Страница:
– Пока! Значит, встретимся вместе с Армандо у тростников.
Не успеешь как следует устроиться, и мы уже мчимся. Стоило мне чуть сдвинуться с рамы, как Милло тотчас выправлял дело, награждая меня подзатыльником.
– Ну, как делишки? – спрашивал он. Шлепок, который меня уже не сердил, или грудь, прижатая к моим плечам, подчеркивали его упрек или одобрение. Ехали мы быстро. Вклиниваясь меж двумя рядами машин, обгоняли трамвай на повороте у площади Далмации, возле виа Реджинальдо Джулиани, которую заливали асфальтом. Хотели выиграть минуты и даже секунды. Мы приезжали к Чезарино в двадцать минут первого или в восемнадцать минут двадцать секунд, восемнадцать минут и сорок секунд. Покуда Милло не купил мотоцикл «бенелли», наше рекордное время составляло 15 минут 18 секунд: хронометр, все тот же, что и теперь, соврать не мог. Мы даже установили этот рекорд в дождливый день. Потом смеялись:
– По мокрой дороге трудно ездить, зато транспорта меньше. – Я сидел, надвинув на лоб капюшон плаща, но вода все равно попадала в глаза: лицо было мокрое, носки и ботинки в грязи. – Давай! Жми! – кричал я, охваченный восторгом.
– Что мать скажет, когда тебя увидит? – говорила синьора Дора. – Поди сюда, приведи себя в порядок!
Милло в это время снимал берет и, как всегда, причесывался у зеркала в кухне.
Чернорабочие и крестьяне, потягивавшие вино, подходили к нему, перебрасывались оживленными репликами: политика, дела профсоюза. Милло усаживался, поддерживал разговор, ел. Казалось, он просто заглатывает еду, хотя на самом-то деле все как следует разжевывал; я еще возился с супом, когда он кончал обедать. Шел ли дождь, светило ли солнце, но уезжал он ровно в час без 6 минут 30 секунд, выпив кофе и закурив сигарету.
– Сирена зовет нас! – говорил он.
Тогда на его место садился Армандо.
– Ты знаешь, что я открыл? – спрашивал он. – Знаешь, что я нашел? Угадай.
Дино и я подросли, а он оставался все тем же крестьянским пареньком из предместья, которого мы заставляли таскать у отца сигареты. Мы любили над ним подшутить: купаясь, топили в речке, уверяли, что заноза не дает шагу сделать, и он переправлял нас на другой берег, взвалив к себе на спину. Он был ниже ростом, но сильней нас, ему пришлась по душе наша удаль, а значит, и наши командирские замашки и наши насмешки. Он видел в них нечто само собой разумеющееся и как бы отдавал должное нашей сообразительности. И все же он был хитрец, а не тупица. Мог, например, подолгу скрываться под водой, хоть и нырял без маски: улучив время, хватал нас за ноги и заставлял нахлебаться той речной водицы, которую мы предназначали ему; за табак, украденный у отца, заставлял нас решать задачки по арифметике. Он первым овладел Электрой, это было, когда у нас еще молоко на губах не обсохло.
– Я нашел лису! Знаю нору!
В те дни Иванна уходила в утреннюю смену и возвращалась не раньше трех-четырех; придя с работы, она усаживалась за наш столик, в углу подле кухни, у самой двери, ведшей к току. От нее пахло духами, она казалась элегантной. Сев за столик, она спрашивала:
– Чем вы меня покормите, синьора Дора? Только что-нибудь полегче, я смертельно устала.
Она трепала меня по щеке, приглаживала вихры:
– Не вертись! Дядя Милло тебя проводил? Что ты ел? Ты что-то бледный, потный весь – на себя не похож.
Она закуривала сигарету, втягивала дым, загоняла его в ноздри, а потом, приоткрыв губы, пускала колечки:
– Да, конечно, синьора Дора, чашку бульона. – Словно все еще в кассе, словно все еще за витриной, она выставляла себя напоказ шоферам, которые в этот час обедали за другими столиками.
Сбросив школьные халаты, мы с Армандо выскальзывали из траттории под доброжелательными взглядами синьоры Доры, сторонкой обходили зятьев, которые взрыхляли землю мотыгой, шагали за плугом, удобряли почву сульфатами, пололи сорняки, поили скот, косили травы и сено. Потом мы извилистыми тропками добирались до речки, где нас поджидал Дино, теперь уже втроем карабкались на косогор Монтеривекки: здесь тополиные аллеи и оливковые рощи сменялись молоденькими, невысокими кипарисами, берег был усыпан камнями, ноздреватыми и шуршащими, как пемза; наконец мы оказывались у оврага, над которым, словно атомный зонт, возвышался огромный дуб. Здесь была лисья нора. Армандо был нашим главным егерем. Вел он себя соответственно, и мы преисполнились к нему уважения. Он колышками обозначил путь от самых корневищ дуба к норе, которую не так-то просто было обнаружить в щели между валунами, за лужайкой. Вооружившись заостренными кольями, мы поползли к норе, обдирая пальцы о сучья и кусты ежевики; капельки крови тотчас же впитывались в землю. Затаив дыхание, бесшумно продвигались мы сквозь заросли можжевельника и вереска. Теперь экспедицию возглавлял я, Армандо замыкал шествие; мне то и дело приходилось оборачиваться, и он кивком головы указывал мне путь до следующей вехи. В долине раздавалось эхо выстрелов, доносившихся с полигона в Терцоллине. Мы замирали, боясь, как бы вспугнутая ими хитрая лиса не сбежала. Оборачиваясь, я встречал восторженный взгляд Дино.
Осень была на дворе, сухие листья потрескивали под нашими коленями, и шорох этот казался нам оглушительнее выстрелов. Когда мы добрались до последнего колышка, я подал Армандо знак подползти ко мне.
– Она здесь, – прошептал он, приблизившись; он полз, опустив голову цвета воронова крыла на вытянутые руки, и очень походил на притаившегося кота. Внезапно он вскочил и бросился на куст можжевельника, выглядывавший из щели между валунами. Приземистый, но ловкий, Армандо был очень силен для своих лет. Раздвинув кусты, он разрыхлил почву, и мы увидели вход в нору – отверстие, в которое, казалось, может проникнуть разве что сурок. Проскользнула потревоженная ящерица, муравьи забегали по нашим коленкам и рукам. Прильнув к земле щекой, я заглянул в щель; пришлось поначалу привыкать к темноте, затем я различил два вспыхивавших и гаснущих огонька. В нос ударил запах дичи, смешанный с острым ароматом можжевельника и свежестью мирта.
– Она здесь, здесь, шевелится, – прошептал я.
Армандо рассеял чары, он встал и сказал:
– Она нас услышала и не вылезет теперь из норы.
Мы собрали сухие сучья и листья, обрывки газет. Промасленную желтую бумагу, валявшуюся после пикника, – она-то нам особенно пригодилась – забили поплотней в нору, и Дино поджег весь мусор. Поднялся столб пламени и дыма. Теперь мы присели на корточки по обе стороны норы. Армандо укрылся поодаль, за дубом, мы даже подумали было, что он струсил. Палку он держал как игрок в бейсбол.
– Лупите по ней сразу, а то она раздерет вас не хуже волка.
Голос его звучал еле слышно, мы с Дино молча подбадривали друг друга улыбками. Огонь запылал сильней, языки его лизали запал из бумаги, проникали внутрь норы. Пока еще ничего интересного не происходило, только пламя с треском пожирало сухие листья да слезы выступали на глазах от дыма. Внезапно лиса вырвалась за огневую завесу и, воя, пролетела, как снаряд, задев нас хвостом; ни Дино, ни я и опомниться не успели. Но в то же мгновенье Армандо, не сходя с места, размахнулся палкой и ударил ее на лету, она грохнулась наземь и, оглушенная ударом, скатилась на спине под откос. Армандо бросился к ней и что было сил стукнул по голове. Тогда и мы подбежали, опьяненные победой. Испуг прошел, силы возросли стократ, мы колотили лису, покуда не размозжили ей голову. Теперь она лежала неподвижно – пасть в крови, глаза закрыты, острые зубы оскалены.
Лисью тушку спустили в колодец, почти на самое дно, и через неделю, когда мясо стало помягче, зятья ее ободрали, а синьора Дора приготовила жаркое. Соус был приторным, пряным, противным на вкус, однако Армандо пальчики себе облизывал. Милло с Иванной тоже полакомились, хотя и ругали нас вместе со всеми: Иванна чуть с ума не сошла при мысли об опасности, которой мы подвергались.
– Похоже на зайчатину, но с другим привкусом… куда лучше, чем рагу из дичи… Жаль, что ее не едят с макаронами.
Лисятины отведали и чернорабочие, и водители грузовиков. Ел ее и Дино, которого мы пригласили. Ему было даже неловко передо мной за то, что она так пришлась ему по вкусу.
Армандо припомнил эту историю, когда пришло время менять вывеску над трактиром.
9
10
Не успеешь как следует устроиться, и мы уже мчимся. Стоило мне чуть сдвинуться с рамы, как Милло тотчас выправлял дело, награждая меня подзатыльником.
– Ну, как делишки? – спрашивал он. Шлепок, который меня уже не сердил, или грудь, прижатая к моим плечам, подчеркивали его упрек или одобрение. Ехали мы быстро. Вклиниваясь меж двумя рядами машин, обгоняли трамвай на повороте у площади Далмации, возле виа Реджинальдо Джулиани, которую заливали асфальтом. Хотели выиграть минуты и даже секунды. Мы приезжали к Чезарино в двадцать минут первого или в восемнадцать минут двадцать секунд, восемнадцать минут и сорок секунд. Покуда Милло не купил мотоцикл «бенелли», наше рекордное время составляло 15 минут 18 секунд: хронометр, все тот же, что и теперь, соврать не мог. Мы даже установили этот рекорд в дождливый день. Потом смеялись:
– По мокрой дороге трудно ездить, зато транспорта меньше. – Я сидел, надвинув на лоб капюшон плаща, но вода все равно попадала в глаза: лицо было мокрое, носки и ботинки в грязи. – Давай! Жми! – кричал я, охваченный восторгом.
– Что мать скажет, когда тебя увидит? – говорила синьора Дора. – Поди сюда, приведи себя в порядок!
Милло в это время снимал берет и, как всегда, причесывался у зеркала в кухне.
Чернорабочие и крестьяне, потягивавшие вино, подходили к нему, перебрасывались оживленными репликами: политика, дела профсоюза. Милло усаживался, поддерживал разговор, ел. Казалось, он просто заглатывает еду, хотя на самом-то деле все как следует разжевывал; я еще возился с супом, когда он кончал обедать. Шел ли дождь, светило ли солнце, но уезжал он ровно в час без 6 минут 30 секунд, выпив кофе и закурив сигарету.
– Сирена зовет нас! – говорил он.
Тогда на его место садился Армандо.
– Ты знаешь, что я открыл? – спрашивал он. – Знаешь, что я нашел? Угадай.
Дино и я подросли, а он оставался все тем же крестьянским пареньком из предместья, которого мы заставляли таскать у отца сигареты. Мы любили над ним подшутить: купаясь, топили в речке, уверяли, что заноза не дает шагу сделать, и он переправлял нас на другой берег, взвалив к себе на спину. Он был ниже ростом, но сильней нас, ему пришлась по душе наша удаль, а значит, и наши командирские замашки и наши насмешки. Он видел в них нечто само собой разумеющееся и как бы отдавал должное нашей сообразительности. И все же он был хитрец, а не тупица. Мог, например, подолгу скрываться под водой, хоть и нырял без маски: улучив время, хватал нас за ноги и заставлял нахлебаться той речной водицы, которую мы предназначали ему; за табак, украденный у отца, заставлял нас решать задачки по арифметике. Он первым овладел Электрой, это было, когда у нас еще молоко на губах не обсохло.
– Я нашел лису! Знаю нору!
В те дни Иванна уходила в утреннюю смену и возвращалась не раньше трех-четырех; придя с работы, она усаживалась за наш столик, в углу подле кухни, у самой двери, ведшей к току. От нее пахло духами, она казалась элегантной. Сев за столик, она спрашивала:
– Чем вы меня покормите, синьора Дора? Только что-нибудь полегче, я смертельно устала.
Она трепала меня по щеке, приглаживала вихры:
– Не вертись! Дядя Милло тебя проводил? Что ты ел? Ты что-то бледный, потный весь – на себя не похож.
Она закуривала сигарету, втягивала дым, загоняла его в ноздри, а потом, приоткрыв губы, пускала колечки:
– Да, конечно, синьора Дора, чашку бульона. – Словно все еще в кассе, словно все еще за витриной, она выставляла себя напоказ шоферам, которые в этот час обедали за другими столиками.
Сбросив школьные халаты, мы с Армандо выскальзывали из траттории под доброжелательными взглядами синьоры Доры, сторонкой обходили зятьев, которые взрыхляли землю мотыгой, шагали за плугом, удобряли почву сульфатами, пололи сорняки, поили скот, косили травы и сено. Потом мы извилистыми тропками добирались до речки, где нас поджидал Дино, теперь уже втроем карабкались на косогор Монтеривекки: здесь тополиные аллеи и оливковые рощи сменялись молоденькими, невысокими кипарисами, берег был усыпан камнями, ноздреватыми и шуршащими, как пемза; наконец мы оказывались у оврага, над которым, словно атомный зонт, возвышался огромный дуб. Здесь была лисья нора. Армандо был нашим главным егерем. Вел он себя соответственно, и мы преисполнились к нему уважения. Он колышками обозначил путь от самых корневищ дуба к норе, которую не так-то просто было обнаружить в щели между валунами, за лужайкой. Вооружившись заостренными кольями, мы поползли к норе, обдирая пальцы о сучья и кусты ежевики; капельки крови тотчас же впитывались в землю. Затаив дыхание, бесшумно продвигались мы сквозь заросли можжевельника и вереска. Теперь экспедицию возглавлял я, Армандо замыкал шествие; мне то и дело приходилось оборачиваться, и он кивком головы указывал мне путь до следующей вехи. В долине раздавалось эхо выстрелов, доносившихся с полигона в Терцоллине. Мы замирали, боясь, как бы вспугнутая ими хитрая лиса не сбежала. Оборачиваясь, я встречал восторженный взгляд Дино.
Осень была на дворе, сухие листья потрескивали под нашими коленями, и шорох этот казался нам оглушительнее выстрелов. Когда мы добрались до последнего колышка, я подал Армандо знак подползти ко мне.
– Она здесь, – прошептал он, приблизившись; он полз, опустив голову цвета воронова крыла на вытянутые руки, и очень походил на притаившегося кота. Внезапно он вскочил и бросился на куст можжевельника, выглядывавший из щели между валунами. Приземистый, но ловкий, Армандо был очень силен для своих лет. Раздвинув кусты, он разрыхлил почву, и мы увидели вход в нору – отверстие, в которое, казалось, может проникнуть разве что сурок. Проскользнула потревоженная ящерица, муравьи забегали по нашим коленкам и рукам. Прильнув к земле щекой, я заглянул в щель; пришлось поначалу привыкать к темноте, затем я различил два вспыхивавших и гаснущих огонька. В нос ударил запах дичи, смешанный с острым ароматом можжевельника и свежестью мирта.
– Она здесь, здесь, шевелится, – прошептал я.
Армандо рассеял чары, он встал и сказал:
– Она нас услышала и не вылезет теперь из норы.
Мы собрали сухие сучья и листья, обрывки газет. Промасленную желтую бумагу, валявшуюся после пикника, – она-то нам особенно пригодилась – забили поплотней в нору, и Дино поджег весь мусор. Поднялся столб пламени и дыма. Теперь мы присели на корточки по обе стороны норы. Армандо укрылся поодаль, за дубом, мы даже подумали было, что он струсил. Палку он держал как игрок в бейсбол.
– Лупите по ней сразу, а то она раздерет вас не хуже волка.
Голос его звучал еле слышно, мы с Дино молча подбадривали друг друга улыбками. Огонь запылал сильней, языки его лизали запал из бумаги, проникали внутрь норы. Пока еще ничего интересного не происходило, только пламя с треском пожирало сухие листья да слезы выступали на глазах от дыма. Внезапно лиса вырвалась за огневую завесу и, воя, пролетела, как снаряд, задев нас хвостом; ни Дино, ни я и опомниться не успели. Но в то же мгновенье Армандо, не сходя с места, размахнулся палкой и ударил ее на лету, она грохнулась наземь и, оглушенная ударом, скатилась на спине под откос. Армандо бросился к ней и что было сил стукнул по голове. Тогда и мы подбежали, опьяненные победой. Испуг прошел, силы возросли стократ, мы колотили лису, покуда не размозжили ей голову. Теперь она лежала неподвижно – пасть в крови, глаза закрыты, острые зубы оскалены.
Лисью тушку спустили в колодец, почти на самое дно, и через неделю, когда мясо стало помягче, зятья ее ободрали, а синьора Дора приготовила жаркое. Соус был приторным, пряным, противным на вкус, однако Армандо пальчики себе облизывал. Милло с Иванной тоже полакомились, хотя и ругали нас вместе со всеми: Иванна чуть с ума не сошла при мысли об опасности, которой мы подвергались.
– Похоже на зайчатину, но с другим привкусом… куда лучше, чем рагу из дичи… Жаль, что ее не едят с макаронами.
Лисятины отведали и чернорабочие, и водители грузовиков. Ел ее и Дино, которого мы пригласили. Ему было даже неловко передо мной за то, что она так пришлась ему по вкусу.
Армандо припомнил эту историю, когда пришло время менять вывеску над трактиром.
9
Порой я спрашиваю себя, не могла ли вся моя жизнь стать не просто иной, но и лучшей, открыть мне дорогу к более сознательному опыту, к более обширным интересам и целеустремленному мышлению, если бы «мы пошли на жертвы», как сказала Иванна на семейном совете, решавшем мое будущее. Мы живем в обществе, где в железной схватке сцепились не иссякшая еще энергия капитала, которому буржуазия на каждом шагу подставляет плечо, и мощь пролетариата, который, выйдя на сцену истории, еще связан по рукам и ногам смирительной рубашкой нашей демократической системы. Мы живем в обществе, которое порвало с наследственными привилегиями несвободной инициативой. В нашем обществе понятие богатства связано лишь с понятием коррупции, у нас больше не импровизируют, у нас лишь переходят из одного слоя в другой, все существенное обусловлено идеологической и моральной зрелостью специалистов, в руках у которых исследовательское дело и производство. Я спрашиваю, считали ли своим долгом Иванна и особенно Милло, решая мою судьбу, дать мне образование, открывающее доступ к карьере инженера? Сложись все по-другому, и я бы сегодня сидел на университетской скамье, а не стоял бы у фрезерного станка; мой мозг был бы занят математическими вычислениями, а не резьбой детали. Как вышло, что тщеславие Иванны не возобладало над рассудительностью Милло? Я сделался бы посредственным инженером или администратором, душой и телом преданным хозяевам, может, стал бы даже ускорять ход конвейера, превратившись в служащего заводской администрации. Нет, я слишком уважаю себя, чтоб заниматься такими предположениями! Оказавшись не на месте, я был бы способен, без особого сожаления, вернуться в строй, но это подвергло бы испытанию мои возможности. Таков обман и высшая несправедливость системы, и нет таких human relations,
[8]которые могли бы их устранить. Вся система «человеческих отношений» нарочно задумана, чтобы узаконить подобное положение. Таким, как я, подлинные «тесты» предлагают при рождении, это единственно важный экзамен психотехники. За нас отвечают отец с матерью – живые или мертвые. Сантини Морено – квалифицированный рабочий, Иванна Бонески, неудавшаяся учительница, теперь кассирша. Выбор сделан. Ты мог стать барменом или фрезеровщиком, мог выбрать иную дорогу, которая не привела бы к такому итогу.
Обо всем этом нельзя забывать – я и помню. Впрочем, я лишь изредка бываю неспокоен, а вообще-то я счастлив. Ответ заключен в самом вопросе: нельзя бунтовать в одиночку. Когда ты один, тебе хочется швырять ручные гранаты, хочется стрелять. Старики об этом позабыли, а может, никогда всерьез и не думали. У меня самого появляется потребность в иных мерках, когда мы вместе с Лори начинаем выяснять, зачем живем, каково наше место в мире.
Но эта глава открывается днем, когда Лори вошла в мою жизнь. А покуда мне только одиннадцать лет, на руках у меня табель с отметками, почти сплошь четверки и пятерки, только по итальянскому тройка. Вот какое нам велели написать сочинение: «Подходит лето, расскажи, как ты проведешь каникулы. Чем бы ты хотел заняться, когда кончишь начальную школу?»
Я решил написать всю правду, но вышло не на тему. Написал, что только раз в жизни побывал у моря, еще совсем маленьким; еще написал про ежедневный отдых после уроков и про зимние каникулы, когда дует трамонтана, [9]и, главное, про летние, когда так сильно печет солнце, и про то, что стоит мне только оказаться вместе с Армандо и Дино, как мы начинаем охотиться на лисиц и подкладывать петарды на рельсы там, где возле Ромито колея уходит в сторону (петарды такие, что даже скорые поезда надолго останавливаются). Насчет будущего все, конечно, ясно: поступлю на «Гали»! Разве есть на свете что-нибудь привлекательнее?
Выбор я сделал сам – буду работать на фрезерном станке рядом с Милло. Милло и Иванна помогли мне, может быть, даже были растроганы моим решением, но что поделаешь, если их кругозор не шире окошка кассы, ворот цеха. Их идеалы, их чувства остановились в развитии; они называют это верностью, считают это постоянством.
– Ты думаешь, я не хотела, – говорит она мне теперь, – чтоб сын у меня был образованный? Да ради такой цели я готова была бы землю рыть, пойти на любые лишения. Я тогда была еще молода, могла не бояться за завтрашний день, не мучить себя вопросом: а что, если не смогу больше платить за учебу и Бруно окажется на распутье? Ничего подобного у меня и в мыслях не было, я ведь не скряга, не эгоистка. Конечно, я бы не согласилась на помощь Миллоски, и ни от кого бы ее не приняла. В те времена я работала в баре «Дженио», жизнь улыбалась мне, несмотря на все тревоги.
– Тогда жив был Лучани.
Она вздыхает, но оставляет мой вызов без ответа.
– Я даже подсчитала, ты получил бы диплом к моему сорокалетию. Мне и сейчас еще до этих лет далеко, но думалось, что приду к ним в лучшем состоянии, а вот износилась, выдохлась.
– Неправда, вечно ты прибедняешься, не кокетничай, пожалуйста!
– Тогда мне нравились темные костюмы, ты знаешь, траур ведь я никогда не надевала. – Был у нее такой жакет стальной, с синеватым отливом, цвета «лондонского дыма» – не совсем, конечно. Платья она носит целую вечность, никогда не идет в ногу с модой. Ей они нужны, только чтоб проехать на работу и обратно в автобусе да пройти от остановки, все остальное время она то в рабочем, то в домашнем халате. – А ты еще носил короткие штанишки, конечно, и в тот вечер у тебя были исцарапаны колени.
– Ну, а он как выглядел?
– Миллоски?
– Вот именно.
– Как он мог выглядеть? Всегда один и тот же коричневый плащ, рабочий комбинезон или все тот же серый костюм. – Только на ее свадьбу с Морено, припоминает Иванна, он пришел в синем костюме. – Наверно, одолжил у кого-нибудь, хоть сидел он на нем недурно. Ну, волосы у него тогда были – целая копна, ярко рыжие, прямо огонь.
Она словно пытается остановить время. Одно воспоминание цепляется за другое, она задерживается на тех, что способны разжалобить наверняка. Словно она под следствием.
– Все из-за твоей несговорчивости, – заявляет она порой, нарочно уводя разговор в сторону, чтобы не дать мне повода судить ее.
– Что ж, мама, может, хочешь, чтоб я сам рассказал тебе про этот вечер?
– Уже поздно, разве тебе не хочется спать?
– Я ведь ни в чем тебя не упрекаю, – говорю я, чтоб успокоить ее. – Ты поступила правильно – именно такой и должна быть моя жизнь.
Прежде чем они заговорили об этом со мной, я уже все обсудил с Дино: в октябре его ждала переэкзаменовка, которую он вряд ли бы выдержал; впрочем, считал он уже достаточно хорошо, для того чтоб встать за прилавок рядом с отцом, глаз у него зоркий, и он отлично разбирается в соломенных сумках, кошельках, папках с тисненым гербом Флоренции – красной или золотой лилией.
– Хочешь, поспорим: они захотят, чтоб ты учился дальше.
– Я поступлю на «Гали».
– Тогда придется идти в техническое училище.
– Само собой. Я поступлю в училище при заводе. Туда принимают с шестнадцати лет, даже стипендию дают – двадцать тысяч в месяц.
– Когда у нас дела идут хорошо, мы за один час кладем в кассу двадцать тысяч.
– У вас торговля – на «Гали» работа.
– Да, но не на воздухе, а в цехе. Там тебе не понадобится твой американский язык. Смотри, как у меня все славно получится: буду стоять у лоджии Порчеллино, переводить разговоры отца с туристами, их там всегда полно.
– А я буду рядом с Милло, он возьмет меня в свой цех, мы с ним будем работать на одном станке.
– Он тебя приворожил.
– Ничего не приворожил. Просто он отличный фрезеровщик, и мой отец таким был.
– А покуда тебя пошлют к отцу Бонифацию, «святому из квартала Рифреди», к нему посылают всех бедных сирот, у него и школа и завтрак бесплатные, там у них спортплощадка, даже стадион, они ходят на экскурсии, но уж мимо церкви не пройдут, прислуживают во время мессы. С его рекомендацией…
– Я не бедный. Я к мессе не хожу.
– Если хочешь поступить на «Гали», придется идти к нему.
– Мне положено место отца. Если нужна рекомендация, мне ее даст Милло, а не отец Бонифаций.
– Почему? Разве коммунисты сильней попов?
– Да, Милло сильней, – ответил я.
Обычная сцена наших семейных комедий. Мы сидим в гостиной, втроем за круглым столом. Милло скинул плащ и в тысячный раз закуривает вечно гаснущую тосканскую сигару, Иванна в жакете с синеватым отливом, с узкими рукавами до локтя, быстрым движением подставляет ему пепельницу. На столе подарки: две книги о путешествиях, альбом комиксов, коробка с калибрами, угольниками, гайками. На крышке написано: «Маленький инженер». Я держу руку на коробке, которую уже успел изучить. На тарелках пирожные, Иванна наливает вермут, они пьют, произносят разные тосты.
За окном дождь. В коридоре хлопает штора. Иванна пошла закрыть ее. На несколько секунд мы с ним остаемся вдвоем.
– Когда она станет тебя спрашивать, отвечай правду, – говорит он мне.
Она возвращается, садится к столу, облокачивается на него, скрестив пальцы.
– Вот пусть дядя Милло, как всегда, даст нам совет, – начинает она. – Но прежде всего ты сам должен мне ответить на мои вопросы. Я твоя мать и желаю тебе добра.
– Дядя Милло тоже хочет тебе добра, – говорит он.
– Конечно, – подтверждает она. – Так вот слушай, Бруно. Я подумала: если пойти на кое-какие жертвы…
– Я хочу поступить на «Гали», – перебиваю я ее речь, заранее, видимо, подготовленную.
– Разумеется, нужно только подумать, как это лучше сделать.
– Кем стать – генералом или солдатом, – поясняет Милло.
– А у тебя какое звание? – спрашиваю я.
– Не бери пример с меня.
– Почему? Чем ты плох?
– Не в этом дело. Когда я подрастал, был фашизм, и мне пришлось больше сидеть по тюрьмам, чем работать на заводе. Как бы там ни было, начал я чернорабочим, словом, не командиром, а рядовым. Начинаешь рабочим, потом становишься мастером. Но теперь ведь фашизма нет!
– Фашистов свергли вы, партизаны.
– Не о том речь, – вмешивается Иванна. – Ты хочешь поступить на «Гали». Ну что ж, для тех, кто родился в Рифреди, завод – это их судьба. – Она нервно одергивает рукав жакета, после каждой затяжки кладет сигарету в пепельницу и снова берет. – Да, для тех, кто родился в Рифреди, лучше «Гали» нет ничего на свете. «Гали» – это весь мир, Мекка. «Гали» – это вся жизнь.
– Да, пожалуй, так оно и есть, – соглашается Милло. – Тут не просто кусок хлеба, а символ. Ребята приходят к нам и чутьем понимают, где правда зарыта. Не говоря уже о том, что это один из самых совершенных заводов, хоть теперь он, пожалуй, немного устарел и нуждается в перестройке.
Ни она, ни Милло не замечают, какова моя роль в этой беседе, из которой они меня исключили. Они расчувствовались, мне кажется, что все уже решено, что я уже их одолел.
Твой отец, как и дядя Милло, был отличным рабочим. Хорошо знал свое дело, – вновь начинает она. – Вот он вернется, сам убедишься!
Пауза. Иванна покусывает губы. Я гляжу на нее и на Милло, который сидит, опустив голову.
– Разве ты не хотел бы занять его место, но не солдатом, а командиром?
– Станешь крупным инженером, – Милло тычет пальцем в крышку коробки. – Но для этого нужно учиться в десять раз больше и лучше, чем до сих пор. Намного дольше, чем в начальной школе. Мама по-прежнему готова приносить себя в жертву, работать ради тебя… Что ж, если б она согласилась… Живу я одиноко, всего заработанного не трачу…
– Вы так и в шутку не говорите, – говорит она. – Что ребенок подумает?
Он смущенно вертит в руках свою сигару, разглаживает усы и уже шутя произносит:
– Вернемся к этому разговору в шестьдесят четвертом году, когда он будет на втором курсе университета.
Иванна, помолчав, обращается ко мне:
– Возьмешься за учебу? Математика тебе нравится? Ты любишь решать задачи?
– Хочу быть солдатом, – говорю я. И опять гляжу на них, прищурившись. Я кажусь себе при этом ловким и хитрым победителем. Разговоры о том, чтоб учиться в десять раз больше, это, конечно, ловушка: они хотят оттянуть мое поступление на «Гали», отнять у меня кусок жизни, вернее, этого хочет она, Милло же, конечно, на моей стороне, он это говорит лишь ей в угоду, а на самом деле ждет, что я буду стоять на своем. – Хочу стать фрезеровщиком, больше не стану учиться.
Все разыграно по всем правилам, в необходимый момент он приходит мне на помощь.
– Мы же не хотим, чтоб он сбился с пути!
Иванна сдается. Ее глаза наливаются слезами, она достает из кармана платок и утирает их.
– Учиться все равно нужно. Так что же ты решаешь?
– Три года в техническом.
Я вскакиваю на стул и начинаю целовать их – сначала ее, потом его, они сидят, и я целую их в лоб.
– Только не к отцу Бонифацию, – заявляю я.
Милло соглашается, продолжая поглаживать усы. Иванна качает головой и вздыхает.
– Вот, Миллоски, видите – ваше воспитание. К отцу Бонифацию, где все эти сироты, я его никогда не пошлю. Я и к мессе его не приучила, раз уж сама не хожу. Но сама я не хожу в церковь лишь потому, что у меня нет времени, и этим вовсе не горжусь! О священниках я ему никогда плохого слова не сказала. Говорить о них дурно – все равно что обучать ругани.
– Я их тоже при нем не ругал, – говорит Милло. – Он сам разобрался в этом, как и во многом другом. Дети подрастают, Иванна. Не нам жаловаться, если они растут такими, как надо.
– Да, – произносит она. – А покуда, – и она снова вздыхает: это у нее такая привычка, – а покуда он до самого октября будет целыми днями шляться у речки без всякого надзора.
– Он слишком мал, чтоб поступать на завод, такого и в подмастерья не возьмут. Может быть…
– Что? – я открываю коробку и начинаю укладывать в ряд детали.
– Вот ты хочешь стать фрезеровщиком, но ведь ты и книги любишь, – значит, тебе интересно будет поглядеть, как их печатают.
У его приятеля (он был также приятелем Морено, но только Иванна его не помнила) была небольшая типография в Борго Аллегри.
– Типография крохотная, – говорит Милло, – он один там управляется со всей работой, ему нужен мальчик, главным образом для разных поручений… Откровенно говоря, я уже все уладил.
За то лето я изучил все: и как работает печатный станок, и как обращаться с литерами и наборной доской, и как сверстать визитную карточку, бланк или воззвание. Я этим увлекся, но не слишком привязался к делу – не мое это ремесло. Трудно было себе представить хозяина лучше бедняги Каммеи. Он ходил в куртке, вечно залитой чернилами и вином, страстно увлекался лото, играл на скачках, покупал билеты футбольной лотереи, всегда нуждался в деньгах, жил среди постоянных семейных неурядиц.
Настал октябрь, и я стал ходить в техническое училище. Снова вернулся я к речке Терцолле, к Армандо и Дино. Лишь потом я понял, что, сам того не зная, пережил решившие мою судьбу месяцы. Бывает, бросишь невзначай в землю косточку, а вырастет персиковое деревцо.
Обо всем этом нельзя забывать – я и помню. Впрочем, я лишь изредка бываю неспокоен, а вообще-то я счастлив. Ответ заключен в самом вопросе: нельзя бунтовать в одиночку. Когда ты один, тебе хочется швырять ручные гранаты, хочется стрелять. Старики об этом позабыли, а может, никогда всерьез и не думали. У меня самого появляется потребность в иных мерках, когда мы вместе с Лори начинаем выяснять, зачем живем, каково наше место в мире.
Но эта глава открывается днем, когда Лори вошла в мою жизнь. А покуда мне только одиннадцать лет, на руках у меня табель с отметками, почти сплошь четверки и пятерки, только по итальянскому тройка. Вот какое нам велели написать сочинение: «Подходит лето, расскажи, как ты проведешь каникулы. Чем бы ты хотел заняться, когда кончишь начальную школу?»
Я решил написать всю правду, но вышло не на тему. Написал, что только раз в жизни побывал у моря, еще совсем маленьким; еще написал про ежедневный отдых после уроков и про зимние каникулы, когда дует трамонтана, [9]и, главное, про летние, когда так сильно печет солнце, и про то, что стоит мне только оказаться вместе с Армандо и Дино, как мы начинаем охотиться на лисиц и подкладывать петарды на рельсы там, где возле Ромито колея уходит в сторону (петарды такие, что даже скорые поезда надолго останавливаются). Насчет будущего все, конечно, ясно: поступлю на «Гали»! Разве есть на свете что-нибудь привлекательнее?
Выбор я сделал сам – буду работать на фрезерном станке рядом с Милло. Милло и Иванна помогли мне, может быть, даже были растроганы моим решением, но что поделаешь, если их кругозор не шире окошка кассы, ворот цеха. Их идеалы, их чувства остановились в развитии; они называют это верностью, считают это постоянством.
– Ты думаешь, я не хотела, – говорит она мне теперь, – чтоб сын у меня был образованный? Да ради такой цели я готова была бы землю рыть, пойти на любые лишения. Я тогда была еще молода, могла не бояться за завтрашний день, не мучить себя вопросом: а что, если не смогу больше платить за учебу и Бруно окажется на распутье? Ничего подобного у меня и в мыслях не было, я ведь не скряга, не эгоистка. Конечно, я бы не согласилась на помощь Миллоски, и ни от кого бы ее не приняла. В те времена я работала в баре «Дженио», жизнь улыбалась мне, несмотря на все тревоги.
– Тогда жив был Лучани.
Она вздыхает, но оставляет мой вызов без ответа.
– Я даже подсчитала, ты получил бы диплом к моему сорокалетию. Мне и сейчас еще до этих лет далеко, но думалось, что приду к ним в лучшем состоянии, а вот износилась, выдохлась.
– Неправда, вечно ты прибедняешься, не кокетничай, пожалуйста!
– Тогда мне нравились темные костюмы, ты знаешь, траур ведь я никогда не надевала. – Был у нее такой жакет стальной, с синеватым отливом, цвета «лондонского дыма» – не совсем, конечно. Платья она носит целую вечность, никогда не идет в ногу с модой. Ей они нужны, только чтоб проехать на работу и обратно в автобусе да пройти от остановки, все остальное время она то в рабочем, то в домашнем халате. – А ты еще носил короткие штанишки, конечно, и в тот вечер у тебя были исцарапаны колени.
– Ну, а он как выглядел?
– Миллоски?
– Вот именно.
– Как он мог выглядеть? Всегда один и тот же коричневый плащ, рабочий комбинезон или все тот же серый костюм. – Только на ее свадьбу с Морено, припоминает Иванна, он пришел в синем костюме. – Наверно, одолжил у кого-нибудь, хоть сидел он на нем недурно. Ну, волосы у него тогда были – целая копна, ярко рыжие, прямо огонь.
Она словно пытается остановить время. Одно воспоминание цепляется за другое, она задерживается на тех, что способны разжалобить наверняка. Словно она под следствием.
– Все из-за твоей несговорчивости, – заявляет она порой, нарочно уводя разговор в сторону, чтобы не дать мне повода судить ее.
– Что ж, мама, может, хочешь, чтоб я сам рассказал тебе про этот вечер?
– Уже поздно, разве тебе не хочется спать?
– Я ведь ни в чем тебя не упрекаю, – говорю я, чтоб успокоить ее. – Ты поступила правильно – именно такой и должна быть моя жизнь.
Прежде чем они заговорили об этом со мной, я уже все обсудил с Дино: в октябре его ждала переэкзаменовка, которую он вряд ли бы выдержал; впрочем, считал он уже достаточно хорошо, для того чтоб встать за прилавок рядом с отцом, глаз у него зоркий, и он отлично разбирается в соломенных сумках, кошельках, папках с тисненым гербом Флоренции – красной или золотой лилией.
– Хочешь, поспорим: они захотят, чтоб ты учился дальше.
– Я поступлю на «Гали».
– Тогда придется идти в техническое училище.
– Само собой. Я поступлю в училище при заводе. Туда принимают с шестнадцати лет, даже стипендию дают – двадцать тысяч в месяц.
– Когда у нас дела идут хорошо, мы за один час кладем в кассу двадцать тысяч.
– У вас торговля – на «Гали» работа.
– Да, но не на воздухе, а в цехе. Там тебе не понадобится твой американский язык. Смотри, как у меня все славно получится: буду стоять у лоджии Порчеллино, переводить разговоры отца с туристами, их там всегда полно.
– А я буду рядом с Милло, он возьмет меня в свой цех, мы с ним будем работать на одном станке.
– Он тебя приворожил.
– Ничего не приворожил. Просто он отличный фрезеровщик, и мой отец таким был.
– А покуда тебя пошлют к отцу Бонифацию, «святому из квартала Рифреди», к нему посылают всех бедных сирот, у него и школа и завтрак бесплатные, там у них спортплощадка, даже стадион, они ходят на экскурсии, но уж мимо церкви не пройдут, прислуживают во время мессы. С его рекомендацией…
– Я не бедный. Я к мессе не хожу.
– Если хочешь поступить на «Гали», придется идти к нему.
– Мне положено место отца. Если нужна рекомендация, мне ее даст Милло, а не отец Бонифаций.
– Почему? Разве коммунисты сильней попов?
– Да, Милло сильней, – ответил я.
Обычная сцена наших семейных комедий. Мы сидим в гостиной, втроем за круглым столом. Милло скинул плащ и в тысячный раз закуривает вечно гаснущую тосканскую сигару, Иванна в жакете с синеватым отливом, с узкими рукавами до локтя, быстрым движением подставляет ему пепельницу. На столе подарки: две книги о путешествиях, альбом комиксов, коробка с калибрами, угольниками, гайками. На крышке написано: «Маленький инженер». Я держу руку на коробке, которую уже успел изучить. На тарелках пирожные, Иванна наливает вермут, они пьют, произносят разные тосты.
За окном дождь. В коридоре хлопает штора. Иванна пошла закрыть ее. На несколько секунд мы с ним остаемся вдвоем.
– Когда она станет тебя спрашивать, отвечай правду, – говорит он мне.
Она возвращается, садится к столу, облокачивается на него, скрестив пальцы.
– Вот пусть дядя Милло, как всегда, даст нам совет, – начинает она. – Но прежде всего ты сам должен мне ответить на мои вопросы. Я твоя мать и желаю тебе добра.
– Дядя Милло тоже хочет тебе добра, – говорит он.
– Конечно, – подтверждает она. – Так вот слушай, Бруно. Я подумала: если пойти на кое-какие жертвы…
– Я хочу поступить на «Гали», – перебиваю я ее речь, заранее, видимо, подготовленную.
– Разумеется, нужно только подумать, как это лучше сделать.
– Кем стать – генералом или солдатом, – поясняет Милло.
– А у тебя какое звание? – спрашиваю я.
– Не бери пример с меня.
– Почему? Чем ты плох?
– Не в этом дело. Когда я подрастал, был фашизм, и мне пришлось больше сидеть по тюрьмам, чем работать на заводе. Как бы там ни было, начал я чернорабочим, словом, не командиром, а рядовым. Начинаешь рабочим, потом становишься мастером. Но теперь ведь фашизма нет!
– Фашистов свергли вы, партизаны.
– Не о том речь, – вмешивается Иванна. – Ты хочешь поступить на «Гали». Ну что ж, для тех, кто родился в Рифреди, завод – это их судьба. – Она нервно одергивает рукав жакета, после каждой затяжки кладет сигарету в пепельницу и снова берет. – Да, для тех, кто родился в Рифреди, лучше «Гали» нет ничего на свете. «Гали» – это весь мир, Мекка. «Гали» – это вся жизнь.
– Да, пожалуй, так оно и есть, – соглашается Милло. – Тут не просто кусок хлеба, а символ. Ребята приходят к нам и чутьем понимают, где правда зарыта. Не говоря уже о том, что это один из самых совершенных заводов, хоть теперь он, пожалуй, немного устарел и нуждается в перестройке.
Ни она, ни Милло не замечают, какова моя роль в этой беседе, из которой они меня исключили. Они расчувствовались, мне кажется, что все уже решено, что я уже их одолел.
Твой отец, как и дядя Милло, был отличным рабочим. Хорошо знал свое дело, – вновь начинает она. – Вот он вернется, сам убедишься!
Пауза. Иванна покусывает губы. Я гляжу на нее и на Милло, который сидит, опустив голову.
– Разве ты не хотел бы занять его место, но не солдатом, а командиром?
– Станешь крупным инженером, – Милло тычет пальцем в крышку коробки. – Но для этого нужно учиться в десять раз больше и лучше, чем до сих пор. Намного дольше, чем в начальной школе. Мама по-прежнему готова приносить себя в жертву, работать ради тебя… Что ж, если б она согласилась… Живу я одиноко, всего заработанного не трачу…
– Вы так и в шутку не говорите, – говорит она. – Что ребенок подумает?
Он смущенно вертит в руках свою сигару, разглаживает усы и уже шутя произносит:
– Вернемся к этому разговору в шестьдесят четвертом году, когда он будет на втором курсе университета.
Иванна, помолчав, обращается ко мне:
– Возьмешься за учебу? Математика тебе нравится? Ты любишь решать задачи?
– Хочу быть солдатом, – говорю я. И опять гляжу на них, прищурившись. Я кажусь себе при этом ловким и хитрым победителем. Разговоры о том, чтоб учиться в десять раз больше, это, конечно, ловушка: они хотят оттянуть мое поступление на «Гали», отнять у меня кусок жизни, вернее, этого хочет она, Милло же, конечно, на моей стороне, он это говорит лишь ей в угоду, а на самом деле ждет, что я буду стоять на своем. – Хочу стать фрезеровщиком, больше не стану учиться.
Все разыграно по всем правилам, в необходимый момент он приходит мне на помощь.
– Мы же не хотим, чтоб он сбился с пути!
Иванна сдается. Ее глаза наливаются слезами, она достает из кармана платок и утирает их.
– Учиться все равно нужно. Так что же ты решаешь?
– Три года в техническом.
Я вскакиваю на стул и начинаю целовать их – сначала ее, потом его, они сидят, и я целую их в лоб.
– Только не к отцу Бонифацию, – заявляю я.
Милло соглашается, продолжая поглаживать усы. Иванна качает головой и вздыхает.
– Вот, Миллоски, видите – ваше воспитание. К отцу Бонифацию, где все эти сироты, я его никогда не пошлю. Я и к мессе его не приучила, раз уж сама не хожу. Но сама я не хожу в церковь лишь потому, что у меня нет времени, и этим вовсе не горжусь! О священниках я ему никогда плохого слова не сказала. Говорить о них дурно – все равно что обучать ругани.
– Я их тоже при нем не ругал, – говорит Милло. – Он сам разобрался в этом, как и во многом другом. Дети подрастают, Иванна. Не нам жаловаться, если они растут такими, как надо.
– Да, – произносит она. – А покуда, – и она снова вздыхает: это у нее такая привычка, – а покуда он до самого октября будет целыми днями шляться у речки без всякого надзора.
– Он слишком мал, чтоб поступать на завод, такого и в подмастерья не возьмут. Может быть…
– Что? – я открываю коробку и начинаю укладывать в ряд детали.
– Вот ты хочешь стать фрезеровщиком, но ведь ты и книги любишь, – значит, тебе интересно будет поглядеть, как их печатают.
У его приятеля (он был также приятелем Морено, но только Иванна его не помнила) была небольшая типография в Борго Аллегри.
– Типография крохотная, – говорит Милло, – он один там управляется со всей работой, ему нужен мальчик, главным образом для разных поручений… Откровенно говоря, я уже все уладил.
За то лето я изучил все: и как работает печатный станок, и как обращаться с литерами и наборной доской, и как сверстать визитную карточку, бланк или воззвание. Я этим увлекся, но не слишком привязался к делу – не мое это ремесло. Трудно было себе представить хозяина лучше бедняги Каммеи. Он ходил в куртке, вечно залитой чернилами и вином, страстно увлекался лото, играл на скачках, покупал билеты футбольной лотереи, всегда нуждался в деньгах, жил среди постоянных семейных неурядиц.
Настал октябрь, и я стал ходить в техническое училище. Снова вернулся я к речке Терцолле, к Армандо и Дино. Лишь потом я понял, что, сам того не зная, пережил решившие мою судьбу месяцы. Бывает, бросишь невзначай в землю косточку, а вырастет персиковое деревцо.
10
Армандо был моим подчиненным, а Дино – уже в ту пору – настоящим другом, школьным товарищем. Еще в давние времена прогулок в саду у крепости, которые в моей памяти связаны с исчезновением синьоры Каппуджи и смертью Лучани, мы вместе с Дино заключили союз с солдатами-неграми. Не жулики, не чистильщики сапог – мы просто «little friends»,
[10]беззаботные мальчишки, которых с ними сравняла дружба; еще больше нас сблизил непостижимо быстро усвоенный жаргон американских солдат… «You no go»
[11]– предупреждали мы их, когда проститутки вместе со своими покровителями намеревались обобрать их до нитки или подсунуть денатурат вместо виски, а не то и мочу вместо пива (как случилось однажды с Томми Уотсоном, черным-пречерным: он напился до бесчувствия, так и не поняв, чем его угостили).
– Хуже, чем Томми из Иллинойса, – говорим мы, когда кто-нибудь из «стариков», толкуя о преимуществах демократической системы, вдруг решает, что в «новых исторических условиях не исключена возможность прихода к власти трудящихся классов просто путем завоевания большинства в парламенте». Причем это, боже упаси, не реформизм, а лишь «аспект революционной диалектики».
Хуже, чем Джесс Буйе из Колорадо – тот самый, что непременно хотел переспать с Бьянкиной, хоть она и говорила: «Завтра ложусь в больницу – сифилис есть сифилис, ничего не попишешь, зато сегодня успею наградить еще нескольких. Впрочем, разве я не от них заразилась?»
– Хуже, чем Боб Джонсон, куда хуже, чем Энне Ипсилон из Гарлема, – говорит Дино. – Тебя в тот вечер не было. Шпагат выманил у него сто долларов за медную цепочку.
Дино, как тогда у норы, постоянно заглядывает мне в глаза. У него глазищи зеленые, большие, как у девчонки: взглянет на меня – и опустит их. Нет, это не условный знак, просто переглядываемся, чтобы показать, что поняли друг друга. Он то ласков, то драчлив, не так, правда, силен, как Армандо, но уж, конечно, не слабей меня. А станешь с ним бороться – падает на обе лопатки, упрешься ладонью в ладонь, чтобы померяться силами, – его рука повиснет, как тряпка, побежим вперегонки – он остается позади, всего за несколько метров до цели. «Нет у тебя рывка, – говорю я, – духа тебе не хватает».
– Хуже, чем Томми из Иллинойса, – говорим мы, когда кто-нибудь из «стариков», толкуя о преимуществах демократической системы, вдруг решает, что в «новых исторических условиях не исключена возможность прихода к власти трудящихся классов просто путем завоевания большинства в парламенте». Причем это, боже упаси, не реформизм, а лишь «аспект революционной диалектики».
Хуже, чем Джесс Буйе из Колорадо – тот самый, что непременно хотел переспать с Бьянкиной, хоть она и говорила: «Завтра ложусь в больницу – сифилис есть сифилис, ничего не попишешь, зато сегодня успею наградить еще нескольких. Впрочем, разве я не от них заразилась?»
– Хуже, чем Боб Джонсон, куда хуже, чем Энне Ипсилон из Гарлема, – говорит Дино. – Тебя в тот вечер не было. Шпагат выманил у него сто долларов за медную цепочку.
Дино, как тогда у норы, постоянно заглядывает мне в глаза. У него глазищи зеленые, большие, как у девчонки: взглянет на меня – и опустит их. Нет, это не условный знак, просто переглядываемся, чтобы показать, что поняли друг друга. Он то ласков, то драчлив, не так, правда, силен, как Армандо, но уж, конечно, не слабей меня. А станешь с ним бороться – падает на обе лопатки, упрешься ладонью в ладонь, чтобы померяться силами, – его рука повиснет, как тряпка, побежим вперегонки – он остается позади, всего за несколько метров до цели. «Нет у тебя рывка, – говорю я, – духа тебе не хватает».