Страница:
– Какой ты черный. На тебе и следов от драки не видать, – сказал Армандо.
Теперь я обернулся к другому:
– А тебя как звать?
– Бенито. Я учусь.
– Я тоже, – сказал я, – в техническом.
– А я нет. – И с какой-то успокоившей меня застенчивостью добавил: – Учусь в лицее. Знайте, я обо всем думаю иначе, чем вы. Только раз уж семеро кидаются на двоих… Это не была карательная экспедиция, – объяснил он нам. – Просто они разыскивали девушку-гречанку, не Розарию, другую, и рады были любому приключению, какое подвернется. Тут им попался черный Джо со своими маргаритками. Я-то против цветных ничего не имею, – продолжал он. – Впрочем, не знаю, откуда ты родом, – обратился он к Джо. – В Абиссинии и в Сомали мы, итальянцы, превратили вас в цивилизованных людей. Так же, как в Эритрее и в Ливии.
Джо сделал вид, будто не слышит. Самый аккуратный из нас, он теперь тщательно причесывался.
– Много ты знаешь, – вмешался Дино. Он вместе с Розарией бегал к речке, обмакивал платок в неподвижную словно стоячую воду и обтирал мне лоб и щеки. – Оттого тебя и назвали Бенито. Кажется, так звали Муссолини.
– Мне тоже кажется, – добавил Армандо, – только я не очень уверен.
Джо тоже не был уверен, что Муссолини звали Бенито.
– Значит, вот вы какие, – промолвил Бенито. Как и Джо, он занялся прической. Волосы у него были волнистые, золотистого цвета и отлично укладывались на голове. – Болтаете сами даже не зная о чем.
– Ну, а ты? – спросил я. – Ты против кого?
– Против капиталистов, против попов, против предателей, – выпалил он одним духом, сплюнул кровь, сочившуюся из десен, и облизал губы. Паола смочила их тем же платком, которым лечила раны Армандо.
– А еще против кого?
– Против тех, кто хочет привязать Италию к колеснице победителя.
– Вот почему ты дерешься с такими, как Джо!
– Я объяснил. Это случай. Руки чесались.
– Ну, а дальше?
– Я за социальное равенство, – сказал он. – Его нам не дадут ни американцы, ни русские. Вы, коммунисты, на этот счет заблуждаетесь.
– Мы не коммунисты, – сказал Дино, – мы… – Он взглянул на меня и опустил глаза, словно опасаясь, что не туда залез.
– Кто мы, Бруно?
– Мы свободные люди, – сказал Армандо. Он попробовал засмеяться, но застонал от боли в челюсти.
– Конечно, – сказал я и вдруг подумал о Милло, словно впервые увидел его перед собою теперь, когда его не было с нами. – Мы свободные люди, но мы коммунисты, мы свободные коммунисты. Мы хотим того же, что Бенито.
– Этого быть не может! – воскликнула Паола. – Он фашист!
– Да, но с теми, кто здесь дрался, он редко бывает вместе, – заявила Розария.
– Не нуждаюсь в помощи женщин, – прервал ее Бенито. – Я за социальное равенство. Я за Италию.
– Значит, как мы, – сказал Джо, который до сих пор молчал. Он спрятал расческу в верхний карман пиджака, поправил воротничок и галстук, собрал свои книги, поднял чудом уцелевший букетик и высоким своим голоском веско заявил: – Я католик. Мне тринадцать лет, но я умею дружить со старшим. Примете меня в компанию?
До этого нас было трое, теперь стало пятеро. Через несколько дней мы снова встретились, и Армандо, который всегда был самым нескромным из нас, заставил Джо рассказать о себе. Джо был искренен и застенчив. Нескольких слов хватило, чтобы узнать о нем все.
– Живу я у Сесто, за фабрикой «Дочча», где делают фарфор. Отец был американским солдатом, убит под Флоренцией, похоронен на союзном кладбище Таварнуцце. Вы там бывали когда-нибудь?
– Да, я была там! – воскликнула Паола. – Мы там устроили пикник. Крестики низенькие, беленькие…
– Его могила седьмая в пятьдесят втором ряду, если считать от выхода, – сказал Джо. – Девятая в двенадцатом ряду, если идти от памятника. Мы там проводим два воскресенья в месяц.
– Вот почему ты католик, – сказал я.
– Не ради выгоды, – ответил он. – Я верю…
Бенито тоже улыбнулся. А Дино поинтересовался:
– Откуда был твой отец? Из Иллинойса или, может, из Миссури?
– Из Далласа. Но нам оттуда ни разу не ответили на письма.
Даллас? Меня поразило это название, а не те робкие слова, которые Джо произнес затем. Даллас – знакомое местечко.
– Техас, – произнесли мы вместе с Дино. Билли Мортон, тот, что играл на губной гармонике, был оттуда.
– А ты умеешь говорить по-американски?
– Нет, – сказал Джо, – я еще должен научиться.
15
16
Теперь я обернулся к другому:
– А тебя как звать?
– Бенито. Я учусь.
– Я тоже, – сказал я, – в техническом.
– А я нет. – И с какой-то успокоившей меня застенчивостью добавил: – Учусь в лицее. Знайте, я обо всем думаю иначе, чем вы. Только раз уж семеро кидаются на двоих… Это не была карательная экспедиция, – объяснил он нам. – Просто они разыскивали девушку-гречанку, не Розарию, другую, и рады были любому приключению, какое подвернется. Тут им попался черный Джо со своими маргаритками. Я-то против цветных ничего не имею, – продолжал он. – Впрочем, не знаю, откуда ты родом, – обратился он к Джо. – В Абиссинии и в Сомали мы, итальянцы, превратили вас в цивилизованных людей. Так же, как в Эритрее и в Ливии.
Джо сделал вид, будто не слышит. Самый аккуратный из нас, он теперь тщательно причесывался.
– Много ты знаешь, – вмешался Дино. Он вместе с Розарией бегал к речке, обмакивал платок в неподвижную словно стоячую воду и обтирал мне лоб и щеки. – Оттого тебя и назвали Бенито. Кажется, так звали Муссолини.
– Мне тоже кажется, – добавил Армандо, – только я не очень уверен.
Джо тоже не был уверен, что Муссолини звали Бенито.
– Значит, вот вы какие, – промолвил Бенито. Как и Джо, он занялся прической. Волосы у него были волнистые, золотистого цвета и отлично укладывались на голове. – Болтаете сами даже не зная о чем.
– Ну, а ты? – спросил я. – Ты против кого?
– Против капиталистов, против попов, против предателей, – выпалил он одним духом, сплюнул кровь, сочившуюся из десен, и облизал губы. Паола смочила их тем же платком, которым лечила раны Армандо.
– А еще против кого?
– Против тех, кто хочет привязать Италию к колеснице победителя.
– Вот почему ты дерешься с такими, как Джо!
– Я объяснил. Это случай. Руки чесались.
– Ну, а дальше?
– Я за социальное равенство, – сказал он. – Его нам не дадут ни американцы, ни русские. Вы, коммунисты, на этот счет заблуждаетесь.
– Мы не коммунисты, – сказал Дино, – мы… – Он взглянул на меня и опустил глаза, словно опасаясь, что не туда залез.
– Кто мы, Бруно?
– Мы свободные люди, – сказал Армандо. Он попробовал засмеяться, но застонал от боли в челюсти.
– Конечно, – сказал я и вдруг подумал о Милло, словно впервые увидел его перед собою теперь, когда его не было с нами. – Мы свободные люди, но мы коммунисты, мы свободные коммунисты. Мы хотим того же, что Бенито.
– Этого быть не может! – воскликнула Паола. – Он фашист!
– Да, но с теми, кто здесь дрался, он редко бывает вместе, – заявила Розария.
– Не нуждаюсь в помощи женщин, – прервал ее Бенито. – Я за социальное равенство. Я за Италию.
– Значит, как мы, – сказал Джо, который до сих пор молчал. Он спрятал расческу в верхний карман пиджака, поправил воротничок и галстук, собрал свои книги, поднял чудом уцелевший букетик и высоким своим голоском веско заявил: – Я католик. Мне тринадцать лет, но я умею дружить со старшим. Примете меня в компанию?
До этого нас было трое, теперь стало пятеро. Через несколько дней мы снова встретились, и Армандо, который всегда был самым нескромным из нас, заставил Джо рассказать о себе. Джо был искренен и застенчив. Нескольких слов хватило, чтобы узнать о нем все.
– Живу я у Сесто, за фабрикой «Дочча», где делают фарфор. Отец был американским солдатом, убит под Флоренцией, похоронен на союзном кладбище Таварнуцце. Вы там бывали когда-нибудь?
– Да, я была там! – воскликнула Паола. – Мы там устроили пикник. Крестики низенькие, беленькие…
– Его могила седьмая в пятьдесят втором ряду, если считать от выхода, – сказал Джо. – Девятая в двенадцатом ряду, если идти от памятника. Мы там проводим два воскресенья в месяц.
– Вот почему ты католик, – сказал я.
– Не ради выгоды, – ответил он. – Я верю…
Бенито тоже улыбнулся. А Дино поинтересовался:
– Откуда был твой отец? Из Иллинойса или, может, из Миссури?
– Из Далласа. Но нам оттуда ни разу не ответили на письма.
Даллас? Меня поразило это название, а не те робкие слова, которые Джо произнес затем. Даллас – знакомое местечко.
– Техас, – произнесли мы вместе с Дино. Билли Мортон, тот, что играл на губной гармонике, был оттуда.
– А ты умеешь говорить по-американски?
– Нет, – сказал Джо, – я еще должен научиться.
15
У Армандо теперь своя машина – значит, дела в траттории процветают. Но в те времена первым из нас получил мотоцикл Бенито. Ему его подарил отец, когда Бенито исполнилось шестнадцать. Мы редко говорим друг другу о родителях, хотя они и досаждают нам своими глупостями, тревогами, уроками своего опыта, на котором не счесть пятен. Родители живут вне наших интересов. Мы начинаем жизнь, а они свою прожили среди противоречий и постоянных уступок. Теперь жизнь загнала их меж четырех домашних стен, и они словно узники, которых мы вынуждены ежедневно навещать. Нам приходится выслушивать их излияния, немыслимые претензии, страхи и опасения. При помощи этих средств они стремятся воспитать в нас характер. Только Джо живет в согласии с матерью, может, оттого, что он при всем своем росте еще остался ребенком. Нас не радует, а огорчает, когда в суждениях и оценках мы сходимся с родителями.
О том, что отец Бенито, в прошлом почтовый чиновник, долгие годы был парализован, мы узнали лишь после его смерти, вскоре после покупки мотоцикла. Я всегда видел его в кресле; ноги его были укутаны пледом; рот искривлен, хотя речи он не утратил. Гостиная стала первой его могилой, и он заполнил ее своими трофеями.
Мне все рассказал Бенито, когда после смерти старика мне открыли доступ в их дом на виа Чиркондариа. На стенах висит портрет Муссолини и множество фото сквадристов [24]в рамках. Они сняты в полной боевой выкладке: подсумки через плечо, винтовки «на плечо» или «к ноге», в руках дубинки, стоят по команде «вольно». На головах – фески, как у турок. Подбородки вздернуты, строгость во взгляде, словно школьники перед фотографом, расположились в несколько рядов. Похоже, будто ребята наших дней надели на себя маски, как те монахи, что ходят в спущенных на лоб капюшонах. Черные, как сутаны, рубахи, солдатские штаны, на ногах – сапоги или башмаки с обмотками; всех смешней, хоть и всех строже на вид, кажется вон тот, в обмотках: усы, бородка, лысина, широкая лента через грудь – это и есть отец Бенито. По белому полю над рамкой выцветшая надпись: «Сквадра Бальдези. 1921». Тогда еще даже Иванны не было на свете! В простенках между выходящими на улицу окнами рядом висят дипломы сквадриста и кавалера орденов.
– Теперь ты видишь, среди кого я рос, какие у меня старики.
Бенито на двадцать три года моложе старшего брата, который в Риме служит в каком-то министерстве; на восемнадцать лет моложе незамужней сестры, работающей на фондовой бирже.
– Года через два после моего рождения отца хватил удар, говорят, из-за высокого давления. Но я-то знаю – паралич хватил его от страха; партизаны пришли за ним, он спрятался в комнате за дверью, прикрытой шкафом. Вот как он дрался за свою идею – дал матери упрятать себя за шкаф. Это мое самое раннее воспоминание.
Брат Бенито был в России в плену, вернулся и не думает ни о чем, кроме своей карьеры.
– Так я жил со стариками и сестрой, которой никогда не бывает дома: после работы она встречается с одним из своих женатых коллег. – Бенито дурно отзывается о своих, словно стыдится их привязанности к нему. – А ты знаешь, как я добился мотоцикла?
По стойке «смирно» в черной рубахе стоял он перед отцом, неподвижно замершим в своем кресле. Мать, стоя в углу, сдерживала рыдания, отец подсказывал нужные слова. Бенито должен был поднять руку в знак приветствия и, обратившись к портрету дуче, произнести слова клятвы: «Клянусь служить… если потребуется – и ценой моей крови».Отец подозвал его, прижал к груди, расцеловал. На следующий день дал денег на мотоцикл.
Прикрытые ставни, пожелтевшие обои, затхлый, прогорклый воздух. Старуха мать, похожая на карлицу, в платке, наброшенном на плечи, в пенсне, совсем седая, волосы в завитушках. Я впервые вошел сюда и увидел квартиру вдвое больше нашей, обитатели которой сразу показались мне допотопными существами. Ощущение затхлости и все пронизавшей пыли не покидало меня, хотя дом содержался в образцовом порядке. Мебель тщательно протиралась, но подушки на кресле хранили отпечаток того, кто в нем сидел, повсюду висели и лежали старые ковры и громоздился хрусталь. Гостиную превратили в музей, где над всем господствовал гигантский портрет Муссолини в генеральском мундире, в шапке с султаном. Дуче походил на ярмарочного факира-фокусника в восточных одеждах или еще на офицера ватиканской стражи. Ни Гарибальди, ни Сапата не могли быть такими.
Я вспомнил Милло и улыбнулся, невольно признавая его правоту.
– Каким он тебе кажется? – спросил Бенито.
– Фальшивым, – ответил я.
– А я думаю, он был великим человеком. Если бы только за ним пошли серьезные люди, а не шуты гороховые вроде моего папаши.
– Кого он хотел застращать?
– Всех. Он двадцать лет подряд нагонял ужас на всех – в Италии и за границей.
– А потом люди перестали пугаться?
– Он остался один! Все его бросили, первым – мой отец. Лишь немногие остались и пошли с ним на смерть. Теперь уж его никто не воскресит. Я фашист, но я против МСИ. [25]Они хотят расправиться с интеллигентами и рабочими, а он желал равенства для всех.
– В самом деле? – спросил я под впечатлением искренней горечи его слов. – И для рабочих «Гали»?
– Для всех. Но он был связан по рукам и ногам королем и капиталом.
Мы сидели в комнате Бенито, похожей на мою, только попросторнее. Здесь стоял письменный стол, книг было больше, чем у меня.
– Ну, а портрет Грамши ты видел? – удалось мне наконец спросить.
– Вождь коммунистов? Знаю.
– Да. Муссолини гноил его в тюрьме. Быть не может, чтоб они хотели одного и того же, даже дуреха Паола это понимает. Я про Грамши знаю, – сказал я, не объяснив от кого. И добавил: – Он был невысокий, с густыми волосами, куртку носил, застегнутую до самого ворота.
– Как Сталин, – сказал он.
– Конечно, – ответил я. – Такую же, как Сталин. И Ленин. Но Ленин носил рабочую кепку, пиджак у него был всегда расстегнут. Он выступал с простой трибуны без украшений, подымал палец и глядел на тех, кто его слушал.
– Он был не за равенство, а за коллективизм.
– В чем разница?
– В самом главном, – ответил он. – Речь идет о личности. Мы равны, но каждый остается самим собой. Раз я стою больше тебя, ты мне должен подчиниться.
Ему нетрудно было заткнуть мне рот, он больше моего учился. Я поглядывал на него недоверчиво, хоть и не без восхищения.
– Однако не вздумай меня порабощать, – ответил я.
– Если станешь бунтовать, придется – я ведь думаю и за тебя. А вы – против богачей, против хозяев, против тех, у кого машины, которых нет у вас, против тех, кто не работает и летом ездит к морю?
Тут мы едины. Среднего пути нет. Нас не заманят ни социалисты, ни либералы. Миром управляют диктатуры – диктатура буржуазии или диктатура пролетариев.
Тут мы сошлись во взглядах, хотя я не мог с ним согласиться насчет Муссолини, и оба мы еще не были в состоянии разобраться в собственных мыслях, понять причины, породившие их.
Нам обоим хотелось иметь свои машины, ездить к морю и летать на самолетах, хотелось побывать в Техасе и в Сибири, в Бомбее и в Австралии. И оба мы знали, что нужно работать, чтоб заслужить все это. Наконец он произнес слова, которых я от него ждал.
– Нужно искать. Если сами правды не найдем, нам ее никто не скажет.
Прошло несколько недель. В тот день заливали асфальтом мостовую, стены дрожали от шума. Он ткнул меня пальцем в грудь, словно наставил пистолет:
– Кажется, я понял, где правда, чутьем до нее дошел. Я тебе все объясню. Пойдешь за мной, если все тебе растолкую?
– Посмотрим, если убедишь.
– Вот с чего начнем. Пойми, нас предали. Меньше других – марксисты. Теперь я понял: они за общество, где меркой человека станет разум, способность к творчеству; у фашистов, в речах Муссолини, я этого не нашел.
– От каждого по способностям, – сказал я.
– Каждому по потребностям. Я за это. Но сегодня марксисты сидят сложа руки. Вот отчего снова заважничали хозяева и попы. Временами я думаю, что фашизм был величайшей ложью. Но фашизм был также испытанием. Демократия проглотила мякоть, выплюнула косточку. Хочется жить в такое время, когда все ясно, недвусмысленно. Теперь такой ясности нет – вот мы и недовольны, вот мы и не соглашаемся ни с кем.
– Ну, друг друга мы понимаем, хоть у нас противоположные идеи.
– Понимаем потому, что хотим одного и того же.
Мне ясно было, что имел в виду Бенито. Во времена фашизма его противники ясно видели врага. Враг был перед ними, как цельная глыба. Я понимал моего друга, пока он доходил до этого, но все путала его манера выражаться, такая туманная, что казалась зашифрованной.
– А вывод такой, – говорил он, – нужно, чтоб вернулся фашизм – сильный, жестокий, решительный. Тогда снова поднимутся на борьбу подлинные революционеры. С ними будем и мы, тогда и пробьет настоящий час. А пока революционеры должны сеять зерна фашизма.
– Значит, хочешь быть революционером – помогай возврату фашизма? Нет! Нет и нет! – возмутился я. – Мне с тобой не по пути.
– Я прав! – закричал он. – Для революции все средства хороши, все компромиссы допустимы. Революционеры впали в спячку, мы должны их разбудить. – Потом добавил: – Впрочем, пока что я в этом не вполне убежден. Я все еще нахожу хорошее во временах Муссолини. В день, когда я окончательно поверю в то, что сказал, я стану таким фашистом, какого ты и представить себе не можешь.
Долгие часы проводили мы в его комнате, опаздывая на свидания с девушками и друзьями. Уроки готовили добросовестно и быстро. Мои задачки по геометрии, наша урезанная программа по литературе казались ему детской забавой. Я терялся, когда дело касалось его занятий, с которыми он старался справляться сам, когда он скупо и сжато излагал мне свои философские взгляды. Порой мы брали в руки его английскую грамматику, я не умел ни читать, ни писать на этом языке, но владел разговором лучше, чем Бенито, и обучил его сотням слов американского жаргона – таких, что в словарях не найдешь.
К определенному часу его мать приносила нам фрукты, апельсиновый сок или чай. Она ставила поднос на стол, никогда не жалуясь, что комната полна табачного дыма, и задерживалась на минуту, чтоб поглядеть на нас, руки она согревала под шалью. В полутьме водянистые зрачки под стеклами пенсне делали ее похожей на слепую.
Итак, занимались мы вместе; по уговору читали сперва главу из «Хрестоматии ленинизма», потом отрывок из речей Муссолини с примечаниями. Мы знакомились с историей и политикой, о которых в школе и не упоминали. Сопоставляли то немногое, что знали сами, с противоречащими друг другу объяснениями, которые слышали – я от дяди Милло, Бенито – от отца. Покуда я переваривал какую-нибудь страницу, Бенито уже повторял отрывок вслух. Память у него была цепкая, жадная, но в голове словно устроены ящички, по которым он распределял идеи, лишая их жизненной силы. Я в этом убеждался постепенно, когда, возвращаясь к какому-нибудь месту, он каждый раз излагал его в одних и тех же выражениях. И в самом деле, все, что ему, по его же словам, казалось интересным, теперь занимало его все меньше и меньше. Несмотря на способность увлекаться, ему недоставало силы воли.
– Брось, – говорил он мне, сдвигая на затылок берет, который носил даже дома, казалось, он в нем и спит. Большой золотистый чуб закрывал его лоб, спускался на глаза, сияние которых прорывалось, словно свет сквозь прорези жалюзи. – Лучше послушай! – и он брал в руки книгу стихов, одну, другую, открывал ее, хотя знал наизусть. – Вот! Только помолчи, и до тебя дойдет. – Он бледнел, рукой описывал круги в воздухе, дрожал и произносил как в бреду:
Я начал их различать, повторял их имена.
– Тот немец, а этот француз.
– Это не важно, – говорил он, мрачнея. И тотчас же продолжал:
Только в сумерки выбирались мы на речку или к мосту у бойни. Дино дулся на нас еще больше, чем Розария и Паола, Армандо же только подшучивал:
– Учитесь, учитесь, все равно обедать придете ко мне. Когда стану хозяином траттории, уж повытрясу из вас денежки.
Июльским утром, когда наши учебные мастерские, где и в помине не было ни штор, ни вентиляторов, буквально плавились от жары, я сдал экзамен на разряд, обработав деталь, которую мне посоветовал выбрать Милло. Мое имя стояло одним из первых в списке, который передавался на завод «Гали». Мой средний балл и то, что я был сирота – сын погибшего рабочего фирмы, – автоматически давали мне право на одно из первых мест в нашем выпуске. Я был на равных правах и с теми, кто кончал школу отца Бонифация. Словом, работа обеспечена, и Дино убедится, что я обойдусь без рекомендаций и от Милло, и от попа.
Через несколько дней Иванна сама предложила «устроить праздник», позвать друзей и отметить получение диплома. Я мог позвать Армандо и Дино, которых она знала, и «этого Бенито», и «этого мулатика», о котором я ей рассказывал. В тот день она не работала после полудня. Иванна предоставила нам гостиную, приготовила торт и бутерброды.
О том, что отец Бенито, в прошлом почтовый чиновник, долгие годы был парализован, мы узнали лишь после его смерти, вскоре после покупки мотоцикла. Я всегда видел его в кресле; ноги его были укутаны пледом; рот искривлен, хотя речи он не утратил. Гостиная стала первой его могилой, и он заполнил ее своими трофеями.
Мне все рассказал Бенито, когда после смерти старика мне открыли доступ в их дом на виа Чиркондариа. На стенах висит портрет Муссолини и множество фото сквадристов [24]в рамках. Они сняты в полной боевой выкладке: подсумки через плечо, винтовки «на плечо» или «к ноге», в руках дубинки, стоят по команде «вольно». На головах – фески, как у турок. Подбородки вздернуты, строгость во взгляде, словно школьники перед фотографом, расположились в несколько рядов. Похоже, будто ребята наших дней надели на себя маски, как те монахи, что ходят в спущенных на лоб капюшонах. Черные, как сутаны, рубахи, солдатские штаны, на ногах – сапоги или башмаки с обмотками; всех смешней, хоть и всех строже на вид, кажется вон тот, в обмотках: усы, бородка, лысина, широкая лента через грудь – это и есть отец Бенито. По белому полю над рамкой выцветшая надпись: «Сквадра Бальдези. 1921». Тогда еще даже Иванны не было на свете! В простенках между выходящими на улицу окнами рядом висят дипломы сквадриста и кавалера орденов.
– Теперь ты видишь, среди кого я рос, какие у меня старики.
Бенито на двадцать три года моложе старшего брата, который в Риме служит в каком-то министерстве; на восемнадцать лет моложе незамужней сестры, работающей на фондовой бирже.
– Года через два после моего рождения отца хватил удар, говорят, из-за высокого давления. Но я-то знаю – паралич хватил его от страха; партизаны пришли за ним, он спрятался в комнате за дверью, прикрытой шкафом. Вот как он дрался за свою идею – дал матери упрятать себя за шкаф. Это мое самое раннее воспоминание.
Брат Бенито был в России в плену, вернулся и не думает ни о чем, кроме своей карьеры.
– Так я жил со стариками и сестрой, которой никогда не бывает дома: после работы она встречается с одним из своих женатых коллег. – Бенито дурно отзывается о своих, словно стыдится их привязанности к нему. – А ты знаешь, как я добился мотоцикла?
По стойке «смирно» в черной рубахе стоял он перед отцом, неподвижно замершим в своем кресле. Мать, стоя в углу, сдерживала рыдания, отец подсказывал нужные слова. Бенито должен был поднять руку в знак приветствия и, обратившись к портрету дуче, произнести слова клятвы: «Клянусь служить… если потребуется – и ценой моей крови».Отец подозвал его, прижал к груди, расцеловал. На следующий день дал денег на мотоцикл.
Прикрытые ставни, пожелтевшие обои, затхлый, прогорклый воздух. Старуха мать, похожая на карлицу, в платке, наброшенном на плечи, в пенсне, совсем седая, волосы в завитушках. Я впервые вошел сюда и увидел квартиру вдвое больше нашей, обитатели которой сразу показались мне допотопными существами. Ощущение затхлости и все пронизавшей пыли не покидало меня, хотя дом содержался в образцовом порядке. Мебель тщательно протиралась, но подушки на кресле хранили отпечаток того, кто в нем сидел, повсюду висели и лежали старые ковры и громоздился хрусталь. Гостиную превратили в музей, где над всем господствовал гигантский портрет Муссолини в генеральском мундире, в шапке с султаном. Дуче походил на ярмарочного факира-фокусника в восточных одеждах или еще на офицера ватиканской стражи. Ни Гарибальди, ни Сапата не могли быть такими.
Я вспомнил Милло и улыбнулся, невольно признавая его правоту.
– Каким он тебе кажется? – спросил Бенито.
– Фальшивым, – ответил я.
– А я думаю, он был великим человеком. Если бы только за ним пошли серьезные люди, а не шуты гороховые вроде моего папаши.
– Кого он хотел застращать?
– Всех. Он двадцать лет подряд нагонял ужас на всех – в Италии и за границей.
– А потом люди перестали пугаться?
– Он остался один! Все его бросили, первым – мой отец. Лишь немногие остались и пошли с ним на смерть. Теперь уж его никто не воскресит. Я фашист, но я против МСИ. [25]Они хотят расправиться с интеллигентами и рабочими, а он желал равенства для всех.
– В самом деле? – спросил я под впечатлением искренней горечи его слов. – И для рабочих «Гали»?
– Для всех. Но он был связан по рукам и ногам королем и капиталом.
Мы сидели в комнате Бенито, похожей на мою, только попросторнее. Здесь стоял письменный стол, книг было больше, чем у меня.
– Ну, а портрет Грамши ты видел? – удалось мне наконец спросить.
– Вождь коммунистов? Знаю.
– Да. Муссолини гноил его в тюрьме. Быть не может, чтоб они хотели одного и того же, даже дуреха Паола это понимает. Я про Грамши знаю, – сказал я, не объяснив от кого. И добавил: – Он был невысокий, с густыми волосами, куртку носил, застегнутую до самого ворота.
– Как Сталин, – сказал он.
– Конечно, – ответил я. – Такую же, как Сталин. И Ленин. Но Ленин носил рабочую кепку, пиджак у него был всегда расстегнут. Он выступал с простой трибуны без украшений, подымал палец и глядел на тех, кто его слушал.
– Он был не за равенство, а за коллективизм.
– В чем разница?
– В самом главном, – ответил он. – Речь идет о личности. Мы равны, но каждый остается самим собой. Раз я стою больше тебя, ты мне должен подчиниться.
Ему нетрудно было заткнуть мне рот, он больше моего учился. Я поглядывал на него недоверчиво, хоть и не без восхищения.
– Однако не вздумай меня порабощать, – ответил я.
– Если станешь бунтовать, придется – я ведь думаю и за тебя. А вы – против богачей, против хозяев, против тех, у кого машины, которых нет у вас, против тех, кто не работает и летом ездит к морю?
Тут мы едины. Среднего пути нет. Нас не заманят ни социалисты, ни либералы. Миром управляют диктатуры – диктатура буржуазии или диктатура пролетариев.
Тут мы сошлись во взглядах, хотя я не мог с ним согласиться насчет Муссолини, и оба мы еще не были в состоянии разобраться в собственных мыслях, понять причины, породившие их.
Нам обоим хотелось иметь свои машины, ездить к морю и летать на самолетах, хотелось побывать в Техасе и в Сибири, в Бомбее и в Австралии. И оба мы знали, что нужно работать, чтоб заслужить все это. Наконец он произнес слова, которых я от него ждал.
– Нужно искать. Если сами правды не найдем, нам ее никто не скажет.
Прошло несколько недель. В тот день заливали асфальтом мостовую, стены дрожали от шума. Он ткнул меня пальцем в грудь, словно наставил пистолет:
– Кажется, я понял, где правда, чутьем до нее дошел. Я тебе все объясню. Пойдешь за мной, если все тебе растолкую?
– Посмотрим, если убедишь.
– Вот с чего начнем. Пойми, нас предали. Меньше других – марксисты. Теперь я понял: они за общество, где меркой человека станет разум, способность к творчеству; у фашистов, в речах Муссолини, я этого не нашел.
– От каждого по способностям, – сказал я.
– Каждому по потребностям. Я за это. Но сегодня марксисты сидят сложа руки. Вот отчего снова заважничали хозяева и попы. Временами я думаю, что фашизм был величайшей ложью. Но фашизм был также испытанием. Демократия проглотила мякоть, выплюнула косточку. Хочется жить в такое время, когда все ясно, недвусмысленно. Теперь такой ясности нет – вот мы и недовольны, вот мы и не соглашаемся ни с кем.
– Ну, друг друга мы понимаем, хоть у нас противоположные идеи.
– Понимаем потому, что хотим одного и того же.
Мне ясно было, что имел в виду Бенито. Во времена фашизма его противники ясно видели врага. Враг был перед ними, как цельная глыба. Я понимал моего друга, пока он доходил до этого, но все путала его манера выражаться, такая туманная, что казалась зашифрованной.
– А вывод такой, – говорил он, – нужно, чтоб вернулся фашизм – сильный, жестокий, решительный. Тогда снова поднимутся на борьбу подлинные революционеры. С ними будем и мы, тогда и пробьет настоящий час. А пока революционеры должны сеять зерна фашизма.
– Значит, хочешь быть революционером – помогай возврату фашизма? Нет! Нет и нет! – возмутился я. – Мне с тобой не по пути.
– Я прав! – закричал он. – Для революции все средства хороши, все компромиссы допустимы. Революционеры впали в спячку, мы должны их разбудить. – Потом добавил: – Впрочем, пока что я в этом не вполне убежден. Я все еще нахожу хорошее во временах Муссолини. В день, когда я окончательно поверю в то, что сказал, я стану таким фашистом, какого ты и представить себе не можешь.
Долгие часы проводили мы в его комнате, опаздывая на свидания с девушками и друзьями. Уроки готовили добросовестно и быстро. Мои задачки по геометрии, наша урезанная программа по литературе казались ему детской забавой. Я терялся, когда дело касалось его занятий, с которыми он старался справляться сам, когда он скупо и сжато излагал мне свои философские взгляды. Порой мы брали в руки его английскую грамматику, я не умел ни читать, ни писать на этом языке, но владел разговором лучше, чем Бенито, и обучил его сотням слов американского жаргона – таких, что в словарях не найдешь.
К определенному часу его мать приносила нам фрукты, апельсиновый сок или чай. Она ставила поднос на стол, никогда не жалуясь, что комната полна табачного дыма, и задерживалась на минуту, чтоб поглядеть на нас, руки она согревала под шалью. В полутьме водянистые зрачки под стеклами пенсне делали ее похожей на слепую.
Итак, занимались мы вместе; по уговору читали сперва главу из «Хрестоматии ленинизма», потом отрывок из речей Муссолини с примечаниями. Мы знакомились с историей и политикой, о которых в школе и не упоминали. Сопоставляли то немногое, что знали сами, с противоречащими друг другу объяснениями, которые слышали – я от дяди Милло, Бенито – от отца. Покуда я переваривал какую-нибудь страницу, Бенито уже повторял отрывок вслух. Память у него была цепкая, жадная, но в голове словно устроены ящички, по которым он распределял идеи, лишая их жизненной силы. Я в этом убеждался постепенно, когда, возвращаясь к какому-нибудь месту, он каждый раз излагал его в одних и тех же выражениях. И в самом деле, все, что ему, по его же словам, казалось интересным, теперь занимало его все меньше и меньше. Несмотря на способность увлекаться, ему недоставало силы воли.
– Брось, – говорил он мне, сдвигая на затылок берет, который носил даже дома, казалось, он в нем и спит. Большой золотистый чуб закрывал его лоб, спускался на глаза, сияние которых прорывалось, словно свет сквозь прорези жалюзи. – Лучше послушай! – и он брал в руки книгу стихов, одну, другую, открывал ее, хотя знал наизусть. – Вот! Только помолчи, и до тебя дойдет. – Он бледнел, рукой описывал круги в воздухе, дрожал и произносил как в бреду:
То были волшебные вечера. Мы забывали, где мы, забывали о времени. Все окутывалось дымом сигарет, Бенито вставал, распрямлялся, голос его наполнял меня необычным теплом, звал в неведомые дали:
Хочу видеть мутную кровь,
Кровь, движущую створами шлюзов,
Отравляющую разум языком кобры… [26]
– Это русский. А тот испанец…
Устанет то.
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится. [27]
Я начал их различать, повторял их имена.
– Тот немец, а этот француз.
– Это не важно, – говорил он, мрачнея. И тотчас же продолжал:
– Вот это поэт! – говорил он. – Только у поэзии нет границ, у поэта нет ни отца с матерью, ни родины, он может быть славянином или чилийцем, американцем или китайцем. Он вмещает в себя всех и вся. Есть сегодня и в Италии поэты, и не только те, которых проходят в школе. У наших тоже стихи хорошие, но не так потрясают. Наши поэты не умеют говорить во весь голос. – Внезапно захлопнув книгу, он швырял ее на стол, на кровать – куда попало, словно приходил в себя и вдруг ощущал бремя собственного тела, несмотря на стальные мускулы. – Смотри, ни слова остальным, еще станут смеяться, этого я не снесу.
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи! [28]
Только в сумерки выбирались мы на речку или к мосту у бойни. Дино дулся на нас еще больше, чем Розария и Паола, Армандо же только подшучивал:
– Учитесь, учитесь, все равно обедать придете ко мне. Когда стану хозяином траттории, уж повытрясу из вас денежки.
Июльским утром, когда наши учебные мастерские, где и в помине не было ни штор, ни вентиляторов, буквально плавились от жары, я сдал экзамен на разряд, обработав деталь, которую мне посоветовал выбрать Милло. Мое имя стояло одним из первых в списке, который передавался на завод «Гали». Мой средний балл и то, что я был сирота – сын погибшего рабочего фирмы, – автоматически давали мне право на одно из первых мест в нашем выпуске. Я был на равных правах и с теми, кто кончал школу отца Бонифация. Словом, работа обеспечена, и Дино убедится, что я обойдусь без рекомендаций и от Милло, и от попа.
Через несколько дней Иванна сама предложила «устроить праздник», позвать друзей и отметить получение диплома. Я мог позвать Армандо и Дино, которых она знала, и «этого Бенито», и «этого мулатика», о котором я ей рассказывал. В тот день она не работала после полудня. Иванна предоставила нам гостиную, приготовила торт и бутерброды.
16
Так мы прожили лето пятьдесят шестого. Девушки уже не были для нас проблемой. Дино не везло с ними по-прежнему. Армандо продолжал водиться с Паолой, Бенито находил себе подружек в лицее. У Джо девчонки не было, мы уже решили, что он задумал стать священником и отправиться в качестве миссионера к своим цветным братьям. Дружба наша продолжалась, и время, которое мы проводили вместе, казалось нам бесконечной вереницей часов, хоть и собирались мы лишь к пяти вечера. Должно быть, напряженно жили мы в эти часы, заполненные, в общем, пустяками и проведенные на мосту у бойни, у автомата-проигрывателя, на берегу, в кино «Флора». Когда для остальных наступал час ужина, я, прежде чем отправиться домой и ждать возвращения Иванны, проводил еще некоторое время с Розарией. Наши уединенные прогулки стали чем-то обязательным, ее присутствие было вызовом, которого я не мог избежать. Я набрасывался на нее с яростью и презрением. Мне хотелось услышать, как она закричит, я теперь не страшился убить ее, а только жаждал отплатить ей тем злом, что, как я смутно догадывался, она причинила мне терпкой, почти животной радостью, которую вопреки моей воле доставляли мне эти встречи. Но она бывала лишь признательна, довольна.
– Я с каждым разом становлюсь спокойнее, – говорила она. – Я не Электра, со мной все просто. Я не хочу, как Паола, беречь себя ради жениха, который вдобавок сейчас торгует рубашками в Германии.
Ее влажные губы, потная кожа, ее прикосновения отталкивали меня, и все же я слушал ее с какой-то мне самому непонятной смесью удовлетворения и ненависти. Она рассказывала мне, как живут греки, как покорны их мужчины-короли левантийцу, главе каморры, [29]в чьих руках сосредоточена вся торговля сигаретами в Тоскане.
– Никогда не назову его имени. Впрочем, что тебе за дело до него… Наши мужчины идут в тюрьму, чтоб прикрыть его делишки, однако там они благодаря его помощи не засиживаются. Конечно, каждая гречанка была бы счастлива готовить для него джюветси и массаку, мыть ему ноги по вечерам. Но вкус у него тонкий – в жены он взял испанку. Наших девушек он выхаживает с детства, как наседка цыплят. Они прислуживают ему, покуда не наскучат, тогда он заботится об их приданом. Мне такого счастья не выпало: может, я некрасива. Не будь он с нами – мы бы погибли: мужчины бы не вылезали из тюрьмы, женщины не покидали бы мостовой. Вот как нас отблагодарила Италия. Построили для нас дома. Ну и что ж? Есть крыша над головой, но еще нужно прокормиться. Где? Как?
– Работать нужно. Идите на завод, на стройку.
– Нас никто брать не хочет, за нами следит полиция, – смеется она. – И столько нужно работать ради нескольких грошей.
– Электра иначе думала.
– Она исключение, – прерывает меня Розария, – она жила не как мы. Не суди по ней о гречанках.
На мгновение она заглядывает мне в глаза, как бы заставляя меня прочесть любовь в ее взгляде.
Паоле я казался непохожим на других, да и Розария мне говорила.
– Знаю, чего я к тебе привязалась. Ты не такой, как все, ты хороший.
Сближались мы не часто. Но я и по сей день сохранил отвратительное ощущение нечистоплотности тех редких минут, когда она влекла меня к себе своей похотливостью, своим вызывающим смехом.
Дино, если не навсегда, то надолго, избавил меня от нее.
– Ты сегодня вечером идешь к Розарии?
Мы прогуливались по Виа-делле-Панке. Армандо вскоре оставил нас и вернулся в тратторию, где теперь обслуживал столы чернорабочих и водителей грузовиков. Бенито отправился домой на своем мотоцикле. Октябрьский вечер, нависшие тучи, ощущение неминуемого дождя.
– Нет, она мне малость надоела. Только одного и хочет, как одержимая.
– Значит, можно с тобой немного побыть? Пройдемся до площади.
Он обнял меня за плечи. Я его оттолкнул:
– Не приставай.
– Хочу тебе сделать подарок.
Неожиданность предложения заинтересовала.
– Хочешь – пойдем к Старому Техасцу, покажу тебе такое, чего никто не видал.
– А что?
– Доверься мне, – сказал он.
Квартал у рва Мачинанте, где мы в детстве, когда, бывало, наскучат игры на берегу, гонялись за лягушками и копали дождевых червей, к тому времени был уже весь застроен. Снесли Торре-дельи-Альи и проложили дорогу, соединившую Новоли с Рифреди. Теперь здесь возвышались новые дома, открылись бакалейные и мясные лавки, местами еще виднелись леса строек. Сарай, в котором старик жил словно в осаде, находился чуть дальше перекрестка, посреди еще не заасфальтированной и не освещенной улицы.
Мы шли в темноте по пыльной дороге, которая вела к низкому, вытянувшемуся под навесом из зелени одноэтажному зданию, где жили батраки-поденщики. Теперь, когда вокруг нее больше не простирались поля, постройка эта с бесполезным жерновом надо рвом казалась похожей на заброшенный форт или убежище ведьмы. «Техасская ферма», – говорили мы прежде. Обрывая кислый виноград, финики, персики, мы тогда нарочно поднимали шум, покуда не выйдет Старый Техасец с отвислыми усами, в надвинутой на лоб шляпе – ружье у него непременно отбирал кто-нибудь из домашних, а мы спасались бегством. Мы его прозвали Старым Техасцем – так звали веселившего нас вспыльчивого героя одного из ковбойских фильмов. Но это не наш квартал, мы сюда не часто наведывались, должно быть, «техасец» нас позабыл, а может, и в живых его больше нет. Во время одного из наших последних налетов он сидел в кресле, грелся на солнце и поглядывал, как бульдозеры ровняют почву.
– Ну, давай говори.
Засунув руки в карманы брюк, мы шагали против ветра, беззвучные вспышки зарниц временами озаряли черное небо. Постепенно мое любопытство остыло, и мне подумалось, что Дино хочет заманить меня в ловушку.
Но ведь это невероятно! Он самый старый, самый верный мой друг, я люблю его больше всех, мы с ним болтаем по-американски, испытывая чувство превосходства над остальными. Он подчиняется мне, он мой сообщник, я научился сносить его скупость, а он – мою вспыльчивость. Мы доверяем друг другу, верим, что всегда будем вместе. Но меня настораживает его немногословность в этот вечер. Он знай себе повторяет свое «come on». [30]Останавливаю его:
– Скажи, куда мы идем?
– А что, боишься?
– Чего?
– Ну, тогда «come on». Увидишь, сколько там народу.
У перекрестка виднелся слабый огонек; при свете лампы, зажженной под лоджией, можно было различить очертания дома. Вокруг бродили какие-то тени; по мере того как мы приближались, я мог разглядеть людей, даже заметить светящиеся точки зажженных сигарет. Люди сидели на кучках гравия, на поваленном столбе. Некоторые стояли, прислонившись к стене. Больше всего здесь оказалось солдат. Были и штатские, приехавшие на велосипедах и мотоциклах. Человек десять, нет двадцать словно образовали очередь под лоджией. По другую сторону фермы, казалось, было не меньше народу. Оттуда доносились обрывки разговора, смех. Открылась дверь в освещенную кухню. На пороге появился солдат, на смену ему тотчас же вошел какой-то штатский. Дверь снова закрылась. Дино не дал мне времени для расспросов. Он стоял, повернув лицо в сторону, чтобы укрыться от сильного ветра. Я видел его только в профиль.
– Я с каждым разом становлюсь спокойнее, – говорила она. – Я не Электра, со мной все просто. Я не хочу, как Паола, беречь себя ради жениха, который вдобавок сейчас торгует рубашками в Германии.
Ее влажные губы, потная кожа, ее прикосновения отталкивали меня, и все же я слушал ее с какой-то мне самому непонятной смесью удовлетворения и ненависти. Она рассказывала мне, как живут греки, как покорны их мужчины-короли левантийцу, главе каморры, [29]в чьих руках сосредоточена вся торговля сигаретами в Тоскане.
– Никогда не назову его имени. Впрочем, что тебе за дело до него… Наши мужчины идут в тюрьму, чтоб прикрыть его делишки, однако там они благодаря его помощи не засиживаются. Конечно, каждая гречанка была бы счастлива готовить для него джюветси и массаку, мыть ему ноги по вечерам. Но вкус у него тонкий – в жены он взял испанку. Наших девушек он выхаживает с детства, как наседка цыплят. Они прислуживают ему, покуда не наскучат, тогда он заботится об их приданом. Мне такого счастья не выпало: может, я некрасива. Не будь он с нами – мы бы погибли: мужчины бы не вылезали из тюрьмы, женщины не покидали бы мостовой. Вот как нас отблагодарила Италия. Построили для нас дома. Ну и что ж? Есть крыша над головой, но еще нужно прокормиться. Где? Как?
– Работать нужно. Идите на завод, на стройку.
– Нас никто брать не хочет, за нами следит полиция, – смеется она. – И столько нужно работать ради нескольких грошей.
– Электра иначе думала.
– Она исключение, – прерывает меня Розария, – она жила не как мы. Не суди по ней о гречанках.
На мгновение она заглядывает мне в глаза, как бы заставляя меня прочесть любовь в ее взгляде.
Паоле я казался непохожим на других, да и Розария мне говорила.
– Знаю, чего я к тебе привязалась. Ты не такой, как все, ты хороший.
Сближались мы не часто. Но я и по сей день сохранил отвратительное ощущение нечистоплотности тех редких минут, когда она влекла меня к себе своей похотливостью, своим вызывающим смехом.
Дино, если не навсегда, то надолго, избавил меня от нее.
– Ты сегодня вечером идешь к Розарии?
Мы прогуливались по Виа-делле-Панке. Армандо вскоре оставил нас и вернулся в тратторию, где теперь обслуживал столы чернорабочих и водителей грузовиков. Бенито отправился домой на своем мотоцикле. Октябрьский вечер, нависшие тучи, ощущение неминуемого дождя.
– Нет, она мне малость надоела. Только одного и хочет, как одержимая.
– Значит, можно с тобой немного побыть? Пройдемся до площади.
Он обнял меня за плечи. Я его оттолкнул:
– Не приставай.
– Хочу тебе сделать подарок.
Неожиданность предложения заинтересовала.
– Хочешь – пойдем к Старому Техасцу, покажу тебе такое, чего никто не видал.
– А что?
– Доверься мне, – сказал он.
Квартал у рва Мачинанте, где мы в детстве, когда, бывало, наскучат игры на берегу, гонялись за лягушками и копали дождевых червей, к тому времени был уже весь застроен. Снесли Торре-дельи-Альи и проложили дорогу, соединившую Новоли с Рифреди. Теперь здесь возвышались новые дома, открылись бакалейные и мясные лавки, местами еще виднелись леса строек. Сарай, в котором старик жил словно в осаде, находился чуть дальше перекрестка, посреди еще не заасфальтированной и не освещенной улицы.
Мы шли в темноте по пыльной дороге, которая вела к низкому, вытянувшемуся под навесом из зелени одноэтажному зданию, где жили батраки-поденщики. Теперь, когда вокруг нее больше не простирались поля, постройка эта с бесполезным жерновом надо рвом казалась похожей на заброшенный форт или убежище ведьмы. «Техасская ферма», – говорили мы прежде. Обрывая кислый виноград, финики, персики, мы тогда нарочно поднимали шум, покуда не выйдет Старый Техасец с отвислыми усами, в надвинутой на лоб шляпе – ружье у него непременно отбирал кто-нибудь из домашних, а мы спасались бегством. Мы его прозвали Старым Техасцем – так звали веселившего нас вспыльчивого героя одного из ковбойских фильмов. Но это не наш квартал, мы сюда не часто наведывались, должно быть, «техасец» нас позабыл, а может, и в живых его больше нет. Во время одного из наших последних налетов он сидел в кресле, грелся на солнце и поглядывал, как бульдозеры ровняют почву.
– Ну, давай говори.
Засунув руки в карманы брюк, мы шагали против ветра, беззвучные вспышки зарниц временами озаряли черное небо. Постепенно мое любопытство остыло, и мне подумалось, что Дино хочет заманить меня в ловушку.
Но ведь это невероятно! Он самый старый, самый верный мой друг, я люблю его больше всех, мы с ним болтаем по-американски, испытывая чувство превосходства над остальными. Он подчиняется мне, он мой сообщник, я научился сносить его скупость, а он – мою вспыльчивость. Мы доверяем друг другу, верим, что всегда будем вместе. Но меня настораживает его немногословность в этот вечер. Он знай себе повторяет свое «come on». [30]Останавливаю его:
– Скажи, куда мы идем?
– А что, боишься?
– Чего?
– Ну, тогда «come on». Увидишь, сколько там народу.
У перекрестка виднелся слабый огонек; при свете лампы, зажженной под лоджией, можно было различить очертания дома. Вокруг бродили какие-то тени; по мере того как мы приближались, я мог разглядеть людей, даже заметить светящиеся точки зажженных сигарет. Люди сидели на кучках гравия, на поваленном столбе. Некоторые стояли, прислонившись к стене. Больше всего здесь оказалось солдат. Были и штатские, приехавшие на велосипедах и мотоциклах. Человек десять, нет двадцать словно образовали очередь под лоджией. По другую сторону фермы, казалось, было не меньше народу. Оттуда доносились обрывки разговора, смех. Открылась дверь в освещенную кухню. На пороге появился солдат, на смену ему тотчас же вошел какой-то штатский. Дверь снова закрылась. Дино не дал мне времени для расспросов. Он стоял, повернув лицо в сторону, чтобы укрыться от сильного ветра. Я видел его только в профиль.