Страница:
развязки! Но тот день живет в моем сердце уже не один год, к чему-то зовет,
заставляет думать, останавливаться, чего-то ждать и во что-то верить.
Да, я жалею, что редко находился рядом с дедушкой; только на летние и
зимние каникулы приезжал в Весну. И однажды приехал для того, чтобы
похоронить дедушку.
Он лежал в гробу маленький, худенький, с подстриженными усами и
бородой, не страшный и не желтый, а очень естественный, будто прилег на
часок-другой вздремнуть. Солнце пушистыми клубками жило в его белых волосах,
и мне казалось, он очнется и скажет:
-- Я хочу вам счастья, мои родные.
Бабушка не долго прожила без него: тихо умерла дома в кровати, не от
тоски по дедушке, а так, естественно, от старости. Я почти ничего не
рассказал о бабушке, хотя мне казалось, что о ней я могу говорить долго. Но
сейчас задумался: а что, собственно, рассказать о ней? Ее жизнь -- как моя
ладонь, на которую я сейчас смотрю: вижу все линии и изгибы, все жилки и
шрамы. Что можно сказать о ее днях, похожих друг на друга, в работе
уходивших из ее жизни; что можно сказать о ее кроткой и неразличимой улыбке,
о ее нетягостной молчаливости, о ее маленьких загорелых натруженных руках?
Большая часть жизни дедушки и бабушки -- будни, будни. Но именно в этих
приземленных буднях я и любил дедушку с бабушкой. Мне хочется прожить так,
как они -- тихо, трудолюбиво, без шума и суеты.
Жизнь старика Ивана Сухотина казалась людям таинственной и непонятной.
В небольшом поселке Новопашенном отзвенело его недолгое детство,
мутными половодьями отбурлила молодость, иногда выбрасывая его то на большие
стройки Сибири, то на дороги войны. Уставший и худой, он возвращался в
родной Новопашенный.
С конца восьмидесятых, лет шесть или семь, Иван Степанович живет не в
самом Новопашенном, а в стороне, на лишившейся леса сопке-отшельнике. Рядом
тоже сопки, но они красивые, дородные, с лесом и кустарниками, а эта и на
самом деле какая-то одиночка, уродец в таежном семействе. Ее супесное, не
схваченное корнями деревьев подножие, подтачивала тугими струями Шаманка,
несущая свои быстрые воды с далеких Саянских гор.
Изба Сухотина стояла на гладкой маковке, однако не видна была поселку --
таилась за всхолмием. Хорошо ее видели только птицы, внимательно, цепко
разглядывали с высоты залетные коршуны и орлы, словно вызнавали, не звериное
ли внизу жилище, и, быть может, надеялись поймать показавшегося из него
зверька.
Но из жилища неспешно выходил сутулый, старый человек, и грозные птицы
разочарованно улетали восвояси. Если день клонился к вечеру, то вышедший
смотрел на закат и говорил то ли себе, то ли собаке Полкану:
-- Ну, вот, и нам, людям и зверям, пора на покой. Ступай, Полкан, в свои
хоромы, а я в свои поковыляю.
Полкан угодливо-понимающе вилял облезлым, как старая метла, хвостом и
крался за хозяином, который, однако, захлопывал перед его носом дверь, но
напоследок, извиняясь, говорил:
-- Всякой живности свое место, голубчик. Не обессудь!
И собака, не обессуживая старика, плелась в свою будку, заваливалась на
солому, зевала и потом бдительно дремала, готовая в любую минуту
ночи-полночи постоять за хозяина и его имущество.
Нередко до утра в избе Ивана Степановича бился огонек в керосиновой
лампе: хозяин лежал или задумчиво прохаживался по единственной комнате,
вздыхал, почесывал в затылке, что-то невнятно говорил.
С вечера бродили за протекающей невдалеке Ангарой густые сырые тучи, но
так и не подошли к Новопашенному. Снег выпал ночью; утром Иван Степанович
вышел во двор -- ахнул и зажмурился: неприглядной, серой была земля, а теперь
-- светлая, торжественная; казалось, что и кочки, и деревья, и поленница, и
будка, и сопки -- все источает свет радости и привета. Над округой стоял
легкий синеватый туман. Из печных труб в новопашенской долине клубами валил
дым утренних хлопот. Заливались петухи, будто возвещали о приходе снежного
гостя. Иван Степанович бодро, с приплясом протоптал стежку до ворот; рядом с
ним подпрыгивал и повизгивал Полкан, на радостях норовил клацающими зубами
выхватить хозяйскую рукавицу.
-- Вот и славно: снег пожаловал на новопашенскую землю, -- ласково
говорил Иван Степанович собаке. -- На два дня приспешил по сравнению с
прошлогодним ноябрем. А какой мягкий, словно тысяча лебедей проплыла ночью
над нами, -- обронили пух. И на дом Ольги, супруги моей, слышь, Полкан, упали
они, -- теплей ей будет. Слава Богу, пришел снег в Новопашенный. Живи, все
живое, радуйся. А какую густую тишину принес! Вон там, Полкан, далеко,
ворона, поди, с ветки на ветку перепрыгнула, ударила по воздуху крыльями, --
вчерась я не услышал бы, а сегодня звук ядреный, хлопнуло будто бы под самым
моим ухом.
Полкан внимательно слушал речь хозяина, не прыгал, не шалил. Старик
помолчал, всматриваясь в белое, как снег, солнце, которое, вообразилось ему,
покатится, такое полное, сыровато-тяжелое, с небосвода и остановится на
земле туловищем снеговика; выбегут на улицу дети -- на тебе, снеговик, голову
с дырявым ведром, нос-морковку. Улыбнулся старик.
-- Вот ведь, Полкан, как мудро устроена жизнь: прыснуло на человека
радостью и благодатью и -- заиграло, закудрявилось в душе. Аж в пляс охота.
Тосковал я долго, разная напасть лезла в голову, а смотри-ка, пошел снег -- и
мою душу побелил. Да, порой мало надо человеку... Чего уши развесил?
Слушаешь хозяйские байки? Будто понимаешь!
Иван Степанович погладил оживившегося пса и ушел в избу. Собрал завтрак
-- три вареные в мундирах картошки, миску квашеной капусты, соленого хариуса,
репчатый лук, соль, два ломтика хлеба и домашнего кваса. Он питался так
небогато, просто не потому, что не хватало денег, а потому, что так привык с
детства, и когда ему где-нибудь предлагали отведать что-то "непростое", как
он говорил, то отказывался.
Простым, без затей было и убранство его жилища: топчан без матраса, но
с рогожами, самодельные табуретки и стол, книжная полка возле маленького
окна, печка. Ивану Степановичу однажды сказали, что его приют убогий, как у
монаха-схимника, но он поправил, усмехнувшись:
-- Простое, как у зверя, и живу по-простому, как зверь, и лучшей доли
мне не надо.
Старик неспешно позавтракал, крякнул от кисло ударившего в нос кваса.
Потом протопил печь, убрал во дворе снег, наколол дров. После обеда стал
собираться в дорогу: надо спуститься в Новопашенный, давно -- дней десять --
там не был, к тому же суббота -- банный день, да и супруге нужно помочь по
хозяйству; еще сына с внуком хочется повидать -- должны подъехать из
Иркутска.
Но не спешил старик спускаться с горы, тяжело думал, подбрасывая в
печку дрова. Не хотелось ему в Новопашенный, не было расположено его сердце
к людям. Но никуда не денешься, надо идти! Хоть как живи: по-звериному ли,
по-божьему ли -- а человечье, малое или большое, человек с человеком решает,
-- убеждал себя Иван Степанович, вздыхая.
Печь протопилась, он закрыл заслонку в трубе, с хмурым видом натянул на
худые плечи овчинный полушубок, нахлобучил на седую голову старую заячью
ушанку. Когда вышел на солнечный свет, снова защекотала губы улыбка:
-- Свету, мать моя, свету сколько! -- В сердце стало легче, и старик
пошел, притормаживая, по скользкому, нехоженому косогору.
Хорошо, легко шел старик вниз. И не только потому, что его путь был
мягким, свежим и белым, а потому еще, что чистой, новой, радостной виделась
ему новопашенская долина сверху -- с высоты его отшельничьей горы и с высоты
его долгой жизни. Он спускался вниз, в родной поселок, а вспоминалось ему
то, что находилось когда-то словно бы вверху, в каком-то другом, высшего
порядка мире. Перед ним лежала белая земля, как белый лист бумаги, на
котором он мысленно писал свои воспоминания
И почему-то вспоминалось ему все хорошее, доброе, чистое, как этот
первый снег. Сощурившись, увидел старик крутой бок Кременевой горы,
насупленно-задумчиво смотревшей на поселок и реку. Мальчишками,
припоминается Ивану Степановичу, наперегонки взбегали, карабкались на эту
гору; не у всякого "дыхалка" выдерживала, но тот, кто первым вбегал на
каменистую маковку, недели две-три был героем у детворы. Еще старику с
нежностью припомнилось, как парень Вася Куролесов, странноватый, но умный,
как говорили односельчане, "с царем в голове", смастерил механические крылья
и сказал:
-- Верьте, ребята, не верьте, а я полечу. Птицей пронесусь над
Новопашенным.
Отец строго сказал ему:
-- Я тебе, антихрист, полечу! -- И ногами поломал его крылья.
Вася плакал, но поздно ночью ушел из дома с обломками своего
прекрасного безумства. Через неделю под закат солнца отдыхающие новопашенцы
неожиданно услышали с Кременевки:
-- Люди, смотрите -- ле-чу-у-у!
-- Батюшки, свят, свят! -- крестились люди, испуганно подняв головы.
Действительно, Вася летел под большими крыльями своей непобедимой
мечты. Но неожиданно крылья схлопнулись, как ставни, и будто закрыли от
всего света его безумную, молодую жизнь. Упал Вася рядом с кладбищем, а
односельчанам показалось -- в закатное солнце, в красные, мягкие лучи, как в
пух, зарылся парень.
Ивану Степановичу радостно вспоминалось о Куролесове, потому что всю
жизнь ему хотелось так же подняться в небо и победно крикнуть новопашенцам:
-- Лечу-у-у, братцы!
И даже однажды тайком крылья починил, но не смог поднять своего духа
для совершения полета. Только в мечтах летал.
-- Э-эх, кто знает, ребята, может, еще полечу, -- сказал старик,
прижмурившись на солнце. -- Всполыхнется Новопашенный! -- беззубо улыбнулся
старик своей ребячьей мысли.
Солнце стояло над сосновым бором, который большим облаком кучился за
рекой, словно ночью небо прислонялось к земле -- и одно облако уснуло на
новопашенской притаежной равнине.
Остановился старик, любуясь заснеженным бором.
И вспомнилось ему давнее -- как однажды он чуть было не погиб за этот
лес. Когда случилась история -- уже ясно не помнит, но до войны. Узнал
Новопашенный, что в областных начальственных верхах решено соорудить в
сосняке за Шаманкой военные склады. Отбыли новопашенские ходоки в Иркутск,
просили за свой бор. Успокоили их:
-- Не волнуйтесь, товарищи, в другом месте построим склады. Сибирь
большая!
Однако через месяц с воинского эшелона была сгружена автотехника, и ее
направили на бор -- валить, выкорчевывать деревья. Новопашенцы любили бор,
берегли его, всюду в чужих краях хвалились, но волной накатиться в защиту --
не смогли. Техника гремела по дороге на переправу, но неожиданно от
притихшей, молчаливой толпы отделился молодой мужичок Иван Сухотин,
вприпрыжку забежал наперед колонны и поднял руки:
-- Стоп!
Трактор с грохотом остановился перед его грудью. Подбежал запыленный,
потный майор:
-- Парень, ты что, пьяный, а? Пошел прочь! Чего выпучился? Нажрался,
скотина!
-- Не пущу. Наш бор.
-- Что, что? -- не понял майор.
-- Не пущу. Наш бор.
-- Да ты что, гад?! Пшел! -- И ударил бунтарю по носу промасленным черным
кулаком.
Иван ударился головой об гусеницу. Односельчане подхватили его за руки,
за ноги и унесли от трактора. Иван был худым, но сильным, от жил происходила
его сила -- жильная. Он поднялся с травы, растолкал людей и снова подбежал к
трактору. Натужно-тихо сказал майору:
-- Не пущу. Наш бор.
-- Дави его! -- крикнул майор трактористу-солдату.
Солдат отодвинулся от рычагов, словно боялся, что рука сама собой
рванет на ход, побледнел. Майор выругался, вынул из кобуры пистолет:
-- Уйдешь с дороги или нет, предатель родины?
Иван испугался, но покрутил головой:
-- Нет.
-- Получай!
Прогремел выстрел. Отчаянно закричали люди, разбегаясь в разные
стороны.
Не убил горячий майор Ивана, лишь клочок мяса вырвала пуля из
предплечья. Майора вскоре арестовали и судили. И складов не построили в
прекрасном сосновом бору: оказалось, что автотехнику сгрузили в Новопашенном
по ошибке; второе решение о строительстве складов в другом месте пришло в
воинскую часть с большим опозданием.
Иван Степанович осторожно спустился к Шаманке, цепляясь за кустарники
на прибрежном укосе.
-- Здравствуй, болюшка наша, -- сказал старик реке.
Берега Шаманки были засыпаны снегом, забереги схвачены темным льдом, но
посередине она журчала по-летнему звонко, весело. Река неширокая, до другого
берега можно было камнем добросить, но глубокая, быстрая, пенная. В
предгорьях Саян тонкие цевки ручьев пробегают по каменистым, мшистым
распадкам, порогам, падают в пропасти, а потом сплетаются в сильную,
напористую Шаманку. Сильной, напряженной, взбитой, она вырывается из вечно
темного Семирядного ущелья на новопашенскую равнину. "Болюшкой" старик
назвал ее потому, что лет сорок назад леспромхозы стали по ней сплавлять
кругляк, и теперь вывелась в реке рыба, задавленная корой, топляками.
Передыхая, Иван Степанович постоял на берегу, послушал звонкий плеск
воды, полюбовался бором, который, представлялось, полыхал своим влажным
молодым снегом, послушал чирикающих на ивах синиц, положил в рот мороженую
ягодку рябины и покатал ее языком. Она неожиданно брызнула сладковатым, но
со жгучей горечью соком, -- Иван Степанович улыбнулся и, задорно протаптывая
в снегу новый, никем не хоженный путь, направился в поселок.
Тяжело дыша, выбрался на гравийный, высоко лежащий большак, засыпанный
снегом, но просеченный несколькими автомобилями, видимо, молоковозками, со
звоном бидонов укативших в район с молоком вечерней и утренней дойки. Старик
взмок -- снял шапку и рукавицы. Присел на валяющийся возле дороги чурбак,
вывалившийся из подпрыгнувшего на кочке грузовика, и прищурился на
синеватые, тенистые поля, которые лежали широко, как небо.
-- Лежите, родимые? -- спросил Иван Степанович. -- Наработались за лето,
умаялись, притихли, заснули, кормильцы наши. Спите, отдыхайте!
Старик вытянул шею, узко сощурился, всматриваясь, и с неудовольствием
кашлянул -- безобразно торчали в чистом поле брошенные сенокосилки, телега и
борона.
Ивану Степановичу стало нехорошо. Только что он радовался небу, полю и
снегу, тому, что разумным образом устроена жизнь всей природы, -- но теперь
опечалился. Ему было печально, что человек бросил ржаветь и гнить дорогую,
нужную в деле технику, что обезобразил поле и снег.
Всю жизнь старику страстно и искренне хотелось, чтобы его земляки стали
лучше, рачительно относились к общественному добру, любили землю, не пили,
не разворовывали колхозного имущества. Но люди жили так, как им хотелось и
моглось жить, и любое вмешательство Сухотина лишь озлобляло и раздражало их,
-- и ушел он от людей на гору.
Он свернул с большака на тропу, еле различимую под снегом, и пошел
коротким путем через скотный двор и конюшни к своему дому. На скотном дворе
ему встретился вечно выпивший или пьяный скотник Григорий Новиков,
сморщенный, как высушенный гриб, но он был еще молод, лет сорока. Григорий
всегда ходил в заношенной робе, в больших скособоченных кирзовых сапогах, на
его заросший затылок была сдвинута лоснящаяся, ветхая меховая шапка. Он
встретил Сухотина приветливыми звуками.
-- Все пьешь, Гриша? -- строго спросил старик, не останавливаясь.
Григорий махнул рукой, поскользнулся и упал. Сухотин остановился,
посмотрел на него сверху и укоризненно покачал головой. Григорий затих и --
уснул.
-- Эх, ты, поросенок, -- хотя и усмехнулся, но был сердит старик. -- А
парнем, после армии, помню, каким ты был -- аккуратным, приветливым,
стройным, непьющим... Эх, что вспоминать!
Сухотин пошел было своей дорогой, но остановился: кто знает, сколько
времени скотник пролежит в снегу, не простыл бы. Старик осмотрелся -- рядом
никого не было. Потянул скотника за шиворот -- тяжелый, не осилить; пошлепал
по щекам -- Григорий сморщился, выругался и оттолкнул старика так, что он
навзничь упал в снег.
-- Э-э, брат, да ты притворщик, видать, -- выбираясь из канавы и
усмехаясь, сказал старик. -- Силищи в тебе, как в быке, а на что ты ее
гробишь? Жить бы тебе в красоте и разуме, а ты... Эх! -- Жалко стало Ивану
Степановичу этого большого, сильного человека.
Из коровника он услышал веселую песню женщин и заглянул вовнутрь.
-- Батюшки мои! -- сморщился он, как от кислого или горького.
В стойлах и загонах мирно жевали и мычали коровы и влажными глазами
смотрели на выпивавших и разделывавших годовалого телка доярок. В кормушке
спал электрик Иван Пелифанов, на него строго смотрела корова, не имея
возможности воспользоваться сеном. Старая, худощавая Фекла, сраженная
непосильным для нее хмелем, спала на топчане. Женщины неразборчиво пели.
"Спивается деревня, -- подумал старик, сжимая губы. -- Сидят без работы,
последнее общественное добро разворовывают... Нет пути у Новопашенного!
Только, поди, и остается ему, как Гришке Новикову, завалиться в канаву и
ждать своей смертыньки. Все в этой жизни пошло прахом! И я, старый, уже
ничем не могу помочь людям".
Он перекрестился, вздохнул и вошел в коровник.
-- Бог в помощь, бабоньки, -- поздоровался и поклонился он. -- Гришка в
канаве замерзает -- помогите затащить в тепло.
-- У-ухма! Смотрите, бабы -- главный сельский прокурор пожаловал! --
крикнула и притопнула полная доярка Галина Селиванова; несколько раз махнула
лезвием ножа по тряпке, словно приготовилась для нападения на вошедшего.
Все недобро посмотрели на Сухотина и замолчали. Не поздоровались с ним
односельчане, и горько ему стало.
Вздохнул он тихо, для одного себя, и сказал:
-- Теленка, уважаемые бабоньки, жалко -- надо было бы ему еще подрасти...
Но Сухотина прервала дородная, грозная пожилая Мария Прохорова:
-- Ишь, бабы, разжалобился жалобенький! -- Подошла к Сухотину, установив
свои сильные мужские руки в бока. -- А мужа моего, Семена, жалобенький
человек, жалел тогда, помнишь небось? Чего побледнел, будто испужался, а?!
Хорошо помнил Иван Степанович, как Семенова Прохорова, известного в
округе охотника, рыбака и браконьера, нечаянно повстречал на таежной тропе
лет двадцать назад. Опасливо озираясь, Семен разделывал молодого сохатого.
-- Сухотин стуканул в ментовку на Семена, -- прошел слух по
Новопашенному.
Но Иван Степанович не был виновен.
Большой штраф выплачивали и без того всегда бедствовавшие Прохоровы, --
разорились, обнищали.
Иван Степанович не опустил глаза перед грозной женщиной и не мог
оправдываться. Проснулась Фекла, увидела Сухотина и пошла на него:
-- А-а, появился пакостник! Тьфу тебе!
Но так была пьяна болезненная, слабосильная старушка, что повалилась на
пол, ударилась затылком о жердь, досадливо покачала маленькой седенькой
головой. Обижена была старушка на Ивана Степановича, если по-здравому
рассудить, напрасно: не пил Иван Степанович, а муж Феклы пил и от водки
сгорел; не любила она Ивана Степановича также потому, что не бил он своей
жены, ласков был с ней, а Феклу бил муж.
И Фекле ничего не сказал старик, -- пытливо посмотрел на женщин: кто еще
на него пойдет?
Задние надавили на передних, и женщины пододвинулись к Сухотину. Он
сказал рассерженным женщинам:
-- Скверно, бабы, вы поступили -- колхозного теленка забили. Мясо по
домам растащите -- украдете...
Выпившие, взвинченные женщины стали кричать:
-- Не твое дело, праведник!
-- Иди своей дорогой!
-- Мы всю жизнь гнем спину на колхоз -- и ты нас укоряешь? Украли свое?!
-- Пошел отсюда, старый хрыч!
Сухотин молчал; когда они немного стихли, сказал:
-- Эх, вы, несчастные воровки!..
Хотел было выйти, но доярки набросились на него, били и ругали. Старик
не кричал и сил вырваться не хватало, только закрывал голову руками. Потом
упал, и женщины подняли его за руки, за ноги и бросили рядом со скотником
Григорием Новиковым.
Иван Степанович сильно ударился головой о камень -- потерял сознание и
долго пролежал на снегу. Не слышал и не видел, как подъехал на "Волге"
председатель акционерного общества, бывшего колхоза, Алексей Федорович
Коростылин, на которого когда-то писал в район, в газеты, разоблачая его как
плохого руководителя, не чистого на руку; Алексей Федорович все же удержался
в кресле, а Иван Степанович вынужден был уйти жить на гору.
Алексей Федорович, крупный, высокий мужчина лет шестидесяти, своим
крепким басовитым голосом сказал бригадиру доярок Галине Селивановой:
-- Закололи? Выбери-ка для меня, акционера, килограммов пять филейных
кусков -- на акционерные нужды, -- усмехнулся он. -- Остальное можете себе
взять.
-- Спасибо, Алексей Федорович, -- поклонилась полная Галина.
-- Спасибо тебе, наш благодетель, Алексей Федорович, -- поклонились и
другие женщины.
-- Продуктов дома -- картошка да капуста, а денег уже года три не
видали... Ты нас, Алексей Федорович, выручаешь крепко. А этот индюк пришел и
стал нас ругать, воровками обозвал?
-- Какой индюк? -- сразу не заметил Алексей Федорович лежавшего в канаве
Сухотина. -- А-а! Самый праведный и правильный в мире человек напился с
Григорием и, как поросенок, валяется в грязи!?
-- Совесть у него пьяная, -- сердито сказала Галина Селиванова, -- а сам
он трезвый.
Но Федора Алексеевича охватило такое чувство восторга, чувство
победителя, что он не слышал и не слушал Селиванову:
-- Вот гляньте, гляньте на него! -- возбужденно, как-то азартно просил
председатель акционерного общества, указывая пальцем на Сухотина. -- Этот
праведник всю жизнь учил меня, как жить, сколько он мне попортил крови,
сколько написал на меня бумаг в район, прокуратуру, по всему начальству
ходил с жалобами на меня, сколько раз обливал грязью меня и всех вас на
собраниях, что тунеядцы, мол, мы, пьяницы, разоряем колхоз, разворовываем
общественное имущество. Не давал нам житья! И вот -- гляньте на него,
бабоньки, гляньте! -- торжествовал Алексей Федорович и, как ребенок,
радовался своему неожиданному открытию; и, казалось всем, если кто-нибудь из
женщин сказал бы ему о том, почему Сухотин валяется в снегу, он не поверил
бы.
Доярки молчали и усмехались.
-- Всегда Сухотин был гордый. Гордец! -- сыпал Алексей Федорович. -- А
сейчас и подавно -- взобрался на гору и возомнил себя небожителем. --
Председатель помолчал, сжимая зубы, и выжал: -- Не человек он -- плесень.
Уехал, загрузив пакеты с мясом в багажник.
-- Бабы, не окочурился бы Иван Степанович, -- сказала самая трезвая,
Мария Прохорова, -- да Гришка, скот безрогий, чего доброго сдохнет.
Женщины весело, смеясь, уволокли старика и Григория в коровник и
забросили на сено, потрепав за носы.
-- Мычат, -- хмуро отметила Мария Прохорова, -- значит, живы. А деда,
бабы, мы ведь могли и порешить по нечаянности. Ой, ужасть! Хотя и не уважаю
его, а все страшно убить-то. -- Она перекрестилась и шепотком прочитала
молитву.
Старик очнулся не скоро. Приподнялся с сена -- словно распухшая, налитая
болью голова запрокинулась назад. Старик тихонько застонал и завалился на
спину. Но успел увидеть двух-трех доярок, которые, пьяно покачиваясь,
направлялись к выходу с поклажами в руках. В окнах было темно, -- наступил
вечер. Шаги затихли, и старик понял, что все разошлись по домам. Коровы
дремали, с закопченного низкого потолка лился электрический свет двух
лампочек. Рядом с собой Иван Степанович обнаружил скотника Новикова, который
начал тонко, с посвистом храпеть. Еще раз приподнялся -- удачнее, не бросило,
но сильно болел затылок. Посидел, не шевелясь.
В коровнике было парно и влажно; густо пахло скотом, молоком и сеном.
Старик любил эти запахи естества и на горе соскучился по ним. Он просто
сидел, дышал и думал: "Ан всыпали мне бабы по первое число. Так мне, старому
дураку, и надо. Учить вздумал, -- пробовал старик думать с улыбкой, но мысли,
как живые и сильные существа, настойчиво склонялись в другую сторону: --
Глупые бабы, жутко глупые! Живут, как скоты. Не видят ни красоты жизни, ни
правды ее. Слепые! Позволили им молоденького телка забить и мясо разворовать
-- ух, сколько счастья! Ахционерши они -- тьфу, дуры! Ферму скоро закроют --
нет скота, посевные поля урезали -- того нет, другого нет... а председатель
себе тем временем "Волгу" покупает... Эх! Себя губим -- Новопашенный гибнет,
страна разваливается. Нет хозяина на этой земле".
-- Все гибнет! -- прошептал старик, качая головой. Но вздрогнула боль --
застонал, повалился на сено. Прислушивался к запахам, выискивал в них дух
парного молока и луговых цветов и вспоминал, как вживе пахнут ромашки,
лютики, сок скошенных трав.
Вспоминалось старику летнее солнце и накатившая на него туча. Слышалась
ему веселая бегучая капель сначала робкого, тонкого молодого дождя, потом --
припустившего, повзрослевшего и, как подросток, бурно веселившегося. Но
проходит три-четыре минуты, -- и сильный, крепкий ливень начинает трепать и
низко пригибать травы и ветви, вспенивать землю, и кажется, что никто не
может воспротивиться этому дождю молодости, силы, задора. Однако не долог и
этот дождь, -- вырывались из-за туч солнечные ливни. Дождь постепенно утихал,
и вскоре тонкие разноцветные водяные нити беспомощно висят над землей,
растворяясь в воздухе. Через минуту другую дождь словно бы умирает, красиво,
радостно, этими тонкими радужными нитями. Любил Сухотин короткие летние
дожди. Когда дождь долгий, затянувшийся -- уныло живется человеку. Когда же
не долго и не коротко идет дождь, -- отчего-то не запоминается. Но когда
заставляет думать, останавливаться, чего-то ждать и во что-то верить.
Да, я жалею, что редко находился рядом с дедушкой; только на летние и
зимние каникулы приезжал в Весну. И однажды приехал для того, чтобы
похоронить дедушку.
Он лежал в гробу маленький, худенький, с подстриженными усами и
бородой, не страшный и не желтый, а очень естественный, будто прилег на
часок-другой вздремнуть. Солнце пушистыми клубками жило в его белых волосах,
и мне казалось, он очнется и скажет:
-- Я хочу вам счастья, мои родные.
Бабушка не долго прожила без него: тихо умерла дома в кровати, не от
тоски по дедушке, а так, естественно, от старости. Я почти ничего не
рассказал о бабушке, хотя мне казалось, что о ней я могу говорить долго. Но
сейчас задумался: а что, собственно, рассказать о ней? Ее жизнь -- как моя
ладонь, на которую я сейчас смотрю: вижу все линии и изгибы, все жилки и
шрамы. Что можно сказать о ее днях, похожих друг на друга, в работе
уходивших из ее жизни; что можно сказать о ее кроткой и неразличимой улыбке,
о ее нетягостной молчаливости, о ее маленьких загорелых натруженных руках?
Большая часть жизни дедушки и бабушки -- будни, будни. Но именно в этих
приземленных буднях я и любил дедушку с бабушкой. Мне хочется прожить так,
как они -- тихо, трудолюбиво, без шума и суеты.
Жизнь старика Ивана Сухотина казалась людям таинственной и непонятной.
В небольшом поселке Новопашенном отзвенело его недолгое детство,
мутными половодьями отбурлила молодость, иногда выбрасывая его то на большие
стройки Сибири, то на дороги войны. Уставший и худой, он возвращался в
родной Новопашенный.
С конца восьмидесятых, лет шесть или семь, Иван Степанович живет не в
самом Новопашенном, а в стороне, на лишившейся леса сопке-отшельнике. Рядом
тоже сопки, но они красивые, дородные, с лесом и кустарниками, а эта и на
самом деле какая-то одиночка, уродец в таежном семействе. Ее супесное, не
схваченное корнями деревьев подножие, подтачивала тугими струями Шаманка,
несущая свои быстрые воды с далеких Саянских гор.
Изба Сухотина стояла на гладкой маковке, однако не видна была поселку --
таилась за всхолмием. Хорошо ее видели только птицы, внимательно, цепко
разглядывали с высоты залетные коршуны и орлы, словно вызнавали, не звериное
ли внизу жилище, и, быть может, надеялись поймать показавшегося из него
зверька.
Но из жилища неспешно выходил сутулый, старый человек, и грозные птицы
разочарованно улетали восвояси. Если день клонился к вечеру, то вышедший
смотрел на закат и говорил то ли себе, то ли собаке Полкану:
-- Ну, вот, и нам, людям и зверям, пора на покой. Ступай, Полкан, в свои
хоромы, а я в свои поковыляю.
Полкан угодливо-понимающе вилял облезлым, как старая метла, хвостом и
крался за хозяином, который, однако, захлопывал перед его носом дверь, но
напоследок, извиняясь, говорил:
-- Всякой живности свое место, голубчик. Не обессудь!
И собака, не обессуживая старика, плелась в свою будку, заваливалась на
солому, зевала и потом бдительно дремала, готовая в любую минуту
ночи-полночи постоять за хозяина и его имущество.
Нередко до утра в избе Ивана Степановича бился огонек в керосиновой
лампе: хозяин лежал или задумчиво прохаживался по единственной комнате,
вздыхал, почесывал в затылке, что-то невнятно говорил.
С вечера бродили за протекающей невдалеке Ангарой густые сырые тучи, но
так и не подошли к Новопашенному. Снег выпал ночью; утром Иван Степанович
вышел во двор -- ахнул и зажмурился: неприглядной, серой была земля, а теперь
-- светлая, торжественная; казалось, что и кочки, и деревья, и поленница, и
будка, и сопки -- все источает свет радости и привета. Над округой стоял
легкий синеватый туман. Из печных труб в новопашенской долине клубами валил
дым утренних хлопот. Заливались петухи, будто возвещали о приходе снежного
гостя. Иван Степанович бодро, с приплясом протоптал стежку до ворот; рядом с
ним подпрыгивал и повизгивал Полкан, на радостях норовил клацающими зубами
выхватить хозяйскую рукавицу.
-- Вот и славно: снег пожаловал на новопашенскую землю, -- ласково
говорил Иван Степанович собаке. -- На два дня приспешил по сравнению с
прошлогодним ноябрем. А какой мягкий, словно тысяча лебедей проплыла ночью
над нами, -- обронили пух. И на дом Ольги, супруги моей, слышь, Полкан, упали
они, -- теплей ей будет. Слава Богу, пришел снег в Новопашенный. Живи, все
живое, радуйся. А какую густую тишину принес! Вон там, Полкан, далеко,
ворона, поди, с ветки на ветку перепрыгнула, ударила по воздуху крыльями, --
вчерась я не услышал бы, а сегодня звук ядреный, хлопнуло будто бы под самым
моим ухом.
Полкан внимательно слушал речь хозяина, не прыгал, не шалил. Старик
помолчал, всматриваясь в белое, как снег, солнце, которое, вообразилось ему,
покатится, такое полное, сыровато-тяжелое, с небосвода и остановится на
земле туловищем снеговика; выбегут на улицу дети -- на тебе, снеговик, голову
с дырявым ведром, нос-морковку. Улыбнулся старик.
-- Вот ведь, Полкан, как мудро устроена жизнь: прыснуло на человека
радостью и благодатью и -- заиграло, закудрявилось в душе. Аж в пляс охота.
Тосковал я долго, разная напасть лезла в голову, а смотри-ка, пошел снег -- и
мою душу побелил. Да, порой мало надо человеку... Чего уши развесил?
Слушаешь хозяйские байки? Будто понимаешь!
Иван Степанович погладил оживившегося пса и ушел в избу. Собрал завтрак
-- три вареные в мундирах картошки, миску квашеной капусты, соленого хариуса,
репчатый лук, соль, два ломтика хлеба и домашнего кваса. Он питался так
небогато, просто не потому, что не хватало денег, а потому, что так привык с
детства, и когда ему где-нибудь предлагали отведать что-то "непростое", как
он говорил, то отказывался.
Простым, без затей было и убранство его жилища: топчан без матраса, но
с рогожами, самодельные табуретки и стол, книжная полка возле маленького
окна, печка. Ивану Степановичу однажды сказали, что его приют убогий, как у
монаха-схимника, но он поправил, усмехнувшись:
-- Простое, как у зверя, и живу по-простому, как зверь, и лучшей доли
мне не надо.
Старик неспешно позавтракал, крякнул от кисло ударившего в нос кваса.
Потом протопил печь, убрал во дворе снег, наколол дров. После обеда стал
собираться в дорогу: надо спуститься в Новопашенный, давно -- дней десять --
там не был, к тому же суббота -- банный день, да и супруге нужно помочь по
хозяйству; еще сына с внуком хочется повидать -- должны подъехать из
Иркутска.
Но не спешил старик спускаться с горы, тяжело думал, подбрасывая в
печку дрова. Не хотелось ему в Новопашенный, не было расположено его сердце
к людям. Но никуда не денешься, надо идти! Хоть как живи: по-звериному ли,
по-божьему ли -- а человечье, малое или большое, человек с человеком решает,
-- убеждал себя Иван Степанович, вздыхая.
Печь протопилась, он закрыл заслонку в трубе, с хмурым видом натянул на
худые плечи овчинный полушубок, нахлобучил на седую голову старую заячью
ушанку. Когда вышел на солнечный свет, снова защекотала губы улыбка:
-- Свету, мать моя, свету сколько! -- В сердце стало легче, и старик
пошел, притормаживая, по скользкому, нехоженому косогору.
Хорошо, легко шел старик вниз. И не только потому, что его путь был
мягким, свежим и белым, а потому еще, что чистой, новой, радостной виделась
ему новопашенская долина сверху -- с высоты его отшельничьей горы и с высоты
его долгой жизни. Он спускался вниз, в родной поселок, а вспоминалось ему
то, что находилось когда-то словно бы вверху, в каком-то другом, высшего
порядка мире. Перед ним лежала белая земля, как белый лист бумаги, на
котором он мысленно писал свои воспоминания
И почему-то вспоминалось ему все хорошее, доброе, чистое, как этот
первый снег. Сощурившись, увидел старик крутой бок Кременевой горы,
насупленно-задумчиво смотревшей на поселок и реку. Мальчишками,
припоминается Ивану Степановичу, наперегонки взбегали, карабкались на эту
гору; не у всякого "дыхалка" выдерживала, но тот, кто первым вбегал на
каменистую маковку, недели две-три был героем у детворы. Еще старику с
нежностью припомнилось, как парень Вася Куролесов, странноватый, но умный,
как говорили односельчане, "с царем в голове", смастерил механические крылья
и сказал:
-- Верьте, ребята, не верьте, а я полечу. Птицей пронесусь над
Новопашенным.
Отец строго сказал ему:
-- Я тебе, антихрист, полечу! -- И ногами поломал его крылья.
Вася плакал, но поздно ночью ушел из дома с обломками своего
прекрасного безумства. Через неделю под закат солнца отдыхающие новопашенцы
неожиданно услышали с Кременевки:
-- Люди, смотрите -- ле-чу-у-у!
-- Батюшки, свят, свят! -- крестились люди, испуганно подняв головы.
Действительно, Вася летел под большими крыльями своей непобедимой
мечты. Но неожиданно крылья схлопнулись, как ставни, и будто закрыли от
всего света его безумную, молодую жизнь. Упал Вася рядом с кладбищем, а
односельчанам показалось -- в закатное солнце, в красные, мягкие лучи, как в
пух, зарылся парень.
Ивану Степановичу радостно вспоминалось о Куролесове, потому что всю
жизнь ему хотелось так же подняться в небо и победно крикнуть новопашенцам:
-- Лечу-у-у, братцы!
И даже однажды тайком крылья починил, но не смог поднять своего духа
для совершения полета. Только в мечтах летал.
-- Э-эх, кто знает, ребята, может, еще полечу, -- сказал старик,
прижмурившись на солнце. -- Всполыхнется Новопашенный! -- беззубо улыбнулся
старик своей ребячьей мысли.
Солнце стояло над сосновым бором, который большим облаком кучился за
рекой, словно ночью небо прислонялось к земле -- и одно облако уснуло на
новопашенской притаежной равнине.
Остановился старик, любуясь заснеженным бором.
И вспомнилось ему давнее -- как однажды он чуть было не погиб за этот
лес. Когда случилась история -- уже ясно не помнит, но до войны. Узнал
Новопашенный, что в областных начальственных верхах решено соорудить в
сосняке за Шаманкой военные склады. Отбыли новопашенские ходоки в Иркутск,
просили за свой бор. Успокоили их:
-- Не волнуйтесь, товарищи, в другом месте построим склады. Сибирь
большая!
Однако через месяц с воинского эшелона была сгружена автотехника, и ее
направили на бор -- валить, выкорчевывать деревья. Новопашенцы любили бор,
берегли его, всюду в чужих краях хвалились, но волной накатиться в защиту --
не смогли. Техника гремела по дороге на переправу, но неожиданно от
притихшей, молчаливой толпы отделился молодой мужичок Иван Сухотин,
вприпрыжку забежал наперед колонны и поднял руки:
-- Стоп!
Трактор с грохотом остановился перед его грудью. Подбежал запыленный,
потный майор:
-- Парень, ты что, пьяный, а? Пошел прочь! Чего выпучился? Нажрался,
скотина!
-- Не пущу. Наш бор.
-- Что, что? -- не понял майор.
-- Не пущу. Наш бор.
-- Да ты что, гад?! Пшел! -- И ударил бунтарю по носу промасленным черным
кулаком.
Иван ударился головой об гусеницу. Односельчане подхватили его за руки,
за ноги и унесли от трактора. Иван был худым, но сильным, от жил происходила
его сила -- жильная. Он поднялся с травы, растолкал людей и снова подбежал к
трактору. Натужно-тихо сказал майору:
-- Не пущу. Наш бор.
-- Дави его! -- крикнул майор трактористу-солдату.
Солдат отодвинулся от рычагов, словно боялся, что рука сама собой
рванет на ход, побледнел. Майор выругался, вынул из кобуры пистолет:
-- Уйдешь с дороги или нет, предатель родины?
Иван испугался, но покрутил головой:
-- Нет.
-- Получай!
Прогремел выстрел. Отчаянно закричали люди, разбегаясь в разные
стороны.
Не убил горячий майор Ивана, лишь клочок мяса вырвала пуля из
предплечья. Майора вскоре арестовали и судили. И складов не построили в
прекрасном сосновом бору: оказалось, что автотехнику сгрузили в Новопашенном
по ошибке; второе решение о строительстве складов в другом месте пришло в
воинскую часть с большим опозданием.
Иван Степанович осторожно спустился к Шаманке, цепляясь за кустарники
на прибрежном укосе.
-- Здравствуй, болюшка наша, -- сказал старик реке.
Берега Шаманки были засыпаны снегом, забереги схвачены темным льдом, но
посередине она журчала по-летнему звонко, весело. Река неширокая, до другого
берега можно было камнем добросить, но глубокая, быстрая, пенная. В
предгорьях Саян тонкие цевки ручьев пробегают по каменистым, мшистым
распадкам, порогам, падают в пропасти, а потом сплетаются в сильную,
напористую Шаманку. Сильной, напряженной, взбитой, она вырывается из вечно
темного Семирядного ущелья на новопашенскую равнину. "Болюшкой" старик
назвал ее потому, что лет сорок назад леспромхозы стали по ней сплавлять
кругляк, и теперь вывелась в реке рыба, задавленная корой, топляками.
Передыхая, Иван Степанович постоял на берегу, послушал звонкий плеск
воды, полюбовался бором, который, представлялось, полыхал своим влажным
молодым снегом, послушал чирикающих на ивах синиц, положил в рот мороженую
ягодку рябины и покатал ее языком. Она неожиданно брызнула сладковатым, но
со жгучей горечью соком, -- Иван Степанович улыбнулся и, задорно протаптывая
в снегу новый, никем не хоженный путь, направился в поселок.
Тяжело дыша, выбрался на гравийный, высоко лежащий большак, засыпанный
снегом, но просеченный несколькими автомобилями, видимо, молоковозками, со
звоном бидонов укативших в район с молоком вечерней и утренней дойки. Старик
взмок -- снял шапку и рукавицы. Присел на валяющийся возле дороги чурбак,
вывалившийся из подпрыгнувшего на кочке грузовика, и прищурился на
синеватые, тенистые поля, которые лежали широко, как небо.
-- Лежите, родимые? -- спросил Иван Степанович. -- Наработались за лето,
умаялись, притихли, заснули, кормильцы наши. Спите, отдыхайте!
Старик вытянул шею, узко сощурился, всматриваясь, и с неудовольствием
кашлянул -- безобразно торчали в чистом поле брошенные сенокосилки, телега и
борона.
Ивану Степановичу стало нехорошо. Только что он радовался небу, полю и
снегу, тому, что разумным образом устроена жизнь всей природы, -- но теперь
опечалился. Ему было печально, что человек бросил ржаветь и гнить дорогую,
нужную в деле технику, что обезобразил поле и снег.
Всю жизнь старику страстно и искренне хотелось, чтобы его земляки стали
лучше, рачительно относились к общественному добру, любили землю, не пили,
не разворовывали колхозного имущества. Но люди жили так, как им хотелось и
моглось жить, и любое вмешательство Сухотина лишь озлобляло и раздражало их,
-- и ушел он от людей на гору.
Он свернул с большака на тропу, еле различимую под снегом, и пошел
коротким путем через скотный двор и конюшни к своему дому. На скотном дворе
ему встретился вечно выпивший или пьяный скотник Григорий Новиков,
сморщенный, как высушенный гриб, но он был еще молод, лет сорока. Григорий
всегда ходил в заношенной робе, в больших скособоченных кирзовых сапогах, на
его заросший затылок была сдвинута лоснящаяся, ветхая меховая шапка. Он
встретил Сухотина приветливыми звуками.
-- Все пьешь, Гриша? -- строго спросил старик, не останавливаясь.
Григорий махнул рукой, поскользнулся и упал. Сухотин остановился,
посмотрел на него сверху и укоризненно покачал головой. Григорий затих и --
уснул.
-- Эх, ты, поросенок, -- хотя и усмехнулся, но был сердит старик. -- А
парнем, после армии, помню, каким ты был -- аккуратным, приветливым,
стройным, непьющим... Эх, что вспоминать!
Сухотин пошел было своей дорогой, но остановился: кто знает, сколько
времени скотник пролежит в снегу, не простыл бы. Старик осмотрелся -- рядом
никого не было. Потянул скотника за шиворот -- тяжелый, не осилить; пошлепал
по щекам -- Григорий сморщился, выругался и оттолкнул старика так, что он
навзничь упал в снег.
-- Э-э, брат, да ты притворщик, видать, -- выбираясь из канавы и
усмехаясь, сказал старик. -- Силищи в тебе, как в быке, а на что ты ее
гробишь? Жить бы тебе в красоте и разуме, а ты... Эх! -- Жалко стало Ивану
Степановичу этого большого, сильного человека.
Из коровника он услышал веселую песню женщин и заглянул вовнутрь.
-- Батюшки мои! -- сморщился он, как от кислого или горького.
В стойлах и загонах мирно жевали и мычали коровы и влажными глазами
смотрели на выпивавших и разделывавших годовалого телка доярок. В кормушке
спал электрик Иван Пелифанов, на него строго смотрела корова, не имея
возможности воспользоваться сеном. Старая, худощавая Фекла, сраженная
непосильным для нее хмелем, спала на топчане. Женщины неразборчиво пели.
"Спивается деревня, -- подумал старик, сжимая губы. -- Сидят без работы,
последнее общественное добро разворовывают... Нет пути у Новопашенного!
Только, поди, и остается ему, как Гришке Новикову, завалиться в канаву и
ждать своей смертыньки. Все в этой жизни пошло прахом! И я, старый, уже
ничем не могу помочь людям".
Он перекрестился, вздохнул и вошел в коровник.
-- Бог в помощь, бабоньки, -- поздоровался и поклонился он. -- Гришка в
канаве замерзает -- помогите затащить в тепло.
-- У-ухма! Смотрите, бабы -- главный сельский прокурор пожаловал! --
крикнула и притопнула полная доярка Галина Селиванова; несколько раз махнула
лезвием ножа по тряпке, словно приготовилась для нападения на вошедшего.
Все недобро посмотрели на Сухотина и замолчали. Не поздоровались с ним
односельчане, и горько ему стало.
Вздохнул он тихо, для одного себя, и сказал:
-- Теленка, уважаемые бабоньки, жалко -- надо было бы ему еще подрасти...
Но Сухотина прервала дородная, грозная пожилая Мария Прохорова:
-- Ишь, бабы, разжалобился жалобенький! -- Подошла к Сухотину, установив
свои сильные мужские руки в бока. -- А мужа моего, Семена, жалобенький
человек, жалел тогда, помнишь небось? Чего побледнел, будто испужался, а?!
Хорошо помнил Иван Степанович, как Семенова Прохорова, известного в
округе охотника, рыбака и браконьера, нечаянно повстречал на таежной тропе
лет двадцать назад. Опасливо озираясь, Семен разделывал молодого сохатого.
-- Сухотин стуканул в ментовку на Семена, -- прошел слух по
Новопашенному.
Но Иван Степанович не был виновен.
Большой штраф выплачивали и без того всегда бедствовавшие Прохоровы, --
разорились, обнищали.
Иван Степанович не опустил глаза перед грозной женщиной и не мог
оправдываться. Проснулась Фекла, увидела Сухотина и пошла на него:
-- А-а, появился пакостник! Тьфу тебе!
Но так была пьяна болезненная, слабосильная старушка, что повалилась на
пол, ударилась затылком о жердь, досадливо покачала маленькой седенькой
головой. Обижена была старушка на Ивана Степановича, если по-здравому
рассудить, напрасно: не пил Иван Степанович, а муж Феклы пил и от водки
сгорел; не любила она Ивана Степановича также потому, что не бил он своей
жены, ласков был с ней, а Феклу бил муж.
И Фекле ничего не сказал старик, -- пытливо посмотрел на женщин: кто еще
на него пойдет?
Задние надавили на передних, и женщины пододвинулись к Сухотину. Он
сказал рассерженным женщинам:
-- Скверно, бабы, вы поступили -- колхозного теленка забили. Мясо по
домам растащите -- украдете...
Выпившие, взвинченные женщины стали кричать:
-- Не твое дело, праведник!
-- Иди своей дорогой!
-- Мы всю жизнь гнем спину на колхоз -- и ты нас укоряешь? Украли свое?!
-- Пошел отсюда, старый хрыч!
Сухотин молчал; когда они немного стихли, сказал:
-- Эх, вы, несчастные воровки!..
Хотел было выйти, но доярки набросились на него, били и ругали. Старик
не кричал и сил вырваться не хватало, только закрывал голову руками. Потом
упал, и женщины подняли его за руки, за ноги и бросили рядом со скотником
Григорием Новиковым.
Иван Степанович сильно ударился головой о камень -- потерял сознание и
долго пролежал на снегу. Не слышал и не видел, как подъехал на "Волге"
председатель акционерного общества, бывшего колхоза, Алексей Федорович
Коростылин, на которого когда-то писал в район, в газеты, разоблачая его как
плохого руководителя, не чистого на руку; Алексей Федорович все же удержался
в кресле, а Иван Степанович вынужден был уйти жить на гору.
Алексей Федорович, крупный, высокий мужчина лет шестидесяти, своим
крепким басовитым голосом сказал бригадиру доярок Галине Селивановой:
-- Закололи? Выбери-ка для меня, акционера, килограммов пять филейных
кусков -- на акционерные нужды, -- усмехнулся он. -- Остальное можете себе
взять.
-- Спасибо, Алексей Федорович, -- поклонилась полная Галина.
-- Спасибо тебе, наш благодетель, Алексей Федорович, -- поклонились и
другие женщины.
-- Продуктов дома -- картошка да капуста, а денег уже года три не
видали... Ты нас, Алексей Федорович, выручаешь крепко. А этот индюк пришел и
стал нас ругать, воровками обозвал?
-- Какой индюк? -- сразу не заметил Алексей Федорович лежавшего в канаве
Сухотина. -- А-а! Самый праведный и правильный в мире человек напился с
Григорием и, как поросенок, валяется в грязи!?
-- Совесть у него пьяная, -- сердито сказала Галина Селиванова, -- а сам
он трезвый.
Но Федора Алексеевича охватило такое чувство восторга, чувство
победителя, что он не слышал и не слушал Селиванову:
-- Вот гляньте, гляньте на него! -- возбужденно, как-то азартно просил
председатель акционерного общества, указывая пальцем на Сухотина. -- Этот
праведник всю жизнь учил меня, как жить, сколько он мне попортил крови,
сколько написал на меня бумаг в район, прокуратуру, по всему начальству
ходил с жалобами на меня, сколько раз обливал грязью меня и всех вас на
собраниях, что тунеядцы, мол, мы, пьяницы, разоряем колхоз, разворовываем
общественное имущество. Не давал нам житья! И вот -- гляньте на него,
бабоньки, гляньте! -- торжествовал Алексей Федорович и, как ребенок,
радовался своему неожиданному открытию; и, казалось всем, если кто-нибудь из
женщин сказал бы ему о том, почему Сухотин валяется в снегу, он не поверил
бы.
Доярки молчали и усмехались.
-- Всегда Сухотин был гордый. Гордец! -- сыпал Алексей Федорович. -- А
сейчас и подавно -- взобрался на гору и возомнил себя небожителем. --
Председатель помолчал, сжимая зубы, и выжал: -- Не человек он -- плесень.
Уехал, загрузив пакеты с мясом в багажник.
-- Бабы, не окочурился бы Иван Степанович, -- сказала самая трезвая,
Мария Прохорова, -- да Гришка, скот безрогий, чего доброго сдохнет.
Женщины весело, смеясь, уволокли старика и Григория в коровник и
забросили на сено, потрепав за носы.
-- Мычат, -- хмуро отметила Мария Прохорова, -- значит, живы. А деда,
бабы, мы ведь могли и порешить по нечаянности. Ой, ужасть! Хотя и не уважаю
его, а все страшно убить-то. -- Она перекрестилась и шепотком прочитала
молитву.
Старик очнулся не скоро. Приподнялся с сена -- словно распухшая, налитая
болью голова запрокинулась назад. Старик тихонько застонал и завалился на
спину. Но успел увидеть двух-трех доярок, которые, пьяно покачиваясь,
направлялись к выходу с поклажами в руках. В окнах было темно, -- наступил
вечер. Шаги затихли, и старик понял, что все разошлись по домам. Коровы
дремали, с закопченного низкого потолка лился электрический свет двух
лампочек. Рядом с собой Иван Степанович обнаружил скотника Новикова, который
начал тонко, с посвистом храпеть. Еще раз приподнялся -- удачнее, не бросило,
но сильно болел затылок. Посидел, не шевелясь.
В коровнике было парно и влажно; густо пахло скотом, молоком и сеном.
Старик любил эти запахи естества и на горе соскучился по ним. Он просто
сидел, дышал и думал: "Ан всыпали мне бабы по первое число. Так мне, старому
дураку, и надо. Учить вздумал, -- пробовал старик думать с улыбкой, но мысли,
как живые и сильные существа, настойчиво склонялись в другую сторону: --
Глупые бабы, жутко глупые! Живут, как скоты. Не видят ни красоты жизни, ни
правды ее. Слепые! Позволили им молоденького телка забить и мясо разворовать
-- ух, сколько счастья! Ахционерши они -- тьфу, дуры! Ферму скоро закроют --
нет скота, посевные поля урезали -- того нет, другого нет... а председатель
себе тем временем "Волгу" покупает... Эх! Себя губим -- Новопашенный гибнет,
страна разваливается. Нет хозяина на этой земле".
-- Все гибнет! -- прошептал старик, качая головой. Но вздрогнула боль --
застонал, повалился на сено. Прислушивался к запахам, выискивал в них дух
парного молока и луговых цветов и вспоминал, как вживе пахнут ромашки,
лютики, сок скошенных трав.
Вспоминалось старику летнее солнце и накатившая на него туча. Слышалась
ему веселая бегучая капель сначала робкого, тонкого молодого дождя, потом --
припустившего, повзрослевшего и, как подросток, бурно веселившегося. Но
проходит три-четыре минуты, -- и сильный, крепкий ливень начинает трепать и
низко пригибать травы и ветви, вспенивать землю, и кажется, что никто не
может воспротивиться этому дождю молодости, силы, задора. Однако не долог и
этот дождь, -- вырывались из-за туч солнечные ливни. Дождь постепенно утихал,
и вскоре тонкие разноцветные водяные нити беспомощно висят над землей,
растворяясь в воздухе. Через минуту другую дождь словно бы умирает, красиво,
радостно, этими тонкими радужными нитями. Любил Сухотин короткие летние
дожди. Когда дождь долгий, затянувшийся -- уныло живется человеку. Когда же
не долго и не коротко идет дождь, -- отчего-то не запоминается. Но когда