делал своими кривыми,
покалеченными на войне руками, шутил, рассказывал смешные истории. Мне не
хотелось верить, что совсем недавно этот человек бил меня, что я ненавидел
его и, стоя в углу, помышлял отомстить ему, хотя и понимал, что сам виноват.
Теперь у меня к нему не было ненависти и не было желания мести, но и не
было, кажется, прежней любви.
15. Я УЖЕ НЕ РЕБ НОК
Минуло несколько дней.
Я зашел в дальнюю комнату дома, в которой громоздились старые, ненужные
вещи, и в полумраке увидел возле окна освещенную уличным фонарем Люсю. Она
любила одиночество, часто забивалась в какой-нибудь тихий, не замечаемый
другими угол и играла сама с собой. Я притаился за шторкой и стал слушать
Люсин стих, который она очень тихо рассказывала, а иногда напевала:
-- Я вышла на полянку... -- Она водила пальцем по окну, видимо, воображая
себя в лесу. -- Зайцы прыгают везде. "Зайки, зайки, вам холодно?" "Нет, Люся,
нам не холодно. Присоединяйся к нам!" "Нет, зайки. Я -- Красная шапочка,
спешу к больной бабушке". -- Она, наверное, увидела в окне собаку Мольку и
переменила свой рассказ: -- Песик, песик, тебе скучно на цепи сидеть. Тебе
хочется побегать и с собаками попеть. -- Она улыбнулась, должно быть своей
случайной рифме. -- Как ужасно на цепи сидеть!..
Я нечаянно задел рукой висящую на стене жестяную ванну, пытаясь
поцарапать ухо. Люся вздрогнула и резко повернулась ко мне. Я притворился,
будто бы только что вошел в.
-- Ты все слышал?
-- Н-нет, -- должен был солгать я.
Она посмотрела на меня строго, несколько раз зачем-то призакрыла глаза
и погрозила пальцем:
-- Слы-ы-шал!.. Смотри, сколько мошек на окне, -- сказала она.
Я смотрел то на мошек, то на Люсю, а потом остановил взгляд на
коричневом родимом пятнышке, которое как-то застенчиво смуглилось на шее
возле розовой мочки уха. Мне вдруг захотелось потрогать и ее мочку, и
пятнышко. Неожиданно для себя -- я наклонился к Люсе и коснулся губами ее
теплого, мягкого виска. Она вздрогнула, отстранилась и, полуобернувшись,
склонила голову. Но я видел, что она чуть-чуть улыбнулась.
Когда я наклонился к ней, чтобы еще раз поцеловать, она отпрянула и
слегка сжала губы. Но тут же как-то стыдливо улыбнулась и
наставительно-робко произнесла, что этого делать нельзя, потому что мы еще
маленькие. Я не нашелся, что ей ответить, и сказал, что пришло в голову:
-- Дед смастерил мне вертушку.
-- У меня есть ириска. Хочешь?
-- Кис-кис?
-- Ага.
-- Давай.
Мы сидели на старом потертом диване, махали ногами и говорили о всяких
пустяках. Я рассказывал о том, как катался на поросенке, "почти час",
добавил я, и тут же испугался, что сказал неправду. А она поведала о том,
что у них дома есть кот Васька, который недавно окотился, и оказалось, что
это не кот, а кошка, но ее все равно продолжают кликать Васькой, как кота.
В комнату забежала Лена за стиральной доской: она и здесь, в гостях,
оставалась хозяйственной. Сестра значительно, с прищуром оглядела нас.
-- Так-так! -- произнесла она таким тоном, словно заподозрила за нами
что-то недозволенное, дурное. -- Я сейчас все бабе расскажу, -- выпалила она и
убежала.
-- Пойдем, -- сказала Люся, -- а то она точно скажет что-нибудь нехорошее.
И я неохотно пошел за своей маленькой, но такой серьезной подружкой,
досадуя или, может быть, даже злясь на Лену.
Через день я уехал домой, и больше никогда не видел Люсю. Ее родители
разошлись, и она куда-то уехала с матерью. Я полюбил Люсю. Долго, долго
грустил о ней. Досадно было, что расстаться пришлось не с кем-нибудь, а
именно с любимым, дорогим человеком. Сколько впереди меня ждало разлук с
теми, с кем я хотел бы бок о бок провести всю свою жизнь!
Я с сестрами вернулся домой из Балабановки вечером. Никто не
обрадовался нашему приезду. Мама лежала на кровати в одежде, лицо ее было
строгим и бесцветным.
-- Прибыли? -- тихо, слабым голосом спросила мама. -- Слава богу. -- И
снова устремила взгляд в потолок.
"Что-то опять стряслось", -- понял я, и в сердце вздрогнула тревога.
-- Мама выгнала отца, -- шепнула мне Люба, растирая пальцами красные
глаза. -- Он опять задурил... Какой же он непонятный!
Когда за окном установились плотные сумерки, приходил отец. Мама
заперлась и запретила нам открывать ему. Он умолял пустить, просил прощение,
звал нас, но мама грозно смотрела на каждого, кто хотел подойти к двери, и
мы не смели ослушаться.
-- Пропаду я без вас, родные мои, -- говорил отец. -- Аня, Аннушка! Не
будь такой жестокой.
Мама неподвижно лежала; мне показалось, что ее глаза остекленели, и вся
она отвердела. Мне стало страшно и тоскливо. "Почему, почему она не хочет
простить папку? Ведь это так просто -- взять и простить".
Отец ушел во тьму. Мы не спали. Без света сидели на кроватях и молчали.
В наших сердцах билась тревога. Что принесет новый день? Новое несчастье?
Неужели нельзя жить только счастливо, в радости?!
Неожиданно мама резко встала, сняла со стены гитару. Легонько тронула
струны. В полутьме я разглядел, как она грустно улыбнулась, слегка закрыв
глаза. Тихо зазвучала мелодия. Но -- что-то треснуло, тонко зазвенело, и
воцарилась тишина.
-- Лопнула струна, -- дрожащим голосом сказала мама. -- А ведь я легонько
играла.
Мы прижались к маме.
"Куда уходят легкокрылые годы детства, в которых не надо доказывать
окружающим, что ты тоже имеешь право на счастье?" -- порой спрашивает себя
взрослый человек.
Илья Панаев спал. Тонкая с длинными пальцами рука, лежавшая на высоком
изгибе атласного ватного одеяла, скользила, скользила и упала на пол. Илья
зашевелился, потянулся всем своим сильным молодым телом и перед самим собой
притворился спящим, зажмурившись и по макушку спрятавшись под одеяло. Не
хотелось расставаться с теплым, светлым сновидением, которое почему-то
быстро забылось, но, как угли угасающего костра, еще грело душу. Илья
подумал, как досадно и несправедливо, когда хорошее пропадает, уходит, а то,
чего никак не хочется, привязывается, липнет и тревожит. А не хотелось
сейчас Илье одного и самого для него главного -- идти в школу. Как быстро
закончились январские каникулы, -- снова школа, уроки, учителя. Какая скука!
Он спрыгнул с постели, потянулся, похлопал по узкой груди ладонями, как
бы подбадриваясь, включил свет и подошел к зеркалу: сошли или нет за ночь
три прыщика, которые нежданно вскочили вчера? Сидят, черти! -- досадливо
отвернулся он от зеркала. Как стыдно будет перед одноклассниками, особенно
перед девчонками и Аллой.
На кухне мать, Мария Селивановна, пекла пирожки. Отец, Николай
Иванович, дул на горячий чай в стакане и боязливыми швырками словно
выхватывал губами и морщился.
-- Отец, Илья поднялся, -- как бы удивилась и обрадовалась мать, увидев
вошедшего на кухню заспанного сына. -- А я забыла разбудить. Испугалась, -- а
ты вон что, сам с усам. -- Подбрасывала на потрескивающей, шипящей сковородке
запечено красноватые пирожки.
-- В школу, засоня, не опоздай, -- счел нужным строго и ворчливо
наставительно сказать Николай Иванович и с хрустом откусил полпирожка.
-- Не-е, папа, -- отозвался сын из ванной.
Отец развалко, как медведь, прошел в маленькую, тесную для него,
высокого и широкого, прихожую, натянул на свои мускулистые плечи овчинный
заношенный до блеска полушубок, нахлобучил на коротко стриженную крупную
голову старую, свалявшуюся кроличью шапку, низко склонился к маленькой жене
и деловито поцеловал ее в мягкую морщинистую щеку; сказал подбадривающе:
-- Ну, давай, мать. -- Гулко топал по ступенькам с третьего этажа.
Мария Селивановна вернулась на кухню, пошаркивая войлочными, сшитыми
мужем, тапочками.
-- Илья, ты какие будешь пирожки: с капустой, картошкой или черемуховые?
-- громко сказала она в запертую дверь ванной, в которой шумно, с плеском
мылся сын.
-- Мне... мне... с кокосовым орехом, если, конечно, можно.
-- Говори, иначе ничего не получишь!
-- Если так строго -- давай с капустой.
Пирожки были маленькие, хрустящие, маслянисто-сочные; Илья спешно ел,
запивал сладким, как сироп, чаем.
Когда он подсыпал в стакан сахар, ложечку за ложечкой, мать молчала, но
покачивала головой: совсем еще ребенок. Мельком посмотришь -- парень,
мужчина, но приглядишься -- совсем мальчишка.
У Ильи розовато-бледное миловидное лицо с пушком усов, оттопыренные
уши, припухлые губы, неразвитый округлый подбородок, тонкая шея; если
пристальнее присмотреться, можно обнаружить поперечную бороздку на высоком
лбу, которая несколько старила это юное лицо, -- казалось, что Илья всегда
-- Колька! Змей! -- вдруг крикнул дедушка. Танцы приостановились. --
Никаких, слышишь, духовных я не писал. Понял?! Да и завешшать мне нечего.
Дом да старуху? Помрем -- забери его. Одно, Николай, у меня богатство --
старуха.
-- А, старуха. Я, батяня, так сразу и подумал, -- с оттенком
насмешливости сказал сын. -- В этом месяце Анне кто отправил двести рублей? --
сказал он, притворяясь равнодушным, и стал рассматривать свои ладони.
-- Молчи, гад! -- Дедушка страшно побледнел и, ссутуленный, напряженный,
словно бы на его плечах находился тяжелый мешок, привстал. -- У Аннушки --
пять ртов, а у тебя -- одна девчонка...
Дедушка стал хватать почерневшим ртом воздух, пытаясь что-то сказать.
Его глаза помутнели и выкатились, -- казалось, его душат, а он пытается
высвободиться, прилагая невероятные усилия. Мы, дети, забились за комод и со
страхом наблюдали происходящее. Смельчак Миха под общий шум опрокинул в рот
рюмку вина, щеголяя перед нами.
-- Колька, довел! -- сердито проголосила бабушка. -- Ты же знаешь, отец
перенес контузию на войне... ему нельзя волноваться...
Дедушка упал на пол и беспорядочно размахивал руками.
-- Вон из моего дома! -- Бабушка с шумом раскрыла дверь и указала сыну на
выход. Мама пыталась ее успокоить. Папка пригласил дядю Колю на воздух
покурить.
-- Мать, напрасно ты так. Что я ему сказал такого? -- бубнил дядя Коля,
смущенный, казалось, и растерянный. Вышел с папкой на улицу.
Женщины успокаивали плакавшую бабушку. Мужчины уложили дедушку на
диван; через несколько минут он пришел в себя, но его рот вело, и желваки
вздрагивали под бледными щеками. Он рассеянно, но и сурово посматривал на
людей, пощипывая свою жидкую бороденку, почему-то не казавшуюся мне теперь
смешной.
Папка пришел с улицы, присел на краешек дивана:
-- Как, батя, полегчало?
-- У-гу, -- прохрипел дедушка.
Помолчали. Я случайно оказался за комодом; ни дедушка, ни отец меня не
видели.
-- Поганистый он мужик, этот Колька, -- сказал папка.
-- Ты вот чего, Саня, других не очень-то осуждай. У него своя жизнь, у
тебя -- своя. Разберись-ка в ней получше. Вот дело будет! Чего чудить начал?
С жиру бесишься, что ли?
-- Запутался я, отец, -- вздохнул папка, закуривая. -- Лучше не спрашивай.
-- Как же "не спрашивай"? Мне Аннушку, дочку, жалко. Сердце-то, поди,
ноет, моя ведь кровинушка.
-- Уехать мне на Север, что ли, батя? Буду высылать деньги. А то
мучаются со мной...
-- Это еще зачем? Ты -- голова семьи. Го-ло-ва! Представь себе, к
примеру, коня или человека без головы да без мозгов. Ходят они по улицам и
тыкаются туды да сюды. Вот так и семья без мужика -- бестолковость одна,
дурость и нелепость. Ты, мужик, -- голова, они -- дети, жена -- твое туловище,
ноги, руки. Понял?
-- Понять-то понял, да только не гожусь я уже для семьи, батя. Падший
я...
Дедушка резко привстал на оба локтя и угрожающе зашипел:
-- Цыц, сукин сын! И чтобы не слышал таких речей. Будь мужиком, а не
бабой, так твою перетак! Без семьи, голубок, ты совсем пропадешь,
скорехонько опалишь крылышки. Поверь мне, старому: ведь тоже когда-то
малость чудил да брыкался. Вот и учу тебя: не отрывайся от семьи. В ней твоя
сила и опора. Мир -- вроде как холодный океан, а семья -- теплый островок, на
котором и согреться можно, и от бурь укрыться. Не разрушай, Саня, свой
островок, опосле согреться будет негде. Понял, чудило?
Папка грустно улыбнулся:
-- Понял, батя.
Радостно, легко у меня стало на сердце. "Неужели у нас все хорошо
пойдет?"
В полночь я, Миха, Настя, Лена и Люся потихоньку от взрослых в баню
гадать пошли. В парилке было очень тепло, осенне пахло сырыми березовыми
вениками, в голове чуть кружилось. Мы зажгли свечку, забрались на сыроватый
полок и начали гадать. На воткнутую в доску иголку ставили половинку
скорлупки кедрового орешка и поджигали ее. Кто-нибудь, чья наступала
очередь, загадывал имя любимого человека. Подожженная скорлупка начинала
крутиться, и по ее движениям нам было вид, как его любит загаданный им
человек. Если скорлупка крутилась сильно, искристо, -- его любят сильно, если
слабо крутилась... что ж, гадай, если хочешь, на кого-нибудь другого: может,
он тебя любит.
По жребию первой выпало гадать Насте. Она, словно чего-то испугавшись,
отпрянула в темный угол и замерла; покусывала ногти. Потом крепко сцепила
пальцы, прикусила губу и с каким-то страхом и в то же время с надеждой
смотрела на свою скорлупку. Миха зажег спичку -- Настя неожиданно вздрогнула
и сжалась. "Нет-нет, не надо, -- умоляли ее глаза, -- я не хочу знать правду,
которую вы мне и себе хотите открыть. Погасите спичку! Нет-нет! Зажигайте же
скорлупку. Почему медлите? Нет-нет, не надо!"
Миха деловитым, будничным жестом стал подносить спичку к скорлупке.
Настя чуть привстала на коленях и напряженно смотрела на его руку. "Сейчас
всем станет все известно: любит ли ее загаданный ею мальчишка?" -- волнуясь,
подумал я. Скорлупка в поднесенном к ней пламени вздрогнула -- вздрогнула и
Настя. "Ну же, вредная скорлупа! -- кричал я в себе. -- Крутись, крутись,
дорогая скорлупка! Лучше пусть моя не шелохнется, но Настина должна
обязательно закрутиться!" Я догадывался, на кого она гадала -- на Олегу
Петровских; я давно заметил, как нежно она на него смотрит и краснеет,
встречаясь с ним взглядом.
Миха отдернул руку со спичкой -- скорлупка сильно, с искрами
закрутилась. Настя, стыдливо прикрывая лицо руками, улыбалась. Она
посмотрела на нас, и мы поняли, что она счастлива.
Гадали Лене. Она изо всех сил притворялась, что ей совершенно
безразлично, что скажет скорлупка. Лена шумно играла с кошкой, -- однако, как
сестра зорко следила за каждым моим движением! -- я устанавливал и поджигал
скорлупку.
И она -- не закрутилась.
Мне было жаль Лену, и хотелось ее утешить; мне казалось, скорлупка не
закрутилась по моей вине -- быть может, я что-то неправильно сделал.
Лена, вызывающе громко напевая, спустилась с полка, резко отбросила
кошку и сказала:
-- Ерунда все это. Я ни на кого не загадывала. Вот так-то! -- И зачем-то
показала нам язык. Однако через полчаса в постели она тихо всхлипывала в
подушку.
Потом гадали Люсе. Как только в первый раз я увидел эту девочку, я
заметил за собой странное желание: мне очень хотелось ей понравиться. Я
всегда искал в глазах Люси оценку. Она иногда задерживала на мне взгляд, и
как только я отвечал ей своим, она низко опускала глаза и слегка пунцовела.
"Я ее люблю?" -- неожиданно для меня прозвучал во мне вопрос, но я почему-то
побоялся на него ответить. Вспомнилась Ольга, и в моем сердце стало тяжело и
неуютно.
Миха установил скорлупку. Люся -- эта скромная, застенчивая девочка! --
неожиданно смело подняла на меня глаза. У меня резко, но приятно вздрогнуло
в груди. Меня смутила странная смелость ее взора. Я опустил глаза и зачем-то
полез в карман; достал болт и крутил его в руках. Я, наверное, залился
краской. Скорлупка закрутилась бодро, с искрами. На лице Люси не произошло
никаких изменений, но я чувствовал, что она довольна. Я был уверен -- гадала
на меня.
Когда мы спускались с полка, наши взгляды снова встретились, и я угадал
в полумраке на ее губах улыбку.
На следующий день мама, отец, Люба и брат уехали домой, а меня с
сестрами оставили на неделю погостить.
В кухне висели старинные часы с кукушкой; они сразу привлекли мое
внимание, точнее, заинтересовала только кукушка, которая с шумом выскакивала
и громко, голосисто куковала почти как настоящая.
-- Как внутри все происходит? -- спрашивал я себя, прохаживаясь взад и
вперед возле часов. -- А может, кукушка живая? -- Но я иронично усмехался.
Лазил вдоль беленой стенки, заглядывал в механизм и пачкал нос и одежду
известкой. -- Как кукушка узнает, что надо выскочить и прокуковать столько
раз, сколько показывают стрелки?
Скоро -- двенадцать дня. Должна, как обычно, показаться кукушка. Я
подошел к часам поближе и стал ждать. Шумно распахнулись ставенки, и черная
блестящая кукушка шустро, словно ее кто-то вытолкнул из убежища, выскочила и
с веселой деловитостью точно прокуковала двенадцать раз. "А если разобрать
часы и заглянуть вовнутрь?" -- Мысль мне понравилась, но было боязно: могли в
любое время прийти с базара дедушка и бабушка.
Миха -- он рисовал военный корабль, который у него все больше начинал
походить на утюг, -- посмотрел на меня с улыбкой:
-- Интересно, да? Тем летом, Серый, я хотел заглянуть, как там. Но дед
заловил и чуть уши не отодрал.
-- Если -- быстро? Они не скоро вернутся. Давай посмотрим?
Миха с мужиковатой медлительностью почесал в своем выпуклом, с лишаями
затылке, шморгнул простуженным носом и протянул:
-- Мо-о-ожно, вообще-то... но дед...
-- Мы -- быстро-быстро, Миха! Сразу назад повесим. Как?!
-- Была, не была! Но нужно кого-нибудь за ворота отправить.
Попробовали уговорить Лену, но она не только отказалась -- пообещала все
рассказать взрослым, то есть наябедничать. Настя упросила ее не выдавать, и
вызвалась сама вместе с Люсей постоять у ворот.
Как только они махнули нам с улицы -- я кинулся к часам, осторожно снял
их и положил на стол. Мы открутили три винтика с задней крышки и, когда я
осторожно приподнял ее, в часах что-то еле слышно пискнуло. Раздалось одно
"ку-ку". Я повернул часы циферблатом вверх -- в раскрытые ставенки упала
кукушка, они почему-то не закрылись.
-- Ч-часы остановились, Миха, -- произнес я и прикусил губу. Мне
показалось -- в моих волосах что-то зашевелилось.
-- Остановились?
Мы взглянули друг другу в глаза и почти одновременно сказали:
-- Вот черт!
Слегка потрясли часы, покрутили стрелку, подергали за цепочку с гирькой
и кукушку, которая, как только мы ее отпускали, падала в свой домик, -- часы
стояли.
-- Что будем делать? -- спросил я.
-- Полома-а-али! -- каркнула за нашими спинами вездесущая Лена. Я
конвульсивно вздрогнул -- казалось, меня уже ударили ремнем.
-- Цыц, ворона! -- Миха, недолюбливавший Лену, поставил ей щелчок.
-- И еще дерешься? Все дедушке расскажу!
-- Только попробуй! -- Миха замахнулся на нее кулаком, но она шустро
выскочила в соседнюю комнату и захлопнула за собой дверь; однако успела
напоследок показать язык.
-- Что же делать? Что же делать? -- лепетал я и воображал разные
наказания. Ожидал от всегда рассудительного, деловитого Михи какого-нибудь
спасительного решения.
Широкое смуглое лицо Михи оставалось спокойным, и мне казалось -- он
вот-вот скажет то, что нас должно выручить. И Миха сказал -- но совсем не то,
что я ожидал:
-- Выпорет нас дед.
У меня, признаюсь, похолодело внутри от этих просто и буднично
произнесенных слов. Расплаты за содеянное я не желал, и мой воспаленный мозг
искал, искал путь к спасению. Но не находил. Вбежала Настя и крикнула,
словно окатила нас ледяной водой:
-- Идут! Купили петуха! -- И, радостная, скрылась за дверью.
У меня мгновенно пересохло в горле. Я хотел что-то сказать Михе, но
лишь просипел. Мои руки дрожали. Я в отчаянии дергал стрелку, кукушку,
цепочку, зачем-то дул в механизм. Миха стоял красный и потный.
-- Да не тряси ты их! Давай закрутим винтики и повесим на место, -- что
еще остается?
Из-за двери выглянула Лена.
-- Попробуй, Ленка, сказать! -- кулаком погрозил Миха.
-- Скажу, скажу!
Я подбежал к сестре, вцепился в руку и, чуть не плача, стал просить:
-- Пожалуйста, Ленча, не говори! Тебе что, будет приятно, если меня
высекут?
Сестра с брезгливой жалостью взглянула на меня. Я смотрел на нее с
надеждой, не выпускал ее руку, но в душе презирал себя. Однако чувство
страха было сильным.
-- Эх, ты, Лебединое озеро! -- сказала сестра. -- И как ты в армии будешь
служить? А вдруг -- война, и тебя возьмут в плен и будут пытать? Ты тоже
будешь хныкать? Ладно уж, не скажу. -- Враждебно взглянула на Миху и, назвав
его дураком, побежала встречать дедушку и бабушку.
Мне было мучительно стыдно за мое ничтожество и трусость. "Хоть бы Люсе
не рассказала". -- И эта мысль меня неожиданно стала волновать больше, чем
предстоящее возмездие.
Мы прикрутили винтики, повесили часы и убежали в сарай. Через щелку
видели, как бабушка наливала троим поросятам; упитанные, грязные, они
ринулись к большому корыту, едва она открыла стайку, и принялись с чавканьем
уплетать картофельное варево. Один из них, Вась Васич, как его величала
бабушка, залез с ногами в корыто, и так уписывал. А его товарищи, которые
были, наверное, скромнее, культурнее, выбирали из-под него, сунув грязные
мокрые рыла под свисающее брюхо наглеца.
-- Покатаемся на поросятах? -- предложил Миха, как только бабушка ушла.
-- Давай!
Я так обрадовался, так меня захватила новая игра, что на время даже
забыл о своем преступлении. Мы осторожно подкрались к поросятам, которые,
начавкавшись, развалились на опилках и сонно похрюкивали. Договорились, что
я заскочу на Вась Васича, а Миха -- на черноухого кабана.
-- Вперед! -- скомандовал брат. И мы опрометью побежали к поросятам.
Я запрыгнул на Вась Васича, вцепился в его вислые уши и крикнул:
-- Но-о!
Вась Васич грузно поднялся, пронзительно взвизгнул и рванулся с места.
Немного пробежал, поскользнулся и рухнул на передние ноги. Я соскочил с его
плотной, жесткой спины и упал в грязное, с остатками варева корыто. Миха
благополучно прокатился на своем смирном кабане и загнал его в стайку.
Хохотал надо мной, помогая очиститься.
О своем злодеянии с кукушкой мы совсем забыли, и весь день до вечера
пробегали на улице. Домой явились веселыми, возбужденными, но увидели
дедушку -- притихли.
Он сидел за столом над часами. Его круглые очки были сдвинуты на самый
кончик носа. Мельком взглянул на нас поверх стекол и сухо спросил:
-- Кто поломал?
Мы молчали. Когда дедушка поднял на нас глаза -- мы одновременно пожали
плечами и стали потирать я -- лоб, а Миха -- затылок, как бы показывали, что
истово думаем и вспоминаем.
-- Может, деда, кошка на них прыгнула с комода, -- предположил я. Чтобы
не смотреть дедушке в глаза, я стал соскабливать со своей куртки высохшую
грязь.
-- Кто, едят вас мухи, поломал? -- Рыжевато-седые брови дедушки
сдвинулись к переносице. Сняв очки и задрав свою солдатскую гимнастерку, он
стал неспешно вытягивать из галифе тонкий сыромятный ремешок.
-- Дедусь, -- не мы, -- смотрел Миха на дедушку так, как может смотреть
самый честный человек; он тайком показал Лене кулак. Но она, как мы потом
узнали, нас не выдавала, -- дедушке, разумеется, было не трудно самому
догадаться.
-- Не вы? -- вскинул отчаянно-рыжую, но жалко-седую голову дедушка и
намотал на свою маленькую костистую руку ремешок.
Мы молчали, опустив плечи. При вскрике дедушки я невольно чуть отступил
за Миху, но, вспомнив о Лене, которая испуганно и с сочувствием смотрела на
нас, я совершил полушаг вперед, и оказался впереди Михи сантиметров на
десять.
-- Так не вы?! -- подступая к нам, свербящей фистулкой крикнул дедушка.
Я увидел вышедшую из горницы Люсю и неожиданно для себя и Михи сказал:
-- Мы. -- И крепко сжал зубы, готовый принять удар.
С появлением Люси все мои движения были направлены не на то, чтобы
как-нибудь защититься от ударов, -- наоборот, открыться, и открыться так,
чтобы видела Люся.
Дедушка стеганул нас по два раза и за ухо развел по углам. Только он
меня поставил в угол -- я сразу же шагнул из него вдоль стены, собирая на
куртку известку: на меня, я чувствовал, смотрела Люся, и я просто не мог не
быть перед ней отчаянным, смельчаком, пренебрегающим строгостью взрослых,
даже таких грозных, как дедушка.
-- Что такое! -- рявкнул дедушка, снова копаясь в часах.
Я подчеркнуто нехотя, досадуя на Люсю за то, что смотрит на меня, вошел
в угол, но не полностью. "Противный, противный старикашка!" -- шептал я
пересохшими губами. Миха из своего угла подмигивал мне и забавлял девочек,
гримасничая.
Через час дедушка сказал нам, что мы можем выйти. Миха, улыбаясь,
прямо-таки выпрыгнул, а я остался, полагая, что поступаю назло дедушке. Я
решил не выходить из угла, пока не упаду от усталости. В моем воображении
уже рисовалось, как я лежу на полу изможденный и как надо мной плачут
родственники и проклинают злюку дедушку.
Дедушка подошел ко мне и положил руку на мое плечо. Я резко отпрянул в
угол и надул губы.
-- Ну, чего, разбойник, чего дергаешься? -- Дедушка легонько и как бы
осторожно потянул меня из угла. Моя душа наполнялась капризным и радостным
чувством победителя. -- Зачем ломаешься? Виноват -- получил. Справедливо? Коню
понятно!
Я молчал, сердито косясь на дедушку. Он вынул из своего кармана конфеты
горошек, сдул с них крошки табака и протянул мне:
-- На... нюня.
-- Не хочу.
-- Бери! -- сердито сказал, почти крикнул он. И я взял.
Минут через десять мы все вместе сидели за столом и ели с чаем
испеченные бабушкой пирожки с черемухой. После ужина я с дедушкой и Михой
мастерил вертушку. Дедушка на удивление все ловко делал своими кривыми,
покалеченными на войне руками, шутил, рассказывал смешные истории. Мне не
хотелось верить, что совсем недавно этот человек бил меня, что я ненавидел
его и, стоя в углу, помышлял отомстить ему, хотя и понимал, что сам виноват.
Теперь у меня к нему не было ненависти и не было желания мести, но и не
было, кажется, прежней любви.
15. Я УЖЕ НЕ РЕБ НОК
Минуло несколько дней.
Я зашел в дальнюю комнату дома, в которой громоздились старые, ненужные
вещи, и в полумраке увидел возле окна освещенную уличным фонарем Люсю. Она
любила одиночество, часто забивалась в какой-нибудь тихий, не замечаемый
другими угол и играла сама с собой. Я притаился за шторкой и стал слушать
Люсин стих, который она очень тихо рассказывала, а иногда напевала:
-- Я вышла на полянку... -- Она водила пальцем по окну, видимо, воображая
себя в лесу. -- Зайцы прыгают везде. "Зайки, зайки, вам холодно?" "Нет, Люся,
нам не холодно. Присоединяйся к нам!" "Нет, зайки. Я -- Красная шапочка,
спешу к больной бабушке". -- Она, наверное, увидела в окне собаку Мольку и
переменила свой рассказ: -- Песик, песик, тебе скучно на цепи сидеть. Тебе
хочется побегать и с собаками попеть. -- Она улыбнулась, должно быть своей
случайной рифме. -- Как ужасно на цепи сидеть!..
Я нечаянно задел рукой висящую на стене жестяную ванну, пытаясь
поцарапать ухо. Люся вздрогнула и резко повернулась ко мне. Я притворился,
будто бы только что вошел в.
-- Ты все слышал?
-- Н-нет, -- должен был солгать я.
Она посмотрела на меня строго, несколько раз зачем-то призакрыла глаза
и погрозила пальцем:
-- Слы-ы-шал!.. Смотри, сколько мошек на окне, -- сказала она.
Я смотрел то на мошек, то на Люсю, а потом остановил взгляд на
коричневом родимом пятнышке, которое как-то застенчиво смуглилось на шее
возле розовой мочки уха. Мне вдруг захотелось потрогать и ее мочку, и
пятнышко. Неожиданно для себя -- я наклонился к Люсе и коснулся губами ее
теплого, мягкого виска. Она вздрогнула, отстранилась и, полуобернувшись,
склонила голову. Но я видел, что она чуть-чуть улыбнулась.
Когда я наклонился к ней, чтобы еще раз поцеловать, она отпрянула и
слегка сжала губы. Но тут же как-то стыдливо улыбнулась и
наставительно-робко произнесла, что этого делать нельзя, потому что мы еще
маленькие. Я не нашелся, что ей ответить, и сказал, что пришло в голову:
-- Дед смастерил мне вертушку.
-- У меня есть ириска. Хочешь?
-- Кис-кис?
-- Ага.
-- Давай.
Мы сидели на старом потертом диване, махали ногами и говорили о всяких
пустяках. Я рассказывал о том, как катался на поросенке, "почти час",
добавил я, и тут же испугался, что сказал неправду. А она поведала о том,
что у них дома есть кот Васька, который недавно окотился, и оказалось, что
это не кот, а кошка, но ее все равно продолжают кликать Васькой, как кота.
В комнату забежала Лена за стиральной доской: она и здесь, в гостях,
оставалась хозяйственной. Сестра значительно, с прищуром оглядела нас.
-- Так-так! -- произнесла она таким тоном, словно заподозрила за нами
что-то недозволенное, дурное. -- Я сейчас все бабе расскажу, -- выпалила она и
убежала.
-- Пойдем, -- сказала Люся, -- а то она точно скажет что-нибудь нехорошее.
И я неохотно пошел за своей маленькой, но такой серьезной подружкой,
досадуя или, может быть, даже злясь на Лену.
Через день я уехал домой, и больше никогда не видел Люсю. Ее родители
разошлись, и она куда-то уехала с матерью. Я полюбил Люсю. Долго, долго
грустил о ней. Досадно было, что расстаться пришлось не с кем-нибудь, а
именно с любимым, дорогим человеком. Сколько впереди меня ждало разлук с
теми, с кем я хотел бы бок о бок провести всю свою жизнь!
Я с сестрами вернулся домой из Балабановки вечером. Никто не
обрадовался нашему приезду. Мама лежала на кровати в одежде, лицо ее было
строгим и бесцветным.
-- Прибыли? -- тихо, слабым голосом спросила мама. -- Слава богу. -- И
снова устремила взгляд в потолок.
"Что-то опять стряслось", -- понял я, и в сердце вздрогнула тревога.
-- Мама выгнала отца, -- шепнула мне Люба, растирая пальцами красные
глаза. -- Он опять задурил... Какой же он непонятный!
Когда за окном установились плотные сумерки, приходил отец. Мама
заперлась и запретила нам открывать ему. Он умолял пустить, просил прощение,
звал нас, но мама грозно смотрела на каждого, кто хотел подойти к двери, и
мы не смели ослушаться.
-- Пропаду я без вас, родные мои, -- говорил отец. -- Аня, Аннушка! Не
будь такой жестокой.
Мама неподвижно лежала; мне показалось, что ее глаза остекленели, и вся
она отвердела. Мне стало страшно и тоскливо. "Почему, почему она не хочет
простить папку? Ведь это так просто -- взять и простить".
Отец ушел во тьму. Мы не спали. Без света сидели на кроватях и молчали.
В наших сердцах билась тревога. Что принесет новый день? Новое несчастье?
Неужели нельзя жить только счастливо, в радости?!
Неожиданно мама резко встала, сняла со стены гитару. Легонько тронула
струны. В полутьме я разглядел, как она грустно улыбнулась, слегка закрыв
глаза. Тихо зазвучала мелодия. Но -- что-то треснуло, тонко зазвенело, и
воцарилась тишина.
-- Лопнула струна, -- дрожащим голосом сказала мама. -- А ведь я легонько
играла.
Мы прижались к маме.
"Куда уходят легкокрылые годы детства, в которых не надо доказывать
окружающим, что ты тоже имеешь право на счастье?" -- порой спрашивает себя
взрослый человек.
Илья Панаев спал. Тонкая с длинными пальцами рука, лежавшая на высоком
изгибе атласного ватного одеяла, скользила, скользила и упала на пол. Илья
зашевелился, потянулся всем своим сильным молодым телом и перед самим собой
притворился спящим, зажмурившись и по макушку спрятавшись под одеяло. Не
хотелось расставаться с теплым, светлым сновидением, которое почему-то
быстро забылось, но, как угли угасающего костра, еще грело душу. Илья
подумал, как досадно и несправедливо, когда хорошее пропадает, уходит, а то,
чего никак не хочется, привязывается, липнет и тревожит. А не хотелось
сейчас Илье одного и самого для него главного -- идти в школу. Как быстро
закончились январские каникулы, -- снова школа, уроки, учителя. Какая скука!
Он спрыгнул с постели, потянулся, похлопал по узкой груди ладонями, как
бы подбадриваясь, включил свет и подошел к зеркалу: сошли или нет за ночь
три прыщика, которые нежданно вскочили вчера? Сидят, черти! -- досадливо
отвернулся он от зеркала. Как стыдно будет перед одноклассниками, особенно
перед девчонками и Аллой.
На кухне мать, Мария Селивановна, пекла пирожки. Отец, Николай
Иванович, дул на горячий чай в стакане и боязливыми швырками словно
выхватывал губами и морщился.
-- Отец, Илья поднялся, -- как бы удивилась и обрадовалась мать, увидев
вошедшего на кухню заспанного сына. -- А я забыла разбудить. Испугалась, -- а
ты вон что, сам с усам. -- Подбрасывала на потрескивающей, шипящей сковородке
запечено красноватые пирожки.
-- В школу, засоня, не опоздай, -- счел нужным строго и ворчливо
наставительно сказать Николай Иванович и с хрустом откусил полпирожка.
-- Не-е, папа, -- отозвался сын из ванной.
Отец развалко, как медведь, прошел в маленькую, тесную для него,
высокого и широкого, прихожую, натянул на свои мускулистые плечи овчинный
заношенный до блеска полушубок, нахлобучил на коротко стриженную крупную
голову старую, свалявшуюся кроличью шапку, низко склонился к маленькой жене
и деловито поцеловал ее в мягкую морщинистую щеку; сказал подбадривающе:
-- Ну, давай, мать. -- Гулко топал по ступенькам с третьего этажа.
Мария Селивановна вернулась на кухню, пошаркивая войлочными, сшитыми
мужем, тапочками.
-- Илья, ты какие будешь пирожки: с капустой, картошкой или черемуховые?
-- громко сказала она в запертую дверь ванной, в которой шумно, с плеском
мылся сын.
-- Мне... мне... с кокосовым орехом, если, конечно, можно.
-- Говори, иначе ничего не получишь!
-- Если так строго -- давай с капустой.
Пирожки были маленькие, хрустящие, маслянисто-сочные; Илья спешно ел,
запивал сладким, как сироп, чаем.
Когда он подсыпал в стакан сахар, ложечку за ложечкой, мать молчала, но
покачивала головой: совсем еще ребенок. Мельком посмотришь -- парень,
мужчина, но приглядишься -- совсем мальчишка.
У Ильи розовато-бледное миловидное лицо с пушком усов, оттопыренные
уши, припухлые губы, неразвитый округлый подбородок, тонкая шея; если
пристальнее присмотреться, можно обнаружить поперечную бороздку на высоком
лбу, которая несколько старила это юное лицо, -- казалось, что Илья всегда