Страница:
словно бы кто-то там, в высях, распотрошил подушку. Из-за ангарских сопок на
них медленно накатывались плотные, с сероватым подпалом облака. Птицы стали
тревожно метаться -- казалось, блуждали. В стремительном полете бросались к
воде. Деревья замерли и смолкли, прислушиваясь.
Арап придумал игру: предложил посоревноваться, кто быстрее всех
проскачет на одной ноге. Мы все, кроме Олеги, бурно выразили согласие.
Олега, неодобрительно съежил пропечено красный нос, предложил свою игру, но
мы его не поддержали. Весело скакали. Олега любил, чтобы все делалось по его
воле и желанию; притворился, что до чрезвычайности заинтересован пойманной
стрекозой и наша игра ему будто бы скучна.
Невдалеке чинил забор возле своего покосившегося домка сгорбленный дед.
Он работал неторопливо, с частыми остановками, покуривая трубку. Его
морщинистое серое, как кора, лицо, казалось, ничего не выражало, кроме
спокойствия и отрешенности. Он иногда поднимал коричневатую сухую руку к
глазам, спрятанным в морщинах, и всматривался вдаль. Мне совершенно не
верилось, что он был когда-то таким же маленьким, как мы, и так же мог
прыгать и бегать. Мне в детстве представлялось, что старики старыми и
появляются на свет, не верилось, что я когда-нибудь состарюсь, одряхлею,
стану таким же мешкотным и спокойным, как дед.
-- Вы скачите, -- сказал нам Олега, даже не взглянув на нас, -- а я буду
играть в пирата.
-- В кого, в кого?!
-- В пи-ра-та! Да вы скачите, скачите. Что встали, как столбы? -- Олега,
насвистывая и подпрыгивая, направился к плоту.
Все, кроме Сани, побежали за ним.
-- Мы -- с тобой!
-- Вот здорово -- пираты!
-- Я уж как-нибудь один. Вам же не нравятся мои игры. Вот и прыгайте. --
И стал бодренько свистеть.
-- Ладно тебе, Олега, нашел из-за чего дуться, -- говорил Арап, уже
повязывая на голову свою рубашку. Я и Синя тоже наряжались. -- Ты тогда что
придумал -- стоять на голове, кто дольше. Что за игра? А сейчас -- во!
Олега морщил губы, потирал пальцем выпуклый большой лоб, как бы решая:
брать нас в свою игру или нет.
-- Ладно уж, -- сказал он так, словно досадовал, что вынужден
согласиться, -- так и быть: играйте со мной. Поплывем на Зеленый остров. Там
стойбище индейцев. У них уйма золота и бриллиантов.
Пока Олега думал, брать нас или нет, пока изрекал, мы уже приготовились
в поход. У каждого на голове появилась чалма с пером или веткой. Арап
завязал левый глаз какой-то грязной тряпкой и свирепо оскаливал кипенные
зубы. Длинную тонкую корягу я вообразил мушкетом, свои черные брюки
приспособил под флаг на плоту.
Саня улыбался, наблюдая за нашими приготовлениями. Когда же мы отчалили
от берега и погребли к стремнине, Санин рот открылся, и улыбка, должно быть,
уползла в него.
-- Э-э-э, вы что, серьезно, что ли, на Зеленый?
-- А ты как думал? -- ответил брат.
-- Ведь с минуты на минуту ахнет гроза. Глядите, дурачье.
Мы посмотрели на приангарские сопки. Фиолетовая с чернотой на брюхе
туча кралась по небу, и казалось, что она всасывала в свое необъятное чрево
его голубое полотнище и белые беззаботные облака. Но она находилась еще
далеко-далеко.
-- Ерунда, -- махнув рукой, сказал Олега. -- Мы успеем на остров до дождя.
А там -- шалаш отличный. Вечером, Саня, вернемся.
-- А вдруг дождь надолго зарядит? -- тихонько спросил у меня Синя.
-- Не зарядит. -- Бог знает, почему я был уверен. -- Ага, струсил!
-- Еще чего?! -- ответил Синя и стал грести руками, помогая Арапу,
который захватывал тугую волну доской.
-- Хотя и зарядит, -- молодцевато сказал Олега, -- что из того? Мы же
пираты, Синя! В дождь легче напасть на индейцев.
-- Вернитесь, -- не унимался Саня. Он спешно сматывал удочки. -- Переждем
грозу у деда, а потом поплывем хоть к черту на кулички.
-- Е-рун-да, -- снова отмахнулся Олега.
-- Коню понятно -- ерунда.
-- Будет тебе, Саня, паниковать.
-- Сплаваем на Зеленый и вернемся. Не волнуйся.
-- Я вам дам, ерунда. Вернитесь, кому велел!
-- Саня, -- сказал я, досадуя на него, -- что ты за нас печешься, как за
маленьких? Мы нисколечко не боимся твоей грозы.
Я стоял с важностью, подбоченись, широко расставив ноги, приподняв
плечи и выставив нижнюю губу. Я хотел, чтобы меня увидела Ольга или сестры.
Тщеславие распухало во мне, услужливое воображение явило восхищенное лицо
моей подруги, а потом -- гордых за меня родителей моих и сестер. Воображались
возгласы приветствия какой-то толпы с берега, рисовались в мыслях
героические поступки.
Тучу прожег длинный огненный бич: может, небесный пастух-великан гнал
ее куда-то? В небе громко захрустело -- казалось, внутри тучи стало что-то,
проглоченное, перемалываться. На нас дохнуло сырым пещерным холодом. И вдруг
-- оглушительный грохот, как будто покатилась с горы огромная каменная глыба.
Я сжался и покосился на берег: "Ой, мама, далеко!" Колени задрожали и
подломились.
На суше поднялись седые бороды пыли. Деревья сначала сильно нагнулись,
потом дернулись назад и забились. Где-то вскрикнула стая ворон.
Черно-зеленая взлохмаченная волна кинулась на плот. Ангара судорожно
морщилась и бурлила под тугим злым ветром.
Арап прекратил грести. Мы все переглянулись и, наверное, готовы были
друг другу сказать, что не мешало бы вернуться. Синевский первым попытался
направить плот к берегу. Но было уже поздно: стрежень втащил наше суденышко
на середину своей мускулистой спины и резво понес в мутную, пыльную даль.
Снова прожег тучу огненный бич. Стал капать холодный дождь. Прошла
минута-другая, и он буквально стегал бурлящую воду, мчавшийся на остров плот
и нас, прижавшихся друг к другу, до боли в суставах вцепившихся руками в
зыбкие, скользкие бревна.
Саня бежал по берегу, что-то кричал нам, размахивая руками. Его голос,
в клочья разрываемый ветром, вяз в густом ливне.
Мы мчались, но неожиданно под бревнами плота глухо проскребло, и нас
вышвырнуло с него: мы врезались в релку. Я ушел под воду. По мышцам щекочуще
пробежал страх. Лишь некоторое время спустя я почувствовал, что вода очень
холодная. "Ба-аб!" -- пробулькал я, вынырнув. Ударял по волнам ладошками и
выхватывал ртом воздух. Поймал взглядом товарищей -- они протягивали мне
руки, стоя по колено в воде. Плот удалялся, исчезая в колеблющемся лесе
ливня.
К острову брели уныло и молча. Дождь часто припускал, творя сплошные
водяные джунгли. Река кипела и пузырилась. Меня колотил озноб.
Когда выбрались на берег, меня, казалось, обожгло:
-- Мои брюки! -- крикнул я и побежал к реке. Но сразу одумался.
-- Упорхали, Серега, твои штанишечки, -- улыбался губастым, синеватым от
холода лицом Арап, и все засмеялись, содрогаясь, кажется, только от озноба.
Мои брючишки бились под ветром и прощально махали гачами.
-- Ну и черт с ними, -- стучал зубами я, но с трудом сдерживал слезы
отчаяния: "Что скажет мама? Опять огорчу ее!"
Вскоре небо окрасилось в унылые серовато-синие тона, -- казалось
сморщенным. Ветер разбойничал в кронах деревьев, сотрясал и лохматил ветви.
Мы дрожали в дырявом, наклонившемся под напором ветра шалаше, а кое-кто из
нас всхлипывал. Сверху лило. Все было неприятно мокрым и скользким.
Саня -- как мы потом узнали -- побежал к деду за лодкой, но она оказалась
прохудившейся. Сбегал в Елань за ключом от своей лодки, находившейся ниже
острова километра на полтора. Один тащил ее против течения; истер ладони до
крови.
Тяжело дыша, Саня резко всунул свое раскрасневшееся лицо в шалаш,
выдохнул:
-- У-у, ш-шпана. -- И, по-мужски твердо ступая, направился к лодке. Мы
молча поплелись следом.
Выглянуло заходящее красное солнышко. Всюду искрилось. Мир был свеж,
чист, красновато окрашен мягким светом. Мы снова прыгали, толкались,
брызгались.
Я долго не мог уснуть, в голове мелькали события минувшего дня. Снова
мечтал, о простом, обычном, -- во что буду завтра играть с ребятами, что
смастерю с папкой, что подарю на день рождения Насте и маме. Неожиданно
вспомнил красивое смуглое лицо тети Клавы, папку рядом с ней. Но мне
хотелось все неприятное скорее забыть, чтобы не рассыпалось, как песочный
замок, в моей душе легкое нежное чувство к отцу. На мою кровать запрыгнули
Марыся и Наполеон. Кот по-старчески тихо запел под самым моим ухом. Кошка
развалилась у меня в ногах, но я переложил ее на подушку и, поцеловав обеих,
стал засыпать под тихое мурлыканье. Мне снилось, как я летал на воздушных
шарах, потом плавно падал вниз, взмахивая, как птица, руками. По телу нежно
скользили струи теплого воздуха.
Поздно ночью загремела дверь; взвился и покатился по Елани собачий лай.
Метнулась в потемки мама. Свет резко ударил в мои глаза, и я тоже
поднялся. Испуганно выглядывали из-под одеяла сестры. Тонко заплакал брат.
Покачивающегося, растрепанного папку завел в комнату дядя Петя, брат
мамы, широкий, веселый мужчина лет пятидесяти, работавший с папкой на
заводе.
Мама исподлобья смотрела на вошедших. Как страшны были ее сузившиеся
глаза. Мне стало боязно и тревожно. Снова в мою жизнь ворвалось несчастье.
Папка мешком упал на кровать, разбросал ноги и, показалось, уснул.
-- Ты, сестрица, извини, что все так получилось, -- сказал дядя Петя,
снимая с лысой головы кепку. -- Перебрал твой муженек. Не усмотрел я. -- Мама
сумрачно молчала, кутаясь в большую пуховую шаль. -- Привязались мужики после
смены -- сбросимся. Ну, вот, сбросились. Я тоже гусь хороший! --
Чувствовалось, что дяде Пете было совестно и неловко, он старался не
смотреть в мамины глаза.
Очнулся и стал кашлять папка. Я поморщился и отошел от него.
-- Что же ты, дал слово -- пить не будешь. А сам сызнова за свое? -- тихо
сказала мама, и по ее щеке стеклышком пробежала слезка. -- О детях подумал
бы, ирод.
Отец молчал и тяжело дышал, не открывая глаза. Дядя Петя смущенно
почесал свою лысину и стал прощаться. "Почему люди несчастны? -- думал я,
когда лежал в постели, прислушиваясь к тихим вздохам мамы. -- Почему мама
должна быть несчастливой? Отчего папка так никудышно живет? Почему он не
хочет, чтобы маме и нам было радостно и хорошо?" Я, наверное, впервые в
жизни задавал себе такие трудные, совсем не детские вопросы.
Но уснул я с мыслями о том, что придет утро, засверкает солнце, запоют
еланские петухи и мою жизнь никогда, никогда не омрачит горе. Что мама
станет самой счастливой на свете, и отец бросит пить. Я уверял себя, что
горестей больше никогда не будет.
Утром я играл с Ольгой Синевской. С ней я общался часто и охотно. Мне
нравилось в ней все: и маленький капризный рот, и чуть вздернутый нос, и
блестящие карие глаза, и ее банты, всегда такие пышные, нарядные, и ее
платья, казавшиеся мне почему-то не такими, как у других девочек. Она часто
носила светлое и кружевное, и я дразнил ее: "Бабочка!"
Она притворялась, будто обиделась, но я хорошо видел, что ей нравится.
"Я не бабочка, а девочка Оля, вот такушки!" -- надув губы, говорила она,
однако не могла побороть расцветавшую на лице улыбку.
Гуляя по оврагу, мы с ней вышли к заброшенному дому. Здесь когда-то
жила старуха Строганова; ходили слухи, что она была весьма жадная и богатая,
что после ее смерти деньги и золото остались лежать где-то в доме, и что
каждую ночь в нем кто-то ходил со свечой, -- говорили, дух старухи охраняет
добро. Мы, дети, побаивались ее дома, вечерами нередко обходили его
стороной, но иногда днем ватагой забирались вовнутрь, -- там было пусто и
сыро.
Ольгу, помню, всегда тянуло в какие-то темные, таинственные углы. В
глубине души я восхищался ее какой-то не девчоночьей смелости. Она
предложила зайти во двор. Я без желания последовал за ней, робел -- вдруг
покойница покажется или черти. Видел решительность Ольги и бодрился --
насвистывал и с ленцой покидывал в ставни камни. Но как начинало биться мое
сердце, когда я слышал какой-нибудь подозрительный звук, который, как мне
казалось, доносился из дома.
Ольга предложила зайти в сени, -- я притворился, будто не услышал. Она
настояла. На цыпочках, чуть дыша, вошли вовнутрь -- на нас дохнуло запахом
плесени и нежели. Из густой тьмы комнаты, мне мерещилось, доносились шорохи.
-- Пойдем отсюда, -- нерешительно, тихо предложил я.
-- Какой же ты!.. Тоска с тобой. Дальше не пойдешь? Ах, да: ты же
боишься.
Я почувствовал, что покраснел. Она улыбчиво, лукаво покосилась на меня.
-- Я-а-а бою-усь? -- пропел я и шагнул в комнату. Перед нами во весь рост
стояла темнота, таинственная и зловещая. Что она скрывала -- скелетов,
домовых, старух с костлявыми руками? Мне стало жутко страшно. Не знаю, что
испытывала Ольга, но внешне была спокойна, только сильно втянула в плечи
голову и крепко сжимала мою руку.
Только я успокоился, только начал воображать, что смелый, как
неожиданно раздался ужасающий грохот и треск, и мне показалось -- что-то
огромное кинулось на нас из мрака.
Я очутился на улице.
Мое сердце словно прыгало, готово было выскочить из груди, на лице
прошибло пот. Колено содрал до крови. Я не мог вымолвить ни одного слова.
Ольги рядом не оказалось. В доме -- тихо. Я громко, но тонким жалостливым
голосом позвал:
-- О-о-о-ольга.
-- Ау! Что-о-о? Где ты? -- спокойно отозвалась она. В ее голосе
угадывалась улыбка.
-- Что там?
-- Я уронила доску. Тебя проверила. Не обижайся. Иди сюда.
Кажется, никогда раньше и после я не испытывал такого сильного чувства
стыда, как тогда. Я желал провалиться сквозь землю, но только не видеть бы
свою коварную подругу. Хотел убежать, но вовремя одумался: от позора все
равно не уйти.
Вошел в дом. Со света в темноте совершенно ничего не видел; натолкнулся
на Ольгу и нечаянно коснулся ее холодного носа, да так, что было похоже на
поцелуй.
-- А я маме скажу.
-- Что?
-- Ты меня поцеловал.
-- Еще чего! Я ее поцеловал!
-- Поцеловал, -- настаивала Ольга, -- и даже не говори, Сережка.
-- Не целовал. Я что, совсем, что ли?
-- Целовал.
-- Нет.
-- Да.
-- Нет!
-- Да! Да! Да! Увидишь, скажу. Мама тебя отругает. Вот такушки!
Мы вышли на улицу. В синевато-белых пушистых облаках словно барахталось
брызжущее ярким светом солнце. Поднимались с горячей земли стаи тополиного
пуха, и казалось все в мире мягким, легким, радостным. Мы с Ольгой наступали
на пух, поднимая его вверх, чихали и кашляли.
-- Не целовал, -- продолжал я играть роль упрямца.
-- Целовал.
-- Скажешь?
-- Скажу.
-- Хочешь, Ольга, отдам калейдоскоп? Но -- молчи.
-- Не-ка.
-- Что же хочешь?
-- Ничего.
-- Скажи -- что? Не упрямься!
-- Ни-че-го! Вот такушки.
-- Так не бывает.
-- Ладно, -- наконец, согласилась она, пальцем мазнув мне по носу, -- не
скажу. Но-о, ты-ы, до-о-лжен признаться мне, что поцеловал.
-- Не целовал!
-- Как хочешь. Скажу.
-- Ладно, ладно. Целовал.
Ее глаза засверкали. Она улыбалась. "А что если по-правдашнему
поцелую?" -- подумал я, но все же не решился.
Вечером следующего дня мы играли в семью, и изображали: девочки -- жен,
хозяек, мы, мальчишки, -- мужей, охотников. Разделились на три пары: Ольга и
я, Настя и Арап, Лена и Олега.
Арап приволок с охоты большую корягу, которую он воображал убитым
волком, завалился на ворох листьев и показывал всем своим видом, что очень
устал и удачливый охотник. Повелительно крикнул:
-- А ну-ка, жена, сними сапоги!
-- Что-что? -- широко раскрылись глаза Насти. Она зардела и, кажется,
готова была заплакать. -- Я тебе сейчас сниму! И не захочешь после.
-- Да я же шутя говорю! Ишь -- сразу раскричалась!
Настя отказалась быть его женой; мы с трудом ее уговорили еще поиграть.
Утихомирились, сели за стол: девочки приготовили обед. Он состоял из
комков глины -- котлеты и пельмени, палок -- колбаса и селедка, листьев и
травы -- что-то из овощей, камней -- фрукты и орехи, кирпичей -- хлеб. "Яства"
девочки легко находили под ногами.
Ольга, ухаживая за мной, подкладывала мне самые большие лакомые куски и
требовала,
чтобы я все съел. Я притворялся очень довольным пищей, аппетитно
причмокивал, держа деревяшку или кирпич около губ. Нас, мальчишек, игра
смешила. Мы кривлялись и паясничали, как бы насмехаясь и над девочками, и
друг над другом. Девочки, напротив, воспринимали игру как нечто серьезное и
важное и становились очень требовательными, взыскательными, -- словно бы не
играли, а жили взрослой настоящей жизнью.
Лена открыла свой магазин. На прилавок выложила помятые кастрюли и
чайники, дырявый ржавый таз, пустые консервные банки, тряпки и многое
другое, извлеченное из кладовок и найденное в канаве. Мы принялись
торговаться -- бойко и шумно. Лена расхваливала свои товары, уверяла нас, что
только у нее мы можем купить хорошую вещь. Ольга остановила свой выбор на
порванной собачьей шкуре и, кажется, только потому, что она была самой
дорогой вещью в магазине Лены: стоила триста стеклышек. Ольге, как я понял,
захотелось пощеголять перед девочками, показать им, что может купить самую
дорогую, красивую вещь. Настя тоже намеревалась купить шкуру, и стала вместе
с Арапом собирать стекла.
-- Ольга, давай лучше купим чайник и кастрюлю, -- робко предложил я. --
Дешевле. Зачем тебе шкура? Она гнилая.
-- Какой же ты! Тоска с тобой, -- покосившись на быстро собиравших стекла
Арапа и Настю, сказала Ольга. -- Хочу шкуру. Она мне нравится.
-- Что же в ней может нравиться?
-- Хочу шкуру! Вот такушки!
Мне пришлось смириться. Ожесточенно разбивал бутылки, банки, ползал по
земле. Настю и Арапа мы опередили. Шкуру после игры Ольга выбросила, а у
меня еще долго болели порезанные пальцы и натертые об землю колени.
Лена привела из дома Сашка и объявила, что он будет ее сыном. Она
насильно уложила его на голую железную кровать и приказала спать. Олега
собирался на охоту и захотел взять "сына" в помощники. Но Лена повелительно
заявила, что ребенку нужно поспать. Оба были упрямы и не захотели друг другу
уступить. Олега вырвал из ее рук Сашка и потянул за собой. Лена с трудом
отняла его.
-- Хочу на охотю! Пусти, Ленка-пенка! Ма-а-ма! -- вырывался из рук сестры
и сердито топал ногой брат.
Напугавшись пронзительного крика своего "сына", Лена, наконец,
выпустила его. Сашок, задыхаясь от плача, убежал к маме, выбежавшей на его
крик из дома.
-- Ты во всем виноват, -- сказала Лена Олеге, понимая, что ее должны
отругать за брата. -- Я маме все расскажу.
-- Сказанула -- я виноват! Не я, а ты. Вот тетя Аня тебе всы-ы-плет!
Они долго препирались и скандалили, сваливая вину друг на друга.
Мальчишки пошли на охоту. В конце нашей улицы находилось небольшое
заросшее камышом и затянутое темно-зеленой тиной болото, -- к нему я и
направился охотиться. Я был в полном боевом снаряжении -- под индейца: на
плече висел лук из тополя, за поясом торчало пять стрел, на бедре болтался
деревянный пистолет с длинным дулом, за ухом белело большое петушиное перо,
а на спине висел мешок. Ольга собрала мне в дорогу хлеба -- два кирпичных
обломка и пять котлет -- из глины. Какой-то парень, увидев меня, спрятался за
столб и оттуда тряс челюстью и коленками, показывая, как сильно меня боится.
По улице я шествовал важно, с задранной головой. Наверное, в те минуты я был
самый гордый и тщеславный человек в Елани.
-- Ага, вот и подходящие мишени!
Я нагнулся и побежал к невысокому щелястому забору, по ту сторону
которого вспахивали грязными рылами картофельное поле два поросенка. Я
присел на колено перед дырой, вставил в лук стрелу с присоской, натянул
тетиву, но неожиданно кто-то крепко взял меня за ухо и приподнял.
-- Ты чиво, фулиган, вытворяшь? Ишь -- придумал, пакостник!
Я со страхом и мольбой заглянул в маленькие, как горошины, прищуренные
глазки дяди Васи, хозяина поросят. Но тот сильнее, со злорадным
удовольствием закрутил ухо.
-- Д... дедушка, стрела ведь не боевая. Я больше не бу-у-уду. -- От боли
я стал подпрыгивать, словно меня поместили на раскаленные угли. -- Я не
по-правдашнему...
-- Не по-правдашнему! А ежели угодил бы в глаз? Пойдем к твоему батьке:
пущай он тебе пропишет по первое число...
Я рванулся и припустил от деда что было сил. Мое ухо горело. Спрятался
в кустах возле болота. Увидел Арапа -- он с перьями на голове, составлявшими
корону, с двумя деревянными копьями в руках осторожно полз к бычку, который,
помахивая хвостом, мирно пил воду из болота. Негритянское лицо Арапа было
трудно узнать -- он его разрисовал сажей и мелом. От восторга я чуть было не
закричал.
-- Арап! -- шепотом позвал я его, -- давай вместе охотиться?
-- Ползи, Серый Коготь, ко мне, но -- тихо. Вон бизон, -- шептал он в
самое мое ухо, указывая взглядом на бычка. -- Мы -- индейцы племени ги-ги-ги.
Его зажарим на костре. За мной, Серый Коготь! -- Резко вскочил, с улюлюканьем
кинулся к бычку. Я побежал за ним, издавая восторженный, воинственный клич.
От удара копьем бычок подпрыгнул, остановил на нас свой удивленный
взгляд. Удар второго копья заставил его грозно замычать. Он склонил голову и
побежал на нас с очевидным намерением поддеть кого-нибудь своими маленькими
рожками. Мы не на шутку испугались. Опрометью скрылись в зарослях акации,
упали в глубокую канаву с колючими кустами засохшего шиповника.
-- Придется в следующий раз зажарить, -- морщился и потирал уколотые,
поцарапанные ноги и руки Арап.
-- Пусть подрастет: больше мяса будет, -- сказал я, осторожно, со стоном
вытягивая из рубашки колкий и цепкий стебель.
-- Во у тебя, Серый, дырища на рубахе!
-- Ерунда! -- махнул я рукой и зачем-то посвистел. Подумал: "Влетит же
мне от мамы!"
Потом мы сидели за столом со своими "женами" и пили разлитую в бутылки
из-под вина воду, кричали, толкались, смеялись. Просто все еще продолжалось
детство.
-- Сережка, вот так надо делать! Как ты понять не можешь? -- говорила мне
двенадцатилетняя сестра Лена, показывая, как, по ее мнению, следует поливать
капусту.
-- А я как? Ведь так же. Смотри лучше!
-- Нет, не так. О-хо-хо, -- вздыхала она, сердито заглядывая в мои глаза.
-- И что с тобой сделаешь? Какой ты противный ребенок, если только ты знал
бы! Смотри внимательно, последний раз показываю.
Она, неподражаемо важничая, показывала, изображала на курносом,
веснушчатом лице нечто учительское. Я косился на ее короткие, аккуратно
заплетенные косички и думал: "Дернуть бы их! Вот привязалась, как репей.
Бывают же такие противные девчонки!"
Лена играла роль строгой, взыскательной хозяйки с непонятным для меня
наслаждением.
Она буквально следила за каждым моим движением, часто указывала на
что-нибудь сделанное мною неправильно или неловко и в душе, кажется, бывала
рада моим промахам.
-- Отстань! -- обиженно дрожал мой голос.
-- Но ты неправильно делаешь: льешь прямо на капусту. Так нельзя, если
хочешь знать. Нужно -- с краю лунки.
-- Я именно так делаю!
-- Я хорошо видела -- на капусту.
-- Когда же ты могла видеть, если ничего подобного не было? Все
сочиняешь.
-- Отвяжись, пожалуйста, у меня голова разболелась, -- неожиданно заявила
она страдальческим голосом.
-- Актриса-белобрыса.
-- Так-так! -- вскинулась Лена. -- Я все маме расскажу: и как ты
поливаешь, и как дразнишься.
Я многозначительно вздохнул и надолго замолчал, потому что хорошо знал
-- всякое пререкание только увеличит "взрослость" в сестре, и не миновать,
быть может, настоящей ссоры, а ссориться я не любил и не умел.
Сестра была старше меня на три года и именно поэтому, кажется, считала,
что может повелевать мною, поучать, требовать. Она подражала маме -- часто
играла роль домовитой женщины, которую одолевают заботы. Не было в семье
дела, в которое она не вмешалась бы. Копила деньги в фарфоровой собаке,
потом обзавелась большим кожаным кошельком. Иногда бывало так, что у мамы
кончались деньги, и Лена сразу отдавала ей свою мелочь. Любила ходить в
магазин; как взрослая спорила с продавцами, но и сама страстно мечтала стать
продавцом. Как-то я был с ней в магазине.
-- Вы недодали, если хотите знать, восемь копеек, -- пересчитав сдачу,
сказала Лена продавщице.
По очереди пополз ропот. Желтое лицо продавщицы превращалось в красное:
-- Девочка, прекрати выдумывать. Считай получше. -- Приятно улыбнулась
покупателям, скосила прищуренные глаза на Лену.
-- Я подала вам два рубля. Вы должны были сдать девяносто две копейки, а
сдали восемьдесят четыре, если хотите знать. Вот ваша сдача! -- Лена положила
деньги на прилавок и, как продавщица, сощурила хитрые глаза. Мне показалось,
что Лена была рада, что ее обсчитали, -- видимо, по причине неосознанного
желания обличать и одергивать.
Шипящий ропот очереди поднялся до гудения. Продавщица сжала
побледневшие губы и смерила Лену испепеляющим взглядом.
-- Я тебе, девочка, сдала точно. Нечего выдумывать.
-- Да вот же она, сдача. Дяденька! -- обратилась Лена к рядом стоявшему
мужчине, -- посчитайте...
-- Какая глупая девочка! -- сказала продавщица. -- Нужно посмотреть в ее
кармане -- не там ли восемь копеек. А впрочем -- на тебе двадцать, подавись!
Не мотай мои нервы.
Продавщица резкими, беспорядочными движениями достала из кошелька
монету и с треском припечатала ее на прилавок. Лена отсчитала двенадцать
копеек и гордо положила их на прилавок.
Лена была первой помощницей мамы -- ее, что называется, правой рукой, но
никогда не выделялась ею в свои любимицы; мама была как-то ровна в любви ко
всем своим детям, может, кого-нибудь из нас втайне и любила по-особенному,
но мы, по крайней мере, не улавливали разницу.
"Взрослое" в поведении и замашках Лены создавало холодок в наших
отношениях, но я никогда не становился к ней враждебен или отчужден. Я ее
них медленно накатывались плотные, с сероватым подпалом облака. Птицы стали
тревожно метаться -- казалось, блуждали. В стремительном полете бросались к
воде. Деревья замерли и смолкли, прислушиваясь.
Арап придумал игру: предложил посоревноваться, кто быстрее всех
проскачет на одной ноге. Мы все, кроме Олеги, бурно выразили согласие.
Олега, неодобрительно съежил пропечено красный нос, предложил свою игру, но
мы его не поддержали. Весело скакали. Олега любил, чтобы все делалось по его
воле и желанию; притворился, что до чрезвычайности заинтересован пойманной
стрекозой и наша игра ему будто бы скучна.
Невдалеке чинил забор возле своего покосившегося домка сгорбленный дед.
Он работал неторопливо, с частыми остановками, покуривая трубку. Его
морщинистое серое, как кора, лицо, казалось, ничего не выражало, кроме
спокойствия и отрешенности. Он иногда поднимал коричневатую сухую руку к
глазам, спрятанным в морщинах, и всматривался вдаль. Мне совершенно не
верилось, что он был когда-то таким же маленьким, как мы, и так же мог
прыгать и бегать. Мне в детстве представлялось, что старики старыми и
появляются на свет, не верилось, что я когда-нибудь состарюсь, одряхлею,
стану таким же мешкотным и спокойным, как дед.
-- Вы скачите, -- сказал нам Олега, даже не взглянув на нас, -- а я буду
играть в пирата.
-- В кого, в кого?!
-- В пи-ра-та! Да вы скачите, скачите. Что встали, как столбы? -- Олега,
насвистывая и подпрыгивая, направился к плоту.
Все, кроме Сани, побежали за ним.
-- Мы -- с тобой!
-- Вот здорово -- пираты!
-- Я уж как-нибудь один. Вам же не нравятся мои игры. Вот и прыгайте. --
И стал бодренько свистеть.
-- Ладно тебе, Олега, нашел из-за чего дуться, -- говорил Арап, уже
повязывая на голову свою рубашку. Я и Синя тоже наряжались. -- Ты тогда что
придумал -- стоять на голове, кто дольше. Что за игра? А сейчас -- во!
Олега морщил губы, потирал пальцем выпуклый большой лоб, как бы решая:
брать нас в свою игру или нет.
-- Ладно уж, -- сказал он так, словно досадовал, что вынужден
согласиться, -- так и быть: играйте со мной. Поплывем на Зеленый остров. Там
стойбище индейцев. У них уйма золота и бриллиантов.
Пока Олега думал, брать нас или нет, пока изрекал, мы уже приготовились
в поход. У каждого на голове появилась чалма с пером или веткой. Арап
завязал левый глаз какой-то грязной тряпкой и свирепо оскаливал кипенные
зубы. Длинную тонкую корягу я вообразил мушкетом, свои черные брюки
приспособил под флаг на плоту.
Саня улыбался, наблюдая за нашими приготовлениями. Когда же мы отчалили
от берега и погребли к стремнине, Санин рот открылся, и улыбка, должно быть,
уползла в него.
-- Э-э-э, вы что, серьезно, что ли, на Зеленый?
-- А ты как думал? -- ответил брат.
-- Ведь с минуты на минуту ахнет гроза. Глядите, дурачье.
Мы посмотрели на приангарские сопки. Фиолетовая с чернотой на брюхе
туча кралась по небу, и казалось, что она всасывала в свое необъятное чрево
его голубое полотнище и белые беззаботные облака. Но она находилась еще
далеко-далеко.
-- Ерунда, -- махнув рукой, сказал Олега. -- Мы успеем на остров до дождя.
А там -- шалаш отличный. Вечером, Саня, вернемся.
-- А вдруг дождь надолго зарядит? -- тихонько спросил у меня Синя.
-- Не зарядит. -- Бог знает, почему я был уверен. -- Ага, струсил!
-- Еще чего?! -- ответил Синя и стал грести руками, помогая Арапу,
который захватывал тугую волну доской.
-- Хотя и зарядит, -- молодцевато сказал Олега, -- что из того? Мы же
пираты, Синя! В дождь легче напасть на индейцев.
-- Вернитесь, -- не унимался Саня. Он спешно сматывал удочки. -- Переждем
грозу у деда, а потом поплывем хоть к черту на кулички.
-- Е-рун-да, -- снова отмахнулся Олега.
-- Коню понятно -- ерунда.
-- Будет тебе, Саня, паниковать.
-- Сплаваем на Зеленый и вернемся. Не волнуйся.
-- Я вам дам, ерунда. Вернитесь, кому велел!
-- Саня, -- сказал я, досадуя на него, -- что ты за нас печешься, как за
маленьких? Мы нисколечко не боимся твоей грозы.
Я стоял с важностью, подбоченись, широко расставив ноги, приподняв
плечи и выставив нижнюю губу. Я хотел, чтобы меня увидела Ольга или сестры.
Тщеславие распухало во мне, услужливое воображение явило восхищенное лицо
моей подруги, а потом -- гордых за меня родителей моих и сестер. Воображались
возгласы приветствия какой-то толпы с берега, рисовались в мыслях
героические поступки.
Тучу прожег длинный огненный бич: может, небесный пастух-великан гнал
ее куда-то? В небе громко захрустело -- казалось, внутри тучи стало что-то,
проглоченное, перемалываться. На нас дохнуло сырым пещерным холодом. И вдруг
-- оглушительный грохот, как будто покатилась с горы огромная каменная глыба.
Я сжался и покосился на берег: "Ой, мама, далеко!" Колени задрожали и
подломились.
На суше поднялись седые бороды пыли. Деревья сначала сильно нагнулись,
потом дернулись назад и забились. Где-то вскрикнула стая ворон.
Черно-зеленая взлохмаченная волна кинулась на плот. Ангара судорожно
морщилась и бурлила под тугим злым ветром.
Арап прекратил грести. Мы все переглянулись и, наверное, готовы были
друг другу сказать, что не мешало бы вернуться. Синевский первым попытался
направить плот к берегу. Но было уже поздно: стрежень втащил наше суденышко
на середину своей мускулистой спины и резво понес в мутную, пыльную даль.
Снова прожег тучу огненный бич. Стал капать холодный дождь. Прошла
минута-другая, и он буквально стегал бурлящую воду, мчавшийся на остров плот
и нас, прижавшихся друг к другу, до боли в суставах вцепившихся руками в
зыбкие, скользкие бревна.
Саня бежал по берегу, что-то кричал нам, размахивая руками. Его голос,
в клочья разрываемый ветром, вяз в густом ливне.
Мы мчались, но неожиданно под бревнами плота глухо проскребло, и нас
вышвырнуло с него: мы врезались в релку. Я ушел под воду. По мышцам щекочуще
пробежал страх. Лишь некоторое время спустя я почувствовал, что вода очень
холодная. "Ба-аб!" -- пробулькал я, вынырнув. Ударял по волнам ладошками и
выхватывал ртом воздух. Поймал взглядом товарищей -- они протягивали мне
руки, стоя по колено в воде. Плот удалялся, исчезая в колеблющемся лесе
ливня.
К острову брели уныло и молча. Дождь часто припускал, творя сплошные
водяные джунгли. Река кипела и пузырилась. Меня колотил озноб.
Когда выбрались на берег, меня, казалось, обожгло:
-- Мои брюки! -- крикнул я и побежал к реке. Но сразу одумался.
-- Упорхали, Серега, твои штанишечки, -- улыбался губастым, синеватым от
холода лицом Арап, и все засмеялись, содрогаясь, кажется, только от озноба.
Мои брючишки бились под ветром и прощально махали гачами.
-- Ну и черт с ними, -- стучал зубами я, но с трудом сдерживал слезы
отчаяния: "Что скажет мама? Опять огорчу ее!"
Вскоре небо окрасилось в унылые серовато-синие тона, -- казалось
сморщенным. Ветер разбойничал в кронах деревьев, сотрясал и лохматил ветви.
Мы дрожали в дырявом, наклонившемся под напором ветра шалаше, а кое-кто из
нас всхлипывал. Сверху лило. Все было неприятно мокрым и скользким.
Саня -- как мы потом узнали -- побежал к деду за лодкой, но она оказалась
прохудившейся. Сбегал в Елань за ключом от своей лодки, находившейся ниже
острова километра на полтора. Один тащил ее против течения; истер ладони до
крови.
Тяжело дыша, Саня резко всунул свое раскрасневшееся лицо в шалаш,
выдохнул:
-- У-у, ш-шпана. -- И, по-мужски твердо ступая, направился к лодке. Мы
молча поплелись следом.
Выглянуло заходящее красное солнышко. Всюду искрилось. Мир был свеж,
чист, красновато окрашен мягким светом. Мы снова прыгали, толкались,
брызгались.
Я долго не мог уснуть, в голове мелькали события минувшего дня. Снова
мечтал, о простом, обычном, -- во что буду завтра играть с ребятами, что
смастерю с папкой, что подарю на день рождения Насте и маме. Неожиданно
вспомнил красивое смуглое лицо тети Клавы, папку рядом с ней. Но мне
хотелось все неприятное скорее забыть, чтобы не рассыпалось, как песочный
замок, в моей душе легкое нежное чувство к отцу. На мою кровать запрыгнули
Марыся и Наполеон. Кот по-старчески тихо запел под самым моим ухом. Кошка
развалилась у меня в ногах, но я переложил ее на подушку и, поцеловав обеих,
стал засыпать под тихое мурлыканье. Мне снилось, как я летал на воздушных
шарах, потом плавно падал вниз, взмахивая, как птица, руками. По телу нежно
скользили струи теплого воздуха.
Поздно ночью загремела дверь; взвился и покатился по Елани собачий лай.
Метнулась в потемки мама. Свет резко ударил в мои глаза, и я тоже
поднялся. Испуганно выглядывали из-под одеяла сестры. Тонко заплакал брат.
Покачивающегося, растрепанного папку завел в комнату дядя Петя, брат
мамы, широкий, веселый мужчина лет пятидесяти, работавший с папкой на
заводе.
Мама исподлобья смотрела на вошедших. Как страшны были ее сузившиеся
глаза. Мне стало боязно и тревожно. Снова в мою жизнь ворвалось несчастье.
Папка мешком упал на кровать, разбросал ноги и, показалось, уснул.
-- Ты, сестрица, извини, что все так получилось, -- сказал дядя Петя,
снимая с лысой головы кепку. -- Перебрал твой муженек. Не усмотрел я. -- Мама
сумрачно молчала, кутаясь в большую пуховую шаль. -- Привязались мужики после
смены -- сбросимся. Ну, вот, сбросились. Я тоже гусь хороший! --
Чувствовалось, что дяде Пете было совестно и неловко, он старался не
смотреть в мамины глаза.
Очнулся и стал кашлять папка. Я поморщился и отошел от него.
-- Что же ты, дал слово -- пить не будешь. А сам сызнова за свое? -- тихо
сказала мама, и по ее щеке стеклышком пробежала слезка. -- О детях подумал
бы, ирод.
Отец молчал и тяжело дышал, не открывая глаза. Дядя Петя смущенно
почесал свою лысину и стал прощаться. "Почему люди несчастны? -- думал я,
когда лежал в постели, прислушиваясь к тихим вздохам мамы. -- Почему мама
должна быть несчастливой? Отчего папка так никудышно живет? Почему он не
хочет, чтобы маме и нам было радостно и хорошо?" Я, наверное, впервые в
жизни задавал себе такие трудные, совсем не детские вопросы.
Но уснул я с мыслями о том, что придет утро, засверкает солнце, запоют
еланские петухи и мою жизнь никогда, никогда не омрачит горе. Что мама
станет самой счастливой на свете, и отец бросит пить. Я уверял себя, что
горестей больше никогда не будет.
Утром я играл с Ольгой Синевской. С ней я общался часто и охотно. Мне
нравилось в ней все: и маленький капризный рот, и чуть вздернутый нос, и
блестящие карие глаза, и ее банты, всегда такие пышные, нарядные, и ее
платья, казавшиеся мне почему-то не такими, как у других девочек. Она часто
носила светлое и кружевное, и я дразнил ее: "Бабочка!"
Она притворялась, будто обиделась, но я хорошо видел, что ей нравится.
"Я не бабочка, а девочка Оля, вот такушки!" -- надув губы, говорила она,
однако не могла побороть расцветавшую на лице улыбку.
Гуляя по оврагу, мы с ней вышли к заброшенному дому. Здесь когда-то
жила старуха Строганова; ходили слухи, что она была весьма жадная и богатая,
что после ее смерти деньги и золото остались лежать где-то в доме, и что
каждую ночь в нем кто-то ходил со свечой, -- говорили, дух старухи охраняет
добро. Мы, дети, побаивались ее дома, вечерами нередко обходили его
стороной, но иногда днем ватагой забирались вовнутрь, -- там было пусто и
сыро.
Ольгу, помню, всегда тянуло в какие-то темные, таинственные углы. В
глубине души я восхищался ее какой-то не девчоночьей смелости. Она
предложила зайти во двор. Я без желания последовал за ней, робел -- вдруг
покойница покажется или черти. Видел решительность Ольги и бодрился --
насвистывал и с ленцой покидывал в ставни камни. Но как начинало биться мое
сердце, когда я слышал какой-нибудь подозрительный звук, который, как мне
казалось, доносился из дома.
Ольга предложила зайти в сени, -- я притворился, будто не услышал. Она
настояла. На цыпочках, чуть дыша, вошли вовнутрь -- на нас дохнуло запахом
плесени и нежели. Из густой тьмы комнаты, мне мерещилось, доносились шорохи.
-- Пойдем отсюда, -- нерешительно, тихо предложил я.
-- Какой же ты!.. Тоска с тобой. Дальше не пойдешь? Ах, да: ты же
боишься.
Я почувствовал, что покраснел. Она улыбчиво, лукаво покосилась на меня.
-- Я-а-а бою-усь? -- пропел я и шагнул в комнату. Перед нами во весь рост
стояла темнота, таинственная и зловещая. Что она скрывала -- скелетов,
домовых, старух с костлявыми руками? Мне стало жутко страшно. Не знаю, что
испытывала Ольга, но внешне была спокойна, только сильно втянула в плечи
голову и крепко сжимала мою руку.
Только я успокоился, только начал воображать, что смелый, как
неожиданно раздался ужасающий грохот и треск, и мне показалось -- что-то
огромное кинулось на нас из мрака.
Я очутился на улице.
Мое сердце словно прыгало, готово было выскочить из груди, на лице
прошибло пот. Колено содрал до крови. Я не мог вымолвить ни одного слова.
Ольги рядом не оказалось. В доме -- тихо. Я громко, но тонким жалостливым
голосом позвал:
-- О-о-о-ольга.
-- Ау! Что-о-о? Где ты? -- спокойно отозвалась она. В ее голосе
угадывалась улыбка.
-- Что там?
-- Я уронила доску. Тебя проверила. Не обижайся. Иди сюда.
Кажется, никогда раньше и после я не испытывал такого сильного чувства
стыда, как тогда. Я желал провалиться сквозь землю, но только не видеть бы
свою коварную подругу. Хотел убежать, но вовремя одумался: от позора все
равно не уйти.
Вошел в дом. Со света в темноте совершенно ничего не видел; натолкнулся
на Ольгу и нечаянно коснулся ее холодного носа, да так, что было похоже на
поцелуй.
-- А я маме скажу.
-- Что?
-- Ты меня поцеловал.
-- Еще чего! Я ее поцеловал!
-- Поцеловал, -- настаивала Ольга, -- и даже не говори, Сережка.
-- Не целовал. Я что, совсем, что ли?
-- Целовал.
-- Нет.
-- Да.
-- Нет!
-- Да! Да! Да! Увидишь, скажу. Мама тебя отругает. Вот такушки!
Мы вышли на улицу. В синевато-белых пушистых облаках словно барахталось
брызжущее ярким светом солнце. Поднимались с горячей земли стаи тополиного
пуха, и казалось все в мире мягким, легким, радостным. Мы с Ольгой наступали
на пух, поднимая его вверх, чихали и кашляли.
-- Не целовал, -- продолжал я играть роль упрямца.
-- Целовал.
-- Скажешь?
-- Скажу.
-- Хочешь, Ольга, отдам калейдоскоп? Но -- молчи.
-- Не-ка.
-- Что же хочешь?
-- Ничего.
-- Скажи -- что? Не упрямься!
-- Ни-че-го! Вот такушки.
-- Так не бывает.
-- Ладно, -- наконец, согласилась она, пальцем мазнув мне по носу, -- не
скажу. Но-о, ты-ы, до-о-лжен признаться мне, что поцеловал.
-- Не целовал!
-- Как хочешь. Скажу.
-- Ладно, ладно. Целовал.
Ее глаза засверкали. Она улыбалась. "А что если по-правдашнему
поцелую?" -- подумал я, но все же не решился.
Вечером следующего дня мы играли в семью, и изображали: девочки -- жен,
хозяек, мы, мальчишки, -- мужей, охотников. Разделились на три пары: Ольга и
я, Настя и Арап, Лена и Олега.
Арап приволок с охоты большую корягу, которую он воображал убитым
волком, завалился на ворох листьев и показывал всем своим видом, что очень
устал и удачливый охотник. Повелительно крикнул:
-- А ну-ка, жена, сними сапоги!
-- Что-что? -- широко раскрылись глаза Насти. Она зардела и, кажется,
готова была заплакать. -- Я тебе сейчас сниму! И не захочешь после.
-- Да я же шутя говорю! Ишь -- сразу раскричалась!
Настя отказалась быть его женой; мы с трудом ее уговорили еще поиграть.
Утихомирились, сели за стол: девочки приготовили обед. Он состоял из
комков глины -- котлеты и пельмени, палок -- колбаса и селедка, листьев и
травы -- что-то из овощей, камней -- фрукты и орехи, кирпичей -- хлеб. "Яства"
девочки легко находили под ногами.
Ольга, ухаживая за мной, подкладывала мне самые большие лакомые куски и
требовала,
чтобы я все съел. Я притворялся очень довольным пищей, аппетитно
причмокивал, держа деревяшку или кирпич около губ. Нас, мальчишек, игра
смешила. Мы кривлялись и паясничали, как бы насмехаясь и над девочками, и
друг над другом. Девочки, напротив, воспринимали игру как нечто серьезное и
важное и становились очень требовательными, взыскательными, -- словно бы не
играли, а жили взрослой настоящей жизнью.
Лена открыла свой магазин. На прилавок выложила помятые кастрюли и
чайники, дырявый ржавый таз, пустые консервные банки, тряпки и многое
другое, извлеченное из кладовок и найденное в канаве. Мы принялись
торговаться -- бойко и шумно. Лена расхваливала свои товары, уверяла нас, что
только у нее мы можем купить хорошую вещь. Ольга остановила свой выбор на
порванной собачьей шкуре и, кажется, только потому, что она была самой
дорогой вещью в магазине Лены: стоила триста стеклышек. Ольге, как я понял,
захотелось пощеголять перед девочками, показать им, что может купить самую
дорогую, красивую вещь. Настя тоже намеревалась купить шкуру, и стала вместе
с Арапом собирать стекла.
-- Ольга, давай лучше купим чайник и кастрюлю, -- робко предложил я. --
Дешевле. Зачем тебе шкура? Она гнилая.
-- Какой же ты! Тоска с тобой, -- покосившись на быстро собиравших стекла
Арапа и Настю, сказала Ольга. -- Хочу шкуру. Она мне нравится.
-- Что же в ней может нравиться?
-- Хочу шкуру! Вот такушки!
Мне пришлось смириться. Ожесточенно разбивал бутылки, банки, ползал по
земле. Настю и Арапа мы опередили. Шкуру после игры Ольга выбросила, а у
меня еще долго болели порезанные пальцы и натертые об землю колени.
Лена привела из дома Сашка и объявила, что он будет ее сыном. Она
насильно уложила его на голую железную кровать и приказала спать. Олега
собирался на охоту и захотел взять "сына" в помощники. Но Лена повелительно
заявила, что ребенку нужно поспать. Оба были упрямы и не захотели друг другу
уступить. Олега вырвал из ее рук Сашка и потянул за собой. Лена с трудом
отняла его.
-- Хочу на охотю! Пусти, Ленка-пенка! Ма-а-ма! -- вырывался из рук сестры
и сердито топал ногой брат.
Напугавшись пронзительного крика своего "сына", Лена, наконец,
выпустила его. Сашок, задыхаясь от плача, убежал к маме, выбежавшей на его
крик из дома.
-- Ты во всем виноват, -- сказала Лена Олеге, понимая, что ее должны
отругать за брата. -- Я маме все расскажу.
-- Сказанула -- я виноват! Не я, а ты. Вот тетя Аня тебе всы-ы-плет!
Они долго препирались и скандалили, сваливая вину друг на друга.
Мальчишки пошли на охоту. В конце нашей улицы находилось небольшое
заросшее камышом и затянутое темно-зеленой тиной болото, -- к нему я и
направился охотиться. Я был в полном боевом снаряжении -- под индейца: на
плече висел лук из тополя, за поясом торчало пять стрел, на бедре болтался
деревянный пистолет с длинным дулом, за ухом белело большое петушиное перо,
а на спине висел мешок. Ольга собрала мне в дорогу хлеба -- два кирпичных
обломка и пять котлет -- из глины. Какой-то парень, увидев меня, спрятался за
столб и оттуда тряс челюстью и коленками, показывая, как сильно меня боится.
По улице я шествовал важно, с задранной головой. Наверное, в те минуты я был
самый гордый и тщеславный человек в Елани.
-- Ага, вот и подходящие мишени!
Я нагнулся и побежал к невысокому щелястому забору, по ту сторону
которого вспахивали грязными рылами картофельное поле два поросенка. Я
присел на колено перед дырой, вставил в лук стрелу с присоской, натянул
тетиву, но неожиданно кто-то крепко взял меня за ухо и приподнял.
-- Ты чиво, фулиган, вытворяшь? Ишь -- придумал, пакостник!
Я со страхом и мольбой заглянул в маленькие, как горошины, прищуренные
глазки дяди Васи, хозяина поросят. Но тот сильнее, со злорадным
удовольствием закрутил ухо.
-- Д... дедушка, стрела ведь не боевая. Я больше не бу-у-уду. -- От боли
я стал подпрыгивать, словно меня поместили на раскаленные угли. -- Я не
по-правдашнему...
-- Не по-правдашнему! А ежели угодил бы в глаз? Пойдем к твоему батьке:
пущай он тебе пропишет по первое число...
Я рванулся и припустил от деда что было сил. Мое ухо горело. Спрятался
в кустах возле болота. Увидел Арапа -- он с перьями на голове, составлявшими
корону, с двумя деревянными копьями в руках осторожно полз к бычку, который,
помахивая хвостом, мирно пил воду из болота. Негритянское лицо Арапа было
трудно узнать -- он его разрисовал сажей и мелом. От восторга я чуть было не
закричал.
-- Арап! -- шепотом позвал я его, -- давай вместе охотиться?
-- Ползи, Серый Коготь, ко мне, но -- тихо. Вон бизон, -- шептал он в
самое мое ухо, указывая взглядом на бычка. -- Мы -- индейцы племени ги-ги-ги.
Его зажарим на костре. За мной, Серый Коготь! -- Резко вскочил, с улюлюканьем
кинулся к бычку. Я побежал за ним, издавая восторженный, воинственный клич.
От удара копьем бычок подпрыгнул, остановил на нас свой удивленный
взгляд. Удар второго копья заставил его грозно замычать. Он склонил голову и
побежал на нас с очевидным намерением поддеть кого-нибудь своими маленькими
рожками. Мы не на шутку испугались. Опрометью скрылись в зарослях акации,
упали в глубокую канаву с колючими кустами засохшего шиповника.
-- Придется в следующий раз зажарить, -- морщился и потирал уколотые,
поцарапанные ноги и руки Арап.
-- Пусть подрастет: больше мяса будет, -- сказал я, осторожно, со стоном
вытягивая из рубашки колкий и цепкий стебель.
-- Во у тебя, Серый, дырища на рубахе!
-- Ерунда! -- махнул я рукой и зачем-то посвистел. Подумал: "Влетит же
мне от мамы!"
Потом мы сидели за столом со своими "женами" и пили разлитую в бутылки
из-под вина воду, кричали, толкались, смеялись. Просто все еще продолжалось
детство.
-- Сережка, вот так надо делать! Как ты понять не можешь? -- говорила мне
двенадцатилетняя сестра Лена, показывая, как, по ее мнению, следует поливать
капусту.
-- А я как? Ведь так же. Смотри лучше!
-- Нет, не так. О-хо-хо, -- вздыхала она, сердито заглядывая в мои глаза.
-- И что с тобой сделаешь? Какой ты противный ребенок, если только ты знал
бы! Смотри внимательно, последний раз показываю.
Она, неподражаемо важничая, показывала, изображала на курносом,
веснушчатом лице нечто учительское. Я косился на ее короткие, аккуратно
заплетенные косички и думал: "Дернуть бы их! Вот привязалась, как репей.
Бывают же такие противные девчонки!"
Лена играла роль строгой, взыскательной хозяйки с непонятным для меня
наслаждением.
Она буквально следила за каждым моим движением, часто указывала на
что-нибудь сделанное мною неправильно или неловко и в душе, кажется, бывала
рада моим промахам.
-- Отстань! -- обиженно дрожал мой голос.
-- Но ты неправильно делаешь: льешь прямо на капусту. Так нельзя, если
хочешь знать. Нужно -- с краю лунки.
-- Я именно так делаю!
-- Я хорошо видела -- на капусту.
-- Когда же ты могла видеть, если ничего подобного не было? Все
сочиняешь.
-- Отвяжись, пожалуйста, у меня голова разболелась, -- неожиданно заявила
она страдальческим голосом.
-- Актриса-белобрыса.
-- Так-так! -- вскинулась Лена. -- Я все маме расскажу: и как ты
поливаешь, и как дразнишься.
Я многозначительно вздохнул и надолго замолчал, потому что хорошо знал
-- всякое пререкание только увеличит "взрослость" в сестре, и не миновать,
быть может, настоящей ссоры, а ссориться я не любил и не умел.
Сестра была старше меня на три года и именно поэтому, кажется, считала,
что может повелевать мною, поучать, требовать. Она подражала маме -- часто
играла роль домовитой женщины, которую одолевают заботы. Не было в семье
дела, в которое она не вмешалась бы. Копила деньги в фарфоровой собаке,
потом обзавелась большим кожаным кошельком. Иногда бывало так, что у мамы
кончались деньги, и Лена сразу отдавала ей свою мелочь. Любила ходить в
магазин; как взрослая спорила с продавцами, но и сама страстно мечтала стать
продавцом. Как-то я был с ней в магазине.
-- Вы недодали, если хотите знать, восемь копеек, -- пересчитав сдачу,
сказала Лена продавщице.
По очереди пополз ропот. Желтое лицо продавщицы превращалось в красное:
-- Девочка, прекрати выдумывать. Считай получше. -- Приятно улыбнулась
покупателям, скосила прищуренные глаза на Лену.
-- Я подала вам два рубля. Вы должны были сдать девяносто две копейки, а
сдали восемьдесят четыре, если хотите знать. Вот ваша сдача! -- Лена положила
деньги на прилавок и, как продавщица, сощурила хитрые глаза. Мне показалось,
что Лена была рада, что ее обсчитали, -- видимо, по причине неосознанного
желания обличать и одергивать.
Шипящий ропот очереди поднялся до гудения. Продавщица сжала
побледневшие губы и смерила Лену испепеляющим взглядом.
-- Я тебе, девочка, сдала точно. Нечего выдумывать.
-- Да вот же она, сдача. Дяденька! -- обратилась Лена к рядом стоявшему
мужчине, -- посчитайте...
-- Какая глупая девочка! -- сказала продавщица. -- Нужно посмотреть в ее
кармане -- не там ли восемь копеек. А впрочем -- на тебе двадцать, подавись!
Не мотай мои нервы.
Продавщица резкими, беспорядочными движениями достала из кошелька
монету и с треском припечатала ее на прилавок. Лена отсчитала двенадцать
копеек и гордо положила их на прилавок.
Лена была первой помощницей мамы -- ее, что называется, правой рукой, но
никогда не выделялась ею в свои любимицы; мама была как-то ровна в любви ко
всем своим детям, может, кого-нибудь из нас втайне и любила по-особенному,
но мы, по крайней мере, не улавливали разницу.
"Взрослое" в поведении и замашках Лены создавало холодок в наших
отношениях, но я никогда не становился к ней враждебен или отчужден. Я ее