Страница:
«Вот что говорит предание, – узнаем мы из повести. – Дело в том, что дон Пьетро вскоре по возвращении своем из России пропал без вести. Сын его, чтобы прекратить неприятные толки, объявил, что он скоропостижно умер, и велел для формы похоронить пустой гроб. После погребения, пришедши в спальню отца, он увидел на стене картину а ля фреск, которой никогда прежде не знал. То была женщина, играющая на гитаре. Несмотря на красоту лица, в глазах ее было что-то столь неприятное и даже страшное, что он немедленно приказал ее закрасить. Через несколько времени увидели ту же фигуру на другом месте; ее опять закрасили; но не прошло двух дней, как она опять появилась там же, где была в первый раз. Молодой Урджина так был этим поражен, что навсегда покинул свою виллу, приказав сперва заколотить двери и окна…»
В 1895 году, почти через полвека после выхода в свет повести «Упырь», Герберт Джордж Уэллс написал замечательный рассказ «Искушение Харрингея». В нем художник, так же, как герой А. К. Толстого, активно противился нечистой силе. «Харрингей наотмашь ударил кистью по холсту, перечеркнув дьявола крест-накрест, и ткнул кистью в глаз портрету. Глухо прозвучало: „Четыре шедевра!“ (Дьявол торговался с художником, – Г.П.) Слышно было, как дьявол отплевывается. Но теперь преимущество было на стороне Харрингея, и он твердо решил добить дьявола. Быстрыми, уверенными мазками он продолжал закрашивать судорожно подергивающийся холст, пока везде не образовалось однотонное поле блестящей желтовато-эмалевой краски. Еще раз проступил на холсте шевелящийся рот и, прежде чем его заполнили эмалью, успел прохрипеть: «Пять шедев…»
Идеи носятся в воздухе.
Юмор, легкие диалоги, живое настроение, – у А. К. Толстого есть чему поучиться.
«У ног трона, – читаем мы во вставной новелле о золотом грифоне, – протекала прозрачная река, и в ней купалось множество нимф и наяд, одна прекраснее другой. Реку эту, как я узнал после, называли Ладоном. На берегу ее росло очень много тростнику, у которого сидел аббат и играл на свирели. „Это кто такой?“ – спросил я у грифона. – „Это бог Пан“, – отвечал он. – „Зачем же он в сюртуке?“ – спросил я опять. – „Затем, что он принадлежит к духовному состоянию, и ему бы неприлично было ходить голым“. – „Но как же он может сидеть на берегу реки, в которой купаются нимфы?“ – „Это для того, чтобы умервщлять свою плоть; вы видите, что он от них отворачивается“. – „А для чего у него за поясом пистолеты?“ – „Ох, – отвечал с досадою грифон, – вы слишком любопытны; почему я это знаю!“
Множество ужасных тайн открывается читателям в «Упыре».
«Даша подвела Руневского к двери и, отворив ее, сказала: „Посмотрите, вот наши музыканты!“ – Руневский увидел множество несчастных, скованных цепями и объятых огнем. Черные дьяволы с козлиными лицами хлопотливо раздували огонь и барабанили по их головам раскаленными молотками. Вопли, проклятия и стук цепей сливались в один ужасный гул, который Руневский сначала принял за музыку. Увидев его, несчастные жертвы протянули к нему длинные руки и завыли: „К нам! Ступай к нам!“ – „Прочь! Прочь!“ – закричала Даша и повлекла Руневского за собою в темный узкий коридор, в конце которого горела одна только лампа. Он слышал, как в зале все заколыхалось. – „Где он? Где он? – блеяли голоса, – ловите его, ловите его!“ – „За мной, за мной!“ – кричала Даша, и он, запыхаясь, бежал за нею, а позади их множество копыт стучало по коридору. Она отворила боковую дверь и, втащив в нее Руневского, захлопнула за собою. „Теперь мы спасены!“ – сказала Даша и обняла его холодными костяными руками…» И вот тут-то «Руневский увидел, что это не Даша»!
«Писатель, чувствующий в себе искру поэтического таланта, – понимающе писал Н. А. Некрасов, – непременно раздувал бы ее сколько возможно, лелеял бы свой талант, как говорили в старину. Сознавая, что в наше время только поэтический талант, равный Пушкину, мог бы доставить автору и Славу, и Деньги, он (нынешний писатель, – Г.П.) предпочитает распоряжаться иначе: поэтическую искру свою разводит на множество прозаических статей: он пишет повести, рецензии, фельетоны и, получая за них с журналистов хорошие деньги, без сожаления видит, как поэтическая способность его с каждым годом уменьшается…»
К счастью, деньги и слава не волновали Алексея Константиновича. Крепкий физически, он любил охоту, с ножом и рогатиной ходил на медведя. При этом любил литературные вечера, светские балы. Темперамент его находил выход в лихих, до сих пор всем знакомых строках: « Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку, Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж сплеча! Коли спорить, так уж смело, Коль карать, так уж за дело, Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой!..»
В январе 1851 года А. К. Толстой познакомился с Софьей Андреевной, женой конногвардейского полковника Л. Ф. Миллера. Это ей посвящено знаменитое стихотворение, скоро ставшее романсом: « Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты…» (Под тайной, кстати, подразумевалась маскарадная маска, – Г.П.) То, что их встреча не случайна, Алексей Константинович и Софья Андреевна поняли сразу, хотя соединиться им удалось нескоро, лишь через несколько лет. Полковник Миллер не желал давать развода жене, а мать Толстого к возможности такого брака относилась еще более отрицательно.
«Анна Алексеевна, – писал в 1852 году А. М. Жемчужников, близкий друг и родственник Толстого, – была очень рада видеть меня, и всею душою интересовалась узнать мое впечатление и мнение о Софье Андреевне, с которой сошелся ее сын и к которой серьезно и сильно привязался. Ее душа не только не сочувствовала той связи, но была глубоко возмущена и относилась с полным недоверием к искренности Софьи Андреевны. Не раз у меня, тайно от сына, были беседы об этом, и она, бедная, говорила, а слезы так и капали из глаз ее. Меня она обвиняла более всех, как человека самого близкого и наиболее любимого ее сыном и раньше моих братьев познакомившегося с Софьей Андреевной. Я стоял всею душою за Софью Андреевну и старался разубедить ее, но напрасно… А что ж Алеша?… Он любил обеих, горевал, и душа его разрывалась на части. Никогда не забуду, как я сидел с ним на траве, в березняке, им насажанном: он говорил, страдая, и со слезами, о своем несчастии. Сколько в глазах его и словах выражалось любви к Софье Андреевне, которую он называл милой, талантливой, доброй, образованной, несчастной и с прекрасной душой. Его глубоко огорчало, что мать грустит, ревнует и предубеждена против Софьи Андреевны, несправедливо обвиняя ее в лживости и расчете. Такое обвинение, конечно, должно было перевернуть все существо человека доброго, честного и рыцарски благородного».
В 1854 году в журнале «Современник» появились стихи некоего Козьмы Пруткова, личности совершенно фантастической, никогда не существовавшей в действительности, но скоро ставшей известной всей России. Этот пародийный образ Алексей Константинович Толстой создал вместе с братьями Жемчужниковыми – Алексеем, Владимиром и Александром. О братьях и Толстом ходили по Петербургу самые необыкновенные слухи. Кто-то утверждал, что однажды они под видом флигель-адъютантов объехали ночью всех петербургских архитекторов со страшным сообщением, что Исаакиевский собор провалился; а в другой раз в день коронации императора Александра II они тайком выпрягли лошадей из кареты испанского посланника; и что это они отправили случайного прохожего, спросившего у них какой-то адрес, прямо на Пантелеймоновскую, 9, где находилось Жандармское отделение. Создавая образ Козьмы Пруткова, А. К. Толстой и братья Жемчужниковы продолжали развлекаться. Они не только сочинили все как бы принадлежавшие перу выдуманного поэта стихи, басни и афоризмы, но придумали ему биографию и даже приложили к ней портрет. Так, читающая публика узнала, что Козьма Прутков родился 11 апреля 1792 года, в 1820 году был принят в один из лучших гусарских полков, но прослужил в нем только два с половиной года – «исключительно для мундира»; в 1823 году вышел в отставку и поступил на гражданскую службу по министерству финансов – в Пробирную палатку, где прослужил сорок лет, уже до самой смерти, последовавшей 13 января 1863 года.
Много лет спустя один из братьев Жемчужниковых – Алексей – так рассказывал И. А. Бунину: «Мы – я и Алексей Константинович Толстой – были тогда молоды и непристойно проказливы. Жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах. Потом решили собрать и издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову, и так и сделали, и что же вышло? Обидели старика так, что он не мог нам простить этой шутки до самой смерти».
Но если бы только камердинер! В январе 1851 года Алексей Жемчужников записал в дневнике следующее: «Государь Николай Павлович был на первом представлении „Фантазии“ (пьеса тоже входила в собрание сочинений Козьмы Пруткова, – Г.П.) Эта пьеса шла в бенефис Максимова. Ни Толстой, ни я в театре не были. В этот вечер был какой-то бал, на который мы оба были приглашены и на котором быть следовало. В театре были: мать Толстого и мой отец с моими братьями. Воротясь с бала и любопытствуя знать, как прошла наша пьеса, я разбудил брата Льва и спросил его об этом. Он ответил, что пьесу публика зашикала и что государь в то время, когда собаки бегали по сцене во время грозы, встал со своего места с недовольным выражением в лице и уехал из театра. Услышавши это, я сейчас же написал письмо режиссеру Куликову, что, узнав о неуспехе нашей пьесы, я прошу снять ее с афиши и что я уверен в согласии с моим мнением графа Толстого, хотя и обращаюсь к нему с моей просьбой без предварительного с графом Толстым совещания. Это письмо я отдал Кузьме, прося снести его завтра пораньше к Куликову. На другой день я проснулся поздно, и ответ Куликова был уже получен. Он был короток. «Пьеса ваша и гр. Толстого уже запрещена по высочайшему повелению».
«В произведении литературы я презираю всякую тенденцию, – писал А. К. Толстой своему другу Б. М. Маркевичу. – Презираю ее, как пустую гильзу, тысяча чертей! Как раззяву у подножья фок-мачты, три тысячи проклятий! Я это говорил и повторял, возглашал и провозглашал!» И в письме к критику М. М. Стасюлевичу: «По мне, сохрани Бог от всякой задачи в искусстве, кроме задачи сделать хорошо. И от направления в литературе, сохрани Бог, как от старого, так и от нового! Россини сказал: „В музыке есть только два рода, хороший и плохой“. То же можно сказать и о литературе».
Странно, что стихи самого Алексея Константиновича буквально насыщены «задачами». И сочинения Козьмы Пруткова, и знаменитое «Послание М. Н. Лонгинову о дарвинизме», и «Сон Попова», и «История государства Российского от Гостомысла до Тимашова», с ее знаменитым рефреном: « Земля наша богата, Порядка в ней лишь нет».
В самом начале военной Крымской кампании А. К. Толстой и его друг князь А. П. Бобринский организовали отряд, который воспрепятствовал бы при случае возможной высадке англичан на балтийском побережье. На свои средства они приобрели в Туле 80 дальнобойных винтовок, но, к счастью, оружие не пригодилось, как не пригодилась им быстроходная яхта для совершения каперских вылазок в море. Поняв, что война, как началась, так и закончится в Крыму, А. К. Толстой вступил майором в стрелковый полк, но тут ему не повезло: под Одессой он заболел тифом…
По окончании войны граф А. К. Толстой был произведен в подполковники и одновременно назначен делопроизводителем Секретного комитета о раскольниках. Назначение это явилось чистой синекурой, и все равно не устроило графа. «Государь, – обратился он с письмом к императору, – служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре; знаю, что каждый должен в меру своих сил приносить пользу отечеству, но есть разные способы приносить пользу. Путь, указанный мне для этого провидением, – мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Из меня всегда будет плохой военный и плохой чиновник, но, как мне кажется, я, не впадая в самомнение, могу сказать, что я хороший писатель».
В 1861 году А. К. Толстой вышел в отставку.
Жил то в имении под Петербургом – Пустыньке, то в имении матери – на Черниговщине. Печатался в либеральном «Вестнике Европы», а одновременно в проправительственном «Русском вестнике». В 1867 году издал сборник стихотворений.
В последние годы жизни А. К. Толстой страдал сильным расстройством нервов. Еще недавно на охоте он с ножом в руке выходил один на один против медведя, теперь его мучили астма и жестокие головные боли. Не желая длить столь жалкого состояния, А. К. Толстой принял пузырек морфия. Случилось это 28 (10) сентября 1875 года в любимом поэтом Красном Роге.
ВАЛЕРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ БРЮСОВ
В 1895 году, почти через полвека после выхода в свет повести «Упырь», Герберт Джордж Уэллс написал замечательный рассказ «Искушение Харрингея». В нем художник, так же, как герой А. К. Толстого, активно противился нечистой силе. «Харрингей наотмашь ударил кистью по холсту, перечеркнув дьявола крест-накрест, и ткнул кистью в глаз портрету. Глухо прозвучало: „Четыре шедевра!“ (Дьявол торговался с художником, – Г.П.) Слышно было, как дьявол отплевывается. Но теперь преимущество было на стороне Харрингея, и он твердо решил добить дьявола. Быстрыми, уверенными мазками он продолжал закрашивать судорожно подергивающийся холст, пока везде не образовалось однотонное поле блестящей желтовато-эмалевой краски. Еще раз проступил на холсте шевелящийся рот и, прежде чем его заполнили эмалью, успел прохрипеть: «Пять шедев…»
Идеи носятся в воздухе.
Юмор, легкие диалоги, живое настроение, – у А. К. Толстого есть чему поучиться.
«У ног трона, – читаем мы во вставной новелле о золотом грифоне, – протекала прозрачная река, и в ней купалось множество нимф и наяд, одна прекраснее другой. Реку эту, как я узнал после, называли Ладоном. На берегу ее росло очень много тростнику, у которого сидел аббат и играл на свирели. „Это кто такой?“ – спросил я у грифона. – „Это бог Пан“, – отвечал он. – „Зачем же он в сюртуке?“ – спросил я опять. – „Затем, что он принадлежит к духовному состоянию, и ему бы неприлично было ходить голым“. – „Но как же он может сидеть на берегу реки, в которой купаются нимфы?“ – „Это для того, чтобы умервщлять свою плоть; вы видите, что он от них отворачивается“. – „А для чего у него за поясом пистолеты?“ – „Ох, – отвечал с досадою грифон, – вы слишком любопытны; почему я это знаю!“
Множество ужасных тайн открывается читателям в «Упыре».
«Даша подвела Руневского к двери и, отворив ее, сказала: „Посмотрите, вот наши музыканты!“ – Руневский увидел множество несчастных, скованных цепями и объятых огнем. Черные дьяволы с козлиными лицами хлопотливо раздували огонь и барабанили по их головам раскаленными молотками. Вопли, проклятия и стук цепей сливались в один ужасный гул, который Руневский сначала принял за музыку. Увидев его, несчастные жертвы протянули к нему длинные руки и завыли: „К нам! Ступай к нам!“ – „Прочь! Прочь!“ – закричала Даша и повлекла Руневского за собою в темный узкий коридор, в конце которого горела одна только лампа. Он слышал, как в зале все заколыхалось. – „Где он? Где он? – блеяли голоса, – ловите его, ловите его!“ – „За мной, за мной!“ – кричала Даша, и он, запыхаясь, бежал за нею, а позади их множество копыт стучало по коридору. Она отворила боковую дверь и, втащив в нее Руневского, захлопнула за собою. „Теперь мы спасены!“ – сказала Даша и обняла его холодными костяными руками…» И вот тут-то «Руневский увидел, что это не Даша»!
«Писатель, чувствующий в себе искру поэтического таланта, – понимающе писал Н. А. Некрасов, – непременно раздувал бы ее сколько возможно, лелеял бы свой талант, как говорили в старину. Сознавая, что в наше время только поэтический талант, равный Пушкину, мог бы доставить автору и Славу, и Деньги, он (нынешний писатель, – Г.П.) предпочитает распоряжаться иначе: поэтическую искру свою разводит на множество прозаических статей: он пишет повести, рецензии, фельетоны и, получая за них с журналистов хорошие деньги, без сожаления видит, как поэтическая способность его с каждым годом уменьшается…»
К счастью, деньги и слава не волновали Алексея Константиновича. Крепкий физически, он любил охоту, с ножом и рогатиной ходил на медведя. При этом любил литературные вечера, светские балы. Темперамент его находил выход в лихих, до сих пор всем знакомых строках: « Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку, Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж сплеча! Коли спорить, так уж смело, Коль карать, так уж за дело, Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой!..»
В январе 1851 года А. К. Толстой познакомился с Софьей Андреевной, женой конногвардейского полковника Л. Ф. Миллера. Это ей посвящено знаменитое стихотворение, скоро ставшее романсом: « Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты…» (Под тайной, кстати, подразумевалась маскарадная маска, – Г.П.) То, что их встреча не случайна, Алексей Константинович и Софья Андреевна поняли сразу, хотя соединиться им удалось нескоро, лишь через несколько лет. Полковник Миллер не желал давать развода жене, а мать Толстого к возможности такого брака относилась еще более отрицательно.
«Анна Алексеевна, – писал в 1852 году А. М. Жемчужников, близкий друг и родственник Толстого, – была очень рада видеть меня, и всею душою интересовалась узнать мое впечатление и мнение о Софье Андреевне, с которой сошелся ее сын и к которой серьезно и сильно привязался. Ее душа не только не сочувствовала той связи, но была глубоко возмущена и относилась с полным недоверием к искренности Софьи Андреевны. Не раз у меня, тайно от сына, были беседы об этом, и она, бедная, говорила, а слезы так и капали из глаз ее. Меня она обвиняла более всех, как человека самого близкого и наиболее любимого ее сыном и раньше моих братьев познакомившегося с Софьей Андреевной. Я стоял всею душою за Софью Андреевну и старался разубедить ее, но напрасно… А что ж Алеша?… Он любил обеих, горевал, и душа его разрывалась на части. Никогда не забуду, как я сидел с ним на траве, в березняке, им насажанном: он говорил, страдая, и со слезами, о своем несчастии. Сколько в глазах его и словах выражалось любви к Софье Андреевне, которую он называл милой, талантливой, доброй, образованной, несчастной и с прекрасной душой. Его глубоко огорчало, что мать грустит, ревнует и предубеждена против Софьи Андреевны, несправедливо обвиняя ее в лживости и расчете. Такое обвинение, конечно, должно было перевернуть все существо человека доброго, честного и рыцарски благородного».
В 1854 году в журнале «Современник» появились стихи некоего Козьмы Пруткова, личности совершенно фантастической, никогда не существовавшей в действительности, но скоро ставшей известной всей России. Этот пародийный образ Алексей Константинович Толстой создал вместе с братьями Жемчужниковыми – Алексеем, Владимиром и Александром. О братьях и Толстом ходили по Петербургу самые необыкновенные слухи. Кто-то утверждал, что однажды они под видом флигель-адъютантов объехали ночью всех петербургских архитекторов со страшным сообщением, что Исаакиевский собор провалился; а в другой раз в день коронации императора Александра II они тайком выпрягли лошадей из кареты испанского посланника; и что это они отправили случайного прохожего, спросившего у них какой-то адрес, прямо на Пантелеймоновскую, 9, где находилось Жандармское отделение. Создавая образ Козьмы Пруткова, А. К. Толстой и братья Жемчужниковы продолжали развлекаться. Они не только сочинили все как бы принадлежавшие перу выдуманного поэта стихи, басни и афоризмы, но придумали ему биографию и даже приложили к ней портрет. Так, читающая публика узнала, что Козьма Прутков родился 11 апреля 1792 года, в 1820 году был принят в один из лучших гусарских полков, но прослужил в нем только два с половиной года – «исключительно для мундира»; в 1823 году вышел в отставку и поступил на гражданскую службу по министерству финансов – в Пробирную палатку, где прослужил сорок лет, уже до самой смерти, последовавшей 13 января 1863 года.
Много лет спустя один из братьев Жемчужниковых – Алексей – так рассказывал И. А. Бунину: «Мы – я и Алексей Константинович Толстой – были тогда молоды и непристойно проказливы. Жили вместе и каждый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах. Потом решили собрать и издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову, и так и сделали, и что же вышло? Обидели старика так, что он не мог нам простить этой шутки до самой смерти».
Но если бы только камердинер! В январе 1851 года Алексей Жемчужников записал в дневнике следующее: «Государь Николай Павлович был на первом представлении „Фантазии“ (пьеса тоже входила в собрание сочинений Козьмы Пруткова, – Г.П.) Эта пьеса шла в бенефис Максимова. Ни Толстой, ни я в театре не были. В этот вечер был какой-то бал, на который мы оба были приглашены и на котором быть следовало. В театре были: мать Толстого и мой отец с моими братьями. Воротясь с бала и любопытствуя знать, как прошла наша пьеса, я разбудил брата Льва и спросил его об этом. Он ответил, что пьесу публика зашикала и что государь в то время, когда собаки бегали по сцене во время грозы, встал со своего места с недовольным выражением в лице и уехал из театра. Услышавши это, я сейчас же написал письмо режиссеру Куликову, что, узнав о неуспехе нашей пьесы, я прошу снять ее с афиши и что я уверен в согласии с моим мнением графа Толстого, хотя и обращаюсь к нему с моей просьбой без предварительного с графом Толстым совещания. Это письмо я отдал Кузьме, прося снести его завтра пораньше к Куликову. На другой день я проснулся поздно, и ответ Куликова был уже получен. Он был короток. «Пьеса ваша и гр. Толстого уже запрещена по высочайшему повелению».
«В произведении литературы я презираю всякую тенденцию, – писал А. К. Толстой своему другу Б. М. Маркевичу. – Презираю ее, как пустую гильзу, тысяча чертей! Как раззяву у подножья фок-мачты, три тысячи проклятий! Я это говорил и повторял, возглашал и провозглашал!» И в письме к критику М. М. Стасюлевичу: «По мне, сохрани Бог от всякой задачи в искусстве, кроме задачи сделать хорошо. И от направления в литературе, сохрани Бог, как от старого, так и от нового! Россини сказал: „В музыке есть только два рода, хороший и плохой“. То же можно сказать и о литературе».
Странно, что стихи самого Алексея Константиновича буквально насыщены «задачами». И сочинения Козьмы Пруткова, и знаменитое «Послание М. Н. Лонгинову о дарвинизме», и «Сон Попова», и «История государства Российского от Гостомысла до Тимашова», с ее знаменитым рефреном: « Земля наша богата, Порядка в ней лишь нет».
В самом начале военной Крымской кампании А. К. Толстой и его друг князь А. П. Бобринский организовали отряд, который воспрепятствовал бы при случае возможной высадке англичан на балтийском побережье. На свои средства они приобрели в Туле 80 дальнобойных винтовок, но, к счастью, оружие не пригодилось, как не пригодилась им быстроходная яхта для совершения каперских вылазок в море. Поняв, что война, как началась, так и закончится в Крыму, А. К. Толстой вступил майором в стрелковый полк, но тут ему не повезло: под Одессой он заболел тифом…
По окончании войны граф А. К. Толстой был произведен в подполковники и одновременно назначен делопроизводителем Секретного комитета о раскольниках. Назначение это явилось чистой синекурой, и все равно не устроило графа. «Государь, – обратился он с письмом к императору, – служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре; знаю, что каждый должен в меру своих сил приносить пользу отечеству, но есть разные способы приносить пользу. Путь, указанный мне для этого провидением, – мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Из меня всегда будет плохой военный и плохой чиновник, но, как мне кажется, я, не впадая в самомнение, могу сказать, что я хороший писатель».
В 1861 году А. К. Толстой вышел в отставку.
Жил то в имении под Петербургом – Пустыньке, то в имении матери – на Черниговщине. Печатался в либеральном «Вестнике Европы», а одновременно в проправительственном «Русском вестнике». В 1867 году издал сборник стихотворений.
Популярностью пользовались при жизни А. К. Толстого его исторический роман «Князь Серебряный» и драматическая трилогия, которую составили: «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович», и «Царь Борис». В январе 1884 года вышло в свет полное Собрание сочинений Козьмы Пруткова в одном томе. По свидетельству современников, это издание исчезло из книжных лавок за считанные дни.
Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими досель мне жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь;
Союза полного не будет между нами
– Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя,
Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,
Я знамени врага отстаивал бы честь.
В последние годы жизни А. К. Толстой страдал сильным расстройством нервов. Еще недавно на охоте он с ножом в руке выходил один на один против медведя, теперь его мучили астма и жестокие головные боли. Не желая длить столь жалкого состояния, А. К. Толстой принял пузырек морфия. Случилось это 28 (10) сентября 1875 года в любимом поэтом Красном Роге.
ВАЛЕРИЙ ЯКОВЛЕВИЧ БРЮСОВ
Родился 1 (13) декабря 1873 года в Москве.
«Очень рано ко мне стали приглашать гувернанток и учителей, – вспоминал позже Брюсов. – Но их дело ограничивалось обучению меня „предметам“: воспитываться я продолжал по книгам. После детских книжек настал черед биографий великих людей; я узнавал эти биографии как из отдельных изданий, которые мне поступали во множестве, так и из известной книги Тисандье „Мученики науки“ и из журнала „Игрушечка“ (издание Пассек), который для меня выписали и который уделял много места жизнеописаниям. Эти биографии произвели на меня сильнейшее впечатление: я начал мечтать, что сам непременно сделаюсь „великим“. Преимущественно мне хотелось стать великим изобретателем или великим путешественником. Меня соблазняла слава Кеплеров, Фультонов, Ливингстонов. Во время игр я воображал себя то изобретателем воздушного корабля, то астрономом, открывшим новую планету, то мореплавателем, достигшим Северного полюса. Потом я нашел Жюля Верна. Не знаю писателя, кроме разве Эдгара По, который произвел бы на меня такое же впечатление. Я впитывал в себя его романы. Некоторые страницы производили на меня неотразимейшее действие. Тайны „Таинственного острова“ заставляли леденеть от ужаса. Заключительные слова в „Путешествии капитана Гаттераса“ были для меня высшей – доступной мне поэзией. Помешанный, заключенный в больницу капитан Гаттерас ежедневно совершал прогулку по одному направлению: „Капитан Гаттерас по-прежнему стремился на Север“. Последние страницы в „80 000 лье под водой“, рассказ о Наутилусе, замерзшем и безмолвном, до сих пор потрясает меня при перечитывании…»
Учился в частной гимназии Креймана, затем у Поливанова.
В 1892 году поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Впрочем, вспоминал Брюсов: «…интересы науки для меня определенно отступали перед литературными. В 1894 году небольшая серия моих стихотворений была напечатана в сборнике, вышедшем под заглавием „Русские символисты“. (Раньше этого, еще совсем мальчиком, я напечатал две „спортивных“ статейки в специальных журналах – в „Русском спорте“ 1889 г. и в „Листке спорта“ в 1890 г.). Как известно, этот 1-й выпуск „Русских символистов“, так же как и последовавшие вскоре два других, осенью 1894 года и летом 1895 года, вызвали совершенно не соответствующий им шум в печати. Посыпались десятки, а может быть, и сотни рецензий, заметок, пародий, их высмеял Вл. Соловьев, тем самым сделавший маленьких начинающих поэтов, и прежде всех меня, известными широким кругам читателей. Имя „Валерий Брюсов“ вдруг сделалось популярным, – конечно, в писательской среде – и чуть ли не нарицательным. Иные даже хотели видеть в Валерии Брюсове лицо коллективное, какого-то нового Козьму Пруткова, под которым скрываются писатели, желающие не то вышутить, не то прославить пресловутый в те дни „символизм“. Если однажды утром я и не проснулся „знаменитым“, как некогда Байрон, то, во всяком случае, быстро сделался печальным героем мелких газет и бойких, неразборчивых на темы фельетонистов».
«Брюсов совершенно не соответствовал такой репутации, – уточнял в своей „Истории русской литературы“ князь Д. П. Святополк-Мирский. – Он вовсе не был шутом, он вообще был самой торжественной и невыносимо серьезной фигурой во всей русской литературе. Но его ранняя поэзия настолько отличалась от того, что обычно печаталось в русских журналах, что критики не могли расценить ее иначе, как оскорбительный розыгрыш».
«В двух выпусках „Русских символистов“, – писал сам В. Я. Брюсов, – я постарался дать образцы всех форм „новой поэзии“, с какими сам успел познакомиться: верлибр, словесную инструментовку, парнасскую четкость, намеренное затемнение смысла в духе Малларме, мальчишескую развязность Рембо, щегольство редкими словами на манер Л. Тальяда и т. п., вплоть до „знаменитого“ своего „одностишия“, а рядом с этим – переводы-образцы всех виднейших французских символистов. Кто захочет пересмотреть тоненькие брошюрки „Русских символистов“, тот, конечно, увидит в них этот сознательный подбор образцов, делающий из них как бы маленькую хрестоматию… Вместе с третьим выпуском „Символистов“ я издал свой первый сборник стихов. Озаглавил я его « Chefs d’Oeuvre» («Шедевры»). В те дни все русские поэты, впервые появляясь перед публикой, считали нужным просить снисхождения, скромно предупреждая, что они сознают недостатки своих стихов и т. п. Мне это казалось ребячеством: если ты печатаешь свои стихи, возражал я, значит, ты их находишь хорошими; иначе незачем их и печатать. Такой свой взгляд я и выразил в заглавии своей книжки. Сколько теперь могу сам судить о своих стихах, «шедевров» в книжке не было, но были стихотворения хорошие, было несколько очень хороших, и большинство было вполне посредственно. Совсем плохих было два-три, не более. Критики, однако, прочли только одно заглавие книжки, т. е. запомнили только одно это заглавие, и шум около моего имени учетверился».
Впрочем, сам В. Я. Брюсов страстно желал этого шума.
В марте 1893 года он записал в дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное. Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство… Да! Что ни говори, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя… А этим вождем буду Я. Да, я!»
И сообщал своему другу А. А. Курсинскому, имея в виду уже обдумываемые им прозаические работы: «Я не могу писать так, как писал Тургенев, Мопассан, Толстой. Я считаю нашу форму романа рядом условностей, рядом разнообразных трафаретов. Мне смешно водить за ниточки своих марионеток, заставлять их делать различные движения, чтобы только читатели вывели из этого: а значит у него (у героя) вот такой характер…»
Успеху символизма, литературного течения, возглавленного В. Я. Брюсовым, весьма способствовало создание издательства «Скорпион» и журнала «Весы».
«Полки, книги, картины, статуэтки, – вспоминал редакцию „Весов“ Андрей Белый. – И первое, что вам бросилось в глаза: в наглухо застегнутом сюртуке высокий, стройный брюнет, словно упругий лук, изогнутый стрелкой, или Мефистофель, переодетый в наши одежды, склонился над телефонной трубкой. Здоровое насмешливо-холодное лицо, с черной заостренной бородкой – лицо, могущее быть бледным, как смерть – то подвижное, то изваянное из металла. Холодное лицо, таящее порывы мятежа и нежности. Красные губы, стиснутые, точно углем подведенные ресницы и брови. Благородный высокий лоб, то ясный, то покрытый морщинками, отчего лицо начинает казаться не то угрюмым, не то капризным. И вдруг детская улыбка обнажает зубы ослепительной белизны…»
Свои взгляды на современное искусство В. Я. Брюсов высказал в лекции «Ключи тайн», прочитанной в 1903 году. «Искусство есть постижение мира иными не рассудочными путями. Искусство – то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства – это приотворенные двери в Вечность. Изучение, основанное на показаниях наших внешних чувств, дает нам лишь приблизительное знание. Наше сознание обманывает нас. Наука лишь вносит порядок в хаос ложных представлений и размещает их по рангам. Но мы не замкнуты в этой „голубой тюрьме“, пользуясь образом Фета. Из нее есть выходы на волю, есть просветы. Эти просветы – те мгновения экстаза, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину. Истинная задача искусства и состоит в том, чтобы запечатлеть эти мгновения прозрения вдохновения. Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить самому себе свои темные тайные чувствования. Где нет этого уяснения, нет художественного творчества. Искусство только там, где дерзновение за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю „стихии чуждой, запредельной“. История нового искусства есть прежде всего история его освобождения. Романтизм, реализм и символизм – это три стадии борьбы художников за свободу. Ныне искусство, наконец, свободно. Теперь оно сознательно предается своему высшему и единственному назначению: быть познанием мира вне рассудочных форм, вне мышления по причинности…»
Выбрав литературу, Брюсов никогда не забывал о науке.
Отсюда, а не только от книг Жюля Верна, его неизбывный интерес к фантастике.
В 1904 году он написал драму «Земля», в которой впервые нарисовал ужасные сцены будущих времен – сцены вырождения и смерти всего человечества. Жители гигантского города в своих замкнутых галереях, освещенных искусственным светом и продуваемых только воздухом, приготовленном машинами, давным-давно оторваны от природы. Единственный выход у них – «гордая смерть» – коллективное самоубийство, чем, собственно, драма и завершается.
В том же году Брюсов начал работу над своим лучшим романом – «Огненный ангел», который мы смело можем отнести к фантастике. «В сущности говоря, – писал сам Брюсов, – все исторические романы носят в себе элемент фантастический». – «Даже среди залпов казаков, между двумя прогулками по неосвещенным и забаррикадированным улицам, – в октябре 1905 года писал он Г. Чулкову, – я продолжал работать над своим романом. И как-то хорошо работалось (тем более, что в начальных главах пришлось изображать религиозно-революционное движение в Германии 1535 года). Теперь надо думать, куда пристроить это мое дитя трехлетней работы…»
Место для романа нашлось в журнале «Весы», а затем в книгоиздательстве «Скорпион». Вышел он под заголовком, передающим не только его содержание, но и настроение: «Огненный ангел, или Правдивая повесть, в которой рассказывается о Дьяволе, не раз являвшемся в образе светлого духа одной девушке и соблазнившем ее на разные греховные поступки, о богопротивных занятиях магией, астрологией, гоетейей и некромантией, о суде над оной девушкой под председательством его преподобия архиепископа Трирского, а также о встречах и беседах с рыцарем и трижды доктором Агриппою из Неттесгейма и доктором Фаустом, написанная очевидцем».
Как ни странно, все эти страшные и необыкновенные события во многом отразили вполне реальные переживания. В нашумевшем в то время любовном треугольнике – Андрей Белый, писательница Нина Петровская и сам Брюсов, – поэт стоял во главе может самого острого угла. «Вспомните образ „ведьмы“ Ренаты из романа „Огненный ангел“, – указывал Белый, – там дан натуралистически написанный с нее (Петровской. – Г. П.) портрет, он писался два года, в эпоху горестной путаницы между нею, Брюсовым и мною; обстание романа – быт старого Кельна, полный суеверий, скрупулезно изученный Брюсовым, – точно отчет о бредах Н., точно диссертация, написанная на тему об ее нервном заболевании. «Н., бросьте же: вам все это снится, не мучайте себя», – говоришь ей бывало. – «Нет, нет, я виделаиз мглы, – и рука показывает на темный угол портьеры; что «видела» – не важно; она жила в снах средь бела дня…»
«В такой же неприветливой комнате, как моя, – рассказывает герой „Огненного ангела“, – тоже озаренной достаточно ясно месячным сиянием, стояла, в потрясающем страхе, распластанная у стены женщина, полураздетая, с распущенными волосами. Никакого другого человека здесь не было, потому что все углы были освещены отчетливо и тени, лежащие на полу, резки и ясны; но она, словно кто наступал на нее, простирала вперед руки, закрывая себя. И в этом движении было что-то до крайности устрашающее, ибо нельзя было не понять, что ей угрожает невидимый призрак. Заметив меня, женщина вдруг, с новым вскриком, кинулась мне навстречу, опустилась на колени, охватила меня судорожно и сказала мне, задыхаясь: „Наконец, это ты, Рупрехт! У меня нет более сил!“ Никогда до того дня не встречались мы с Ренатой, и она видела меня столь же в первый раз, как я ее, и, однако, она назвала меня по имени так просто, как если бы мы были друзьями с детских лет…»
«Очень рано ко мне стали приглашать гувернанток и учителей, – вспоминал позже Брюсов. – Но их дело ограничивалось обучению меня „предметам“: воспитываться я продолжал по книгам. После детских книжек настал черед биографий великих людей; я узнавал эти биографии как из отдельных изданий, которые мне поступали во множестве, так и из известной книги Тисандье „Мученики науки“ и из журнала „Игрушечка“ (издание Пассек), который для меня выписали и который уделял много места жизнеописаниям. Эти биографии произвели на меня сильнейшее впечатление: я начал мечтать, что сам непременно сделаюсь „великим“. Преимущественно мне хотелось стать великим изобретателем или великим путешественником. Меня соблазняла слава Кеплеров, Фультонов, Ливингстонов. Во время игр я воображал себя то изобретателем воздушного корабля, то астрономом, открывшим новую планету, то мореплавателем, достигшим Северного полюса. Потом я нашел Жюля Верна. Не знаю писателя, кроме разве Эдгара По, который произвел бы на меня такое же впечатление. Я впитывал в себя его романы. Некоторые страницы производили на меня неотразимейшее действие. Тайны „Таинственного острова“ заставляли леденеть от ужаса. Заключительные слова в „Путешествии капитана Гаттераса“ были для меня высшей – доступной мне поэзией. Помешанный, заключенный в больницу капитан Гаттерас ежедневно совершал прогулку по одному направлению: „Капитан Гаттерас по-прежнему стремился на Север“. Последние страницы в „80 000 лье под водой“, рассказ о Наутилусе, замерзшем и безмолвном, до сих пор потрясает меня при перечитывании…»
Учился в частной гимназии Креймана, затем у Поливанова.
В 1892 году поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Впрочем, вспоминал Брюсов: «…интересы науки для меня определенно отступали перед литературными. В 1894 году небольшая серия моих стихотворений была напечатана в сборнике, вышедшем под заглавием „Русские символисты“. (Раньше этого, еще совсем мальчиком, я напечатал две „спортивных“ статейки в специальных журналах – в „Русском спорте“ 1889 г. и в „Листке спорта“ в 1890 г.). Как известно, этот 1-й выпуск „Русских символистов“, так же как и последовавшие вскоре два других, осенью 1894 года и летом 1895 года, вызвали совершенно не соответствующий им шум в печати. Посыпались десятки, а может быть, и сотни рецензий, заметок, пародий, их высмеял Вл. Соловьев, тем самым сделавший маленьких начинающих поэтов, и прежде всех меня, известными широким кругам читателей. Имя „Валерий Брюсов“ вдруг сделалось популярным, – конечно, в писательской среде – и чуть ли не нарицательным. Иные даже хотели видеть в Валерии Брюсове лицо коллективное, какого-то нового Козьму Пруткова, под которым скрываются писатели, желающие не то вышутить, не то прославить пресловутый в те дни „символизм“. Если однажды утром я и не проснулся „знаменитым“, как некогда Байрон, то, во всяком случае, быстро сделался печальным героем мелких газет и бойких, неразборчивых на темы фельетонистов».
«Брюсов совершенно не соответствовал такой репутации, – уточнял в своей „Истории русской литературы“ князь Д. П. Святополк-Мирский. – Он вовсе не был шутом, он вообще был самой торжественной и невыносимо серьезной фигурой во всей русской литературе. Но его ранняя поэзия настолько отличалась от того, что обычно печаталось в русских журналах, что критики не могли расценить ее иначе, как оскорбительный розыгрыш».
«В двух выпусках „Русских символистов“, – писал сам В. Я. Брюсов, – я постарался дать образцы всех форм „новой поэзии“, с какими сам успел познакомиться: верлибр, словесную инструментовку, парнасскую четкость, намеренное затемнение смысла в духе Малларме, мальчишескую развязность Рембо, щегольство редкими словами на манер Л. Тальяда и т. п., вплоть до „знаменитого“ своего „одностишия“, а рядом с этим – переводы-образцы всех виднейших французских символистов. Кто захочет пересмотреть тоненькие брошюрки „Русских символистов“, тот, конечно, увидит в них этот сознательный подбор образцов, делающий из них как бы маленькую хрестоматию… Вместе с третьим выпуском „Символистов“ я издал свой первый сборник стихов. Озаглавил я его « Chefs d’Oeuvre» («Шедевры»). В те дни все русские поэты, впервые появляясь перед публикой, считали нужным просить снисхождения, скромно предупреждая, что они сознают недостатки своих стихов и т. п. Мне это казалось ребячеством: если ты печатаешь свои стихи, возражал я, значит, ты их находишь хорошими; иначе незачем их и печатать. Такой свой взгляд я и выразил в заглавии своей книжки. Сколько теперь могу сам судить о своих стихах, «шедевров» в книжке не было, но были стихотворения хорошие, было несколько очень хороших, и большинство было вполне посредственно. Совсем плохих было два-три, не более. Критики, однако, прочли только одно заглавие книжки, т. е. запомнили только одно это заглавие, и шум около моего имени учетверился».
Впрочем, сам В. Я. Брюсов страстно желал этого шума.
В марте 1893 года он записал в дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное. Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство… Да! Что ни говори, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя… А этим вождем буду Я. Да, я!»
И сообщал своему другу А. А. Курсинскому, имея в виду уже обдумываемые им прозаические работы: «Я не могу писать так, как писал Тургенев, Мопассан, Толстой. Я считаю нашу форму романа рядом условностей, рядом разнообразных трафаретов. Мне смешно водить за ниточки своих марионеток, заставлять их делать различные движения, чтобы только читатели вывели из этого: а значит у него (у героя) вот такой характер…»
Успеху символизма, литературного течения, возглавленного В. Я. Брюсовым, весьма способствовало создание издательства «Скорпион» и журнала «Весы».
«Полки, книги, картины, статуэтки, – вспоминал редакцию „Весов“ Андрей Белый. – И первое, что вам бросилось в глаза: в наглухо застегнутом сюртуке высокий, стройный брюнет, словно упругий лук, изогнутый стрелкой, или Мефистофель, переодетый в наши одежды, склонился над телефонной трубкой. Здоровое насмешливо-холодное лицо, с черной заостренной бородкой – лицо, могущее быть бледным, как смерть – то подвижное, то изваянное из металла. Холодное лицо, таящее порывы мятежа и нежности. Красные губы, стиснутые, точно углем подведенные ресницы и брови. Благородный высокий лоб, то ясный, то покрытый морщинками, отчего лицо начинает казаться не то угрюмым, не то капризным. И вдруг детская улыбка обнажает зубы ослепительной белизны…»
Свои взгляды на современное искусство В. Я. Брюсов высказал в лекции «Ключи тайн», прочитанной в 1903 году. «Искусство есть постижение мира иными не рассудочными путями. Искусство – то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства – это приотворенные двери в Вечность. Изучение, основанное на показаниях наших внешних чувств, дает нам лишь приблизительное знание. Наше сознание обманывает нас. Наука лишь вносит порядок в хаос ложных представлений и размещает их по рангам. Но мы не замкнуты в этой „голубой тюрьме“, пользуясь образом Фета. Из нее есть выходы на волю, есть просветы. Эти просветы – те мгновения экстаза, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину. Истинная задача искусства и состоит в том, чтобы запечатлеть эти мгновения прозрения вдохновения. Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить самому себе свои темные тайные чувствования. Где нет этого уяснения, нет художественного творчества. Искусство только там, где дерзновение за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю „стихии чуждой, запредельной“. История нового искусства есть прежде всего история его освобождения. Романтизм, реализм и символизм – это три стадии борьбы художников за свободу. Ныне искусство, наконец, свободно. Теперь оно сознательно предается своему высшему и единственному назначению: быть познанием мира вне рассудочных форм, вне мышления по причинности…»
Выбрав литературу, Брюсов никогда не забывал о науке.
Отсюда, а не только от книг Жюля Верна, его неизбывный интерес к фантастике.
В 1904 году он написал драму «Земля», в которой впервые нарисовал ужасные сцены будущих времен – сцены вырождения и смерти всего человечества. Жители гигантского города в своих замкнутых галереях, освещенных искусственным светом и продуваемых только воздухом, приготовленном машинами, давным-давно оторваны от природы. Единственный выход у них – «гордая смерть» – коллективное самоубийство, чем, собственно, драма и завершается.
В том же году Брюсов начал работу над своим лучшим романом – «Огненный ангел», который мы смело можем отнести к фантастике. «В сущности говоря, – писал сам Брюсов, – все исторические романы носят в себе элемент фантастический». – «Даже среди залпов казаков, между двумя прогулками по неосвещенным и забаррикадированным улицам, – в октябре 1905 года писал он Г. Чулкову, – я продолжал работать над своим романом. И как-то хорошо работалось (тем более, что в начальных главах пришлось изображать религиозно-революционное движение в Германии 1535 года). Теперь надо думать, куда пристроить это мое дитя трехлетней работы…»
Место для романа нашлось в журнале «Весы», а затем в книгоиздательстве «Скорпион». Вышел он под заголовком, передающим не только его содержание, но и настроение: «Огненный ангел, или Правдивая повесть, в которой рассказывается о Дьяволе, не раз являвшемся в образе светлого духа одной девушке и соблазнившем ее на разные греховные поступки, о богопротивных занятиях магией, астрологией, гоетейей и некромантией, о суде над оной девушкой под председательством его преподобия архиепископа Трирского, а также о встречах и беседах с рыцарем и трижды доктором Агриппою из Неттесгейма и доктором Фаустом, написанная очевидцем».
Как ни странно, все эти страшные и необыкновенные события во многом отразили вполне реальные переживания. В нашумевшем в то время любовном треугольнике – Андрей Белый, писательница Нина Петровская и сам Брюсов, – поэт стоял во главе может самого острого угла. «Вспомните образ „ведьмы“ Ренаты из романа „Огненный ангел“, – указывал Белый, – там дан натуралистически написанный с нее (Петровской. – Г. П.) портрет, он писался два года, в эпоху горестной путаницы между нею, Брюсовым и мною; обстание романа – быт старого Кельна, полный суеверий, скрупулезно изученный Брюсовым, – точно отчет о бредах Н., точно диссертация, написанная на тему об ее нервном заболевании. «Н., бросьте же: вам все это снится, не мучайте себя», – говоришь ей бывало. – «Нет, нет, я виделаиз мглы, – и рука показывает на темный угол портьеры; что «видела» – не важно; она жила в снах средь бела дня…»
«В такой же неприветливой комнате, как моя, – рассказывает герой „Огненного ангела“, – тоже озаренной достаточно ясно месячным сиянием, стояла, в потрясающем страхе, распластанная у стены женщина, полураздетая, с распущенными волосами. Никакого другого человека здесь не было, потому что все углы были освещены отчетливо и тени, лежащие на полу, резки и ясны; но она, словно кто наступал на нее, простирала вперед руки, закрывая себя. И в этом движении было что-то до крайности устрашающее, ибо нельзя было не понять, что ей угрожает невидимый призрак. Заметив меня, женщина вдруг, с новым вскриком, кинулась мне навстречу, опустилась на колени, охватила меня судорожно и сказала мне, задыхаясь: „Наконец, это ты, Рупрехт! У меня нет более сил!“ Никогда до того дня не встречались мы с Ренатой, и она видела меня столь же в первый раз, как я ее, и, однако, она назвала меня по имени так просто, как если бы мы были друзьями с детских лет…»