Страница:
[34]кишмя кишит людьми. Я там не был с самого детства. С субботы на субботу откладывал эту поездку, теперь самый подходящий случай. Когда наступает жара, мы купаемся в Арно, наша Терцолле ведь вся пересыхает, ты видела; впрочем, и зимой в ней воды не сыщешь – столько туда кидают всякого мусора. Что ж, в утешение нам говорят, что Florence Beach все равно что Сен-Тропез, Санта-Моника
[35]или Сочи. Знаешь, я ведь ни разу никуда не ездил. Мне через год с небольшим исполнится двадцать. Обо всем сужу, обо всем болтаю, а сам даже в поезд ни разу не садился. Расскажи мне про Милан, что за город?
Вместо ответа она спросила:
– Ты сказал: «Мы купаемся». Кто это «мы»?
– Друзья. Те, что три вечера подряд ждут меня в Народном доме или в баре. Я тебе про них говорил.
– Они подумают, ты нашел себе девушку и не хочешь ее никому показывать. Разве не так?
– «Разве не так?» – передразнил я ее.
Она покачала головой, стряхнула табачинку с уголка рта. Тут я не выдержал – о чем Лори потом не раз вспоминала. Когда снова заиграл оркестр и она стала подниматься из-за столика, я удержал ее, положив ладонь на ее руку.
– Послушай, – сказал я, – давай поставим на этом точку и начнем все сначала. Мы остановились на том, что я нелюбопытен. А на самом деле я любопытен. Может, к тому же и застенчив, не знаю. В тот вечер я вел себя нагло, потому что ты казалась призраком, я должен был за тебя ухватиться, чтоб ты не исчезла.
– Но я здесь. – Она снова села и, откинувшись на спинку стула, сложила руки на коленях. – Понимаю, – сказала она.
– Ты ждала, что я поинтересуюсь, почему здесь, в «Красной лилии», ты чувствуешь себя как дома?
– Боже мой! – воскликнула Лори. – Меня узнала только гардеробщица!
– Но она спросила: «Где вы так долго пропадали?»
– Она еще добавила… ты просто забыл.
– Нет. «Думала, вышли замуж», – вот что она добавила.
– Да, и взглянула, ношу ли я обручальное кольцо.
– Этого я не заметил.
Я сидел лицом к ней, облокотившись на стол, подперев ладонью висок; она словно замерла. Так мы с ней и беседовали.
– Кто он? – спросил я. – Мне это– не так уж важно, но раз ты сама настаиваешь…
– О, Бруно! – проговорила она, вспыхнув. – Мы с тобой настоящие друзья. – Она вскочила и поцеловала меня в щеку. – «Его» никогда не было, меня окружали такие же безразличные мне люди, как те, кого ты здесь видишь. Не мрачней, дурачок. Я никогда не была ничьей. До сих пор жила сама по себе.
– Ну, а теперь?
– Может, буду жить для кого-то.
– Я так этого хочу!
– Что ж, посмотрим…
– Чего смотреть?
– Подойдем ли мы друг другу, – сказала она.
Мы уже могли разговаривать с ней совсем просто, без намеков, без обиняков. Мы оба свободны, молоды, нежность наша превращается в любовь, как чугун становится сталью в негаснущем мартене.
– Впрочем, был и у меня «кое-кто», – продолжает Лори, – вернее, не у меня, у сестры. Жених ее. Я, по старому обычаю, всюду за ними таскалась, так сказать, присматривала: вертелась у них под ногами. Все ради отца, чтоб жена его не ворчала. Это наша скучная семейная история. Я сбежала в Милан, чтобы от этого избавиться. Теперь вот вернулась.
– Чудесно, что вернулась.
– Да, теперь чудесно, – согласилась она. – Не то, что раньше. Впрочем, в Милане у брата тоже было невесело. Знал бы ты, до чего обуржуазилась его жена! Все напоказ, как на выставке. В доме стиральная машина, соковыжималка, голосуют за социалистов, ходят в церковь. Сам понимаешь – «Большой Милан»… По воскресеньям Корсо Лоди совсем как деревенская улица. Знаешь, они такие порядочные, такие надежные, настоящие герои телевизионных передач…
– Ну, а брат?
– Женился и ничем не отличается от остальных: ходит на охоту, вступил в клуб «Интер», купил «сеиченто», [36]а потом и моторку.
– Он что, типограф, как и отец?
– Нет, бросил это занятие, устроился в газету корректором, а теперь служит в администрации. Любит «чистую» работу, никогда бы не встал за наборный станок. Отцу некому будет передать дело. Брат о сурьме говорит, как о проказе.
Я еще не привык к переливам ее мыслей, к внутренней логике ее мышления. Стремясь высказаться до конца, она движется к цели как бы концентрическими кругами и, дойдя до сути, запечатлевает ее в нескольких словах, врезающихся в память.
Несмотря на показное безразличие, этот начатый и неоконченный разговор не давал мне покоя, и я снова к нему вернулся.
– А до отъезда ты приходила сюда?
– Приходила каждую субботу и воскресенье с Дитгой и с Луиджи. Он, кстати, обижается, когда его зовут Джиджино. [37]В сезон здесь бывает открыта еще одна площадка, вдвое больше этой… Неужели ты тут впервые? Так по сравнению с тобой я настоящая старуха! Подумать только, что мы сюда ходили три или четыре года назад, и я уже была такая, как теперь, только, может, чуть потоньше. Джиджино ел меня глазами, но я танцевала со всеми, кто приглашал. Бывало, ни одного танца не пропущу.
Она закашлялась от дыма. Так было и в первый вечер, губы ее стали влажными.
– Только никогда не говори, чтоб я меньше курила, прошу тебя. Так говорят старики. Стоит повторить их слова, и сам стареешь.
– Верно… Значит, ты бывала здесь с сестрой и ее мужем?
– Да. Иногда приходил и Франко, его брат. Мальчик всегда меня стеснялся. Такой маленький, сущий сморчок. Теперь он в армии.
– Ну, раз его взяли в солдаты…
– И рост крохотный, и мозги куриные. Разве возраст соответствует тому, что в метрике значится? Красота, ум, восприимчивость – вот по чему можно судить о возрасте! Поженившись, Джудитта и Луиджи поселились у его отца, портье, в особняке на набережной Арно. Луиджи работает, он электрик. Не просто монтер: он изготовляет неоновые вывески, устанавливает сложное оборудование – словом, мастер.
Когда они перестали проводить вечера вместе и связь с сестрой, к которой Лори очень привязана, оборвалась, ее отношения с мачехой совсем испортились. Все страдали от этого, особенно отец.
– Он хороший человек, ты ведь знаешь его. Только слабый, бесхарактерный. На ней он женился через год после смерти матери, когда я еще в школу ходила. Мачеха оказалась ханжой с допотопными взглядами. Она всерьез считала, что призвана быть хозяйкой дома и воспитательницей. Ради общего спокойствия мне оставалось только уложить чемодан.
– Почему же ты вернулась?
– Плеврит, – сказала она. – Я о нем, кстати, и думать забыла. В первую же зиму в Милане перенесла болезнь на ногах, это и подорвало мне здоровье. Впрочем, все это ерунда, снимки у меня великолепные, я даже раза два была донором. Но послушал бы ты брата с женой. Они уверяли, что еще одна зима на севере меня угробит, тем самым давали понять, что мое присутствие им в тягость… Видишь, я не так романтична, как тебе представлялось, – закончила она. – Девушка, которая ссорится с мачехой и со всей родней, вряд ли выглядит привлекательно. Прости, я тебе наскучила, но мне хотелось как-то отвлечься, поговорить о другом.
– Значит, мы друзья, это твердо? – спросил я.
И как в первый вечер, так же подчеркнуто, но придавая своим словам иное, определенное значение, она спросила:
– Ты все еще думаешь о любви?
– Конечно. Я не стыжусь сказать тебе «люблю». Это правда.
– И тебя тянет ко мне?
– Есть и это. Но не только.
– Начнем с того, что ты меня поцелуешь.
Нежная, полная ласковой силы, в минуту поцелуя она напоминала Электру и Розарию и в то же время была иной – простой и чистой. Прикосновение ее руки к моему затылку было легче пуха и вместе с тем пронизывало тысячью игл…
Музыка умолкла, снова зажглись огни.
– Как ты думаешь, зачем я рассказала тебе о своих маленьких невзгодах? – спросила она потом. – Это ведь далеко не самый лучший способ развлечься… Но ты так помрачнел!.. Скажите, пожалуйста, мальчик только и делает, что прикидывается ревнивым. Эх ты, несмышленыш. Думаешь, отбил меня, похитил… Тоже мне, похититель! Просто у меня выбора не было. Да и денег тоже. Я решила тебя подразнить, чтобы заглушить чувство стыда (сама ведь напросилась на приглашение!). А когда поняла, что у нас с тобой все так всерьез, то решила с самого начала избавить тебя от сомнений насчет моего прошлого. Сама я тоже была не в себе, ты во мне все перевернул.
21
Вместо ответа она спросила:
– Ты сказал: «Мы купаемся». Кто это «мы»?
– Друзья. Те, что три вечера подряд ждут меня в Народном доме или в баре. Я тебе про них говорил.
– Они подумают, ты нашел себе девушку и не хочешь ее никому показывать. Разве не так?
– «Разве не так?» – передразнил я ее.
Она покачала головой, стряхнула табачинку с уголка рта. Тут я не выдержал – о чем Лори потом не раз вспоминала. Когда снова заиграл оркестр и она стала подниматься из-за столика, я удержал ее, положив ладонь на ее руку.
– Послушай, – сказал я, – давай поставим на этом точку и начнем все сначала. Мы остановились на том, что я нелюбопытен. А на самом деле я любопытен. Может, к тому же и застенчив, не знаю. В тот вечер я вел себя нагло, потому что ты казалась призраком, я должен был за тебя ухватиться, чтоб ты не исчезла.
– Но я здесь. – Она снова села и, откинувшись на спинку стула, сложила руки на коленях. – Понимаю, – сказала она.
– Ты ждала, что я поинтересуюсь, почему здесь, в «Красной лилии», ты чувствуешь себя как дома?
– Боже мой! – воскликнула Лори. – Меня узнала только гардеробщица!
– Но она спросила: «Где вы так долго пропадали?»
– Она еще добавила… ты просто забыл.
– Нет. «Думала, вышли замуж», – вот что она добавила.
– Да, и взглянула, ношу ли я обручальное кольцо.
– Этого я не заметил.
Я сидел лицом к ней, облокотившись на стол, подперев ладонью висок; она словно замерла. Так мы с ней и беседовали.
– Кто он? – спросил я. – Мне это– не так уж важно, но раз ты сама настаиваешь…
– О, Бруно! – проговорила она, вспыхнув. – Мы с тобой настоящие друзья. – Она вскочила и поцеловала меня в щеку. – «Его» никогда не было, меня окружали такие же безразличные мне люди, как те, кого ты здесь видишь. Не мрачней, дурачок. Я никогда не была ничьей. До сих пор жила сама по себе.
– Ну, а теперь?
– Может, буду жить для кого-то.
– Я так этого хочу!
– Что ж, посмотрим…
– Чего смотреть?
– Подойдем ли мы друг другу, – сказала она.
Мы уже могли разговаривать с ней совсем просто, без намеков, без обиняков. Мы оба свободны, молоды, нежность наша превращается в любовь, как чугун становится сталью в негаснущем мартене.
– Впрочем, был и у меня «кое-кто», – продолжает Лори, – вернее, не у меня, у сестры. Жених ее. Я, по старому обычаю, всюду за ними таскалась, так сказать, присматривала: вертелась у них под ногами. Все ради отца, чтоб жена его не ворчала. Это наша скучная семейная история. Я сбежала в Милан, чтобы от этого избавиться. Теперь вот вернулась.
– Чудесно, что вернулась.
– Да, теперь чудесно, – согласилась она. – Не то, что раньше. Впрочем, в Милане у брата тоже было невесело. Знал бы ты, до чего обуржуазилась его жена! Все напоказ, как на выставке. В доме стиральная машина, соковыжималка, голосуют за социалистов, ходят в церковь. Сам понимаешь – «Большой Милан»… По воскресеньям Корсо Лоди совсем как деревенская улица. Знаешь, они такие порядочные, такие надежные, настоящие герои телевизионных передач…
– Ну, а брат?
– Женился и ничем не отличается от остальных: ходит на охоту, вступил в клуб «Интер», купил «сеиченто», [36]а потом и моторку.
– Он что, типограф, как и отец?
– Нет, бросил это занятие, устроился в газету корректором, а теперь служит в администрации. Любит «чистую» работу, никогда бы не встал за наборный станок. Отцу некому будет передать дело. Брат о сурьме говорит, как о проказе.
Я еще не привык к переливам ее мыслей, к внутренней логике ее мышления. Стремясь высказаться до конца, она движется к цели как бы концентрическими кругами и, дойдя до сути, запечатлевает ее в нескольких словах, врезающихся в память.
Несмотря на показное безразличие, этот начатый и неоконченный разговор не давал мне покоя, и я снова к нему вернулся.
– А до отъезда ты приходила сюда?
– Приходила каждую субботу и воскресенье с Дитгой и с Луиджи. Он, кстати, обижается, когда его зовут Джиджино. [37]В сезон здесь бывает открыта еще одна площадка, вдвое больше этой… Неужели ты тут впервые? Так по сравнению с тобой я настоящая старуха! Подумать только, что мы сюда ходили три или четыре года назад, и я уже была такая, как теперь, только, может, чуть потоньше. Джиджино ел меня глазами, но я танцевала со всеми, кто приглашал. Бывало, ни одного танца не пропущу.
Она закашлялась от дыма. Так было и в первый вечер, губы ее стали влажными.
– Только никогда не говори, чтоб я меньше курила, прошу тебя. Так говорят старики. Стоит повторить их слова, и сам стареешь.
– Верно… Значит, ты бывала здесь с сестрой и ее мужем?
– Да. Иногда приходил и Франко, его брат. Мальчик всегда меня стеснялся. Такой маленький, сущий сморчок. Теперь он в армии.
– Ну, раз его взяли в солдаты…
– И рост крохотный, и мозги куриные. Разве возраст соответствует тому, что в метрике значится? Красота, ум, восприимчивость – вот по чему можно судить о возрасте! Поженившись, Джудитта и Луиджи поселились у его отца, портье, в особняке на набережной Арно. Луиджи работает, он электрик. Не просто монтер: он изготовляет неоновые вывески, устанавливает сложное оборудование – словом, мастер.
Когда они перестали проводить вечера вместе и связь с сестрой, к которой Лори очень привязана, оборвалась, ее отношения с мачехой совсем испортились. Все страдали от этого, особенно отец.
– Он хороший человек, ты ведь знаешь его. Только слабый, бесхарактерный. На ней он женился через год после смерти матери, когда я еще в школу ходила. Мачеха оказалась ханжой с допотопными взглядами. Она всерьез считала, что призвана быть хозяйкой дома и воспитательницей. Ради общего спокойствия мне оставалось только уложить чемодан.
– Почему же ты вернулась?
– Плеврит, – сказала она. – Я о нем, кстати, и думать забыла. В первую же зиму в Милане перенесла болезнь на ногах, это и подорвало мне здоровье. Впрочем, все это ерунда, снимки у меня великолепные, я даже раза два была донором. Но послушал бы ты брата с женой. Они уверяли, что еще одна зима на севере меня угробит, тем самым давали понять, что мое присутствие им в тягость… Видишь, я не так романтична, как тебе представлялось, – закончила она. – Девушка, которая ссорится с мачехой и со всей родней, вряд ли выглядит привлекательно. Прости, я тебе наскучила, но мне хотелось как-то отвлечься, поговорить о другом.
– Значит, мы друзья, это твердо? – спросил я.
И как в первый вечер, так же подчеркнуто, но придавая своим словам иное, определенное значение, она спросила:
– Ты все еще думаешь о любви?
– Конечно. Я не стыжусь сказать тебе «люблю». Это правда.
– И тебя тянет ко мне?
– Есть и это. Но не только.
– Начнем с того, что ты меня поцелуешь.
Нежная, полная ласковой силы, в минуту поцелуя она напоминала Электру и Розарию и в то же время была иной – простой и чистой. Прикосновение ее руки к моему затылку было легче пуха и вместе с тем пронизывало тысячью игл…
Музыка умолкла, снова зажглись огни.
– Как ты думаешь, зачем я рассказала тебе о своих маленьких невзгодах? – спросила она потом. – Это ведь далеко не самый лучший способ развлечься… Но ты так помрачнел!.. Скажите, пожалуйста, мальчик только и делает, что прикидывается ревнивым. Эх ты, несмышленыш. Думаешь, отбил меня, похитил… Тоже мне, похититель! Просто у меня выбора не было. Да и денег тоже. Я решила тебя подразнить, чтобы заглушить чувство стыда (сама ведь напросилась на приглашение!). А когда поняла, что у нас с тобой все так всерьез, то решила с самого начала избавить тебя от сомнений насчет моего прошлого. Сама я тоже была не в себе, ты во мне все перевернул.
21
В то воскресенье мы встретились ранним утром, а в девять уже мчались навстречу сильному ветру вдоль по Камерате. Потом свернули в Сан-Доменико и, как заправские туристы, устроили привал у Панорамы. В пути она сидела, съежившись за моей спиной. Лицо прикрыла косынкой, как чадрой, подняла воротник пальто, натянула шерстяные перчатки.
– Лыжи ты не захватила?
– Мерзну, как на Монблане. Честное слово!
Я растирал ей спину, помогая согреться; мы прыгали с ноги на ногу и хохотали.
– Может, пойдет снег, – сказал я.
– Первый снег всегда радует, но потом одна тоска.
Внизу сплошные крыши, колокольни, башни, купол собора походил на огромное яйцо, ко всему этому мы остались равнодушны, а вот вереница холмов с еще уцелевшей зеленью была поразительно хороша. Утопавшие в голубоватой дымке утра холмы тянулись своими вершинами к серым, стального цвета облакам, за которыми пряталось солнце.
– Какая красота! – сказала она. – Но как-то все замерзло и словно недостает чего-то.
– Труб и цехов Рифреди.
– Город отсюда похож на кладбище, кажется, люди в нем погребены…
– …как старики в бомбоубежищах, про которые они так любят вспоминать…
– …как в катакомбах…
– …как в противоатомных убежищах…
– …как древние христиане.
Тесно прижавшись друг к другу, мы одним махом пересекли Фьезоле, помахали двум всадникам – Гарибальди и Виктору-Эммануилу II, увековеченным в минуту их встречи. Казалось, они приветствуют друг друга на берегу воображаемой Вольтурно. [38]
– Отцы родины! – воскликнул я.
– Нас арестуют! – прокричала она в шутку. – А теперь куда?
– Туда, где я как дома!
Это местечко мы обнаружили прошлым летом вблизи города, там, где от Винчильята до Сеттиньяно протянулась роща пиний. В одну из суббот мы проезжали мимо на машине Армандо, куда едва втиснулись между двумя девушками из универмага и подружкой Бенито по лицею. В ту ночь мы возвращались из своей «берлоги», там, когда собрались все съемщики, негде было повернуться; Джо отправили спать, а Сами поехали наугад, куда глаза глядят, – и вдруг наткнулись на огни ресторана. Выключив мотор, услышали – здесь крутят пластинки. Светящаяся вывеска «Petit bois» [39]решила все.
Теперь я отправился туда вместе с Лори – это не могло запятнать нашей любви. Мы ехали сквозь начинающуюся метель; в холодный утренний час эта езда как бы очищала нас. В загородном ресторане ни души. Пусто на дорожках. Выключена кофеварка. Бармен с помощниками посыпал опилками пол в зале для танцев, они и не взглянули в нашу сторону, когда мы сели за столик посреди застекленной террасы.
– Как в кабине вертолета, – сказала Лори, – Внизу город, над нами небо. Его, конечно, не видно из-за потолка, но можно себе представить.
Я глядел на нее с восхищением. Она расстегнула пальто, развязала шарф, поправила челку на лбу.
– Наверно, надо привести себя в порядок?
– Ничего не знаю. Ты просто прелесть.
– Попробуй скажи, какой ты меня видишь. Найди для меня слова.
– Ты вся светишься, как луна.
– Мало. На луну русские полетят раньше тебя. Хорошо, ты хоть не назвал меня солнцем.
– Ты красивая. Этого с тебя достаточно?
– Достаточно? С меня?
– Когда ты сказала вчера, что я красивый, мне за» хотелось тебя задушить.
Запрокинув голову, она засмеялась. В ней никогда не было вульгарности… Наклонившись ко мне, Лори меня погладила по щеке. Я взял ее руку, поцеловал в ладонь. Уже совсем серьезно, чуть надломленным голосом поделилась она своей вчерашней тревогой.
– Знаешь, я многое поняла, – тут она на мгновение опустила веки. – Мне понравилось, что ты воспринял мои слова, как мне того хотелось. В общем, оказался не куклой, а человеком.
Мы сидели за столиком друг против друга и держались за руки. Потом она поднялась, села рядом, прислонила голову к моему плечу:
– Ты сегодня спал?
– Да. Прости, даже ни разу не проснулся.
Ответ ей понравился, она потерлась лбом о мою руку:
– Я тоже. Значит, у нас все всерьез. Ни угрызений, ни тревог…
Наконец, бармен удостоил нас вниманием, мы заказали горячий шоколад и пирожные, уничтожили все, что нам принесли, хотя оба до этого завтракали.
– Я тебя угощаю, – сказала она. – У меня сегодня куча денег. – Она покрутила головой, окончательно освободившись от шарфа. – Мне кажется, я снова стала маленькой, и, знаешь, это не такое уж приятное состояние. Теперь отец выдает мне деньги на карманные расходы. Он думает, что я сейчас у сестры. Я снова как будто прогуливаю уроки. К счастью, скоро начну работать.
– Где?
– У меня ведь есть специальность!
Я знал, она говорила мне: там, в Милане, у нее была работа по рекламе. Во время ярмарки она обслуживала стенды, позировала для снимков, рекламирующих холодильники. Еще я знал, что с полгода она простояла за конвейером на фабрике «Мотта», на упаковке кондитерских изделий.
– Что я, по-твоему, умею делать?
– Я только сейчас об этом думал. Девушки, которых я знал, работали на заводе, торговали на черном рынке, служили продавщицами в универмаге, учились.
– Так много девушек? – улыбнулась она.
– Много, – ответил я, – им нет числа.
– Какой ты глупый. Ну, давай вместе подумаем: я могу быть…
– Скажем… цветочницей.
– Еще один вариант. Очень мило. Но с тех пор как мать умерла, я терпеть не могу цветы. Она скончалась в больнице от рака, ее перенесли в часовню вместе со всеми, кто умер в тот день. Не забыть никогда тошнотворный запах цветов.
Я не успел раскаяться, что вызвал эти воспоминания. Она помрачнела лишь на мгновение и тотчас вновь стала прежней.
– Я театральная костюмерша, – сказала она. – Меня опять приняли в театр «Коммунале», где я работала до отъезда. У них как раз уйма заказов – самый сезон. Ты и представить себе не можешь, как весело за кулисами! Как чудесно в артистических уборных! Теперь, когда наши сопрано походят на обычных женщин, а не на слоних, одевать их перед выходом – одно удовольствие! Конечно, у звезд свои портнихи, мое дело – кордебалет, но все равно мне ужасно интересно возиться с их нарядами. Наработаешься, конечно… Зато в вечер премьеры все так и кипит: всегда что-нибудь нужно поправить, пришить, приладить – перо, оборку… Поначалу мне доверяли самое несложное. Готова спорить…
– Незачем, – ответил я. – В жизни не бывал в опере, ни за кулисами, ни в партере. Разве опера – для молодых?
– Нет, конечно, только, если уж серьезно говорить, в опере нужно видеть выдумку, фантазию, тогда и музыка увлекает. – Она замолкла, словно эта мысль и для нее самой не была ни ясной, ни легкой. Потом обняла меня. – Воображаю, как это все тебе интересно…
– Интересно – раз это твоя работа, раз это нравится тебе.
– Да, нравится. Хочу получше изучить дело, обеспечить себе заработок, а значит, и независимость – и вообще… – Мы поцеловались, губы ее хранили привкус шоколада. Она высвободилась из моих объятий. – Ну, а как ты, что у тебя с работой? Какая у тебя мать? И что за идеи в голове? До сих пор ведь ты все это обходил молчанием…
Тогда я заговорил о себе, о себе сегодняшнем, а не о том, как я стал таким, пробиваясь сквозь добро и зло; умолчал и о моих отношениях с Милло, и о навязчивой идее Иванны. Только намекнул насчет друга семьи, который «в какой-то мере заменял мне отца». Она, должно быть, знает его: он приятель ее отца и устроил меня в типографию на Борго Аллегри; Иванну я описал ей, как «женщину волевую – со всеми достоинствами и недостатками матери». Сказал, что жизнь ее поневоле сложилась трудно: она осталась вдовой в двадцать лет. А вторично выйти замуж не захотела, оттого что слишком заботилась обо мне. В последнее время у нее нервы совсем расклеились. Но говорить обо всем пришлось вкратце: Лори слушала невнимательно, разглядывала свои ногти, не поощряла к настоящей откровенности. Наконец, я понял, что углублять эту тему не стоит, что главу о стариках можно на этом закрыть, и принялся то сдержанно, то горячась, излагать свои идеи, рассказывать о работе. Говоря в тот день о себе, я смутно желал, чтоб слова мои дошли до ее сердца, как дошли мои поцелуи…
– В типографию к твоему отцу я попал случайно, вроде как бы на практику, по специальности я фрезеровщик. Сейчас я в кустарной мастерской Паррини, который прежде был рабочим на «Гали», теперь же заботится только о собственных доходах, но дело знает. В мастерской восемь рабочих; вместе с хозяином девять, вместе со мной десять, но я пока лишь ученик. Зарабатываю тысячу пятьсот – тысячу восемьсот лир в день. Для ученика неплохо. Конечно, работа моя приносит хозяину куда больше, но таковы уж порядки в нашем мире. Когда приходится кого-нибудь заменять, мне доверяют ответственные задания, например нарезку гаек. Впрочем, наша мастерская только обрабатывает детали для ткацких станков и для чулочного производства.
– В чулках я б еще могла разобраться, – сказала Лори. – Все остальное, сам понимаешь, темней алгебры.
– У нас самая немудрящая работа на свете. Ты только представь: работаем на старых «цинциннати», таких, как во времена Муссолини; а на «Гали» самое современное оборудование, например «женевуаз», огромный фрезерный станок с точностью до одного микрона, он установлен в цехе с кондиционированным воздухом. Об этом станке я знал из книг и по рассказам Милло, хотя и он никогда на нем не работал. Работу на «женевуаз» доверяют только техникам, обслуживают этот станок люди в белых халатах, одеты, как врачи. Но у меня диплом, он мне поможет пробиться.
Два месяца назад меня вызвали вместе с тридцатью другими ребятами. Впервые переступил я порог «Гали», но нас сейчас же повели в цех, и я ничего не успел увидеть, кроме аллей, обсаженных олеандрами, да столовой. Диплом дипломом, а мне – впрочем, как и всем остальным, – пришлось еще раз обработать пробную деталь. Рядом со мной трудился Джо, он то и дело подмигивал мне… Был солнечный день. Металл под напильником казался мягким, как глина. Закончив свою деталь, я ответил на вопросы. Когда меня стали спрашивать насчет моих идей, я сказал, что стою за свободу и справедливость. Они не вдавались в подробности, все обошлось благополучно. Понятия не имею, собирали ли они обо мне сведения через полицию (как перед выдачей патента на торговлю). Теперь меня должны скоро пригласить на завод. Я объяснил Лори, что поначалу буду зарабатывать меньше, чем у Паорини, но зато поступлю на свойзавод, который для Флоренции все равно, что «Альфа», «Марелли» и «Фальк», [40]вместе взятые; на «Гали» производят не только ткацкие станки и электросчетчики, но и усовершенствованную оптику.
– Наши бинокли, наши линзы славятся во всем мире.
– Да, – сказала она. – Это славно, что ты готов зарабатывать меньше, выполняя работу потруднее.
– Но зато я буду на большом предприятии, где есть все… – Я не мог найти нужных слов, мне хотелось сказать – «все, что я больше всего люблю», но она, наклонив голову, насмешливо взглянула на меня.
– Это идет от политики. Угадала?
– Нет. Это часть моей жизни. – Я закурил сигарету и почувствовал себя человеком, который взошел на трибуну и должен сказать нечто важное. – Я коммунист, хотя и не в партии. Если послушать тех, кто себя считает настоящим коммунистом, так я просто путаник. Есть такие, которые уже в двадцать лет напускают на себя важность, сами скучные и на других тоску нагоняют. Спорят и тут же уступают, боясь сыграть на руку врагу. Нашли чего бояться. Словно у нас, молодых, нет единой с ними цели – уничтожить врага. Про таких говорят, что у них высоко развито чувство ответственности; а на деле выходит – они просто седобородые старики, седина серебрит даже красные знамена.
Я все сильней увлекался своими речами. Лучи солнца прорвались сквозь иней, осевший на окнах, медленно падали призрачные хлопья снега, снежная пыль отливала всеми цветами радуги. Наклонившись ко мне, Лори взяла меня под руку и слушала.
– Говорят, я анархист; закрываю глаза на действительность, не вижу соотношения сил, делаю тысячу глупостей… Что ж, это верно, мы еще пешком под стол ходили, когда война кончилась, тогда буржуазия была повержена, теперь она снова возродилась. Мы, рабочие, техники, производили все больше и больше, вливали ей в вену свежую кровь – золото. Так уж не раз бывало после французской революции. «Итальянское чудо» создали мы своим разумом, своими руками, мы его задумали, мы же и осуществили. Мы – это индустрия, производство. А капитал? Капитал только сковывает нас, держит в плену. Не правы те, кто верит, будто капитал можно побороть изнутри, постепенно разрушая его сердцевину. Нет, и оболочку нужно разодрать, не то он раздавит тебя своей лапой в ту минуту, когда ты будешь глодать свою корку хлеба, и тогда уж ничем не поможешь. Мир разделен на классы – вот истина, которую кое-кто пытается опровергнуть, но это единственно верная из унаследованных нами идей. Пусть нынче люди перекочевывают из одного сословия в другое, пусть ширятся ряды пролетариата – основа основ остается прежней: по одну сторону, те, кто задумывает, созидает, по другую – обогащающиеся и контролирующие; те, кто потребляет, и те, кто накапливает; те, кем правят, и те, кто правит. Нас утешают словами об общем благополучии, как будто мотоцикл или малолитражка, кино, путешествия, возможность одеваться по-человечески и бывать в «Красной лилии» – роскошь, а не насущная потребность. Нужно, как во времена Метелло, [41]добиваться всего постепенно, как они объясняют. Будто та «малость», которой добился Метелло и такие, как он, и в те времена не стоила крови. Нет, общественные блага либо должны стать действительно достоянием всех, либо ими окончательно завладеет небольшая кучка тех, на чьей стороне полицейские и попы. Да, они стреляют в нас, когда доходит до дела. Пуля и святая водичка служат одной цели. А как вели себя наши старики в годы Сопротивления? Разве они не шли против танков с бутылками горючей смеси? Вот если бы остановить все производство, полностью парализовать его, а потом, выпустив дурную кровь, начать новую жизнь! Мы бы защищали ее с автоматами в руках, если нужно, ракетами бы защитили. Мы верим, что все можно создать заново. Вспомни Фиделя, – сказал я, – вспомни Лумумбу, вспомни Алжир… Они осуществили, они сейчас осуществляют свою революцию. Независимость – это не только освобождение национальной территории. Перед лицом фактов русские помогли бы нам знаешь как? Они сами научили нас революции. Теперь, когда умер Сталин, можно доказать: новый человек – это человек свободный, и чем он свободней, тем новее! Ты скажешь, американцы. Сегодня янки и русские ведут игру, а ставка – весь мир. Мы только подыгрываем, но ведь и мы что-то значим. От липового «благосостояния» мозги американцев затянуло жиром, они, конечно, варвары, но зато это молодая нация, способная на порыв. По сравнению с нами они просто новорожденные! Не сомневаюсь, они тоже нашли бы силы, чтоб убить заключенное в них самих зло, покончить со своим «Дженерал моторе», как мы покончим с нашим «Фиатом» и «Монтекатини», я уж не говорю про «Гали», который в руках у доверенных лиц акционеров. Конечно, «Гали» работал бы куда лучше, если бы вместо них заводом руководил совет, где на равных правах с инженерами были бы и такие люди, как Милло. Милло – старик, но дело он знает как свои пять пальцев. Такая была у меня тогда мешанина в голове. Советский Союз, перенесенный в США, но чтоб там была Италия, – вот до чего мы додумались с Бенито. Мне хотелось, чтобы Лори узнала меня и с этой стороны, чтобы наша любовь включала в себя все.
– Ты уже упорядочил вселенную, – сказала она, взглянув мне в глаза. – Как ты хорош! Сейчас я могу тебе это сказать?
– Беда в том, – добавил я, – что понимает меня только мой друг Бенито. Конечно, мне с ним не по пути, раз он видит выход в восстановлении фашизма и иного не ищет – только фашизм, мол, способен разбудить уснувших на боевом посту. Нет, с Бенито нам не по пути, хоть он, может, по-своему и прав. – Теперь, посмотрев на нее, я подумал, доходит ли до нее смысл моих слов или она только слышит мой голос. – Ты меня слушаешь? – спросил я.
– Да. – Она сидела, облокотясь о столик. – Да, – повторила она, словно очнувшись от долгого забытья, – думаю, я тебя поняла. Ты из тех, кто верит. Мне это нравится. Хочешь, повторю? Тебе обеспечено место на «Гали» – это мечта твоей жизни, ты готов поступить туда, хотя платить тебе будут меньше.
– Место на «Гали» мне принадлежит по праву. Пусть даже заработок будет ниже…
– Ты уже говорил. Значит, у тебя мечта не расходится с делом. Это мне тоже нравится.
– Просто нравится, или ты в меня поверила?
– Когда мы рядом, я разделяю твою веру, – ответила она. – И сама я, конечно, не фашистка. Пусть твой Бенито на меня не рассчитывает, если ему хочется, чтоб мир стал еще уродливее. – Не без гордости она добавила: – На фабрике «Мотта» я тоже бастовала. Мы чуть не оставили Италию без сладкого на самое рождество! – Потом сказала: – Я почти ничего не слышала о твоей матери. Ты, кажется, все еще держишься за мамину юбку? Или я ошибаюсь?
– Лыжи ты не захватила?
– Мерзну, как на Монблане. Честное слово!
Я растирал ей спину, помогая согреться; мы прыгали с ноги на ногу и хохотали.
– Может, пойдет снег, – сказал я.
– Первый снег всегда радует, но потом одна тоска.
Внизу сплошные крыши, колокольни, башни, купол собора походил на огромное яйцо, ко всему этому мы остались равнодушны, а вот вереница холмов с еще уцелевшей зеленью была поразительно хороша. Утопавшие в голубоватой дымке утра холмы тянулись своими вершинами к серым, стального цвета облакам, за которыми пряталось солнце.
– Какая красота! – сказала она. – Но как-то все замерзло и словно недостает чего-то.
– Труб и цехов Рифреди.
– Город отсюда похож на кладбище, кажется, люди в нем погребены…
– …как старики в бомбоубежищах, про которые они так любят вспоминать…
– …как в катакомбах…
– …как в противоатомных убежищах…
– …как древние христиане.
Тесно прижавшись друг к другу, мы одним махом пересекли Фьезоле, помахали двум всадникам – Гарибальди и Виктору-Эммануилу II, увековеченным в минуту их встречи. Казалось, они приветствуют друг друга на берегу воображаемой Вольтурно. [38]
– Отцы родины! – воскликнул я.
– Нас арестуют! – прокричала она в шутку. – А теперь куда?
– Туда, где я как дома!
Это местечко мы обнаружили прошлым летом вблизи города, там, где от Винчильята до Сеттиньяно протянулась роща пиний. В одну из суббот мы проезжали мимо на машине Армандо, куда едва втиснулись между двумя девушками из универмага и подружкой Бенито по лицею. В ту ночь мы возвращались из своей «берлоги», там, когда собрались все съемщики, негде было повернуться; Джо отправили спать, а Сами поехали наугад, куда глаза глядят, – и вдруг наткнулись на огни ресторана. Выключив мотор, услышали – здесь крутят пластинки. Светящаяся вывеска «Petit bois» [39]решила все.
Теперь я отправился туда вместе с Лори – это не могло запятнать нашей любви. Мы ехали сквозь начинающуюся метель; в холодный утренний час эта езда как бы очищала нас. В загородном ресторане ни души. Пусто на дорожках. Выключена кофеварка. Бармен с помощниками посыпал опилками пол в зале для танцев, они и не взглянули в нашу сторону, когда мы сели за столик посреди застекленной террасы.
– Как в кабине вертолета, – сказала Лори, – Внизу город, над нами небо. Его, конечно, не видно из-за потолка, но можно себе представить.
Я глядел на нее с восхищением. Она расстегнула пальто, развязала шарф, поправила челку на лбу.
– Наверно, надо привести себя в порядок?
– Ничего не знаю. Ты просто прелесть.
– Попробуй скажи, какой ты меня видишь. Найди для меня слова.
– Ты вся светишься, как луна.
– Мало. На луну русские полетят раньше тебя. Хорошо, ты хоть не назвал меня солнцем.
– Ты красивая. Этого с тебя достаточно?
– Достаточно? С меня?
– Когда ты сказала вчера, что я красивый, мне за» хотелось тебя задушить.
Запрокинув голову, она засмеялась. В ней никогда не было вульгарности… Наклонившись ко мне, Лори меня погладила по щеке. Я взял ее руку, поцеловал в ладонь. Уже совсем серьезно, чуть надломленным голосом поделилась она своей вчерашней тревогой.
– Знаешь, я многое поняла, – тут она на мгновение опустила веки. – Мне понравилось, что ты воспринял мои слова, как мне того хотелось. В общем, оказался не куклой, а человеком.
Мы сидели за столиком друг против друга и держались за руки. Потом она поднялась, села рядом, прислонила голову к моему плечу:
– Ты сегодня спал?
– Да. Прости, даже ни разу не проснулся.
Ответ ей понравился, она потерлась лбом о мою руку:
– Я тоже. Значит, у нас все всерьез. Ни угрызений, ни тревог…
Наконец, бармен удостоил нас вниманием, мы заказали горячий шоколад и пирожные, уничтожили все, что нам принесли, хотя оба до этого завтракали.
– Я тебя угощаю, – сказала она. – У меня сегодня куча денег. – Она покрутила головой, окончательно освободившись от шарфа. – Мне кажется, я снова стала маленькой, и, знаешь, это не такое уж приятное состояние. Теперь отец выдает мне деньги на карманные расходы. Он думает, что я сейчас у сестры. Я снова как будто прогуливаю уроки. К счастью, скоро начну работать.
– Где?
– У меня ведь есть специальность!
Я знал, она говорила мне: там, в Милане, у нее была работа по рекламе. Во время ярмарки она обслуживала стенды, позировала для снимков, рекламирующих холодильники. Еще я знал, что с полгода она простояла за конвейером на фабрике «Мотта», на упаковке кондитерских изделий.
– Что я, по-твоему, умею делать?
– Я только сейчас об этом думал. Девушки, которых я знал, работали на заводе, торговали на черном рынке, служили продавщицами в универмаге, учились.
– Так много девушек? – улыбнулась она.
– Много, – ответил я, – им нет числа.
– Какой ты глупый. Ну, давай вместе подумаем: я могу быть…
– Скажем… цветочницей.
– Еще один вариант. Очень мило. Но с тех пор как мать умерла, я терпеть не могу цветы. Она скончалась в больнице от рака, ее перенесли в часовню вместе со всеми, кто умер в тот день. Не забыть никогда тошнотворный запах цветов.
Я не успел раскаяться, что вызвал эти воспоминания. Она помрачнела лишь на мгновение и тотчас вновь стала прежней.
– Я театральная костюмерша, – сказала она. – Меня опять приняли в театр «Коммунале», где я работала до отъезда. У них как раз уйма заказов – самый сезон. Ты и представить себе не можешь, как весело за кулисами! Как чудесно в артистических уборных! Теперь, когда наши сопрано походят на обычных женщин, а не на слоних, одевать их перед выходом – одно удовольствие! Конечно, у звезд свои портнихи, мое дело – кордебалет, но все равно мне ужасно интересно возиться с их нарядами. Наработаешься, конечно… Зато в вечер премьеры все так и кипит: всегда что-нибудь нужно поправить, пришить, приладить – перо, оборку… Поначалу мне доверяли самое несложное. Готова спорить…
– Незачем, – ответил я. – В жизни не бывал в опере, ни за кулисами, ни в партере. Разве опера – для молодых?
– Нет, конечно, только, если уж серьезно говорить, в опере нужно видеть выдумку, фантазию, тогда и музыка увлекает. – Она замолкла, словно эта мысль и для нее самой не была ни ясной, ни легкой. Потом обняла меня. – Воображаю, как это все тебе интересно…
– Интересно – раз это твоя работа, раз это нравится тебе.
– Да, нравится. Хочу получше изучить дело, обеспечить себе заработок, а значит, и независимость – и вообще… – Мы поцеловались, губы ее хранили привкус шоколада. Она высвободилась из моих объятий. – Ну, а как ты, что у тебя с работой? Какая у тебя мать? И что за идеи в голове? До сих пор ведь ты все это обходил молчанием…
Тогда я заговорил о себе, о себе сегодняшнем, а не о том, как я стал таким, пробиваясь сквозь добро и зло; умолчал и о моих отношениях с Милло, и о навязчивой идее Иванны. Только намекнул насчет друга семьи, который «в какой-то мере заменял мне отца». Она, должно быть, знает его: он приятель ее отца и устроил меня в типографию на Борго Аллегри; Иванну я описал ей, как «женщину волевую – со всеми достоинствами и недостатками матери». Сказал, что жизнь ее поневоле сложилась трудно: она осталась вдовой в двадцать лет. А вторично выйти замуж не захотела, оттого что слишком заботилась обо мне. В последнее время у нее нервы совсем расклеились. Но говорить обо всем пришлось вкратце: Лори слушала невнимательно, разглядывала свои ногти, не поощряла к настоящей откровенности. Наконец, я понял, что углублять эту тему не стоит, что главу о стариках можно на этом закрыть, и принялся то сдержанно, то горячась, излагать свои идеи, рассказывать о работе. Говоря в тот день о себе, я смутно желал, чтоб слова мои дошли до ее сердца, как дошли мои поцелуи…
– В типографию к твоему отцу я попал случайно, вроде как бы на практику, по специальности я фрезеровщик. Сейчас я в кустарной мастерской Паррини, который прежде был рабочим на «Гали», теперь же заботится только о собственных доходах, но дело знает. В мастерской восемь рабочих; вместе с хозяином девять, вместе со мной десять, но я пока лишь ученик. Зарабатываю тысячу пятьсот – тысячу восемьсот лир в день. Для ученика неплохо. Конечно, работа моя приносит хозяину куда больше, но таковы уж порядки в нашем мире. Когда приходится кого-нибудь заменять, мне доверяют ответственные задания, например нарезку гаек. Впрочем, наша мастерская только обрабатывает детали для ткацких станков и для чулочного производства.
– В чулках я б еще могла разобраться, – сказала Лори. – Все остальное, сам понимаешь, темней алгебры.
– У нас самая немудрящая работа на свете. Ты только представь: работаем на старых «цинциннати», таких, как во времена Муссолини; а на «Гали» самое современное оборудование, например «женевуаз», огромный фрезерный станок с точностью до одного микрона, он установлен в цехе с кондиционированным воздухом. Об этом станке я знал из книг и по рассказам Милло, хотя и он никогда на нем не работал. Работу на «женевуаз» доверяют только техникам, обслуживают этот станок люди в белых халатах, одеты, как врачи. Но у меня диплом, он мне поможет пробиться.
Два месяца назад меня вызвали вместе с тридцатью другими ребятами. Впервые переступил я порог «Гали», но нас сейчас же повели в цех, и я ничего не успел увидеть, кроме аллей, обсаженных олеандрами, да столовой. Диплом дипломом, а мне – впрочем, как и всем остальным, – пришлось еще раз обработать пробную деталь. Рядом со мной трудился Джо, он то и дело подмигивал мне… Был солнечный день. Металл под напильником казался мягким, как глина. Закончив свою деталь, я ответил на вопросы. Когда меня стали спрашивать насчет моих идей, я сказал, что стою за свободу и справедливость. Они не вдавались в подробности, все обошлось благополучно. Понятия не имею, собирали ли они обо мне сведения через полицию (как перед выдачей патента на торговлю). Теперь меня должны скоро пригласить на завод. Я объяснил Лори, что поначалу буду зарабатывать меньше, чем у Паорини, но зато поступлю на свойзавод, который для Флоренции все равно, что «Альфа», «Марелли» и «Фальк», [40]вместе взятые; на «Гали» производят не только ткацкие станки и электросчетчики, но и усовершенствованную оптику.
– Наши бинокли, наши линзы славятся во всем мире.
– Да, – сказала она. – Это славно, что ты готов зарабатывать меньше, выполняя работу потруднее.
– Но зато я буду на большом предприятии, где есть все… – Я не мог найти нужных слов, мне хотелось сказать – «все, что я больше всего люблю», но она, наклонив голову, насмешливо взглянула на меня.
– Это идет от политики. Угадала?
– Нет. Это часть моей жизни. – Я закурил сигарету и почувствовал себя человеком, который взошел на трибуну и должен сказать нечто важное. – Я коммунист, хотя и не в партии. Если послушать тех, кто себя считает настоящим коммунистом, так я просто путаник. Есть такие, которые уже в двадцать лет напускают на себя важность, сами скучные и на других тоску нагоняют. Спорят и тут же уступают, боясь сыграть на руку врагу. Нашли чего бояться. Словно у нас, молодых, нет единой с ними цели – уничтожить врага. Про таких говорят, что у них высоко развито чувство ответственности; а на деле выходит – они просто седобородые старики, седина серебрит даже красные знамена.
Я все сильней увлекался своими речами. Лучи солнца прорвались сквозь иней, осевший на окнах, медленно падали призрачные хлопья снега, снежная пыль отливала всеми цветами радуги. Наклонившись ко мне, Лори взяла меня под руку и слушала.
– Говорят, я анархист; закрываю глаза на действительность, не вижу соотношения сил, делаю тысячу глупостей… Что ж, это верно, мы еще пешком под стол ходили, когда война кончилась, тогда буржуазия была повержена, теперь она снова возродилась. Мы, рабочие, техники, производили все больше и больше, вливали ей в вену свежую кровь – золото. Так уж не раз бывало после французской революции. «Итальянское чудо» создали мы своим разумом, своими руками, мы его задумали, мы же и осуществили. Мы – это индустрия, производство. А капитал? Капитал только сковывает нас, держит в плену. Не правы те, кто верит, будто капитал можно побороть изнутри, постепенно разрушая его сердцевину. Нет, и оболочку нужно разодрать, не то он раздавит тебя своей лапой в ту минуту, когда ты будешь глодать свою корку хлеба, и тогда уж ничем не поможешь. Мир разделен на классы – вот истина, которую кое-кто пытается опровергнуть, но это единственно верная из унаследованных нами идей. Пусть нынче люди перекочевывают из одного сословия в другое, пусть ширятся ряды пролетариата – основа основ остается прежней: по одну сторону, те, кто задумывает, созидает, по другую – обогащающиеся и контролирующие; те, кто потребляет, и те, кто накапливает; те, кем правят, и те, кто правит. Нас утешают словами об общем благополучии, как будто мотоцикл или малолитражка, кино, путешествия, возможность одеваться по-человечески и бывать в «Красной лилии» – роскошь, а не насущная потребность. Нужно, как во времена Метелло, [41]добиваться всего постепенно, как они объясняют. Будто та «малость», которой добился Метелло и такие, как он, и в те времена не стоила крови. Нет, общественные блага либо должны стать действительно достоянием всех, либо ими окончательно завладеет небольшая кучка тех, на чьей стороне полицейские и попы. Да, они стреляют в нас, когда доходит до дела. Пуля и святая водичка служат одной цели. А как вели себя наши старики в годы Сопротивления? Разве они не шли против танков с бутылками горючей смеси? Вот если бы остановить все производство, полностью парализовать его, а потом, выпустив дурную кровь, начать новую жизнь! Мы бы защищали ее с автоматами в руках, если нужно, ракетами бы защитили. Мы верим, что все можно создать заново. Вспомни Фиделя, – сказал я, – вспомни Лумумбу, вспомни Алжир… Они осуществили, они сейчас осуществляют свою революцию. Независимость – это не только освобождение национальной территории. Перед лицом фактов русские помогли бы нам знаешь как? Они сами научили нас революции. Теперь, когда умер Сталин, можно доказать: новый человек – это человек свободный, и чем он свободней, тем новее! Ты скажешь, американцы. Сегодня янки и русские ведут игру, а ставка – весь мир. Мы только подыгрываем, но ведь и мы что-то значим. От липового «благосостояния» мозги американцев затянуло жиром, они, конечно, варвары, но зато это молодая нация, способная на порыв. По сравнению с нами они просто новорожденные! Не сомневаюсь, они тоже нашли бы силы, чтоб убить заключенное в них самих зло, покончить со своим «Дженерал моторе», как мы покончим с нашим «Фиатом» и «Монтекатини», я уж не говорю про «Гали», который в руках у доверенных лиц акционеров. Конечно, «Гали» работал бы куда лучше, если бы вместо них заводом руководил совет, где на равных правах с инженерами были бы и такие люди, как Милло. Милло – старик, но дело он знает как свои пять пальцев. Такая была у меня тогда мешанина в голове. Советский Союз, перенесенный в США, но чтоб там была Италия, – вот до чего мы додумались с Бенито. Мне хотелось, чтобы Лори узнала меня и с этой стороны, чтобы наша любовь включала в себя все.
– Ты уже упорядочил вселенную, – сказала она, взглянув мне в глаза. – Как ты хорош! Сейчас я могу тебе это сказать?
– Беда в том, – добавил я, – что понимает меня только мой друг Бенито. Конечно, мне с ним не по пути, раз он видит выход в восстановлении фашизма и иного не ищет – только фашизм, мол, способен разбудить уснувших на боевом посту. Нет, с Бенито нам не по пути, хоть он, может, по-своему и прав. – Теперь, посмотрев на нее, я подумал, доходит ли до нее смысл моих слов или она только слышит мой голос. – Ты меня слушаешь? – спросил я.
– Да. – Она сидела, облокотясь о столик. – Да, – повторила она, словно очнувшись от долгого забытья, – думаю, я тебя поняла. Ты из тех, кто верит. Мне это нравится. Хочешь, повторю? Тебе обеспечено место на «Гали» – это мечта твоей жизни, ты готов поступить туда, хотя платить тебе будут меньше.
– Место на «Гали» мне принадлежит по праву. Пусть даже заработок будет ниже…
– Ты уже говорил. Значит, у тебя мечта не расходится с делом. Это мне тоже нравится.
– Просто нравится, или ты в меня поверила?
– Когда мы рядом, я разделяю твою веру, – ответила она. – И сама я, конечно, не фашистка. Пусть твой Бенито на меня не рассчитывает, если ему хочется, чтоб мир стал еще уродливее. – Не без гордости она добавила: – На фабрике «Мотта» я тоже бастовала. Мы чуть не оставили Италию без сладкого на самое рождество! – Потом сказала: – Я почти ничего не слышала о твоей матери. Ты, кажется, все еще держишься за мамину юбку? Или я ошибаюсь?