– Господи, совсем еще ребеночек!
   – Ты флорентийка? Вот уж чего не помню, того не помню.
   – Нет, я родилась в Милане. Вернее, рядом, в Ро, знаешь, где это? А во Флоренции я с малых лет. Я тоже из рабочей семьи, так что могу тебя понять. Ты за этого трактирщика держись – с ним не пропадешь!
   – Ты была деликатнее во времена «берлоги».
   – Ладно трепаться-то. Дай-ка я тебя поцелую. А ты почему меня не целуешь? Вот, вот, молодец, только не наваливайся так. Если директор увидит, он мне вставит фитиль: за одну порцию виски я не имею права здесь с тобой прохлаждаться.
   – Я тебе еще поставлю. За свои кровные.
   – Хочешь, чтобы я назюзюкалась? Виски такая штука, после которой два пальца в рот не сунешь: не помогает.
   – Боишься опьянеть?
   – Точно. До чего умный ребеночек!
   Кажется, оркестр кончил «Ты одинок сегодня ночью» и заиграл «Как симфония…»
   – Ладно уж, выпьем. Слыхал, что Сабрина сказала про мертвое царство? Всего-то четыре или пять рыл, да и те, вроде вас, у стойки торчат. Гляди, как приятель-то твой разошелся. Несмотря на свои денежки, с такими замашками ему никогда не стать синьором. А правда, у него столько денег?
   – Меньше, чем ты думаешь. Размахнулся-то он недавно, а раньше у него обыкновенный трактир был.
   – Зато теперь! Сама видела. Ну и цены же у него, милый мой. Как-то вечером, с месяц назад, я там была. Он – с девкой какой-то, сделал вид, что не знает меня. Только подмигнул. Девка-то его невестой оказалась.
   – Они еще не поженились.
   – А я вот замужем. Но с мужем мы не живем. Он рабочий, как ты, как мой брат и отец. Все вы хороши!
   – Что же у вас случилось?
   – Смех один. При желании все можно было уладить – поговорили бы, и дело с концом. Он мне чуть ли не сразу после свадьбы изменил там с одной красоткой. Сам-то ты что бы сделал на моем месте?
   – Я? Подумал бы.
   – А вот я не подумала. Когда я об этом узнала, мне так больно сделалось, что даже сил не стало ругаться. Однажды вечером он не пришел домой, только под утро заявился – с ней был. Я работала на Выставке кустарных изделий – работа всего на несколько недель, а из универмага меня уволили потому, что я замуж вышла. Там на выставке был один мебельщик из-под Милана, деревенский. На следующую ночь домой не пришла я. Не то, чтобы мне этого очень хотелось, а так, чтобы отомстить. Ведь я была влюблена в своего, как кошка!
   – Ты все еще любишь его, если не ошибаюсь?
   – Может быть, но я-то знаю, что мне его не вернуть. Он живет со своей красоткой, заделал ей ребеночка, через год – второго. Постой-ка, сам то ты часом не на «Пиньоне» работаешь?
   – Нет, – ответил я, – можешь не волноваться, я его не знаю.
   – А хоть бы и знал! Его фамилия Панераи, а имя Валерио. Уверена, что ты не вздумал бы рассказывать ему, где меня встретил. Он бы, пожалуй, вылупил глаза, если бы ему объяснили, что можно заниматься этим делом и оставаться чистой. Да и ты небось не поверишь, если я признаюсь тебе, что по постельной части я почти не промышляю. Потому-то у меня и денег никогда нет. И здесь на меня смотрят как на исключение. Все зависит от меня самой. Тут есть один, к примеру, каждую ночь захаживает, скоро небось придет, он провожает меня до дому, большие деньги предлагает – до пятидесяти тысяч дошел. Вернее, он их уже всучил мне. По-твоему, пять розовых бумажек на дороге валяются?
   – Что ж, если тебе противно…
   – Сама не знаю. Он меня не волнует. А ведь не старик какой-нибудь. Он играет, тем и живет. Вот кто настоящий синьор. Мне противно, все вы мне противны, когда нужно спать с вами. И с ним также – никак не поборю отвращения.
   – С мебельщиком ведь тебе не было противно.
   – Так, попрекай меня, читай и ты мне мораль. Ишь, скорый какой! Ах да, ты из той же породы: вы торчите у своих станков, и от вас воняет потом.
   – Придется проглотить, – улыбнулся я. – Ну и язычок у тебя, знаешь!
   – Я говорю правду, солнышко. Но по вечерам вы моетесь. Когда братец с папашей мылись, вот это я понимаю – водичка была! Валерио каждый вечер отдраивался О, внешне у него все было, как надо!
   – Обычно те, кому не повезло с замужеством, возвращаются домой, к своим.
   – К отцу-то? Матери у меня нет, а что до отца с братом, так о них братова жена печется, а я – позор на их голову. Нет, самой лучше жить – сплю досыта и еще танцевать люблю… Понятное дело, бывают и накладки – работа такая. Когда пьяный какой-нибудь врежет тебе так, что у тебя потом фонарь под глазом, ты знай терпи, да и только. Мне пока еще не доставалось, может, потому, что я счастливая.
   – Все время о муже думаешь?
   – Еще бы, ведь до него у меня ни с кем ничего не было. Но любовь проснулась во мне потом, когда я ему отомстила. Я, наверно, дура, да? Теперь, когда я сплю с кем-нибудь, даже с важными синьорами, я уже не получаю того, что с ним. Поэтому я, насколько возможно, и берегу себя – сама Не знаю, для кого. А как по-твоему, я еще ничего? – спросила она. И тут же: – Да что это я, в самом деле! Не думай, будто я часто плачусь. Я никогда ни с кем не говорю об этом. А ты – другое дело: тут и «лошадиный хвост» и «берлога»… Правда, я и была-то там всего несколько раз, причем все больше без тебя. А что с твоим другом, который в лицее учился, ну, с тем, блондином? Вот кто действительно был хорош, получше, чем ты, хотя и у тебя гляделки дай бог на пасху.
   Она не стала ждать, пока я отвечу. Все это время она неприметно следила за тем, что делалось в зале.
   – Давай без церемоний, – вдруг предложила она и щекой прижалась к моей, расплываясь в улыбке. – Ну и как тебе моя басенка? Я их сочиняю каждый вечер. Сегодняшнюю, кроме тебя, еще никто не слышал. Привет, надеюсь, ты принесешь мне удачу.
   Она направилась прямо к столику, за которым устроился какой-то бывалый с виду старикашка с пегими волосами. Одновременно Сабрина бросила Армандо и присоединилась к ней: щебеча, они подсели к этому синьору, чтобы составить ему компанию. Синьору в том смысле, который вкладывала в это слово Мириам, если, конечно, слова вообще имели для нее смысл.
 
   Когда мы уселись в машину, Армандо сказал:
   – Подзарядились мы прилично, теперь и разрядиться не мешало бы. Хочешь? Или к шлюхам, кроме Розарии, у тебя по-прежнему душа не лежит?
   – Вот именно, тут уж ничего не поделаешь.
   – А может, просто денег нет?
   – И то верно, – соврал я.
   – Подыщем одну на двоих.
   – Я выйду из машины, когда ты найдешь что-нибудь подходящее. Выкурю сигаретку и подожду, пока ты управишься. Мне что-то не того, не втравливай меня.
   Я был полон щемящей тоски. У меня болела голова – может, от двух виски, выпитых неразбавленными и на голодный желудок. Похоже, что болтовня Мириам как бы приглушила в моем сознании боль, которая теперь снова давала о себе знать. Мысли возвращались к Лори, к разговору с Милло, к слезам Каммеи, к освещенным луной корпусам Кареджи, и мне мерещились крики и стоны, ее сухой надсадный кашель, ее тяжелое дыхание и голос: «Значит, все неправда, ты такой же, как он, такой же!» Мне казалось постыдным дезертирством то, что я не рядом с ней, казалась детской игрой клятва, которую я ей дал, я чувствовал свое величайшее ничтожество и мысленно себя поносил. Броситься к Лори, обнять ее, вдохнуть в нее жизнь – вот что такое любовь, а не идиотская верность слову, которое она вырвала у меня, мучимая жаром и призраками, осаждавшими ее даже в самые радостные минуты. Я никогда так не любил ее и наверняка никогда так не страдал от любви, как сейчас, в то время как Армандо говорил:
   – Центр не узнать. Сахара да и только. Может, тут уже успели побывать блюстители нравственности, – а я отвечал:
   – Поворачивай, попробуй поближе к вокзалу, на Виа-де-Банки и на виа Панцини или перед «Великой Италией», там всегда кто-нибудь да есть.
   – Нашел кого учить, – обижался Армандо. А я:
   – И буду учить, только не втягивай меня в это дело, понял?
   И вот он говорит:
   – Ей-ей, облава была, попробуем где-нибудь в районе Кашине?
   Эта тяжесть в голове и путаница в мыслях; освещенные вокзальные часы, на них восемнадцать минут третьего; пелена ночи над виа Аламанни, что вся в ухабах, а он еще ведет машину, как скотина; на светящемся щитке красная стрелка бензомера показывает три четверти бака, стрелка масломера – около четверти. Армандо включил приемник, идет ночная передача – музыка действует мне на нервы, я выключаю приемник, Армандо это не нравится, он спрашивает:
   – Слушай, что с тобой творится сегодня? Какой-то ты весь вечер невеселый. Поругался, что ли? Обрати внимание на мою скромность: я не поинтересовался даже, кто она, знаю, из тебя слова не выжмешь, если ты пожелаешь что-то скрыть.
   Я готов упасть ему на плечо и разреветься, но меня удерживают остатки гордости. Я отвечаю:
   – Занимайся своим рестораном, ходи по бабам, только не капай мне на мозги, понятно?
   Он сбавляет скорость и поворачивается, чтобы посмотреть на меня.
   – Тебе что, виски в голову ударило или ты втрескался в Мириам? На таких, как она, тебе и за неделю не заработать. Но если потерпишь до четырех и они выйдут одни, тысчонок за пять ты ее оформишь. Подумай, когда будешь в состоянии.
   Я молчу, даю ему высказаться, потом говорю:
   – Хватит об этом, Армандо. Так куда едем?
   – Мы же решили насчет Кашине. Знаешь, где там пятачок? Нет, я туда не полезу, это еще почище крепости, просто глянем одним глазком, так, для развлечения. Тем более что тебе уже скоро на работу. Может, просто домой дернем?
   – Нет, нет, нет! – кричу я. – За меня не беспокойся.
   Мы на Пьяццале, где на высоком постаменте восседает на коне одинокий бронзовый Виктор-Эммануил, а вокруг – такая же лунная пустыня, как и везде. Въезжаем в аллею, которая чем дальше, тем оживленнее, вдоль газонов и манежа тускло горят фонари. Армандо сбавляет скорость. Он зажигает дальний свет, и мы видим с десяток несчастных женщин, они, заметив, что он притормозил, выходят прямо к машине. Физиономии и голоса, внушающие страх. Там, где потемнее, топчутся, мужчины. Я закрываю глаза – настолько чувствую себя жалким и усталым, тогда как Армандо вступает в переговоры. Чья-то рука, просунутая в окно машины, тормошит меня.
   – А ты, красавчик, спишь и ничего не хочешь сказать Наннине?
   Лицо и на нем огромные нарисованные губы; зато голос не такой грубый и хриплый, как у остальных.
   – Нет, это для него… Я собственно…
   – Что «собственно», сам обходишься? – спрашивает она своим милым голосом и смеется.
   Машина срывается с места; чтобы не удариться, я упираюсь в ветровое стекло.
   – Сплошное дерьмо, и они еще хотят две тысячи лир! Попробуем найти что-нибудь подальше, – бурчит Армандо. Снова дальний свет фар на двух рядах кустарника и на асфальте. – Мы на Королевской площади, дальше – не их зона. Можно заехать и выпить по чашечке капучинно в «Индиано», а ты заодно и бутерброд съешь – сразу отрезвеешь. – Но он не успевает прибавить газ: нас снова осаждают. Те же физиономии, те же фигуры – толстые и худые, изможденные, те же пальтишки – красные, серые, черные, меховые накидки, распущенные волосы. И те же тени покровителей, да и не только покровителей.
   – Фьямметта.
   – Джованна.
   – Ева.
   Мы при свете фар видим их, мы слышим их, они же, выходя из темноты, не видят даже, на какой мы машине. Другой голос:
   – Сколько вас?
   – Двое, – отвечает Армандо. – Но нам нужна одна.
   – Я согласна – по тысяче лир с носа. Только денежки вперед.
   – Ты не в моем вкусе.
   – По пятьсот.
   – Да отвяжись ты!
   В ответ звучит ругательство. И уже издалека тот же голос:
   – Там двое, им не угодишь. Попробуй, что ли, ты, Розария.
   Тут же из темноты позади машины – гортанный голос, очень похожий на мужской, с претензией на игривость:
   – Эй, мальчик, тут и я, Розарина. Мы работаем на пару, Динуччо и я – кому что надо.
   Что это со мной, в чем дело? Как будто вся моя жизнь в этом крике, детство и первый школьный день, крепость и сестры вот этих несчастных женщин, еще не все сошедшие со сцены, например, Кларетта, если не Неаполитанка и Бьянкина, чьих покровителей мы так боялись, предупреждая об их появлении Томми и Боба; тут и отрочество на берегу Терцолле, жевательная резинка и одна затяжка на двоих – и идеи, к которым я приобщил его, все, вплоть до вечера, когда он сказал мне об отъезде Бенито. Что мне теперь с того, что я был прав, плюнув ему в рожу? Розария – ерунда, Розарию я уже давно осудил, и именно он помог мне это сделать. Но не из дружбы, из ревности! Сейчас ничто в мире не касается меня, кроме Дино и его падения.
   Они появляются вместе, он – за спиной Розарии, с моей стороны. Она говорит:
   – Этого фрукта тоже желаете?
   – Послушай, – протестует он. – Нечего сказать, хорошо ты меня представляешь?
   Вижу Армандо, вцепившегося в баранку, и слышу его слова:
   – С ума сойти, я-то знал, но… – Открываю дверцу перед носом Розарии, выхожу, хватаю Дино за лацканы пиджака и, прежде чем он успевает что-то понять, наношу первый удар, целя в переносицу. Несмотря на свою силу, он и не думает защищаться, он, как всегда, трусит и даже не хнычет, падая на землю, закрывая лицо и голову руками. Розария пытается разнять нас, наклонившись надо мной, и больше кричит, чем уговаривает успокоиться.
   – Бруно, Бруно, никто же не знал, что это ты, ты же знаешь, что я тебя любила. Бруно, он тоже тебе друг. Бруно, тебе будет плохо.
   И еще больше, чем она, орут ее подруги:
   – Шпагат! Шпагатик!
   – Шпагат, Динину бьют!
   – Где же Шпагат? Зовите его!
   – Шпагат, эй, Шпагат!
   Мощная рука хватает меня за плечо, потом наносит мне удар в висок, от которого я валюсь с ног, грохаюсь, оглушенный, рядом с Дино, меня топчут, пинают, и теперь уже я отчаянно прикрываю голову и лицо. Затем чувствую, как меня поднимают и, словно мешок, бросают на сиденье, я соображаю это, когда мотор гудит уже рядом домом и машина останавливается.
   – Слава богу, хоть машину мне не перевернули, – говорит Армандо. Это конец рассуждения, которого я не слышал. – Тебе лучше? Значит, кости целы, слава богу. Мне тоже повезло, только рубашка и галстук пострадали. Спокойной ночи, завтра все обсудим, загляни к нам вечерком. Разумеется, Паоле и моим – ни слова.
   Я вошел на цыпочках, у Иванны горел свет, сам не знаю, как я добрался до своей комнаты, заперся и рухнул на постель. Кости были целы, это верно, но мне здорово досталось, и я уснул как убитый. Через несколько часов меня, барабаня в дверь, разбудила Иванна.
   Недолгого сна оказалось достаточно, чтобы силы мои восстановились, и я только чувствовал боль во всем теле, особенно в боку, где красовался огромный синяк, к которому просто невозможно было притронуться. Но голова была свежая, и, едва открыв глаза, я уже решил, что побегу к Лори, а не на работу. Я торопливо мылся и одевался, и Иванна обратила внимание на мою спешку, так же, впрочем, как и на темную отметину у виска, которую я только что сам увидел в зеркале ванной.
   – Я был с Армандо, – опередил я ее. – Кстати, тебе привет от Чезаре и Доры. Я немного ушибся о дверцу машины.
   Иванна посмотрела на меня с нежностью.
   – Вчера вечером заходил Милло, он искал тебя.
   Я не вспылил, не стал оправдываться. Милло все рассказал ей – тем лучше; все равно они ни в чем не убедили меня своей обывательской, ложной жалостью, и свое нынешнее решение я принял сам.
   Никакой трагедии, просто обстоятельства сложились не в нашу пользу, только и всего; будь я возле Лори, мы бы что-нибудь придумали. Все второстепенное исчезло, осталась одна, словно во сне меня осенившая мысль: если я буду у ее изголовья, она спасена. Наша любовь, которая видела нас счастливыми, станет еще сильнее, прогнав зло. Если Лори по-своему верила в рай, я тоже поверю в него, но чтобы жить в нем на земле, вместе с ней.
   Мне даже показалось само собой разумеющимся то, что Иванна, подавая мне плащ, сказала:
   – Прости меня за все. Ты – туда, правда?

32

   Одно дело – рана, кровь и даже смерть на войне, в автомобильной катастрофе, на ринге, от несчастного случая на производстве, от руки убийцы. Другое дело – болезнь, которая не идет в открытую, а берет тебя в кольцо, сверлит изнутри, вытягивает все соки, опустошает тебя. Она – неотъемлемая часть старости, когда тело дряхлеет и неизбежно разрушается. Я не мог примириться с этим: Лори была первым человеком, которого я видел больным, подавленным чем-то непостижимым, мешавшим дышать. Чтобы победить это непостижимое, я, когда был у нее, заключил ее в объятия, чтобы ее груди снова расцвели, хотя они и не казались мне увядшими, чтобы вселить в нее, да и в себя тоже, уверенность в том, что мы живы. Охваченный отчаянием, я бросился навстречу той ночи, которую теперь упорно пытался загнать в самый дальний угол памяти.
   Все растворилось в свете и запахах утра. Правда, я не замечал ясного неба, раскрывшихся почек, сверкающей травы на захламленных мусором берегах Терцолле. Как слепой, я двигался по знакомым улицам, не обращая внимания на декорации. Инстинкт бегства, забросивший меня в бар у заставы Прато, превратился теперь в действенную надежду, в жажду искупления собственной вины. Я взбунтовался потому, что близость зла отшатнула меня; теперь вместе с мужеством, внушенным любовью, я вновь обретал свободу духа и власть над своими поступками. По мере того как я приближался к больнице, а она была недалеко, я, словно последний идиот, давая волю воображению, представлял себе, как мой приход возвратит Лори к жизни.
   Может быть, из желания продлить это ощущение, обуздать нетерпение и побороть остатки страха я не сразу вошел в калитку больницы, а остановился перед ней, чтобы закурить. Больница Кареджи находилась на задах, в глубине улицы, на противоположном конце которой высились цехи «Гали»; я проходил здесь тысячу раз, держась за руку синьоры Каппуджи, бегал тут с мальчишками и всегда выбирал именно эту дорогу, чтобы сократить путь, если возвращался домой со стороны виа Витторио. Я часто видел «неотложки» и машины скорой помощи, небольшие автобусы, которые мы называли «пилигримами», глазел на сестер милосердия и санитаров, куривших в беседке больничного парка. Но я ни разу не ступал за эту калитку; инстинктивно я всегда обходил ее, держась другой стороны площадки, где на моих глазах с годами появился навес, лотки для торговли фруктами и цветами, стоянка, на которой я сейчас оставлял мотоцикл. Я никогда не бывал в больнице. Никогда не соприкасался с этой обстановкой, в которой есть что-то от кладбища, от поражения. Как чужак в своем районе, я справился у сторожа насчет стоянки; это был старик в кепке и рваном плаще, доходившем ему до пят, поглощенный своей «ответственной» работой.
   – Почему только мотоциклы и велосипеды?
   – Потому, что для машин стоянка на территории лечебницы, рядом с центральной аллеей, как раз посередине.
   – А как навестить больного… тяжелобольного?
   – Смотря какая болезнь. Терапия, хирургия?
   – Думаю, терапия.
   – Центральная аллея, – повторил он.
   Но все равно, пройдя по ней несколько шагов, я не знал, куда теперь направиться: передо мной встали многочисленные корпуса, на первом из них я прочел: «Хирургическое отделение». Меня обогнал «Фиат-600» и тут же остановился: навстречу мне бросилась Джудитта.
   – О, Бруно, Бруно!
   За рулем сидел ее муж. Он поставил машину неподалеку и догнал нас. Был он среднего роста, но такой толстошеий и пузатый, словно его накачали воздухом; тонкие конечности производили впечатление плохо подобранных протезов. Он шел вприпрыжку и, разговаривая, беспрерывно размахивал руками, должно быть полагая, будто таким образом можно придать выразительность самым пустым фразам. Нужно было снять с него все лишнее, громоздкое, чтобы увидеть то некогда нормальное лицо, которое угадывалось в его заплывших чертах. Теперь же у него была банальная физиономия толстяка и на ней светлые глаза с грустинкой. Я смотрел на них – на него и на Джудитту, они представляли собой идеальную семейную пару: она значительно моложе, далеко не такая толстая, как он, но пышногрудая и круглолицая. Можно было догадаться, что обычно они много смеются, смакуя всякие сальности, причмокивая, предаются обжорству; можно было представить себе их дочерей – цветущих и смешливых, как они сами. По сравнению с их показной скорбью слезы, пролитые Сандро Каммеи накануне вечером, были слезами любящего отца, человека пусть недалекого, но достойного уважения.
   – Дзаникелли Луиджи, – представился он, протягивая мне пухлую руку и застегивая пиджак на брюхе. Он скривил губы – не от высокомерия, подумалось мне, а давая понять, что дела обстоят весьма плачевно. Этот омерзительный тип на мгновение, не больше, стал моим другом, потому что добавил: – Я рад, что вы пришли. Когда Лори увидит вас, ей не станет лучше, зато покажется, будто она оживает.
   А вот пока он ставил машину, Джудитта мне сказала другое:
   – Плохо, Бруно, очень плохо, она без сознания, крепитесь, будьте мужественны, мы вот мужаемся. Вы бы видели, во что она превратилась за какую-то неделю с небольшим, просто не верится, не знаю, как мы переживем это. – Она задержала мою руку, и мне показалось, что ее рука дрожала.
   Мы пересекали аллею, Луиджи нес свое тучное тело и, заглушая вздохи Джудитты, которая шла между нами, пытался подбодрить меня.
   – Хорошо, что вы не пришли сегодня ночью, вам повезло – это было ужасно. Но чем черт не шутит! – неожиданно заключил он. – Утром ей стало лучше.
   – Луиджи дежурил возле нее ночью, – объяснила Джудитта. – Мне пришлось вернуться домой из-за девочек. Моя свекровь женщина пожилая, а маленькую нужно и помыть и одеть перед детским садом. Старшая – ничего, она все поняла, на то она и старшая.
   Мы миновали два корпуса.
   – Это там, в самом конце, – сказала она. – Мы поместили ее в платную палату. У нее сейчас отец и Луиза.
   – И, к счастью, еще и сиделка дежурит. Луиза небось о том только и думает, как бы заставить Лори молиться.
   Перебивая Джудитту, ему удавалось время от времени отвлекать меня от тягостных мыслей, вызванных ее словами. И все равно у меня сохло во рту, и я испытывал чувство все нарастающей тревоги, даже курить расхотелось: затянувшись еще раз, я выбросил сигарету.
   Луиджи описал полукруг у нас за спиной и пошел рядом со мной, взяв меня под руку.
   – Вы давно знакомы?
   – Месяца четыре или пять.
   – Дитта мне рассказывала… Вы ее очень любите?
   Допрос, который до него учинила мне его жена, потом Милло, потом Иванна, – правда в иной форме. Снова я ненавижу этого типа. Машинально отвечаю:
   – Иначе меня бы здесь не было.
   – Это ничего не значит. Мне известно, что вчера вечером…
   Неужели и ему я должен говорить о нашей клятве? Я освободился от его руки и без лишних церемоний предложил ему оставить меня в покое. Мое движение было настолько резким, что Луиджи чуть не потерял равновесие.
   – Джиджино, – взмолилась Дитта. Это был упрек и одновременно предостережение.
   Он сказал:
   – Все мы переживаем трудные часы, так возьмем же себя в руки, верно я говорю?
   Мы поднялись на несколько ступенек и оказались в длинном коридоре. Пахло нежилым – странной смесью запахов дезинфекции, пищи, мочи и крови, – я инстинктивно задержал дыхание. Прошел санитар, толкая перед собой тележку, нагруженную свернутыми простынями. Еще одна лестница, снова коридор, двери и в глубине – огромное окно. За столиком сидела монахиня. Напротив, спиной к окну, – Сандро Каммеи. Он пожал мне руку, и я не понял, доволен ли он моим приходом.
   – Спит, – сказал он. – Наконец-то ей сделали укол. Там сейчас Луиза, сиделка придет в десять.
   Мы смотрели друг на друга молча. Луиджи вынул пачку сигарет, предложил мне, но я отказался. Он поглядывал на меня исподтишка, теперь уже с недоумением и явно подозрительно. Вся троица была достойна того, чтобы ее изобразили в «Снятии с креста», – один краше другого: живая бочка сала, старик – кожа да кости и женщина – сплошная грудь; они или курили, или просто сопели, и их потные физиономии с кругами вокруг глаз и с отвисшими губами действовали мне на нервы. Луиджи, как будто что-то решив, тронул меня за руку, и я пошел за ним к окну.
   – Вы поняли, что это такое? – спросил он и сам себе ответил: – Острый диссеминированный милиарный ТБЦ. Никакой наследственности, разумеется. Плеврит тоже ни при чем, в крайнем случае – это одна из причин, притом не главная. От этой болезни сразу не вылечишься – нужны недели. А в таких случаях, как у Лори, которые врачи называют скоротечными, одно из двух – либо несколько дней – и человек спасен, либо конец. Я, как могу, успокаиваю жену, но это так ужасно.
   Теперь я закурил и слушал, стараясь вникнуть в его назойливое жужжание.
   – Сегодня ночью, – продолжал он, – у нее дежурил молодой врач, так, практикант, он еще не успел позабыть, чему его учили, и любезно мне все объяснил. Милиарный туберкулез, сказал он, угрожает только совсем юным. Чаще всего им заболевают дети. У тех же, кому больше тридцати, можно сказать, иммунитет.
   Противный до отвращения, он то и дело притрагивался к низу живота: у него наверняка была грыжа, и он сам нуждался в лечении.
   – Этот докторишка объяснил мне, что существует четыре пути распространения инфекции, иными словами, четыре пути, которыми распространяется бацилла. Потому что и здесь все начинается с палочек Коха. Но в подобных случаях контакт не опасен. – Должно быть, он увидел молнию в моем взгляде – в его я прочел искреннюю обиду. Я убедился, что не ошибся, когда он прибавил: – Надеюсь, вы не сочли меня навязчивым?
   – Разве я вам что-нибудь сказал? – ответил я.