Она умолкла, закурила, пламя зажигалки на мгновение осветило ее лицо, в ее глазах уголь плавился с золотом. Глядя на нее, я думал о том, что пора окончить этот мучительный для нее разговор, поставить точку.
   – Потом Джудитта вышла замуж за Луиджи, – сказала Лори, – а «он» умер.
   Я припомнил все, что уловил из ее рассказа. «Как же это случилось?» – хотел я спросить, но тут раздались шаги на лестничной площадке, кто-то вставлял ключ в замочную скважину. Сразу все изменилось, словно ночь пришла на смену дня.
   – Помолчи, – сказал я, – должно быть, кто-то из моих друзей.
   Я встал и на цыпочках подошел к двери, чтобы проверить, закрыта ли она на задвижку. Тут раздался голос Бенито:
   – Нам не повезло, коврик перевернут.
   И смеющийся голос его подружки:
   – Пусть услышат, что кто-то пришел!
   Бенито постучал:
   – Кто там? Дино? Бруно?
   Я оглянулся. На диване, скрестив руки, лежала Лори, она не бросила сигареты, не подняла головы: не могла отвлечься от своих мыслей.
   – Бенито, лучше уйди, – сказал я, – попозже придешь.
   – Почему не открываешь, друг? Неужели такой уж секрет, что и выпить вместе нельзя? Я тоже с девушкой. Мы вас не выдадим.
   – Я Джермана, – послышалось из-за двери. – Откройте, мы до ужаса промерзли, и у нас обоих не больше ста лир. Раз отозвались, значит, не спите! Мы только чего-нибудь выпьем и уйдем. Даем вам три минуты, чтобы привести себя в порядок.
   – Не уговаривайте!
   – Неужели еще бывают такие девушки, которые не желают, чтоб их видели? – возмущалась Джермана за дверью. Потом захохотала, а Бенито сказал:
   – Помолчи, трещотка! – А меня попросил: – Просунь в дверь хоть бутылку. Армандо пополнил запасы.
   Я снова повернул голову, чтобы спросить Лори, как быть.
   Она по-прежнему лежала неподвижно. Я понял, что не должен открывать.
   – Знаешь, – сказал я Бенито, – лучше просуну-ка я под дверь пятьсот лир, я как раз при деньгах.
   Бенито ответил:
   – Я не знаю, когда смогу их вернуть. Может, никогда. Я искал тебя все эти дни, но ты куда-то исчез. До свиданья!
   – До свиданья, Бенито!
   – Прощай, Бруно! – прокричал он, уже спускаясь по лестнице.
   Я вернулся к Лори. Пока шли переговоры, я совсем продрог, она уложила меня на диван, укрыла одеялом.
   – Мы могли бы их впустить, – сказал я, – ты бы познакомилась с поэтом.
   – Который считает, что на свете слишком мало фашистов?
   Только тут я заметил, что глаза у нее полны слез и она силится улыбнуться. Я прижал ее к себе. Я целовал ее, она же продолжала думать о своем.
   – Прости, так что же случилось потом?
   – Он погиб в автомобильной катастрофе.
   В яростном порыве она бросилась обнимать и целовать меня. Теперь наше зеленое прошлое и впрямь осталось позади, больше мы к нему ни разу не возвращались.
 
   Я узнал и кое-что еще насчет счастья. В своем совершенстве оно молчаливо, расспросам предпочитает немоту. Мерилом счастья, да и то неточным, может стать лишь его прямая противоположность – страдание, поглощающее яркий свет счастья, от которого можно ослепнуть.
   Через несколько вечеров мы снова вернулись в «Petit bois»; уголок, который мы занимали в то первое утро, был свободен. Зал освещали низко повешенные лампы, все казалось фантастическим, странным. За стеклами во мраке ночи могли бродить колдуны и ведьмы, могли рыскать волки, прибежавшие из лесу, летать зловещие птицы, спустившиеся с горных вершин.
   Как ни странно, но танцевать нам не хотелось. Мы были полны друг другом и нуждались только друг в друге. Моя рука, лежавшая у Лори на плече, ограждала ее от всего, так же как ограждала меня ее рука, покоившаяся на моей груди; мы разглядывали пары, ритмично двигавшиеся под звуки музыки, целовались, мы были как бы пришельцами с другой планеты; отрезанные от всех, сидели мы под стеклянным колпаком у столика с оранжевой скатертью, за стаканами с виски. Молчали о том, чего не могли выразить словами. Разве не все было сказано тем, что мы так вот сидели рядом? Достаточно было закурить, чтобы передать друг другу некий тайный знак… Немного погодя Лори нарушила молчание, и наше блаженство стало еще прочней, еще чудесней:
   – А если с нами случится беда? Вдруг придет болезнь?
   – Этого быть не может.
   – Конечно, тогда мы уже не будем самими собой. Ты будешь стариком, я старухой. Это ужасно! – воскликнула она. – Обещай: если я заболею, ты подчинишься, когда я скажу: «Не хочу тебя больше видеть».
   Улыбаясь, я закончил ее фразу:
   – До тех пор, пока ты снова не станешь такой же прекрасной, как теперь?
   – Мы любим друг друга, потому что мы молоды и полны сил. Болезнь нарушит наше совершенство, унесет красоту и силу, угасит дух – и тогда все будет кончено. Как у спортсменов, они выдыхаются к тридцати годам. Я не могу вынести даже мысли, что ты станешь любить меня из жалости.
   – Лори, что значит вся эта горечь? – спросил я.
   – Не знаю. С другими притворяешься, чтоб как-то выстоять в жизни, но с тобой мы должны быть откровенны во всем, не бояться даже глупости говорить.
   – Вот сейчас ты боишься болезни. А тебе хочется, чтобы я тебя пожалел? – Я пытался ее понять.
   – Болезни, как и жалость, – сказала она, – они не делают человека лучше, они убивают в нем душу. Правда, с моей матерью было иначе, и все же я думаю, в болезнях виноваты сами люди. У кого есть воля к жизни, тот проживет до ста лет, умирает тот, кто не находит в себе сил преодолеть страдания. Болезнь – это кара за слабость, поэтому она всегда приносит душевные муки и страх…
 
   – Послушай, что там играют, – сказал я. – Какую-то песенку Модуньо, кажется? Не от нее ли у тебя такие мысли?
   – Нет, просто я поглядела в окно и испугалась тьмы. – Она поцеловала меня в щеку. – А может, еще и оттого, что у нас в мастерской готовят костюмы для «Макбета», а там, ты знаешь, сплошь убийства да отравления.
   Нам удалось наконец развеять темные чары, мы развеселились. Я придвинул к ней рюмку.
   – Пей, Розамунда! – сказал я.
   Она уже с трудом сдерживала смех, теперь ее смешил любой пустяк, настроение ее передалось мне. Держась за руки, мы пересекли зал, купили в кассе целую пригоршню жетонов для проигрывателя, стали выбирать пластинки с самым бешеным ритмом.
   – «Твой поцелуй, как рок-н-ролл».
   – Это Челентано! – крикнул я. – Пойдет?
   Мы словно с цепи сорвались. На нас, должно быть, все глядели, танцевали мы отлично, да и сил у нас было в избытке. Нам даже нравилось общее внимание.
   – Еще пластинку!
   – Еще сигарету!
   – Даже две.
   Мы ушли из ресторана, в «берлогу» возвращаться не хотелось. На площади Фьезоле мы снова обнаружили молодую луну и еще раз ощутили теплоту ночи. Гарибальди вместе с Виктором-Эммануилом глядели на нас застывшим взором из-за церковной ограды. Танцы не возбудили, а, наоборот, отрезвили нас. Теперь мы оба чувствовали себя сильными и спокойными, и для полноты счастья нам достаточно было просто встретиться взглядом, просто пожать друг другу руку. Самые незначительные слова наши были полны любви и понимания.
   – Спасибо, Бруно! До свиданья!
   – До свиданья, радость моя! Спасибо… До завтра!

24

   Никто не был свидетелем нашего счастья, за исключением Милло. Его уволили с «Гали», где он проработал восемнадцать лет (не считая четырех проведенных в тюрьме и ссылке). За эти годы ладони его превратились в сплошные мозоли, а плоскостопие усилилось из-за многолетнего стояния у «деккеля» и «цинциннати». И вот теперь у Милло, опытного фрезеровщика и отличного токаря, достаточно свободного времени, чтобы разглядывать сколько душе угодно собственные трудовые мозоли и больные ноги.
   Это случилось несколько месяцев назад. Рабочие «Гали», которым угрожали новые увольнения, заняли помещение и территорию завода и забаррикадировались там. Вся Флоренция, во главе с мэром, встала на защиту завода, которым дорожили как зеницей ока, в городе шли демонстрации протеста, так что полиции пришлось снять заграждение у заводских ворот на шоссе Морганьи и на виа Карло Бини. Такое единодушие объяснялось заинтересованностью всех партий в голосах избирателей, а также тем, что в квартале Рифреди доходы коммерсантов целиком зависят от рабочих «Гали». Главным залогом успеха забастовки было единство профсоюзов, и прежде всего твердая решимость самих рабочих, не покидавших цехов. Даже священники, вроде отца Бонифация (о нем Милло сказал: «Не поп, а настоящий мужчина»), встали на сторону бастующих, а Милло, разумеется, как всегда, был в первых рядах.
   Мы с Дино, Джо и Бенито приходили пожать его руку, которую он нам протягивал, стоя по ту сторону заводских ворот за красно-белым шлагбаумом. Эти легендарные дни Флоренции – они никогда не будут вычеркнуты из нашей истории – завершились победой рабочих (конечно, относительной) и судом над самыми «злостными» из забастовщиков. Но суд их оправдал. Частично перешедшие под контроль ИРИ, [43]заводы «Галилео» благодаря вмешательству государства вновь обрели силу. Требования рабочих были в какой-то мере удовлетворены, была разработана и новая программа производства – словом, руководители завода полагали, что все обошлось наилучшим образом в этом лучшем из миров, где царит демократия социалистов, к тому же еще христианская. «Мы, – говорили хозяева, – отнеслись к волнениям снисходительно, хотя, естественно, на захват завода должны были ответить локаутом. Но рабочие повели себя решительно, приперли к стенке само правительство – это пошло на пользу общим интересам фирмы и рабочих».
   Теперь, когда страсти поутихли и работа на заводе возобновилась, пришла пора «чистки» – ее сочли необходимой во избежание новых вспышек. Как обеспечить нормальную жизнь предприятия, в котором засели агитаторы? Надо их устранить, на какое-то время обезвредить этого зверя, на разные лады изрыгающего одни и те же устрашающие слова: «требования рабочих». Значит, нужно избавиться от самых пламенных активистов, застигнув их врасплох, уволить, выплатив до последней лиры выходное пособие, тогда солидарность увянет за одну ночь, а если и начнет проявляться в дальнейшем, то каждый из оставшихся вспомнит, что у него – жена и дети, в крайнем случае простоит на следующий день у станка минут десять, сложа руки, а потом подпишет воззвание, которое напечатают только близкие к рабочим газеты.
   Милло постигла участь самых главных зачинщиков. Его любили, он пользовался среди рабочих большим авторитетом, его уважали даже в дирекции, знали, что он из «твердых», но считали, что с ним можно вести переговоры; не прояви он себя так активно в дни забастовки, они бы ограничились еще одним переводом его в «Доччу», цех для ссыльных. Но на этот раз от него решили избавиться навсегда; судьбу Милло разделили еще два-три активиста.
   Когда сформируются новые кадры рабочих, все начнется сначала. Как ящерица – отрубишь ей хвост, а он сто раз вырастет вновь, или тутовая роща – шелковичный червь пожрет листву, а настанет весна, и деревья снова начинают упрямо зеленеть под лучами солнца, – так и рабочий класс: постоянно возрождается. «Можно, конечно, предположить, что у рабочих могут быть свои требования, разумеется, в профсоюзном, не в политическом плане», но они всегда выдвигают их почему-то в самый неудачный момент. Так пусть же «старики» и расплачиваются за это, пусть они попробуют устроиться, вдобавок они с таким трудом осваивают автоматику, не могут с ней свыкнуться. Конечно, они и после увольнения могут работать для «Гали» – Паррини, например, поставляет детали для ткацких станков. «Фирма никогда ни на ком не ставила окончательно крест». А не то пусть о них позаботится партия, во имя которой они заварили всю кашу, пусть она попробует их пристроить. «Прошли те времена, когда Внутренняя профсоюзная комиссия или Заводской совет обладали правом вето на заводе, как Россия в ООН…»
   Вот уже десять лет, как рассеялись послевоенные иллюзии. Новички, ребята из технических училищ, особенно те, кто вышел из школы отца Бонифация, обо всем этом никогда и не слыхали.
   Партия устроила Милло на работу в ФИОМ. [44]Его усадили в одной из мрачных комнат Палаты труда. Но разве мог он, практик, заводской активист, превратиться в кабинетного работника?
   «Дело еще в том, – сказал он мне, – что как-никак годы подходят к пятидесяти». Он не мог привыкнуть к папкам с бумагами, к дискуссиям, пусть самым горячим, но зачастую проводимым без достаточного проникновения в суть проблем. Он мог дать толковый совет только рабочим «Гали». Напряженность заводской жизни оттачивала его ум, развивала целеустремленность. Идеология и мораль не были для него понятиями отвлеченными – на них основывалось его общение с людьми. Профсоюз был для него «рукой партии», «приводным ремнем», как говорили в годы его молодости. А теперь он вынужден сидеть в сырой комнатушке здания у Борго-де-Гречи, в стороне от родного завода. «Домина, конечно, внушительный, старинный, но разве ты не замечаешь, как здесь мрачно?» У него появились боли в коленях, и вообще он чувствовал себя не у дел. Он был окружен орелом страдальца, старого коммуниста, изгнанного с «Гали». Желая использовать былой опыт Милло, федерация поручила ему проводить в окрестных поселках воскресные митинги по случаю XX съезда, против американских баз в Италии, за мир во всем мире, за независимость стран Азии и Африки, за сосуществование и в честь годовщины Октября.
   – Я теперь на пенсии, – сказал он, когда мы встретились в Народном доме на празднике газеты «Унита», куда я пришел на танцы. – Кому я нужен теперь? – Это было, конечно, преувеличением, он всегда любил немножко порисоваться. Стоило только взглянуть на него – так и брызжет здоровьем, полон такой решимости и энергии, что я тут же опровергаю его слова: ему бы лишь немного подышать воздухом нашего Рифреди – и он снова станет львом. Многие годы понадобятся тем, кто захочет превратить в немощных пенсионеров таких, как он, людей твердого ума и сильной воли, закаленных ссылкой, тюрьмой, изгнанием, Сопротивлением, подпольем и годами «культа». И героическое прошлое этих людей и сами они стали для нас легендарными.
   Не прошло и минуты, как Милло, следуя вечной своей привычке, начал меня «воспитывать», не обращая внимания на начавшиеся танцы, на неуместность споров в праздничной обстановке.
   – Может быть, тебе, Бруно, твоя «левизна» и кажется чем-то новым, а она от дряхлости давно уже хромает на обе ноги. Ленин еще сорок лет назад заклеймил ее как «детскую болезнь». Неужели это как корь, которой суждено переболеть каждому поколению, всякий раз решая те же проблемы?
   – Разве ты тоже этим болел?
   – Было немного, – ответил он. – Не только я один, вся партия. Мало книги читать, надо еще учиться у людей с опытом. – Он бросил мне вызов, я должен был его принять.
   – Что до меня, то я прочел и изучил не одну книгу Ленина. Я тоже не за скороспелое восстание, не против парламента, если угодно. Но меня возмущают разговоры насчет полезных компромиссов. Для меня нет ни святых, ни евангелия. Мир изменился, мы живем не в социалистическом, а в западном мире, здесь мы и боремся. Может, буржуазия уже не нуждается в мировых войнах, чтоб удержать господство. Может, ей удастся сохранить свою гегемонию, усыпляя сознание масс потребительскими благами. Как же нам быть в таком случае? Ленин за меня, – заключаю я. – Он утверждает, что нам нужно научиться быть хозяевами во всех без исключения областях, без этого не одолеть силы традиции – он, вероятно, имел в виду догмы! – не одолеть нам в том числе и собственных буржуазных привычек. Так стоит вопрос, иначе все превращается в детскую забаву.
   – Мадонна! Как у тебя, сынок, все в голове перемешалось. Где же ты во всем этом разберешься, если не в партии? Тебе уже восемнадцать лет, а ты еще вне ее рядов! Почему? Я сам отвечу – ты индивидуалист. – Он в шутку погрозил мне кулаком.
   Не желая, чтоб наш разговор перешел в спор, который обоим испортил бы вечер, я сказал:
   – У меня все станет на место, когда я заработаю у своего станка на «Гали».
   – Не сомневаюсь. Знаешь, они уже начали набор. Там твоя жизнь приобретет новые краски, – сказал он в своей обычной вычурной манере. – На «Гали» еще остались наши люди, их немало… Ну, а как мама? – спросил он немного погодя.
   – Вот-вот должна прийти сюда, я ее уговорил.
   Иванна выглядела превосходно в коричневом платье с вышивкой – меня удивило, что на этот раз она отказалась от своего традиционного цвета. Платье ей шло, молодило, да и косметика, и волосы, собранные в пучок на затылке, делали ее моложе своих лет.
   Они поздоровались при мне без тени смущения. Милло все пытался пригладить свои давно исчезнувшие кудри. Между нами был заключен молчаливый мир. Они потанцевали, потом он отвез нас домой на своей недавно приобретенной малолитражке – барахло, а не машина, мотор три раза чинили, но пока еще служит. Впоследствии я на ней учился водить.
   Как-то раз в воскресенье он заглянул к нам, «как в доброе старое время». К обеду были макароны в соусе, жареный цыпленок. Я сказал им тогда: «Привет несчастным старцам»! Впрочем, еще раньше, в один февральский вечер, я почувствовал, что наша дружба наполняется прежней теплотой.
 
   В тот день я поджидал Лори у выхода из мастерской. Задула трамонтана, холодный ветер выл на виа Монтебелло (от парка Кашине до самого Арно), как в трубе. Внезапно я обнаружил прямо перед собой Милло, он остановил машину, едва на меня не наехав.
   – Искал тебя. – Не дав мне высказать удивление, он заговорил так, словно у нас тут была назначена встреча. – Тебе прислали извещение о приеме на завод?
   – Нет. А что?
   – Плохо дело, мальчик. Они тебя вот-вот вычеркнут из списка. О тебе поступили неважные сведения. Ты, по их мнению, неплохо знаешь дело, здоров, предприимчив, активен, но зато коммунист и, значит, неблагонадежен, пожалуй. Мало этого, ты уж прости, я об этом первый сожалею, кажется, было установлено, что ты мой лучший друг, ученик и последователь. Это не мои слова, так считают полицейские и приходский священник. Словом, отдел кадров взял быка за рога.
   Я взорвался:
   – Ей-богу, всех бы их перестрелял!
   Он подскочил на сиденье, надвинул на лоб берет, стараясь казаться спокойным.
   – Этакой прыти я от тебя не ожидал, пожалуй!
   – Как же теперь быть, скажи?
   – Для того я и приехал, дурачок!
   Мы не заметили, как подошла Лори. Она стояла в двух шагах и разглядывала нас.
   – Поди сюда, – сказал я. – Это Миллоски.
   Она не успела поздороваться, как он уже вышел из машины, сдернул с головы берет и первый протянул ей руку, другой поправляя волосы.
   – Я тебя вот такой помню! Можно, я с тобой буду на «ты»? По воскресеньям твой отец таскал меня на скачки, хотел, вероятно, чтоб я всегда проигрывал. Помню твою покойную маму. С отцом мы учились вместе, потом потеряли друг друга из виду, снова встретились и разошлись, и я его отыскал, когда вы переехали в наши края.
   Тут я вмешался, а то бы он никогда не кончил.
   – Но нас вместе ты видишь впервые, – сказал я. – Как ты нас находишь?
   – Выглядите вы счастливыми. Друг другу подходите. Она чуть ниже, чем надо, ну, всего на пару сантиметров, пожалуй. Ребята, смотрите, какой ветер! Почему бы нам не выпить чего-нибудь?
   Мы зашли в бар на Виа-дель-Прато, там уже выключили телевизор, и в зале, кроме нас, никого не было. Мы сели за столик, Милло заказал три пунша с мандариновой настойкой.
   – Раз уж ром не нравится. Я бы в такую погоду только и пил что ром, пожалуй, и за обедом и за ужином.
   Теперь его внимание сосредоточилось на Лори. Как всегда, от него исходило обаяние. Правдивые, ясные глаза, высокий лоб, скрывающий высокие мысли, даже некоторые особенности его слога вызывали симпатию.
   – Знаю: вернулась сюда после долгого отсутствия… Милан – вторая столица. У нас тут, пожалуй, поскучней, но это ведь твоя родина… Впрочем…
   Лори перебила его:
   – Мне безразлично, где жить, я никогда не привязывалась к месту. Живешь там, где живется.
   Он, казалось, растерялся:
   – Ясно, живешь, где живется. – Но тут же нашелся: – Не к местам, так, пожалуй, к людям привязываешься?
   – Да, пожалуй, – ответила Лори, сразу уловив его излюбленное словечко; чуть насмешливо, но с уважением она повторила: – Это, пожалуй, так.
   – Ты, вижу, тоже хорошенькая штучка. С этим повесой недаром сошлась. Вы даже похожи друг на друга.
   Я сидел рядом с Лори. Милло устроился напротив и разглядывал нас так, как будто мы были манекенами на витрине. Он нашел, что у нас одинаковая стрижка, только трудно решить, то ли ее волосы короче, чем надо, то ли, наоборот, слишком длинны мои.
   – Видно, что за модой ты следишь, впрочем, и без всякой моды шейка у тебя прямо как у королевы. Вот только уши у вас непохожие: у него оттопыренные, у тебя – одно загляденье. – Он и о коже сказал: – У тебя бархатистая, у него как фарфор. – Зато нос и рот, даже цвет волос нашел одинаковыми. Мол, от моих светло-каштановых до ее золотистых, «тициановских» «всего небольшой переход, пожалуй…» Глаза у обоих «с искоркой, озорные». Ему оставалось только добавить: «С таким сходством – как бы вам не передраться!» Я бы взорвался. Но все обошлось, к моему собственному удивлению.
   – Ты кончил развлекаться? – спросил я. – Я, правда, первый начал, но теперь хватит! Остряк из тебя не получится. Будь лучше Волком. И объясни мне, как обстоят дела.
   Лори взглянула на меня. Теперь я держал ее руки в своих.
   – Меня, видимо, просто не хотят принять на «Гали»?
   Милло расстегнул плащ, вынул из кармана пиджака тосканскую сигару.
   – Не видимо, а факт, – сказал он уже другим тоном. – Подумаем вместе, что предпринять. После работы приходи ко мне в Палату труда.
   – В мастерскую я не пойду… Что же я, по-твоему, должен предпринять?
   – Утро вечера мудренее.
   Лори вмешалась:
   – И вы хотите, чтобы Бруно после этого заснул?
   Милло погладил усы, облизнул кончик сигары.
   – Ты не боишься этих вонючих сигар? – спросил он ее.
   – Да нет же, нет! – воскликнула она. В ее голосе прозвучало мое раздражение. На лбу появились морщинки, как в тот вечер, когда она говорила о своей первой любви. Лори высвободила руки и взяла со стола пачку сигарет. Милло быстро дал ей прикурить, внимательно взглянул на нас обоих – казалось, он благословлял наш союз. Мы было смутились, но через мгновение улыбнулись ему. Лори сказала: – Да, конечно, я помню скачки. Вы еще мне купили мороженое, а я его уронила.
   – Память у тебя хорошая, – заметил Милло. – Никак не мог уговорить тебя взять другую порцию. Ты все твердила: «Больше не хочу», будто хотела сама себя наказать. Ты уже тогда была, пожалуй, с характером. Сколько тебе было, шесть или семь?… – Он закурил и начал сосать свою сигару, рукой разгоняя дым. – Рано или поздно у Бруно все пойдет на лад. Ты не сомневайся, он еще будет в белом халате стоять перед своей «женевуаз». Я знаю, есть у него такая мечта.
   Я снова помрачнел. Даже присутствие обнявшей меня Лори не успокаивало.
   – Скажи лучше, – настаивал я, – что мне делать? Они там все же малость перегнули палку, эти мерзавцы из кадров. Все-таки слишком нелепо считать нашу дружбу предлогом.
   – Ты, пожалуй, недооцениваешь классового врага, – сказал Милло. Он теперь был спокоен, настораживающе добродушен. – Правительство захотело вернуть порядки восемнадцатого апреля, [45]железный кулак, дискриминация – вот их оружие. Теперь они особенно большие надежды возлагают на новичков… Чем стрелять, ты лучше, пожалуй, отрекись от меня. Может, этого будет с них достаточно?
   – Такой дорогой ценой? – ответил я искренне, но тотчас, убоявшись, что слишком поддался чувствам, добавил: – Для меня, не для тебя.
   – Нет, отчего же, попытайся обелить себя в их глазах, если, конечно, находишь это необходимым.
   – Вот всегда ты так! – не выдержал я. – Считаешь, что без самокритики не обойтись. Впрочем, ты сталинист, тут уж ничего не попишешь… – Тут я понял, что слишком разошелся, но мне были невыносимы эти мучения, которые я терпел вот уже полчаса, мне хотелось одним ударом покончить с этим. – Отречься от тебя – все равно что отречься от своих идей, мы не во всем с тобой сходимся, но идея у нас одна. Это я готов признать. – Догадываясь, что он может сказать на это, я сам ответил за него: «Что ж, пожалуй, я и есть сталинист. Но вряд ли будет против правил революции в письменной форме изложить, что, мол, ты больше со мной не встречаешься, что я – обезумевший бунтовщик и что ты от меня отрекаешься. Пусть бы только это помогло тебе поступить на завод». Так бы ты сказал, Милло? Старики сшили себе мундир из подобных компромиссов…
   – Тогда все обошлось бы без лишних препирательств… – согласился он. – Я для того тебе и предложил, правда, в шутку, боялся, что ты разозлишься. Но раз ты все понимаешь…
   – Я прежде всего хотел бы разобраться в обстановке.
   – Есть и другой выход, он, пожалуй, надежней любых объяснений с дирекцией или вмешательства Палаты труда.
   – Пойти к отцу Бонифацию, что ли?
   – Дело ограничится легким покаянием. Он даже поначалу не заставит тебя ходить к мессе и уж конечно не станет требовать, чтобы ты отказался от знакомства со мной. С него, пожалуй, достаточно будет, если ты к нему Сам обратишься. Отца твоего на войне убили – его школа создана для таких, как ты. Стоит ему словечко замолвить, и ты пройдешь на завод под звуки фанфар.