У него уже был случай - угодил в суп. Хорошо, суп был не очень горячий - обошлись тем, что отмыли Чику, а если бы был только с плиты? Облез бы тогда Чика, как шелудивый пес.
   - М-да... Так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу"!
   Попугай вновь, не боясь соскользнуть в борщ, звонко цокая о фаянс коготками, переместился по краю тарелки и неожиданно чисто и четко, будто читал книгу, произнес:
   - Так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу".
   Фраза была длинной, сложной, её и человек-то не сразу запомнит, не то что попугай. Чика, словно бы понимая, что совершил нечто героическое, достойное похвалы, смешно надул щеки и кокетливо наклонил голову вначале в одну сторону, потом, дав хозяину возможность полюбоваться собой, в другую, переступил по краю тарелки, потянулся к борщу, хлебнул свекольного бульона, задрал голову вверх и по-воробьиному задергал горлом, грудкой, защелкал клювом, проглатывая наваристую красную жижку. Подцепил снова немного варева, проглотил, ухватил клювом какую-то продолговатую лапшинку - то ли полоску свеклы, то ли кусочек капусты, вновь задрал голову и задрожал всем телом, справляясь с едой.
   У Чики был человеческий вкус, ему нравилась еда людей, нравились горячие блюда, вот ведь как.
   - Ну, Чика! - только и нашел что сказать Левченко. Других слов у него не было. - Ну, Чика!
   - Так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу"! - отчеканил в ответ Чика важным чистым голосом, вызвав у хозяина ещё большее изумление, чем раньше. Левченко в ответ лишь дернул по-птичьи головой, подцепил ложкой немного борща и отправил себе в рот.
   Чика тоже наклонился, зачерпнул клювом немного бульона. Раньше он никогда не ел с хозяином из одной тарелки, это происходило впервые.
   Отсутствие практики и подвело попугая - в следующий миг Чика не удержал равновесия, пошатнулся, будто пьяный, взмахнул крылышками, но спасти себя не смог, и съехал прямо в тарелку, закричал, заблажил отчаянно, произнося разом все известные ему слова:
   - Ага, какой у нас Чика хороший, звонкоголосый, импортный, быть того не может, так ты, друг ситный, никогда не научишься быть вежливым и никогда не научишься говорить: "Прошу пожаловать к столу!", ага, быть того не может...
   Небольшое ладное тельце его из желтого превратилось в свекольно-розовое, с густыми бордовыми разводами. Ошалевший от того, что с ним произошло, Чика стал походить на неведомую, не занесенную ни в один каталог птицу. Левченко проворно выхватил попугая из борща и бегом устремился в ванную.
   - Ну ты, гад, и даешь! - Левченко хотел было выматериться, но мат застрял у него в горле, Левченко на ходу с досадой махнул рукой, да и не умел он особенно-то материться, хотя и был шофером, - гораздо лучше это делал напарник. - Ну ты и га-ад!
   В ванной он бросил бедного Чику в раковину, тот заскакал в ней возмущенно, встревоженно, горланя что-то - на этот раз его "речь" была неразборчива.
   Левченко быстро запалил газовую колонку, пустил теплую воду, вымыл руки, потом намылил Чику. Попугай против такой малоприятной операции возражал, он затрепыхался, защелкал железным своим клювом - хоть и маленьким, но способным ущипнуть больно, - вцепился хозяину в пальцы.
   - Терпи, терпи, дядя, - пробормотал Левченко, не замечая боли, - он перепугался не меньше попугая.
   Вымытого, ставшего вновь желтым Чику важно было не застудить. Левченко аккуратно вытер его одним полотенцем, потом другим, сунул себе под свитер.
   - Сиди тут, негодяй! - приказал он попугаю, - пока коклюш не схватил.
   Чика покорно замер у хозяина за пазухой. В доме было прохладно: экономные немцы поставили в коттеджи такие котлы, которые и топлива много не ели, и тепла особого не давали, поэтому побегать по коттеджу в трусиках да в маечке Левченко не мог.
   Минут через двадцать попугай обсох, и Левченко выпустил его.
   Чика, взъерошенный, хмурый, уселся на столе напротив хозяина и стал обихаживать себя - растрепанный наряд ему не нравился.
   Разобравшись с попугаем, Левченко полез в погреб, забрался в угол, где за банками с солеными огурцами у него лежала полосатая, прочно склеенная лентой ботиночная коробка с надписью "Терволина" - из-под швейцарской обуви. Там, в ветоши, у него хранился пистолет "ТТ" - тяжелый, с мощным боем, запросто просаживающий пулей толстую доску. Пистолет был старый, - ещё военных лет, выпущенный в 1945 году, но очень хорошо сохранившийся, ухоженный и надежный. Купил его Левченко по случаю у одного деда, так, на всякий случай.
   Если бы в тот страшный день пистолет был с ним, Левченко вряд ли бы дался в руки двум грабителям в милицейской форме. Впрочем, кто знает - ведь у них был автомат. А с пистолетом против автомата - все равно, что с рогаткой...
   Левченко извлек коробку из угла, стряхнул с неё пыль, протер тряпкой - действовал, будто опытная хозяйка, ретиво следящая за своим имуществом, - потом открыл коробку. Достал пистолет, вскинул его на уровень глаз, мягко нажал пальцем на защитную дужку - на спусковую собачку нажимать не стал:
   - Чпок!
   Затем, сделав ловкое ковбойское движение, снова вскинул, прицелился в паутину, свитую наглым, оккупировавшим половину подвала пауком:
   - Чпок!
   Пистолет нравился ему, придавал уверенность. Что ж, старик Егоров прав - обиду этим подонкам прощать нельзя.
   Левченко покрутил пистолет вокруг пальца, будто лихой американский налетчик, достал из коробки обойму с желтенькими, нарядными и зло поблескивающими патронами, загнал обойму в рукоять. Лицо его стало серьезным: одно дело - баловаться с пистолетом, когда тот не заряжен, и совсем другое - когда в рукояти боевая обойма.
   Он представил себе, каким будет лицо у того кадыкастого парня с капитанскими погонами на плечах, и незнакомо, хищно улыбнулся.
   Спрятав оружие, Левченко выбрался из погреба. Некоторое время он сидел на кухне, думал, что делать дальше. Позвонил Розову. Тот предложил снова съездить в Германию на автомобильный рынок, но Левченко отказался:
   - Старик, если можно, дай мне пока тайм-аут! Кое-какие хвосты на старой работе обозначились, мне их надо обрубить.
   - Сколько времени на это уйдет?
   - Пока не знаю. Все может быстро произойти, а может, и нет... Не знаю.
   - Ты же теперь у меня работаешь, у ме-ня... - Розов похоже усаживался за стол - было слышно, как он гремел стулом, звякал тарелками, побренькивал вилкой с ложкой. Как только он приступил к трапезе, речь его изменилась: Бапатубапачешь...
   Но Левченко понял - в переводе на нормальный язык это означало: "Зарплату-то у меня получаешь..."
   - У тебя, - Левченко вздохнул, - спасибо тебе, корешок, - он снова вздохнул, - но хвосты есть хвосты, их оставлять нельзя.
   - Чучараншыйоа, - сказал Розов, что означало: "Ты какой-то нерешительный, Вова", и продолжил: - Вастуборшормецигда! ("Расстанешься ты наконец со своей шарашкиной конторой или нет?")
   Левченко вздохнул.
   - Я ведь там столько лет проработал. Просто так расстаться не получается.
   - Шупяке, - сказал Розов, что означало: "Пустяки!"
   - Вот когда обрежу все хвосты, буду находиться в полном твоем распоряжении, - пообещал Левченко. - Тогда хоть месяцами можем гонять по Европе.
   - Опумифошо! - сказал Розов. "Это будет очень хорошо", - понял Левченко. В голосе Розова прорезались радостные нотки.
   Левченко был ценен как сотрудник в любой команде, совершающей поездки за границу, - он хорошо знал дороги Европы, знал, где можно дешево и вкусно поесть и почти задаром переночевать, где стоит чинить поломавшуюся машину, а где - даже головы не поворачивать в сторону автомобильной мастерской: ничего не сделают, только деньги сдерут, он бегло лопотал по-итальянски и по-немецки, чуть знал французский и английский - правда, ровно настолько, чтобы попросить в баре банку пива и объясниться с дорожным полицейским, но больше водителю и не надо... В общем, Володька Левченко был ценным кадром.
   - Баусвашлюе, - сказал Розов, что в переводе означало: "Давай, освобождайся скорее", - и добавил: - Упитаами, - "И приходи скорее ко мне".
   - Ладно! - Правда, Левченко не был уверен в том, что так оно и будет.
   Переговорив с Розовым, он некоторое время стоял у окна и с неясной тоской смотрел на улицу, на соседние, давно не ремонтированные, с облупившейся штукатуркой коттеджи, темные, печально замерзшие деревья с потрескавшейся черной корой, на игриво скручивающийся в жгуты сухой колючий снег, прислушивался к тишине дома, которую иногда прорывал голос Чики... Тишина делалась гнетущей, как затяжная боль.
   Отвлек Левченко от созерцания пустынной, будто из недоброй сказки улицы, попугай - прилетел, зацепился лапками за штору и, свесившись головой вниз, произнес торжествующе, будто поймал хозяина на чем-то нехорошем:
   - Ага-а!
   Глянув в последний раз на замысловатые жгуты снега, Левченко пошел к себе в комнату - надо было немного поспать. Послеобеденный сон, когда половина дел сделана, суп съеден, а пистолет проверен, - святое дело.
   Чика настырным голосом прокричал ему вслед:
   - Ага-а! - Попугай уже окончательно пришел в себя после купания в борще - летал по дому, теребил клювом шторы и пребывал в хорошем настроении.
   - Ага, - подтвердил Левченко, вошел в свою комнату и аккуратно прикрыл за собою дверь.
   Ему показалось, что в проем попала тряпка - непонятно откуда свалилась, Левченко, поморщившись, потянул ручку сильнее, но дверь не закрылась.
   Он с досадой оглянулся, и глаза у него округлились, стали темными, а на лбу, словно Левченко слушал свой приговор, выступил пот.
   Рывком распахнув дверь, он присел на корточки. Тряпка, застрявшая в проеме, свалилась вниз. Это был Чика - переломанный, с вывернутыми черными лапками и сбитой набок головой. Левченко не заметил, что Чика решил проследовать за ним в комнату, и раздавил попугая дверью.
   - Чика, - с болью прошептал Левченко, взял смятый, лишенный жизни комочек в руки, подул на него. В горле у Левченко вспухло что-то теплое, соленое, он сглотнул слезы. - Чика! - Снова подул на попугая: ему казалось, что дыхание его поможет Чике, оживит птицу, но Чика был неподвижен.
   Левченко помотал головой, будто пьяный, зажмурился от секущей тоски и боли, сделавшейся совсем нестерпимой.
   Плечи у него затряслись. Левченко казалось, что потерял он существо такое же близкое и родное, как и мать.
   А что он скажет матери, когда та вернется домой?
   Чем ближе колонна Стефановича подходила к Москве, тем больше на трассе становилось машин - таких же громоздких, как и в колонне Стефановича, фур, похожих на железнодорожные вагоны, легковушек и обычных грузовиков - "каботажников" дороги, преданных трудяг, которых Рогожкин любил за работоспособность и выносливость - они ходили не только по шоссе и проселкам, но и по топям, по непролазной, разваривающейся весной и осенью в кашу пашне, по лесным просекам и склонам крутых оврагов, таких машин, как безотказные московские ЗИЛы, по мнению Рогожкина, на Западе не было.
   Чаще всего встречались легковушки, было много иномарок, особенно "мерседесов". Самых разных модификаций: от представительских, роскошных, стоивших целое состояние, до небольших, аккуратных, в которых жены новых русских миллионеров ездят к Юдашкину за обновками либо в закрытые магазины познакомиться со свежей партией изысканной французской парфюмерии, прибывшей из Парижа.
   Москва - это Москва. От всех переделок, перестроек, перестрелок, разборок и дележей она хапнула больше всего. Но Рогожкин не завидовал тем, кто жил в Москве: уж лучше обитать в какой-нибудь полуголодной нищей деревеньке, чем в сытой, пестрящей богатыми иностранными вывесками столице. Слишком уж страшно жить в Москве простому человеку, который не имеет ни охраны, ни блата в правительстве, ни туго набитого долларами кошелька.
   На подъезде к Москве глаз надо держать востро - того гляди, под колесо фуры сунется какая-нибудь хрупкая машиненка либо мотоциклист, - эти хипари научились ездить зимой, как и летом, - тормозить же сильно нельзя, фуру с тяжелым грузом обязательно понесет. И вообще может завалить набок.
   Но Рогожкин не боялся ни дороги, ни мотоциклистов, ни наледей на асфальте. Жизнь его вступила в ту фазу, когда все в ней было прекрасно, светлых тонов было гораздо больше, чем темных. Рогожкин радовался этой опасной заснеженной дороге, и низкому хмурому небу, и сгубленным ядовитыми бензиновыми парами деревьям, растущим на обочинах по обе стороны шоссе, он не видел в них увядания и не думал о том, что автомобильные выхлопы умертвляют зелень, глаза фиксировали только задумчивые, погруженные в зимнюю дрему деревья, - грело его и то, что из Москвы они, никуда не заезжая, сразу вернутся домой, в Лиозно и он увидит Настю...
   Замигал крохотный красный глазок рации - звук Рогожкин убрал, оставил только световой сигнал, тревожный рубиновый огонек, - замыкающую машину вызывала машина головная.
   Рогожкин щелкнул рычажком, похожим на выключатель настольной лампы, и услышал голос Стефановича:
   - Ну как? Все в порядке?
   - Все в порядке.
   - Сбоев там, сзади, нет?
   - Пока не наблюдается.
   - Тьфу-тьфу-тьфу! Пусть это временное "пока" будет постоянным, суеверно проговорил Стефанович. - Предложение мое как... Обдумываешь? Или уже обдумал?
   - Пока обдумываю.
   - Давай, давай... Особо это дело не затягивай.
   - Предложение очень заманчивое...
   - Не только заманчивое, но и толковое, - перебил бригадир. - Ладно, думай... Думать никогда не вредно.
   На последнем привале Стефанович отозвал Рогожкина в сторону, подцепил рукой немного снега, стиснул его пальцами, потом приложил ко лбу.
   - Не пойму, температура у меня, что ли? - пробормотал он. - Что-то неважно себя чувствую.
   - Может, стоит где-нибудь около больницы притормозить?
   - Нет, - медленно двинул головой в сторону Стефанович, - я врачей не люблю и услугами их стараюсь не пользоваться.
   В ответ Рогожкин лишь приподнял плечи: вольному воля, но если есть температура, то неплохо бы показаться врачу и сжевать какую-нибудь таблетку.
   - Смотри, старшой, - сказал он, - твое, конечно, дело, но я бы с температурой не шутил.
   - Я вот о чем хотел с тобой потолковать, - Стефанович взял Рогожкина за локоть и отвел ещё дальше в сторону. - Мы ведь сейчас пашем на чужого дядю... Все пашем и пашем, все пашем и пашем. А зарабатываем гроши.
   Рогожкин с интересом покосился на бригадира.
   - Так сложилась жизнь.
   - Сложилась жизнь, не сложилась, обсуждать не будем, только это дело надо поломать...
   - Каким образом?
   - Очень просто. Надо объединиться и создать собственную контору.
   - Под названием "Шарашкина". - Рогожкин обидно засмеялся. - А машины где возьмем?
   - И по этой части есть кое-какие соображения. Возьмем по лизингу или как это там называется? Короче - напрокат. На пару лет. За это время мы заработаем десяток своих.
   - Придут коммунисты - все заберут. И правы будут.
   - Не придут.
   - А по-моему, придут.
   - Все самые ярые каммуняки давным-давно перекрасились в ярых демократов. Они хорошо поживились, сидят у раздаточного окна и теперь сделают все, чтобы никого не подпустить к хлебу. Ты смотри, что в России творится!
   - Да уж... Земля в дыму.
   - Если бы только земля! И только бы в дыму. Ну, как тебе мое предложение.
   - Надо подумать...
   - Давай, думай. Надумаешь - будешь моим компаньоном.
   - Значит, берете в долю?
   - Сколько раз тебе говорил - обращайся ко мне на "ты". Чего ты все "выкаешь" да "выкаешь"? - Стефанович неожиданно раздраженно ударил ребром ладони по крепкому сучку, торчавшему, будто деревянный нос Буратино, из соснового ствола. Сучок как ножом срезало - свалился Стефановичу под ноги. - Естественно, возьму тебя в долю. Если бы не собирался взять, то и не вел бы разговора.
   Вот такое предложение поступило Рогожкину от мрачного, почти никогда не улыбающегося, но тем не менее сохранившего добрую, способную откликаться на всякий чужой зов душу, Стефановича.
   Перед Москвой сделали ещё один привал. Попили чайку, пахнущего лесным дымом, - на крохотной полянке среди сугробов развели костер, в пятилитровой кастрюле вскипятили воду, заварили её крепко цейлонским чаем, получился крепкий, как спирт, послушали синиц. Их налетело на стоянку сразу с полсотни - большая стая вымахнула из ближайших деревьев, - веселых, желтогрудых, общительных птиц. Стефанович взял крупный ломоть хлеба, кряхтя и увязая по колено в снегу, отошел в сторону, раскрошил хлеб поверх сугроба. Синицы налетели на крошево, защебетали.
   Стефанович, хмурясь, вернулся к костру, чтобы не мешать птицам. Достал из машины карту Москвы.
   - Значит, так, мужики, - сказал, расстелив куртку. - В Москву мы въезжаем по Минскому шоссе, разгружаемся на складах в Кунцево, недалеко от Гребного канала, - провел пальцем изгибистую линию, - это вообще-то по пути... Почти по пути, - поправился, - надо пересечь границу Москвы, проехать чуть по городу и с трассы свернуть влево. Хотя поворот тут, имейте в виду, мужики, сложный... - Он ещё некоторое время объяснял особенности кунцевского поворота, потом сложил карту и произнес, ни к кому не обращаясь: - Это я так, на всякий случай... Вдруг кто отстанет.
   Почему он так сказал - осталось загадкой. Даже для самого Стефановича. Просто родились слова будто бы сами по себе, без постороннего вмешательства, соскользнули с языка и... в общем, фраза прозвучала, и вместе с ней в душах водителей родилось что-то тревожное. Словно большая черная птица пролетела над головами.
   Чтобы заглушить неясную тревогу, Рогожкин старался думать о Насте, светлел лицом, у глаз его собирались добродушные лучики, - "авоська" с одной стороны, "авоська" с другой, усталость, которая обязательно накапливается во всякой дороге, отступала, и Рогожкину казалось, что теперь, когда с ним будет Настя, он обязательно познает некие особенности человеческого бытия, раньше ему неведомые.
   И вообще откроет новую формулу жизни, наглядно доказывающую разным маловерам (его, кстати, типа), что бывает жизнь "до" и бывает жизнь "после"... В том числе и жизнь до знакомства с любимым человеком и жизнь после знакомства... Впрочем, что касается Рогожкина, то все это для него было пока теорией. Теорией, которой надлежало получить практическое воплощение.
   Улыбка не сходила с лица Рогожкина до самой Москвы.
   На подъезде к столице он увидел перекособочившийся милицейский "жигуленок" - машина словно бы припала на одну перебитую ногу, и двух человек в форме, которые беспомощно топтались около машины и напряженно вытягивали головы в сторону ревущих грузовиков, с ветром и лихой снежной пылью проносившихся мимо. Рогожкин ещё издали обратил на этих людей внимание - что-то у них не клеилось с машиной.
   У одного из милиционеров - в хорошо подогнанной, сталистой, с темными разводами форме, краснощекого, с влажными черными глазами, - за плечом болтался укороченный десантный автомат. Такими автоматами, как слышал Рогожкин, ныне вооружена московская милиция едва ли не поголовно. Напарник автоматчика - широкоплечий, большелицый, с застуженным на холоде лицом и твердым волевым подбородком офицер вскинул полосатый жезл, призывая Рогожкина остановиться.
   Конечно, Рогожкин мог спокойно проехать дальше, - он шел в колонне и не имел права от колонны отрываться, но, говорят, что эти правила пишутся для того, чтобы их не соблюдать, - да и поза терпящих бедствие милиционеров взывала к сочувствию и помощи.
   "Замерзнут ведь мужики, - обеспокоенно подумал он, - у них, похоже, не только колесо полетело, случилось что-то еще. Возможно, лопнула полуось..." Рогожкин сбросил ногу с педали газа, мотор, напряженно, с железным отзвоном работавший, облегченно стих. Рогожкин, мягко гася скорость, - так, чтобы не занесло тяжелый хвост фуры, - прижал машину к обочине.
   К фуре метнулся напарник автоматчика - высокий, со светлыми льдистыми глазами. Четыре капитанские звездочки были пришпилены к мягким, двумя горбиками вскинувшимся над плечами погончиками.
   - Помоги, друг! - часто помаргивая побитыми ветром, слезящимися глазами, попросил капитан, именно, попросил, не приказал. - Помоги, а?
   Это тронуло Рогожкина. Да еще, может быть, глаза - изожженные ветром, усталые, смотревшие на дальнобойщика с надеждой.
   - Что случилось? - спросил Рогожкин.
   - В колесо гвоздь влетел, прособачил насквозь. А сменить никак не можем.
   - Почему?
   - Секретку срубать надо, - капитан пнул ногой в колесо, красное, настывшее лицо его сморщилось, - никаким ключом к ней не подберешься, только брать зубилом. Зубило есть?
   - Срубить - дело нехитрое. - Рогожкин спрыгнул со ступеньки высокой кабины фуры, подошел к "жигуленку", нагнулся.
   Секретка - "секретная" гайка на колесе - стояла старая, проржавела уже насквозь, - и настолько проржавела, что её невозможно было даже отделить от диска колеса, - если только молотком отбить либо кувалдой. Рогожкин присел, пощупал заскорузлую секретку пальцами. Глянул снизу вверх на капитана.
   - Зубило нужно, верно, - сказал, - только срубать её мы не будем гайка ещё поработает. Мы её зубилом открутим.
   Капитан скупо улыбнулся, развел руки понизу.
   - Дело мастера боится. Если можешь открутить - открути.
   И нет бы обратить Рогожкину более пристальное внимание на колесо с секреткой, но он не обратил. Только из-за того, что не знал некоторых реалий московской жизни, не знал того, что делается в столичной милиции.
   Ну разве можно найти в московской милиции хотя бы одну служебную машину с секретной гайкой на колесах? Да на одни только эти гайки уйдет весь милицейский бюджет. На водку с селедкой ничего не останется. Но Рогожкин об этом не подумал, он вновь сочувственно колупнул секретку пальцем.
   - Припеклась мертво! - Рогожкин поднялся, глянул на трассу - а колонны уже и след простыл. Стефанович вел её ходко, в скорости не уступал даже стремительным иномаркам, - озабоченная тень проскользнула по лицу Рогожкина, он посмотрел на капитана - и этим беспомощным стражам порядка хотелось помочь, и своих нельзя было упускать. Рогожкин заколебался.
   - Я сейчас, - сказал он и вприпрыжку, словно молодой козленок, добежал до фуры, взял рацию, лежавшую на приборной доске. Вызвал Стефановича.
   Голос у бригадира был слабым, трескучим, покрытым коррозией пространства - видать, колонна уже оторвалась от Рогожкина километра на три, не меньше.
   - Чего там у тебя стряслось? - спросил Стефанович.
   Рогожкин пояснил. Добавил к тому, что уже сказал:
   - Это займет минут десять, не больше. В Кунцеве я вас догоню. Место, где будем разгружаться, я знаю.
   - Ладно, - помедлив, разрешил Стефанович. - С милицией ссориться не хочется. Если не добровольно, так они силком заставят поменять себе колесо.
   - Это точно, - подтвердил Рогожкин, - много раз на себе испытал. Проверено.
   - Но долго не задерживайся, - предупредил Стефанович, - десять минут - это максимум.
   Рогожкин отключился. Из инструментального железного ящичка - очень удобного, купленного год назад у военных - достал увесистый молоток с укороченной ручкой и зубило. Спрыгнул на землю.
   - Гайка эта ещё послужит, - сказал он, прилаживаясь с зубилом к секретке, - мы её аккуратненько свинтим, а зазубрины, что останутся после зубила, спилим, и секретка будет, как новенькая. Ведь ключ под неё где-то же есть? Есть. - Рогожкин сделал несколько сильных ударов, пытаясь стронуть гайку с места, но та не поддалась. - Керосинчику бы сюда - размочить. Или специальной жидкости для снятия коррозии. У вас, товарищ капитан, такой жидкости нет? А?
   - Нет. - Капитан опустился рядом с Рогожкиным на корточки.
   Рогожкин вновь несколько раз сильно ударил, стараясь сшевельнуть гайку, подать её, стронуть хотя бы на полнитки - стронется секретка и дело тогда пойдет, как по маслу, но гайка сидела мертво, будто её приварили автогеном к диску колеса. Рогожкин был терпеливым человеком, умел работать с железом, опять сильно ударил по секретке, сбивая с неё очередной слой окалины, поморщился, словно бил по живому и, закусив нижнюю губу, сделал ещё четыре коротких жестких удара.
   Терпение и хватка взяли свое - гайка подалась.
   Зажав её пассатижами, Рогожкин изловчился и через минуту вывернул из заржавелой железной норки.
   - Вот и все! - объявил он довольно милиционерам. - Как ни сопротивлялась... Напильничек у вас есть? Гайку надо подправить обязательно - уж больно ершистая стала.
   - Нет напильника, - капитан отрицательно качнул головой. Глаза у него сделались недобрыми, словно он засек нарушителя закона.
   Рогожкин крякнул и сбегал к своей машине за напильником. Ведь если сейчас гайку не поправить, то потом на неё никакой ключ не полезет. А брать снова зубилом опасно - гайка может не выдержать. Он быстро обработал гайку, сдул с неё окалину.
   - Неплохо бы литольчика сюда, резьбу смазать - секретка тогда будет работать, как новая.
   - А может, этого как раз и не надо? - Капитан насмешливо сощурил льдистые глаза.
   - Может, и не надо, - охотно согласился Рогожкин, ловко водя напильником по гайке, - а секретка... секреточка - это всегда хорошо. Хрен какой грабитель снимет колесо. Только вот, - Рогожкин потерся щекой о плечо, движение это было доверчиво-домашним, - колеса ныне вроде бы перестали воровать.
   - Не совсем, - сказал капитан.
   - Об этом не мне судить, - примирительно произнес Рогожкин, - я - не из Москвы. - Он оглянулся на сержанта. - Давайте сюда запасное колесо. Я его заодно вам поставлю, чтобы вы руки не пачкали... Мне-то уж все равно, Рогожкин посмотрел на свои грязные ладони, вытер их тряпкой, - а вам ни к чему.