– Нет, это уже не Терцолле и не Арно. Это, ну-ка, повтори – Муньоне! Арно ведь большая река. А эти две речушки текут медленно-медленно, там, где они сольются, будет Рифреди. Ты еще не бывал там, где Терцолле вливается в Муньоне? Там, где домик с железным петухом на крыше, петух вслед за ветром вертится?
   – Там и газометр.
   – Что?
   – Дядя Милло говорит…
   – Вот он и свезет тебя туда в воскресенье. И мама тоже поедет!
   Нам сходить, до свиданья, двадцать восьмой номер, до встречи там, где музыка и веселье.
 
   Автотрек, должно быть, тот самый, где Иванна повстречала Сильвано, был у самой стены; чуть поодаль – «чертово колесо», а по другую сторону – аттракционы: девушка в трико и клоун с носом вишенкой зазывают: «Заходите! Каких только чудес не увидите!» Синьора Эльвира качает головой. Нам безразличны и карусели и сладости – сахарные головы, карамель, монастырский шоколад, пряники, жареный миндаль.
   – Это все для транжир, у них, может, и хлеба дома нет. Потом здесь все несвежее, особенно мороженое, поешь – и живот раздует. Пошли дальше. Так и быть, накажу я себя: дам тебе еще ячменного сахару. И сладко, и не вредит.
   Я соглашаюсь. Происходит чудо: сквозь все эти вкусные и пестрые ряды я прохожу, не задерживаясь, ничем не соблазняясь, без капризов.
   – Держи. Только не грызть, лучше пососи!
   – Спасибо, синьора Эльвира.
   – В первый раз от тебя слышу.
   – Я вас всегда благодарю.
   – Ты уж и привирать начинаешь? Этого за тобой не водилось, всегда правду говорил.
   Чего там только не было! И тир, и комната смеха, и даже кентавры; двое мужчин и девушка, с ног до головы в кожаном, нажимают на сигнал мотоцикла, прежде чем пуститься в «полет смерти». Мы проходим мимо, направляемся в противоположную сторону, туда, где деревьев много, как в лесу, дорожки усыпаны щебнем, а вдоль аллей расставлены скамейки. Ветви свисают над недавно отремонтированным бассейном, огромным, круглым, обнесенным прочными красными перилами. Вода кажется застывшей, только цвет ее меняется – то зеленый, то белый, то фиолетовый.
   – Это зависит от того, с какой стороны солнце! А не хочешь ли сказку послушать? Жил-был пес. Поймал он однажды зайца и поволок, бежать ему пришлось вдоль берега Терцолле во время наводнения. Вода была чистая, как зеркало. Остановился пес у кустика, поднял лапку, как собаки делают, и вдруг видит другого пса, а у того тоже заяц в пасти…
   Здесь много девушек; одни стоят, прислонившись к перилам бассейна, другие сидят, солдаты обнимают их за талию, курят, пьют. Слышен хохот, громкие голоса.
   – Пошли, пошли. Здесь что-то не то. Видишь негров? Тебе не страшно? Я их не боюсь, они очень хорошие ребята, добрые-предобрые. Когда бог тесто месил, ему, верно, муки не хватило, так он сажи подбросил…
   Тут же толпятся парни – кто просто в рубашках, кто в куртках нараспашку, на некоторых шорты, похожие на короткие штанишки малышей, которые снуют вокруг, то и дело нарываясь на подзатыльник или пинок.
   – Чем только здесь не торгуют, – говорит синьора Эльвира. – И честь тут свою продают. Если с нами сейчас поздороваются, ты им вежливо ответь и ни слова больше. Они нам не ровня, надо, чтоб они это поняли. Как я выгляжу? Шляпка хорошо сидит?
   Она всегда в одном и том же наряде, юбка ниже колен, жакет с зеленым воротом, манжетами и пуговицами в два ряда. Вокруг шеи ожерелье из желтых и черных бусин, покрупней и помельче. В руках сумка, куда можно всунуть целый арсенал; на голове черное круглое сооружение из соломы и тюля – все это, по словам синьоры Каппуджи, составляло «прекрасный ансамбль». Шляпка, подобно головному убору венецианских дожей, надвинута на лоб. Из-под нее свисает прядь седых, с желтизной, выцветших еще сильнее, чем одежда, волос.
   – Добрый день, синьора, добрый день, Брунино!
   – Здравствуйте, добрый день, здравствуйте!
   – Что, бабушка, семья-то растет?
   Старуха останавливается и, подцепив мою руку своей скрюченной лапой, отвечает:
   – Он мне не внук. Но с таким сыном, как мой, я давно была бы уже бабушкой. Сын у меня был герой. Если б только ваш Одноглазый не послал его на войну.
   – Это мать павшего на войне!
   Она показывает медальон, висящий под ожерельем.
   – Смотрите, только нажать – и откроется. Сами откройте, мне уж и пальцы не служат. Все смотрите, какой у меня был сын!
   – Черное перо на шляпе. Значит, служил в отборных частях. Горный стрелок.
   – Смирно! – внезапно приказывает синьора Эльвира. – Становись! На караул!
   Парни и мальчишки замирают на месте, отдавая воинские почести ее сыну. Девушки обнимают ее, целуют в щеки, вокруг смех и гам. Негры таращатся, но это никого не пугает, а только еще больше веселит.
   «O'key, Bruno», – вот первые английские слова, которые я выучил.
   Oh, yo'granma! Yes, I understand!.. Dead soldier… Oh, yeah, po'woman. [5]
   В руки мне так и сыплется карамель, жевательная резинка… Синьора Эльвира открывает сумку, и в нее летят пачки сигарет, банки с мясными консервами и сгущенным молоком.
   – Не уходите, мы к вам потом подойдем, – говорят ей ребята и девушки.
   Мы входим в парк, идем к нашей скамейке и попадаем в совершенно иной мир, отъединенный от шумного Луна-парка, от оживления, царящего возле бассейна. Здесь тоже оживленно, но совсем иначе, чем там. Это мир матерей, стариков, колясок, резиновых мячей, трехколесных велосипедов и, само собой разумеется, детей. Но почему-то в моей памяти не возникает ни одного детского лица, все мое детство до пятилетнего возраста, вплоть до того самого вечера, когда начался ураган, целиком занято взрослыми. Словно я сам не был ребенком, да и вообще не существовал самостоятельно, а лишь постольку, поскольку в мире были взрослые – синьора Эльвира, Милло, вагоновожатый, рыболов, все эти ребята из крепости, передвигавшие меня, как пешку, по своему усмотрению. Значит, правда, что начинаешь существовать только тогда, когда появляется память, сознание – то есть способность познавать, возмущаться, страдать.

5

   На садовой скамье синьора Эльвира восседает, словно на папском престоле. Она не выпускает из рук лежащей у нее на коленях сумки.
   – Ну, живо зови птичек. Впрочем, и звать-то незачем, они и так нас видят издалека.
   Она сидит неподвижно, оберегая сумку с уложенными в нее сокровищами, а я залезаю в карман ее жакета, достаю пакетик с хлебными крошками, старательно его разворачиваю. Воробьи, словно ручные голуби, уже у наших ног, может, они и в самом деле нас узнают?
   – Смотри бросай так, чтоб всем досталось поровну, не то нахалы набьют себе пузо, а растяпы останутся ни с чем. Знаешь? Жил-был на свете воробышек с золотым клювом, только сам он про свой клюв и не ведал.
   Крошки, как тот пудинг с тарелки, исчезают в одно мгновение. Солнце сквозь ветви деревьев бьет мне в глаза, мешая следить за разлетающимися птичками. Синьора Эльвира тем временем приступает к своей работе. Обычно вначале подходят матери с детьми, каждая присаживается на нашу скамейку, любезно здоровается и подставляет раскрытую ладонь прямо под нос синьоре Эльвире.
   – Только, пожалуйста, плохого не нагадайте…
   – Я-то что? Я только читаю, что на руке написано… Очень сочувствую, но ничем не могу вас порадовать. Порядочным людям мало что предскажешь… Раз уж с вами до сих пор ничего особого не случилось, значит, и впредь не случится, если только…
   После того как синьора Эльвира открывала им судьбу, наступал мой черед – я исполнял обязанности пичужки, таскающей билетики «на счастье».
   – Давай, Бруно… Только сначала внимательно посмотри на синьору!
   Я доставал из ее кармана маленькую колоду карт, стягивал с нее резинку, перетасовывал колоду, вынимал карту.
   – Смотрите, какой помощник! Я бы этими своими пальцами не справилась… Ребенок в таком деле незаменим – это сама невинность, сама чистота!.. Ну, показывай карту!
   Я гляжу серьезно, соображая, что к чему: если на карте красное сердце – это любовь и надежда, если трилистник – жди хороших вестей, ромбик – к деньгам, а от черного сердца жди беды, разве что…
   – Ну-ка, тащи другую!
   Вторая, третья, четвертая карты проясняли будущее окончательно. Меня в награду ласкали, а синьора Эльвира клала полученную мзду в карман, присоединяла к ячменному сахару.
   Вдруг, словно из-под земли, появляется один из тех парней, что обычно вертятся у бассейна. Чаще всего это Шпагат, верзила в черных очках и клетчатой рубахе, на лице у него шрам – от подбородка до самого уха. Теперь я знаю о нем побольше, чем тогда знала синьора Эльвира, хоть она и гадала ему по руке.
   – Бабушка, как освободитесь, я к вашим услугам.
   – Ладно, ладно, понятно.
   Отпустив последнюю клиентку, синьора Эльвира открывает сумку и с молитвенным трепетом раскладывает на коленях пачки сигарет, консервные банки – пересчитывает свое богатство. В эти минуты она походит на птицу – жадную, хищную, недоверчивую, беспокойную.
   – Бруно, почему ты мне не помогаешь? Ну да ничего, он скоро научится считать. Ты разве не знаешь – это форменный разбойник. Он меня обкрадывает.
   Шпагат крутит головой, не вынимая кулаков из карманов брюк.
   – Я коммерсант, а не вор. Выручка пополам, как уговорились. Что бы вы заработали, если б мы не затевали всей этой комедии? – он хватает банку за банкой, сует за пазуху.
   – Вот ваш капитал, плачу наличными. Вы уж, наверно, целое состояние сколотили.
   Пальцы синьоры Эльвиры вдруг становятся поразительно гибкими. Они считают и пересчитывают банкноты.
   – Мало, почти ничего, – жалуется она. – Пользуетесь тем, что я одинокая старуха. Мне даже пенсию за сына (на нее разве проживешь?) и ту не дали, только поманили… – На глазах у нее появляются слезы, бегут по щекам. Шпагата уже и след простыл. – А ты что все сидишь да помалкиваешь? – напускается она на меня. – Нет, чтоб защитить меня, пожалеть – мол, бедная синьора Эльвира. Они ей платят пять, а сами перепродают за двести, если не больше. Да, хороша б я была, если б жила на гроши, что дает твоя мать за то, что я гуляю с тобой… А ведь она могла бы заработать как следует, если б захотела.
   Я пропускаю все это мимо ушей, зная, что она просто ломает комедию. Сейчас она утрет слезы платком с черной каймой и к ней подойдут девушки с американскими солдатами, черными и белыми. Все они курят, смеются, размахивают бутылками, пачками сигарет «Кэмел».
   – Джонни говорит, что женится и увезет меня в Америку. Погадай нам – это правда?
   – И да, и нет, все может быть, наверняка, разве что…
   И снова банки и пачки – целое богатство.
   Солнце уже не досаждает нам, друзья – воробьи и ласточки – гомонят, заглушая голоса людей. Я тасую карты, одну за другой вытаскиваю их из колоды, осторожно кладу в ряд на скамейку, во рту у меня жевательная резинка, я ее выплюну, когда подойдем к дому.
   – Идите, идите, на сегодня все…
   Эти слова синьоры Эльвиры всегда застают меня врасплох.
   – До завтра! До завтра! До завтра! Пошли!
   Смех, визг, а негры:
   – Ehi, what's up? Oh, damn, come on, let's go an'leave that old witch… So long, Bruno! [6]
   Между деревьями показывается Милло. Синьора Эльвира прячет карты, подмигивая мне, чтоб я молчал. Но я и без того храню в тайне наши ежедневные посещения сада у крепости, и потому ей не надо ни уговаривать, ни запугивать, ни задаривать меня.
   – И это – второе чудо.
 
   Милло снова отрастил усы, как в былые времена. Сейчас мы с ним не спешим, не то что утром. Он присаживается к нам. Я устраиваюсь между ним и синьорой Эльвирой. Он похлопывает меня по ноге:
   – Ты у нас крепыш!
   – А уход-то за ним какой!
   Посидев немножко, отправляемся дальше: теперь мороженое уже не угрожает моему аппетиту, так же, впрочем, как и. аппетиту синьоры Эльвиры, которая угощается двойной порцией мятного, кокосового, малинового, с мелко наколотым льдом, не мороженое – трехцветное знамя!
   – Давно ее не видели?
   – Я очень занят сейчас – и работа и масса других дел…
   – Хотите, могу замолвить словечко.
   – Что! Да вы просто забываете…
   – О чем?
   – Ни о чем. Здесь ребенок.
   – О чем? О чем? О чем?
   – О том, что ночь на дворе!
   Они дружно смеются, синьора Эльвира – обнажая темные десны, Милло – сверкая белыми зубами. Он берет меня на руки, выплюнув свою недокуренную тосканскую сигару.
   Этот вечер ничем не отличается от вереницы других… Мы стоим у киоска, приканчивая мороженое.
   – Ну, прощайте. Теперь бегом домой.
   – Ты меня не трогай, – говорю я, – не то как дам ногой!
   – Дядю Милло – ногой? Разве можно, Бруно?
   – Молодец, защищайся, никому не позволяй руки в ход пускать.
   И он исчезает на велосипеде в направлении вокзала и аттракционов.
   Синьора Эльвира снова цепляет меня своим крючком и говорит с глубоким вздохом:
   – Эх! Дядюшка Милло! Чего ему только не приходится терпеть от твоей мамы! Пошли! Погода меняется. Рта не разевай, вон какой ветер – простудишься!
   Начинается ураган. Мы прячемся под навес. Подходит трамвай, но мы в него не садимся.
   – Сюда на трамвае приехали, хватит деньгами швыряться. Вот и дождь пошел. Где-то у меня еще ячменный сахар оставался… А ты мне и спасибо не скажешь, будто я тебя лекарством пичкаю.
   Гром и молния развлекают меня, синьора Эльвира крестится. Мне ужасно хочется убежать от нее, побарахтаться в лужах под дождем, как вон те мальчишки. Среди них и Дино, мы знаем друг друга, он гуляет на площади Далмации.
   – Разве не видишь – это оборванцы. А ты из рабочей семьи.
   Мы пускаемся в путь вдоль трамвайной линии, потом подымаемся в гору, окна стеклодувни полыхают огнем… Виа-дель-Ромито, прямой, длинной, нет конца. На разрушенной стене дома мелом нарисованы серп и молот.
   – Мне холодно, я хочу по-маленькому.
   – Иди под стенку. Сам расстегнешься или помочь?
   Вечер наступает мгновенно, зажигаются огни, там, где Должен быть наш дом, поднялась завеса тумана, но нам до нее не добраться, кажется, что она отдаляется. С нами теперь две наши тени, они то идут по сторонам, то забегают вперед, на них при всем желании никак не наступишь… Мы все идем и идем… Я дрожу от холода… Шмыгаю носом. Синьора Эльвира молчит, словно язык проглотила, шагает и сосет свой ячменный сахар, а я свой давно уж разгрыз. Теперь мы сошли с дороги, идем в полной темноте, только мелькают фары велосипедов. Тени и шорохи окружают нас, откуда-то издалека доносится рев быков и собачий лай. Наконец оказываемся на каком-то пустыре, перед нами овраг, ноги вязнут в грязи.
   – Синьора Эльвира! – бормочу я в изнеможении.
   Она отвечает мне так, словно я ее разбудил:
   – А? Ты что-то сказал?
   Дома кончились, мы вступаем прямо в туман, карабкаемся вверх по тропинке, я падаю и вновь подымаюсь, руки у меня в мокрой глине. Старуха тоже едва держится на ногах. Вот она поскользнулась и, раскинув руки, покатилась вниз по тропинке. Я ее больше не вижу, слышу только крик:
   – Господи! Господи! Господи!
   Теперь я один на берегу. Только берег ли это? Ясно, что я на холме. Зову:
   – Синьора Эльвира?
   Темно. Тишина. Наконец доносится ее голос:
   – Кто там? Где ты? Мама здесь! Спускайся, Родольфо, я иду навстречу, не бойся!
   Я качусь вниз, по косогору, цепляясь за землю руками. Вот и нашел ее, она сидит у тропинки, уставившись в одну точку. Шляпку она потеряла. Старуха обнимает меня, прижимает к себе так крепко, – что, кажется, вот-вот удушит.
   – Ты не Родольфо? Кто ты? – и отталкивает меня, но сразу же подхватывает, пока я не полетел в овраг. Потом обнимает еще крепче, а сама все плачет, плачет навзрыд. – Бруно! Бруно! Бруно! Я заблудилась! Где мы? – Она ласкает меня, ее руки вымазаны липким илом. – Было бы хоть что-нибудь сладенькое в рот положить… – Боже, до чего ты перепачкался! – бормочет она.
   Теперь я вне себя от страха, по лицу бегут слезы, смешиваясь с грязью, я кидаюсь ей на шею – едва ли ребенок бывает способен на большее отчаяние…
 
   – Увидев, что вас нет, – рассказывает Иванна, – я обошла весь квартал Рифреди, встретила Миллоски, он и его друзья бросились вас искать, разбившись на группы. Вас нашли перед рассветом. Она была совсем помешанная, ты спал у нее на коленях, весь в грязи, лицо у тебя было черное, как у негритенка. К счастью, ты был еще маленький и назавтра все позабыл. Но такой испуг мог бы тебя погубить навсегда. Наверняка, это с тех пор у меня первые седые волосы появились.
   Синьору Эльвиру, «у которой под матрасом нашли целую кучу денег», в тяжелом состоянии поместили в больницу Сан-Сальви, где она и умерла. Так толком и не узнали когда. Однако целый выводок детей и внуков сестры незамедлительно завладел наследством.
   – Теперь, когда ты как будто все вспомнил, – настаивает Иванна, – скажи мне, куда она тебя водила?
   – К аттракционам.
   – Врешь, – горячится она. – Она водила тебя к крепости, там казармы, там всегда стояли американские машины. Аттракционы появились гораздо позже, вернее, их восстановили в том виде, в каком они были до войны. Тогда они находились еще на площади Барбано. Это близко от крепости, оттого ты и спутал.
   – На площади Независимости.
   – Называй как хочешь. Когда я была девушкой, это была площадь Барбано. Мы ни в чем с тобой не сходимся, даже не можем договориться, как улицу назвать! Тебе аттракционы запомнились, потому что ты впервые увидал их, на самом же деле это был обыкновенный Луна-парк, каких много. Я тебя туда однажды сводила в воскресенье. Играли в «волшебную удочку», ты еще вытащил куколку, дорогую и прехорошенькую. Держал ее так, словно она тебе руки жгла, а когда мы сели в трамвай, тут же выбросил ее в окошко. Мы вернулись, но куклы уже не было: кто-то успел подобрать. На этот раз обошлось без пощечин – хоть и жаль мне было игрушки, да смех разбирал: ведь ты доказал, что стал настоящим мужчиной! – И она хохочет; ее лицо покрыто слоем крема.
   Я поворачиваюсь к ней спиной, натягиваю простыню на голову, перед сном мне хочется побыть наедине со своей тайной. Иванна закуривает новую сигарету.
   – Бог знает, по каким только местам она тебя не таскала! А я ничего и не знала. По правде говоря, я никогда ничего не знала, да и сейчас не знаю ничего, только юбку просиживаю в кассе.

6

   На следующий день Милло раздобыл старенькую малолитражку «балилла». Кажется, ему ее дали на время в партийном комитете. Должно быть, он хотел, чтобы новые впечатления вытеснили мой испуг. Мы уехали за город на целый день. По словам Иванны, эта поездка была полна неожиданностей.
   – Мы отправились рано утром, так точно и не решив, куда едем. Миновали Пистойю, потом Лукку, зашли в церковь, где, помню, стояла статуя девушки, совсем как живая, даже казалось, что дышит. К полудню, уже приближаясь к Пизе, проголодались. Тогда свернули к Бокка-д'Арно, минуя королевское поместье. В сосновом бору под Ливорно жили вместе со своими девками солдаты-негры, совсем как дикари в джунглях. Они дезертировали из армии, растащив, что можно; бессовестные спекулянты наживались за их счет. Ревность, непробудное пьянство вызывали драки, дрались насмерть. Не лучше были и женщины, дикие, жадные, – настоящие гиены. И рожали там же, если только прежде никто не придушит. Мертвых хоронили под соснами – и концы в воду. Когда власти решили навести там порядок, пришлось, говорят, пустить в ход огнеметы. Конечно, война виновата… хотя к тому времени она уже кончилась. Правда, мы, когда проезжали эти места, ничего особенного не заметили – лес как лес. В Томболо, казалось, все тихо, как и в лесу Сан-Россоре. Попадались «джипы», грузовики, полуразбитые допотопные машины. Американские солдаты вели в открытую торговлю со штатскими, за гроши можно было кучу добра накупить. Повсюду надписи по-английски: «Проход запрещен», «Минировано». Тогда приходилось сворачивать. Ты сидел у меня на коленях, Миллоски – за рулем. Время мы провели славно, ничего не скажешь. Грязь кругом непролазная, а нам все-то казалось интересным – не то, что на теперешних наших дорогах: смотреть смотри, а руками не трогай. Забарахлил мотор. Пришлось сойти. Миллоски подталкивал машину, а ты сидел внутри и так задавался! Наконец мы добрались до трактирчика, похожего на лесную хижину. Столики стояли среди зелени. Я даже помню название траттории – «Веселье», такая красивая вывеска. Совсем не то, что у нашего Чезарино. Кругом – сплошные развалины, сырую воду пить нельзя было, пришлось кипятить. Зато к вашим услугам вино, пиво, мясо, сыр и, уж конечно, виски, коньяк – все, чего душа ни пожелает. Мы немного выпили, и Милло занялся мотором. Ремонт пустяковый – покуда макароны поспели, он уже и кончил. Только сели за еду, как вошли саперы. Молодые, совсем мальчишки – и до того веселые! «Охотимся за гитлеровским наследством, – говорили они. – Эту честь союзники охотно предоставили нам». Рискуя на каждом шагу взлететь на воздух, они отыскивали мины, зарытые немцами от самого побережья до Апуанских гор. По лицам видать, ребята смелые и делали доброе дело, но только чересчур беспечные. Им, конечно, платили, но дня не проходило, чтоб кто-нибудь не подрывался. Миллоски сразу же с ними заговорил, ты ведь его знаешь, и выяснилось, что двое из них – флорентийцы. В конце концов все мы сели за один общий стол. Я сказала: муж у меня в плену и вот-вот должен вернуться, Миллоски подтвердил… Выпили, после обеда стали песни петь… Они почти все побывали в партизанах. Подарили тебе красный платок, научили говорить: «Да здравствует Усатый!» Эту встречу я никогда не забуду. Может, и ты запомнил не кровь и стрельбу дней Освобождения, а вот этих ребят. Запомнил разрывы мин, которые мы слышали, подымаясь обратно к Чинкуале, запомнил красные платки и песни, что пели хором. И еще ты помнишь море.
   Новорожденный младенец зажмуривается от света. Видеть свет мы начинаем лишь тогда, когда на помощь врожденному инстинкту приходит первое сознательное суждение, с этого начинается история нашей жизни.
   Для меня она началась с того дня на взморье. Теперь, когда не стало синьоры Каппуджи, я легко и естественно делил свою привязанность между Милло и Иванной, и годы моего детства протекали спокойно. О двусмысленности, сопровождавшей их, я и не подозревал до той самой минуты, когда, повернув голову, спросил:
   – Дядя Милло! Этот самолет трехмоторный?
   И тут как бы впервые увидел их. Одной рукой он обнимал ее за талию, голова Иванны покоилась у него на груди, она гладила его свободную руку.
   – Как будто. Должно быть, «дакота».
   – Какой, военный или гражданский?… – начал было я.
   Я сидел в нескольких метрах от них посреди изрытого, полного камней пляжа, здесь торчали большие столбы с прибитыми к ним досками, на которых был изображен череп со скрещенными костями, сидел далеко от моря, к которому запрещено было подходить. Она перебила меня и улеглась рядом с ним, словно ища тепла и защиты:
   – Теперь дядя Милло мой, не приставай к нему!
   Я отвернулся, самолет уходил за горизонт. Я чувствовал себя затерянным среди камней и песка, среди черных черепов на столбах, среди этой пустыни. Море – словно ее продолжение, оно кажется нарезанным на полосы, хорошо бы их раскрасить: самую дальнюю – в синий цвет, потом провести черную линию и еще зеленую – пусть бы все запестрело! Я сидел совсем тихо, разглядывая пенившиеся волны, которые бились о заграждения из колючей проволоки. Если прибой будет усиливаться, волны непременно поглотят меня! Милло и Иванна – за моей спиной, но кажется, что они бесконечно далеко: стоит обернуться – и они исчезнут вовсе. Пусть они сами нарушат чары, а я продержусь, сколько смогу.
   Вдруг смешались все краски, огромные белоглазые чудища устремились на берег… Я очнулся уже на руках у Иванны, ее ласки, родной запах ее тела успокоили меня. Милло стоял, покусывая усы и привычным жестом разглаживая их указательным пальцем.
   – Ну и герой! – произнес он. – Хочешь летать на «харрикейнах» и «дакотах», а сам удираешь от волн.
   Она вздохнула:
   – Придется к этому привыкать, многое еще будет пугать его.
   Я совсем пришел в себя, потому что снова был с ними.
   – Это такая игра, – сказал я.
   Милло покачал головой. Он был в плаще и коричневом берете.
   – Нет, Бруно, так не годится. Пойдем со мной. Не беспокойся, Иванна, топить я его не собираюсь.
   Это вызов? Я принял его. Мы подошли к самому морю, стали у колючей проволоки, ограждавшей еще не разминированный участок.
   – Посмотри на него хорошенько, – сказал Милло. – По одну сторону – море, по другую – ты. Вас с ним – двое, и разница между вами в том, что ты – человек. Разум тебе говорит: научись плавать, тогда и море взнуздаешь. Чтоб укротить таких коней, одного кнута мало… Впрочем, волны сегодня не такие уж большие, море ведь здесь всегда неспокойно, потому что в этом месте в него впадают реки – под землей сталкивается друг с другом много таких речек, как Терцолле, представляешь себе? А может, просто солнышко ушло, и море обиделось?
   Я держал свою руку в его широченной мозолистой ладони и чувствовал себя уверенно. Чудовища исчезли. Волны, безуспешно пытаясь нас настичь, разбивались о берег в нескольких шагах от нас и откатывались.
   – Ну, видишь?
   – Это был «дакота» или «харрикейн»?
   – Вот ты куда гнешь? Давай не юли!