– Они платят по пятьсот лир, даже меньше. Там, внутри, две девушки, одна из них Розария.
   Он говорил правду. Я сразу поверил ему, но ответил раздраженным смехом:
   – Я знал. Армандо здесь был до меня. Ну и свинья же ты.
   Я толкнул его в бок и удивился, как серьезно он на меня глядит. Я вытащил у него изо рта зажженную сигарету, а он по-прежнему молчал.
   – Откуда ты узнал? – спросил я.
   – Что, не веришь?
   – Верю. Верю. – Внезапно я понял, что он хотел меня огорчить, что вся его серьезность оттого, что я не придал значения увиденному. – Негодяй! – сказал я. Рука сама сжалась в кулак, сама опустилась на его лицо. Я нанес ему удар в переносицу, он вместо того чтобы защищаться, бросился бежать. Я кинулся за ним, догнал, стукнул по голове, он обхватил ее руками.
   – Брось! – крикнул он. – Перестань, не то я тебе ничего не объясню.
   Я дал ему по уху, он вскрикнул от боли, выпрямился и бросился на меня. Я не защищался, он нанес мне два сильных удара, по лицу и в грудь, и в тот же миг пнул коленом в живот. Вскоре мы оба были в крови. У него разбит нос, у меня – губы, мы суем друг другу носовые платки, присев на корточки под забором.
   – Ты с ней был четыре раза, – пробормотал он.
   – А ты ни разу. Даже с такой, как она, тебе не повезло.
   – Было бы пятьсот лир, – сказал он. – Армандо хвастался, что не дает ни гроша, а на деле он платит вдвое больше солдат, таскает ей сладости, свежие яйца.
   – Я ей ничего не давал.
   – Ну, ты – это ты! – воскликнул он. – Даже не понимаешь, как ты нравишься девчонкам.
   – Ты как будто ревнуешь, – сказал я. – Последнее время вечно дуешься. Даже недоволен, что я хожу к Бенито.
   – Твой Бенито – подонок. Он своими стихами и тебя превратит в фашиста.
   Я улыбнулся.
   – Этого тебе не понять.
   – Ну да, – сказал он. – Как тогда в школе, когда ты мне объяснял географию. – Он переменил разговор и сказал: – Ну, а Розария… Это я для твоей же пользы. Ты мог заболеть. Вспомни Томми и Бьянкину.
   Он вытирал кровь, струйкой стекавшую из носа, переворачивал платок и обтирал мои губы.
   – Что, рассек тебе губу? Видишь – я сильный! – Потом, призадумавшись, добавил: – Гляди-ка, эта свинья каждый вечер зарабатывает по пять, а то и по десять тысяч лир. Торгуй она сигаретами на углу, понадобилась бы целая неделя.
   Как перепутаны в этом возрасте чувства и доводы разума… Вечером, когда раздавались заводские гудки, я всегда думал о Милло. Гордость поначалу сдерживала зов сердца, но потом я загнал ее в самый темный угол сознания, в ту черную пропасть внутри самого себя, куда так страшно заглядывать. Рев заводских сирен «Гали» становился голосом Милло, звал меня, потом Милло дружески шлепал меня по затылку, запах его сигары бил в ноздри. Хотелось бросить приятелей, побежать за ним вслед, рассказать, как удачно получилось с той деталью, сообщить, что у меня уже есть диплом и меня, может, возьмут к нему в цех. Тогда начались бы снова те уроки, которые он давал мне за столом в нашей комнате, но только теперь уж всерьез. Вот сказать бы ему, что я его всегда ненавидел и всегда был к нему привязан. С Иванной мы о нем не говорим. И даже с Дино, да и вообще ни с кем ни слова о том, что было. Я сам залечивал эту рану. Может, они с Иванной встречались. Я этим не интересовался, даже знать не хотел. Мы обедали дома, Иванна готовила ужин, ужинали в одиннадцать или в полночь, перед сном, как в те времена, когда я работал в типографии, а она бросила бар «Дженио» и поступила в кино, только с нами больше не было Милло.
   Армандо сказал мне как-то:
   – Знаешь, Миллоски тоже больше не ходит в тратторию. Мои жалуются – потеряли сразу трех клиентов.
   Я раз и навсегда отрезал:
   – Это меня не касается.
   Он пожал плечами:
   – Я спросил, потому что дома пристают… Конечно, – добавил он, – особенно жаль Миллоски. Он наш старый клиент, а теперь совсем исчез из виду.
   Я его тоже больше не видел. Стоило появиться вдали велосипедисту в комбинезоне, хоть чуть похожему на него, и у меня сразу вспыхивало лицо, – я избегал улиц и мест, где мог бы его повстречать. Да, я был уязвлен, и мне в то же время казалось, будто я страдаю по собственной вине. Речь шла обо мне и о нем – к этому Иванна была непричастна. Во мне переплелись влечение с отвращением, любовь с ненавистью. Я думал, что с ним покончено, как покончено с Розарией, хотя она никогда не занимала большого места в моей жизни. Однако Милло всегда был со мной, с той минуты, как я себя помню. Я понимал, что наша связь не нарушена, она жива, насущно важна для меня. На этот раз Джо невольно пришел мне на помощь.
   Низкое небо, черные, чернее смолы, тучи надвинулись на гору Морелло. По ту сторону речки, за заводами, за домами греков, вьется среди полей дорога, ведущая в Горэ. Раньше срока опустились сумерки. Четыре дороги скрещиваются у шоссе Морганьи, машины идут с зажженными фарами. Я возвращаюсь от Бенито, болезнь уложила его в постель. Сегодня он в жару; несмотря на больное горло, бредит своими поэтами. Я решил дождаться Дино у скамейки перед остановкой автобуса. Словом, был обычный вечер начала осени, вечер, который мог кончиться дождем.
   – Эй, Джо!
   – Привет! Я тебя не заметил. – С книгами под мышкой шагал он, как всегда, аккуратный и подтянутый. Манжеты выглядывали из рукавов наглухо застегнутого пиджака, в руках был зеленый плащ и зонтик. – Ты один? – спросил он, сверкнув своими немыслимо белыми зубами; оливковая кожа лица блестела, словно смазанная кремом.
   – Ты куда-то исчез, уж сколько дней тебя не видать.
   Оказывается, у него, как и у Бенито, грипп.
   – Такое время года, – сказал он и добавил: – Мать утром вышла без плаща и зонтика, а вчера у нее была немного повышена температура. Ты меня не проводишь?
   – Да, если боишься один улицу перейти.
   Он весело покачал головой:
   – Смотри, совсем как в Париже.
   В этот час шоссе Морганьи похоже на Монпарнас, на Курфюрстендамм, на улицу Горького, под которой проходит московское метро, на участок Бродвея, ведущий к Гарлему, на авеню Барселоны, на Пиккадилли, на улицу, ведущую к зданию «Жэнь-минь жибао», на авениду Буэнос-Айреса – на все те улицы мира, которые видишь в документальных фильмах; короче – это широкое, обсаженное деревьями пространство, где полно машин, автобусов, людей, которые толпятся у переходов, входят и выходят из магазинов, останавливаются у газетных киосков – как на виа Венето или Корсо Семпионе. Вдали, на холме, на пустынной меловой вершине, очерченной кипарисами и дубами, зажглись огни больницы. Здесь народу поменьше, проезд, ведущий к воротам «Гали», словно островок, по которому проложена асфальтированная дорожка. Только завоет гудок, и ее заполнят рабочие, они скоро вольются в веселые людские потоки, квартал Рифреди станет городом в городе, миром в себе, полным торопливых и уже равнодушных людей, которые прислушиваются к чужим голосам, заглушаемым шумом моторов.
   – Вечерами темно, как зимой, – произнес Джо.
   – Здорово ты подметил. Что у Давида не фиговый листок, сам догадался или люди сказали?
   Он засмеялся, погрозил мне зонтиком:
   – Ну и свинья!
   – Подумай лучше, как мы через несколько месяцев тоже будем выходить из этих ворот. Мне мое место принадлежит по праву.
   – Мне тоже, – улыбнулся он.
   – Ты ждешь помощи от попов.
   Блеснула первая молния, прогремел гром. Джо поднял глаза к небу. Мы в темноте стояли на мостовой перед самыми воротами. Он теперь казался совсем черным, только белки его глаз сверкали.
   – Ты думал когда-нибудь о том, какой вольтаж у молнии? – спросил он.
   Я оттолкнул его, мне захотелось его стукнуть.
   – Меньше нейтрона, – ответил я.
   Память выбрасывает на поверхность обрывки фраз, они тихо покачиваются, как лодки среди спокойного моря, которое скоро будет бесноваться от шторма, скоро бушующие волны понесут меня, выбрасывая на берег, как кожуру банана, все, что еще во мне осталось от детства.
   Прозвучал гудок. Только я сказал себе, что Милло не появится – он ведь теперь в мастерских «Дочча», в «цехе для ссыльных», – как вдруг увидел его. Он вышел одним из первых и, подталкивая свой велосипед, пробирался среди рабочих под шум заводимых мотоциклов. На нем был комбинезон с закатанными рукавами, голова была не покрыта. Милло тоже взглянул на небо и, выйдя из-под навеса у самого шлагбаума, кому-то что-то ответил, с кем-то поздоровался.
   «Привет, Милло!», «Привет, Волк!», «Добрый вечер, мастер!» – говорили ему люди. Один из них, обернувшись, столкнулся было со мной в ту минуту, когда Милло кричал ему в ответ: «Привет, друг!» Наши взгляды встретились.
   Милло воскликнул.
   – Гляди-ка, Сорванец! – так он звал меня в детстве. Должен признаться, вид у него был спокойный и довольный.
   – Может, я некстати? – спросил я и, попрощавшись с Джо, который тревожно ждал свою мать, пошел вместе с Милло. Теперь я знаю: этот вечер был моим прощанием с детством.

17

   Он вел велосипед и сам выбирал дорогу. Я не возражал. Мы направлялись в сторону больницы, подальше от уличного движения и шума. Казалось, между нами не произошло ровным счетом ничего серьезного, просто повздорили из-за пустяков, которым серьезные мужчины не должны придавать значения. Прислонившись к стенкам или укрываясь за своими машинами, стояли парочки. Мчались мотоциклы, исчезавшие один за другим за поворотом у «Кареджи».
   Новая вспышка молнии осветила каменных львов и двух медицинских сестер в голубых плащах и белых наколках. Дорогой мы не проронили ни слова и, словно только что поссорившиеся влюбленные, ждали, кто первый предложит мир. Это не злило, а даже забавляло меня. Вероятно, из уважения к его сединам начать должен был я. Но далеко ли мы продвинемся, раз я решил пренебречь своим долгом. Мы посматривали друг на друга, но фонари попадались все реже и реже, и почти ничего нельзя было различить. Однако света хватало, чтоб обнаружить, насколько он постарел. Виски у него стали совсем седые, усы отвисли, но кудри на затылке еще вились и походка оставалась твердой. Я вот-вот готов был взорваться.
   – Ну что, рад встрече? Давай поговорим, если нужно что-нибудь выяснить.
   Поразительно, что говорить мне с ним не о чем, я не знаю, чего хочу от него. Ладно, он был моим другом, я должен ему рассказать, что со мной было за последнее время, вместе с ним подумать о том, что меня ждет после прихода на «Гали». Как бы там ни было, он мой старый друг. Возможно, я нуждался в его одобрении. Мы дошли до небольшой площади. Стиснутая между больничной стеной, холмом и уходившей в горы дорогой, словно прочерченной над кипарисами и соснами между виллой Медичи и монастырем Монтуги, площадь эта напоминала театральную сцену под открытым небом. Продолжая разговор с самим собой, Мило сказал:
   – Кажется, пора возвращаться. Видишь, уже капает. Скоро начнется буря.
   Я не смог не засмеяться, когда он, приподняв верхнее колесо, поворачивал велосипед, вскоре этот нелепый смех сменился приступом тоски.
   – Ты и впрямь дурачок. Зачем приходил?
   – Не к тебе. Я приятеля провожал. Думал, ты еще в «цехе для ссыльных».
   – Меня на этот раз помиловали, – сказал он с иронией. Прежде чем нажать на педали, он снова взглянул на меня примирительно, по-отцовски; видно, от этого чувства ему не отвыкнуть. Как легко с ним все получилось. – Ты не должен делать из этого драму. Не осложняй ничего. Ты не должен меня благодарить, не должен передо мной извиняться.
   – Знаю.
   – И все же я могу быть тебе полезным.
   – Например?
   – Например, научу зажимать вентиль, – сказал он, втянув меня в игру так, что я и сам того не заметил. Он обращался со мной, как с мальчишкой. В конце концов он был прав, раз уж я так себя повел. – Знаешь, что такое вентиль?
   – Есть такой болт под станиной. В зависимости от размеров детали, подлежащей обработке, его можно ослабить или затянуть потуже.
   – Молодец! Ну, честное слово, молодец!
   Первые капли дождя, участившиеся вспышки молнии, удары грома. Со стороны Монтеривекки доносятся волны теплого воздуха, ветер раскачивает кипарисы, шумит в ветвях елей и дубов по ту сторону ограды, охраняемой каменными львами, сестры в белых наколках куда-то исчезли.
   – Давай садись, не то промокнем.
   И все как в детские годы, разве что на раме велосипеда очень уж тесно и неудобно.
   – Поступишь на «Гали» и небось после первой же получки бросишься покупать мотоцикл в рассрочку.
   – Можешь не сомневаться. Кстати, у тебя не велосипед, а нечто допотопное!
   – Я тут тоже кое-что надумал. Не такой уж я старик – месяц назад, сынок, мне исполнилось сорок шесть! Нет, ни «веспа», ни «ламбретта» мне не подходят. Что ты скажешь про «125»?
   – Пожалуй, «бенелли». [31]
   – Опять ты смеешься над моим «пожалуй».
   – Твое словечко, ничего не попишешь…
   И вот мы снова в самой гуще транспорта проезжаем мимо ворот «Гали». Шлагбаум опущен, цехи в глубине как пятна света.
   Милло сказал:
   – Ты остерегайся. Прежде чем принять тебя на завод, они соберут сведения. Надеюсь, с них довольно будет того, что ты сын своего отца.
   – Что! Что это значит?
   – О господи! – воскликнул он. – Почему ты ищешь в каждом слове какую-то подоплеку? Хорошо, если б они не слишком копались, не допытывались, отчего ты не поступил в школу отца Бонифация, почему не веришь в катехизис.
   Внезапно начался ливень. Мы укрылись в баре на виа Витториа. Этот бар в нашем квартале, всего в двух шагах от «Гали», но в него мы обычно не ходим. Даже не бар, а молочная у самой остановки автобуса – всего несколько столиков и телевизор.
   Милло оставил велосипед у двери и указал мне на свободный столик. Я сел спиной к двери, он занял место напротив. Нас теперь разделяли лишь шум чужих голосов да передача сельскохозяйственных известий. Я мог разглядывать его сколько душе угодно. Узнавать и открывать для себя заново. Волосы Милло слиплись от дождя, лысина, казалось, увеличилась. Седина стала заметнее. Комбинезон расстегнут, видна волосатая грудь. Широкие, почти квадратные ладони, пальцы черны от въевшейся краски. От ноздрей к подбородку пролегли глубокие складки, странно оттеняющие его подстриженные щеточкой усы, они казались ненастоящими, приклеенными. Печальные, глубоко посаженные глаза отсвечивали металлом. Лицо, хмурое на первый взгляд, свидетельствовало о моральной силе человека упорного и непреклонного. Как всегда, он внушал мне особое чувство, в котором ненависть сочеталась с нежностью… Он не вызывал у меня ни чувства робости, ни желания преклоняться перед ним или дерзить ему. Пройдут годы, и я пойму, что с детских лет, отражаясь в нем, как в зеркале, я ненавидел в нем и любил самого себя. Смутно сознавая правильность своего выбора, я в то же время восставал против него; мне пришлась по душе твердость характера Милло, но меня раздражала его убежденность в собственной непогрешимости. Да, мне невыносимо было его умение подавлять собственные чувства в угоду здравому смыслу, в общем-то относительно здравому, ибо Миллоски не доводилось учиться на ошибках: уж он-то никогда не встал бы на путь, ведущий к ошибкам! Конечно, он родился не под счастливой звездой, а под знаком той. истины, которая для него была единой, неделимой и единственно приемлемой. Он стал поборником идеи, которой я восхищался, хотя для меня она до сих пор оставалась чем-то несколько абстрактным. Он бестрепетно приносил ей в жертву свои человеческие переживания, глушил и подавлял их, стоически переносил боль, причиняемую самыми сокровенными и жгучими ранами. Теперь я знаю, что не терпел в нем определенной ограниченности, тех рамок, в которые он умышленно загонял свой разум, должно быть, считая, что сжатие пороха лишь увеличивает силу взрыва. В этой собранности, в этой ограниченности и заключалась его сила, его способность к сопротивлению и взрыву в нужную минуту.
   – Ты хотел мне что-то сказать? Выкладывай!
   – Ей-богу, нет, – ответил я.
   Еще раз мы почувствовали искреннее доверие друг к другу.
   – Все вышло случайно. Я хотел тебя видеть, но ни за что не пришел бы первым.
   – Не в этом дело. Раз хотел меня видеть, – значит, была причина.
   – Может, просто хотел послушать, что ты мне скажешь.
   Он взглянул на свой не знавший износа хронометр.
   – У тебя дела? – спросил я.
   – Да, – ответил он. – Заседание в комитете. Но я пойду прямо отсюда, не переодеваясь. Думаю, тебе важно узнать то, чего ты ждешь от меня.
   – Я и сам не знаю, чего жду. Конечно, не пропаганды на дому. К коммунизму я приду сам.
   Снисходительность его улыбки задела меня за живое:
   – Не веришь?
   – Нет, особенно если ты хочешь прийти к коммунизму в одиночку.
   Хозяин принес заказанный кофе. Милло воспользовался этим, чтоб закрыть невольно открытые мною скобки. С насмешливой догадливостью он произнес:
   – Вижу, что тебе от меня надо. Хочешь знать, встречался ли я после этого с Иванной.
   В иное время, да и теперь, если б мы не сидели в кафе, я набросился бы на него. Подавляя в себе ярость, я только спросил:
   – Почему ты так решил? Я знаю, вы больше не виделись.
   – Она тебе сказала?
   – Нет. Но разве это не так?
   – Так оно и есть.
   Я лишил его возможности продолжать.
   – Знаешь, Милло, я уже не мальчик – получил диплом, скоро я тоже поступлю на «Гали». И вообще я уж бриться начал… Могу и тебя и ее понять – без ревности, без досады. Только решайтесь на что-нибудь! А мое дело – сторона.
   Он жевал свою сигару и, как всегда, разглаживал усы.
   – Что ж, верно, – согласился он. – Ты, как посмотрю, шагаешь вперед. Но в этом ты лучше разобрался в тот вечер, когда выставил меня из дому, а сейчас ты не туда гнешь. Мальчишка, а добился тогда во сто раз большего, чем хотел. Вернись я на следующий вечер, ты бы, может, меня простил.
   – Может.
   – Но ты меня заставил сказать Иванне то, что навсегда закрыло передо мной двери вашего дома. Теперь ты на ложном пути. Ты ничего в ней не понял.
   Я предложил ему одну из двух оставшихся у меня сигарет, он, не задумываясь, взял ее, вынув изо рта сигару. Взял сигарету, как у равного. Это наполнило меня гордостью.
   – Видишь, – попытался объяснив я ему, когда он закурил. – Со мной все просто. Согласен, и ты не любишь усложнять. Может, Иванна сложнее. Но я не могу во всем следовать ее причудам. Она мать, я люблю ее, жалею – и точка; может, она немного не в себе. Когда стану совершеннолетним, заставлю ее пойти к врачу. – Он пытался меня прервать, но замолчал, как только я заговорил снова. – Мне тебя жаль: вижу, ты любишь ее по-прежнему. – На меня снова напал смех. – Прости, – добавил я. – В твои годы это чуть-чуть смешно.
   Он втягивал дым от сигареты и выпускал его через нос, покусывая усы. Вместо ответа повторил:
   – Будь настороже. Они станут собирать о тебе сведения. Они особенно строго подходят к молодым: хотят, чтоб на завод приходили политически надежные ребята. Сведения собирают сами или через полицию. У вас среди соседей нет врагов, но все же не мешало бы их предупредить. – И он откинулся назад, словно желая перечеркнуть все, что мы высказали друг другу. Значит, и его моральная сила питалась трусостью. Это причинило мне острую боль, и в то же время я впервые чувствовал себя в состоянии судить о нем спокойно. Он взглянул на часы, я спросил, не опаздывает ли он.
   – Боюсь, что да, – ответил он, встал, направился к стойке, расплатился, и мы пошли к выходу. – Да, такие вот дела, – закончил он. – Ты не тревожься, ничего страшного со мной не происходит. Жизнь приготовила мне сотни развлечений. Завод, партийная работа, для отдыха не больше шести часов.
   – А где ты ешь?
   – Днем – в заводской столовой, вечером – где придется. Ты по-прежнему дружишь с Армандо?
   – С Армандо и Дино. У меня есть и новые друзья.
   – Молодец! Ну, прощай. – И он сел на велосипед. – Встретимся, потолкуем о чем-нибудь поважней. Может, как-нибудь вечерком.
   Я ответил ему, как должно, «с чувством», сказала бы Иванна:
   – Я тебя буду ждать у выхода, как сегодня. Только не знаю когда. По вечерам у меня свои маршруты.
   Он нажал ногой на педаль:
   – Они-то меня и занимают.
   – Не знаю когда, – повторил я. Прощай!
   Казалось, что после этого прощания нас ожидает разлука еще более продолжительная, чем прежде. Он исчез за поворотом Ромито, пригнувшись к рулю, словно влача за собой бремя своих сорока шести лет, перегоревших чувств, чрезмерно прямолинейного ума.
   – Бруно! – услышал я, как меня окликнули.
   В толпе у троллейбусной остановки стоял Джо, с ним была женщина в зеленом, наглухо застегнутом плаще. Ростом она была чуть повыше его локтя и прижималась к нему, дрожа от холода. У нее свежее, с правильными чертами лицо, гладкая прическа.
   – Это моя мама, – сказал Джо. – А это Бруно.
   – Джузеппе столько говорил мне о вас. Вы тоже поступаете на «Гали», знаю… – Словом, она заговорила, как обычно говорят матери. У нее южный акцент, и руки, должно быть, зябнут в вязаных шерстяных перчатках. – Вы были с Миллоски? – спросила она. – Я его знаю. Впрочем, кто на «Гали» его не знает!
   Теперь я глядел на нее, и мне казалось, будто я видел ее прежде, только вспоминать об этом незачем.
   Джо гордился, что я подал руку его матери. Она радовалась встрече с приятелем сына, извинялась, что дрожит от озноба.
   – Должно быть, немного повышена температура. – Она просто излучала материнское счастье. – Знаете, мы, женщины, работаем в цехе, где делают счетчики, там теперь такая сырость…
   Полная патетики и чем-то неприятная картина. Низенькая мать и высоченный черный сынок не могут друг на друга наглядеться, не перестают обмениваться улыбками.
   – Я говорил тебе: Бруно порядочный мальчик.
   – Это видно!
   Все продлилось не больше минуты. Подошел троллейбус, они сели.
   Я вспомнил о том, что было много лет назад. Она тогда красилась, казалась выше, должно быть, из-за каблуков. Да, мать Джо – одна из тех «синьорин», что крутились у бассейна. Синьора Каппуджи гадала им по руке. Ее – подружку Кларетты и Бьянкины – прозвали Неаполитанкой. Она перестала туда ходить, когда я стал гулять у крепости с Дино.
   Снова начался ливень.

18

   – В тот вечер, – вспоминает Иванна, – я вернулась смертельно усталая, с обычной болью в пояснице. Ты дулся, гримасничал. Даже на стол не накрыл. Мы тогда только купили этот маленький холодильник, в нем, помню, лежало уже нарезанное мясо, я его обваляла в сухарях, залила яйцом. Была как будто суббота. Думала, все мигом зажарю, а ты покуда нарежешь помидоры для салата, ты мне тогда еще помогал. Гак нет же, повалился на кровать в своей комнате, даже не разулся, лежит и курит. Сил не было тебя попрекать. На улице ливень, я насквозь промокла, пока от остановки добежала до дому. Можешь себе представить, в каком я была состоянии. Но взглянула на тебя и обо всем позабыла: бледный, сам не свой, глаза блестят, дымишь так, будто хочешь легкие разорвать. Ты и дышал с трудом. Ни словечка у тебя не выудишь. Я еще тебя таким не видела. «Что с тобой? – спрашиваю. – Жара нет, кашля нет, в чем же дело?» Отобрала у тебя сигарету, а ты молчишь, словно статуя; глядишь на меня как на изверга какого-нибудь – только и всего. Боже, какие ужасные часы! Да, так прошел не один час. «Ты себя плохо чувствуешь? Тебе трудно дышать?» – повторила я. Наконец ты заговорил, подарив меня таким взглядом, что я не знала, куда деваться. «Здесь мне дышать нечем, – сказал ты. – Мне в этой комнате тесно. Хочу перейти в гостиную». Так и отрезал. Но у меня все равно отлегло от сердца. Я ответила: «Что ж, ладно». Не скрою, подумала, что ты скоро откажешься от этой мальчишеской причуды. Почему это тебе в голову взбрело? Может, побывал у Бенито, в его комнате, или узнал, что Дора с Чезарино оборудовали своему Армандо целую квартирку на чердаке? Но ты меня поймал на слове. Пришлось на следующий день отправиться за маляром. Конечно, стены не белили с тех пор, как мы с отцом поселились, грязи, разумеется, не было, но как-то все потускнело. Покуда я ходила к маляру, ты снимал люстру и разбил ее вдребезги.
   Пауза, не лишенная самодовольства. Она натягивает халат на колени, касается рукой затылка, прерывает на минуту свой монолог.
   – Впрочем, ты имел право на большую комнату: ты уже подрос, я должна была на это пойти. Но самый страшный удар ты нанес мне не тогда, а год назад – потребовав, чтоб я выбросила из головы мысль о твоем отце! Да, знаю, это навязчивая идея, но она помогла мне прожить лучшие годы молодости… Хотя что говорить о молодости – была ли она у меня? Теперь уж мне не на что надеяться, я все одна и одна…
   – Ты со мной, я тебя по-прежнему люблю.
   – Знаешь, я в этом порой сомневаюсь: ведь не желаешь ты ко мне прислушаться, когда я говорю: забудь эту бедную девочку!
   – Мама! – кричу я.
   – Молчу, разве не видишь – молчу.
   Наступает долгая, прерываемая лишь ее вздохами пауза.