Страница:
Из кухни вышла старая крестьянка в туго обмотанном вокруг головы белом платке.
– Чтой-то вы развеселились, будто ребятня? – с улыбкой спросила она. – Ой, и старый туды же, разошелся! Ешьте, простынет.
Она глянула на возбужденное лицо Меллера:
– Вы, гражданин, может статься, простоквашки из погребу желаете? Чай, квас-то согрелся за разговорами?
– Спасибо, хозяюшка, не надо. Ваш квасок и тепленький неплохо жажду утоляет, – отозвался Меллер.
– Ну как скажете, гражданин, а коли захотите чиво – не смущайтесь, прямо и спросите, – поклонилась старуха.
– Ты, мать, поди, – махнул ей рукой Прокопий Степанович и обратился к Андрею. – Ягодок бочковых попробуйте, они из того самого дубняка собранные…
Концерт заводских артистов должен был начаться в пять вечера, о чем оповещало жителей села объявление на дверях «народного дома». Выставка культпросветовских книг работала с полудня, но посетители появились около четырех, и Самыгин подумывал о переносе начала концерта на более позднее время.
– Наелись, отоспались по обломовской патриархальной привычке и притащились, – ворчал комсомольский секретарь.
Сельская молодежь бойко разбирала книги и брошюры, сторонясь разве что атеистической литературы. В пять вечера случилось чрезвычайное происшествие – явился сельский поп, отец Василий. Он прошелся по рядам и, к изумлению культпоходовцев, выбрал три антирелигиозные книжицы и сборник стихов. Комсомольцы проводили священника ошарашенными взглядами, а Самыгин закатил речь о преображении реакционных служителей культа. В половине шестого подошли отдохнувшие Рябинин и Меллер, стали подтягиваться селяне. Первыми прибежали дети, затем приковыляли старики и старухи, уже позднее собрались остальные.
Длинное, похожее на амбар здание «народного дома» заполнилось до отказа. Собралось человек триста, пришлось принести еще скамейки из сельсовета и ближайших домов. Семейства Лапшиновых Андрей среди зрителей, правда, не нашел.
Несколько раз Самыгин пытался начать программу, но его останавливали – просили подождать каких-то «Ляксевну» и «Софроныча». Пришлось дожидаться Ляксевну, бабу лет тридцати пяти с кучей детей, и Софроныча, ледащего старца, очевидно, старожила села. Детвору согнали с престижных мест, и она расположилась на полу и на подоконниках.
Плюнув в сердцах и проклиная свою судьбу, Самыгин вышел на сцену в четвертый раз и заявил о начале концерта. Он предоставил слово руководителю культпохода товарищу Рябинину.
Поднявшись на сцену, Андрей снял фуражку и обратился к публике:
– Уважаемые граждане – труженики села! Нечасто приходится нам вот так встречаться. Этот концерт – путь к тесной дружбе города и деревни. Несмотря на различия, все мы – русские люди, граждане Советского государства. И мы, и вы делаем одно дело – вы выращиваете хлеб, а мы делаем машины. Вот и вся разница! В остальном, мы так же любим, страдаем, радуемся и скорбим на бренной земле. Посмотрите концерт молодежи завода «Красный ленинец» и не судите строго артистов.
Рябинин поклонился и спустился в зал под громовые овации.
Начался концерт. В зале было тесно, и Андрей вышел на улицу. У входа стояли не попавшие в зал жители. Некоторые заглядывали в дверной проем, докладывая товарищам о происходящем на сцене. Кто-то спросил у Рябинина закурить. Он достал портсигар, который затем долго не возвращался в карман – желающих покурить оказалось достаточно, и папиросница быстро опустела. Крестьянские парни и девки с любопытством разглядывали Андрея, перешептывались и посмеивались. Кудлатый молодец отважился наладить разговор:
– Хм, истинно, гражданин начальник, талдычат али врут про фильму?
– Будет картина, – кивнул Андрей. – В конце программы.
– А че покажут? – справилась рыжеватая девушка.
– Хроника городской жизни, – пояснил Рябинин и спросил. – Прокопия Лапшинова не видели?
– Не-а, – отозвался кудлатый. – Приходил ихний Ванька, да как увидал, что местов нету, так и отвалил восвояси.
Андрей подумал, что концерт и без него, усилиями Самыгина, Вираковой и Меллера пройдет своим чередом, и решил пойти поговорить с Лапшиновым.
Он нашел Прокопия Степановича на терраске. Старик сидел за столом и распивал чаи.
– Неужто управились? – спросил Лапшинов, отставляя чашку.
– Я в концерте участия не принимаю, – объяснил Андрей.
– И правильно, не черед по должности вашей выкобениваться-то, – кивнул старик. – Чайку испейте.
Рябинин подсел к ведерному самовару и наполнил чашку.
– А мы всем кагалом ходили в баньку! – сказал Прокопий Степанович. – Послали было Ваньшу глянуть, есть ли места, да он возвернулся ни с чем, говорит, что народу набилась великая сила. Сходил бы и ты, Андрей Николаич, пропарил косточки. Ваньша мой – большой по парной-то части искусник!
– Схожу непременно.
– Уважь мощи-то парком, святое дело. Апосля и повечеряем.
Солнце умерило свой пыл, и из лапшиновского сада потянуло свежим ветерком.
– До чего же у вас благодатно! – заметил Андрей, любуясь цветущими деревьями.
– Весна выдалась спорая, дождичка бы еще… – задумчиво проговорил Лапшинов и спросил. – Садик мой, вижу, приглянулся?
– Чудный сад! Чувствуется хозяйская любовь.
– Своими руками, почитай, двадцать годков растил, берег от напастей погоды и злобы людской, – с легкой грустью отозвался Прокопий Степанович.
– Заметно, что и все село ваше ухоженное и справное, как и ваш сад, – чистосердечно польстил хозяину Андрей.
– Правда ваша, я за селом тридцать лет хожу денно и нощно, будто за собственным садом, – кивнул Лапшинов.
– Прежде старостой были?
– Кем только не привелось состоять, – вздохнул Прокопий Степанович. – Начинал-то мальчонкой при барыне, еще до отмены крепости…
– Подождите, – прервал хозяина Андрей. – Это значит, до указа 1861 года? Сколько же вам, простите, лет?
– Немало! – засмеялся Лапшинов. – Народился я за три года, как преставился император Николай Палыч, в пятьдесят втором годе, а в позапрошлом восьмой десяток разменял. Так-то, мил человек!
– А я думал, вам не больше шестидесяти! – изумился Андрей.
– То старинная закалка сказывается, да и заботы не позволяют недужить. Остановись – и навалятся болячки да напасти, – важно заметил Прокопий Степанович и продолжал. – Так, видишь ли, крепость-то нам отменили, а только родитель меня при барыне оставил. «Учись, – говорил. – Барыня наша мозговитая, она и грамоту, и разуменье тебе даст». Царство ему небесное, батюшке моему! – старик перекрестился и вернулся к рассказу:
– Жили мы тогда небогато, по-середняцки. Отец хоть и работал от света до темноты и не пил горькую, да нахлебников в семье было двенадцать ртов. Я меж тем учился грамоте, счетоводству, и к двадцати годкам стал у барыни приказчиком. Ездил в уезд, в город, вершил дела с купцами да подрядчиками. Ну и навострился. Как есть в год смертоубийства императора Александра Николаича задумала барыня устроить артель.
Это вить нонче, судырь ты мой, горлопаны вопят про ТОЗы [109], совхозы и копирацию, а того не знают, что первую-то артель барыня Мавра Филипповна учредила аж в восемьдесят первом годе! Собрала она нас, матушка, и предложила работать вместе за жалованье. Очень, очень, скажу тебе, приличное. Поставила Мавра Филипповна мельницу. Артельщики сажали на барской земле хлебушек, растили его, выхаживали родимый, жали, молотили, да и продавали готовую мучицу.
Старшим той артели поставила барыня меня. Разжился я деньгами, отделился от родителя, избу поставил. К той поре я и жениться успел, Николка уж ножками бегал. Стал я, как говорится, отрезанный ломоть. А откорячил я на барыню, почитай, годков десять, не меньше. Народил Федьку и еще троих сынков, да они померли во младенчестве.
Так вот, через десять лет службы поклонился я барыне и упросил отпустить меня на вольные хлеба. Она не воспротивилась, напротив, оделила сотней целковых. Зажил я своим хозяйством. Незадолго до воцарения последнего императора преставился наш староста Гришайкин. Сижу я как-то дома, чаи попиваю, вот прямо как с тобою, гляжу: валит ко мне депутация во главе со становым приставом. «Принимай, – говорят мужики, – староство! Доверяем, мол, тебе, Прокоп». С тех пор я селом и верховожу…
Ох, чиво только не было! Попомнить – так сердце заходится. Это, вишь ли, нонче свобода да воля вышли, а бывало – смута революционная в пятом и шестом годе; голытьба принялась усадьбу помещичью громить, палить хлеба зажиточных.
У нас, надо тебе сказать, жили крепкие кулаки – Зосимовы, Крупенины, Удальцовы. Я всех мирил, уговаривал. Наконец отменил царь пакостные выкупные платежи [110], каратели извели зачинщиков бунта. Только утихомирилась деревня – новая беда! Столыпин разрешил выход из общества. Не все шло гладко да по маслу, мил человек. Хотя бездельники да авантюристы покинули мир, отрубников Зосимовых и Удальцовых людишки невзлюбили [111]. Я остался с народом, за журавками в небесех не гнался… С годами угомонились страсти-мордасти, начали жить да добро наживать. Ан, нет! На тебе – война, революция, братоубийство…
Поначалу революцию-то мы привечали – дала власть землицу, сынов вернула с империалистической. Николай мой вернулся с полным Георгием!.. Апосля прислали в село комбед [112]и продотряды. Ну и полилась кровушка! Я зарыл денюжки в саду, отдал властям положенный хлеб и примирил народ, заодно и рощицу барскую прибрали к обществу. Однакось Господь наслал новые беды – стали проходить через село военные части, белые и красные. Кажный норовил взять лошадей и фураж, кажный агитировал биться за его войско. Ох, тут мужики мои и забунтовали! Не признавали никого, акромя схода.
А сход-то кто? Я, Лапшинов, во главе схода! Все шишки на меня. То беляки приходят с нагайками, то чекисты с револьверами – всем я плох стал. Бунтовали мы, покуда власть сама не поклонилась крестьянину и объявила нэп. Таковские, мил человек, пироги, – заключил Прокопий Степанович и допил давно остывший чай.
– Грустная, но интересная повесть, – проговорил Андрей. – А скажите, кто же сейчас правит в Вознесенском?
– Как и положено, Совет! – хмыкнул Лапшинов. – Или, по-нашему, третий Совет.
– Почему «третий»?
– Потому как первый Совет, состряпанный комбедовцами, мы разогнали сами; второй, самочинный вознесенский, распустили по боязни злобы беляков. Так что нонешний Совет – третий.
– И кто в него входит?
– Уважаемые селяне: Лапиков, я, Богров, младший Зосимов (старшего-то чекисты повесили, как и всех Крупениных и Удальцовых), Быстрова Ляксевна. Председательствует Рыжиков Ванька, справный малый, Федькин однополчанин, большевик. Его из уезда прислали.
– Что же, простите, решает Совет? – не унимался Андрей.
– Дела житейские, что и сход: дележку земли, помогает беднякам, утверждает наши артели, подновляет дороги и мосты, следит за порядком, выдает окладные листы [113], – рассказывал Прокопий Степанович.
– Когда мы приехали, нас встретил вооруженный сторож, – заметил Андрей.
– Сергеич? Да, у нас самооборона уже седьмой год, я сам придумал. Службу несут все мужики по череду, – довольно улыбнулся Лапшинов. – Ну так вот, Совет-то третий и есть самый полезный. Отстроили село после пожару, возвели плотину, мост, учредили молочный кооператив, две артели…
– Артели?
– Они, родимые. Одна – «Вознесенская молотилка», внучка артели барыни, другая – «Ягодка» – по сбору лесных ягод, грибов и трав лечебных.
– Первой наверняка вы, по старой памяти, руководите, – предположил Андрей.
– Нет, выбрали Николу. Он – человек заслуженный, кавалер Георгия, красноармеец, – хитро подмигнул Прокопий Степанович.
– А Совет? Помогает артелям?
– По-разному. В Совете нет единству. Возьмись, Лапиков, Богров да Рыжиков – частенько голытьбу защищают, потому как сами голодранцы. Работать не любят. У них, вишь ли, ячейка большевистская на троих, да пятеро подпевал из комсомолистов, таких же оборванцев. К ним в гости Гепеу наведывается из уезда, вынюхивают да высматривают, подбивают церковь закрыть. Однако ж мы не даемся, но и не ругаемся с властями. Уезд – он что? Он давит на Рыжикова – давай, мол, Ванька, организуй коммуну, совхоз. А мы им: у нас и так коммуна, чай, обществом живем! Они: боритесь с кулаками, у вас, мол, Лапшинов – кулак, Зосимов – кулак, Грязнов – и тот кулак. Это Грязнов-то! Который до революции бедняком слыл! Ну, разжился мужик, корячился до седьмого поту, дочек в девках держал до седого волоса, чтоб работали на семью, а теперича, вишь, – кулак! Вот что Ванька Рыжиков сделал доброго – так эта «народный дом». Отгрохал строение, скажу тебе, знатное! Теперича и зимою, и летом есть где народу собраться – вона хоть концерту вашу поглядеть. В общем, живем мы нонче неплохо – урожаим, множим артельскую казну; в лаптях, глянь-кось, в улице мужика не увидишь! Обулись в хром да в юфтю. Дали бы жить, а уж мы разживемся и народ наш многострадальный прокормим, – закончил Лапшинов и вдруг спохватился. – Эка, заболтались! А баня-то? – Он повернулся к двери и крикнул. – Ваньша! Поди-ка, внучек.
Явился босоногий Иван в исподней рубахе и летних брюках.
– Сходи-ка, родимый, поддай парку да ублажи гостя, – распорядился Прокопий Степанович.
– Ладнось, деда, – широко улыбнулся Иван и вышел в сад.
– Покладистый парень, – кивнул вслед внуку Лапшинов, – только обженился рано, ему вить всего-то двадцать годков.
Андрей пожал плечами.
– Сам-то, Андрей Николаич, семейный али как? – поинтересовался Прокопий Степанович.
– Пока не довелось, – скромно ответил Рябинин.
– Пора! Лета подходящие, положение есть, мужчина ты видный и с разумением, я сразу приметил.
Андрей хотел что-либо ответить, но в доме раздался шум, дверь распахнулась, и взору чаевников предстал растрепанный и запыхавшийся от бега Меллер.
– Все! Конец! – крикнул Наум и, бросившись на терраску, повалился на грудь Андрея.
Табурет скрипнул под двойной ношей, – Андрей в недоумении принялся спрашивать Меллера о причине его состояния. Наум спрятал голову на груди приятеля и заревел, поливая рубаху Андрея горячими слезами. Рябинин вопросительно посмотрел на Лапшинова – тот округлил глаза и открыл рот. Оторвав от своей груди голову Меллера, Андрей крикнул ему повелительно:
– Наум! Немедленно прекрати и скажи, что стряслось.
Красная, влажная от слез физиономия Меллера морщилась, он всхлипывал и, выдувая пузыри, бросал непонятные фразы:
– Они… Они… погубили-и… а-а-а! Погубили, изверги-и-и… Кончено, все кончено, Андрюша! А-а-а…
– Перестать! Живо! – рявкнул Рябинин.
Меллер оторопел и испуганно похлопал глазами, затем оглянулся и увидел Лапшинова.
– Все они! Они, изверги, темное несознательное племя! – заорал Наум, тыча пальцем в сторону Прокопия Степановича. – Каннибалы! Зверье!
Андрей схватил Меллера под мышки, бросил на свободный табурет и, закатив пощечину, деловито спросил:
– Так что случилось, Наум?
Меллер прекратил орать, поглядел на Андрея исподлобья, по-волчьи, и, схватив со стола недопитый рябининский чай, в один присест выпил его.
– Извините, – прошептал Меллер, сплевывая на пол чаинки. – Понимаешь, Андрюша, крестьяне прервали просмотр картины, изорвали пленку и меня пытались побить, но… я убежал.
Тут Андрей заметил, что за шиворотом Меллера торчит кусок кинопленки.
– Минуту, Наум. Не горячись и расскажи по порядку, – строго сказал он.
– А что рассказывать? Начали показ, они, ну, крестьяне эти, смотрят. Как пошла сцена с расстрелом убийц девушки – они бросились ко мне и учинили дебош. Наши принялись их успокаивать, да куда там! Я пустился наутек и…
– Какую же картину ты им показал? – осознав смысл произошедшего и еле сдерживаясь от гнева, спросил Андрей.
– Как какую? «Вандею», – простодушно ответил Меллер и шмыгнул носом.
– Наум, ты… – Андрей осекся и бросил Лапшинову: – Прошу прощения… идиот! Тебя что просили прокатать? Городскую хронику! А ты, болван ты этакий, привез «Вандею»?
– Она же лучше, – упавшим голосом парировал Меллер.
– Лучше?! – взревел, выходя из себя Андрей. – Показывать фильму о классовой борьбе в селе, потерявшем в такой же борьбе сотни человек! Как ты посмел? Где твоя хваленая пролетарская, или творческая, или, черт ее знает, какая совесть?
Рябинин махнул рукой и отвернулся к саду. Меллер тихо заплакал:
– Я не подумал, Андрюша… Что же теперь делать? Копию уничтожили, гады, ой, я хотел сказать… сельские жители.
– Других копий нет? – не оборачиваясь, спросил Андрей.
– Только… в губкоме, в отделе культуры, туда отдавали… на рецензию, – сквозь слезы проговорил Наум.
– Выпросишь, – отрезал Андрей и, повернувшись к Лапшинову, принялся объяснять. – Видите ли, Прокопий Степанович, он привез не ту картину. Хотели о городе, а получилось о революции во Франции, с неприятным эпизодом расстрела крестьян. Ваши односельчане разозлились и побили автора.
Старик кивнул, налил в рюмку сливовой настойки и подошел к Меллеру:
– Выпей, сынок, и не убивайся. Сымешь новую фильму, какие твои годы! А я пойду своих утихомирю… Выпей.
Меллер принял рюмку, проглотил настойку и поблагодарил хозяина. Прокопий Степанович погладил Наума по голове и вышел.
– Налей себе еще рюмку и – спать! – приказал Андрей. – Завтра поговорим.
Дверь отворилась, и в проеме показалось белое лицо Вираковой.
– Не заходи, Надежда, я выйду к тебе, – попросил ее Андрей.
Они прошли в сени и очутились во дворе.
– Не тревожь Наума, ему и без того худо, – сказал Рябинин. – Как там, улеглось?
Виракова тяжело вздохнула:
– Скандал уладили, Самыгин постарался. Там уже песни про хлеба распевают. Замяли. Я-то перепугалась, как бы товарища Наума не прибили. Деревенские парни как кинулись на него, как начали таскать за волосы – ужас! И потом вдогонку на улицу выскочили. Наши-то за ними, а товарища Меллера и след простыл.
У Андрея отлегло от сердца, и он нервно рассмеялся:
– Меллер бегает, что заяц; куда крестьянам угнаться за творческой личностью! Одна Меллерова мысль летит быстрее ветра.
– Он же перепутал пленки, – жалобно проговорила Виракова.
– Не перепутал, а намеренно показал крестьянам «Вандею»! – строго ответил Андрей и усмехнулся. – Только крестьяне ему самому чуть не устроили Жакерию [114].
– Чего? – не поняла Виракова.
– Ничего, пустяки… Ступай в «народный дом», заканчивайте братание и отправляйтесь на покой. Утром – Самыгина ко мне с отчетом. А я пригляжу за жертвой искусства.
Меллера он застал вдрызг пьяным, уставившимся мутным взглядом на керосиновую лампу под потолком и трагически декламирующего:
– …К чему теперь рыданья, Пустых похвал ненужный хор, И жалкий лепет оправданья? Судьбы свершился приговор! Не вы ль сперва так долго гнали Его свободный, смелый дар И для потехи раздували Чуть затаившийся пожар? Что ж? Веселитесь – он мучений Последних вынести не мог: Угас, как светоч, дивный гений, Увял торжественный венок.
Меллер перевел дух и хотел было перейти к тому, как «убийца хладнокровно нанес удар» и что «спасенья нет», но Андрей оборвал Меллерову интерпретацию Лермонтова:
– Вот это да! Как же ты успел этак нализаться? – он взглянул на стол. – Выкушал кулацкую сливянку… и водку тоже подобрал. Ну, лихач!
Меллер посмотрел на приятеля:
– А вы, надменные потомки!..
– Будет, не глумись, – пресек его Рябинин. – Поди-ка, братец, в постель.
– Ни за что! – отрезал Наум. – Сегодня пр-ровозглашается Варфоломеевская н-ночь по истреблению тупиц, мироедов, злобных гонителей культуры…
– …И гонимых Меллеров, – смеясь, добавил Андрей.
– Ты – соглашатель! И подкулачник! Бросаю тебе это в лицо, – объявил Меллер.
– Пошли, Наум, – проговорил Андрей, вытаскивая Меллера из-за стола и подхватывая за пояс.
– Ты – жупел реакционеров! – кричал Наум, послушно перебирая ногами.
– Подобное я уже слышал, идем баиньки, – посмеивался Андрей.
Уложив Меллера спать, он вернулся на терраску в поисках выпивки. «Однако творческая сволочь все уничтожила», – угрюмо подумал Рябинин и, вздохнув, отправился в «народный дом».
Утром бойцы культпохода собрались в обратный путь. На площадь уже прибыли подводы, комсомольцы укладывали свой скарб и рассаживались.
Вдруг на улице показалась толпа. Она приближалась – отъезжающие увидели не меньше сотни вознесенских крестьян. Во главе шагал Прокопий Лапшинов. Культпоходовцы насторожились, но Рябинин приказал им не двигаться и выступил вперед. Толпа, состоявшая из парней, девок и ребятни, остановилась, и Лапшинов громко сказал:
– Друзья и братья наши! Общество села просит у вас извинений за давешнее. Простити нас, бога ради! – Прокопий Степанович поклонился и обнял Андрея.
– Где фильмоделец-то? – шепнул ему на ухо Лапшинов.
– В первой подводе, – с улыбкой кивнул Рябинин.
К телеге, в которой сидел хмурый Меллер, подошли селяне. Они извинялись перед Наумом и просили принять их подарки: яйца, сало, живую птицу, самогон и даже соленые грибы в кадушках. Меллер оттаял и расцвел, глядя на них с улыбкой. Горожане и крестьяне пожелали друг другу здоровья и раскланялись.
Андрей забрался в подводу и бросил Науму:
– Рассказывают, будто каннибалы Таити принесли матросам щедрые дары после того, как съели их командира, капитана Кука… Трогай!
Меллер обиженно фыркнул.
– Пыхти не пыхти, а вечер ты проведешь в обществе моем и Полины, – строго прибавил Андрей. – Будешь с нами гулять и есть мороженое, потому как беспокоюсь я, брат, за твое душевное равновесие.
Глава XXXI
– Чтой-то вы развеселились, будто ребятня? – с улыбкой спросила она. – Ой, и старый туды же, разошелся! Ешьте, простынет.
Она глянула на возбужденное лицо Меллера:
– Вы, гражданин, может статься, простоквашки из погребу желаете? Чай, квас-то согрелся за разговорами?
– Спасибо, хозяюшка, не надо. Ваш квасок и тепленький неплохо жажду утоляет, – отозвался Меллер.
– Ну как скажете, гражданин, а коли захотите чиво – не смущайтесь, прямо и спросите, – поклонилась старуха.
– Ты, мать, поди, – махнул ей рукой Прокопий Степанович и обратился к Андрею. – Ягодок бочковых попробуйте, они из того самого дубняка собранные…
* * *
Концерт заводских артистов должен был начаться в пять вечера, о чем оповещало жителей села объявление на дверях «народного дома». Выставка культпросветовских книг работала с полудня, но посетители появились около четырех, и Самыгин подумывал о переносе начала концерта на более позднее время.
– Наелись, отоспались по обломовской патриархальной привычке и притащились, – ворчал комсомольский секретарь.
Сельская молодежь бойко разбирала книги и брошюры, сторонясь разве что атеистической литературы. В пять вечера случилось чрезвычайное происшествие – явился сельский поп, отец Василий. Он прошелся по рядам и, к изумлению культпоходовцев, выбрал три антирелигиозные книжицы и сборник стихов. Комсомольцы проводили священника ошарашенными взглядами, а Самыгин закатил речь о преображении реакционных служителей культа. В половине шестого подошли отдохнувшие Рябинин и Меллер, стали подтягиваться селяне. Первыми прибежали дети, затем приковыляли старики и старухи, уже позднее собрались остальные.
Длинное, похожее на амбар здание «народного дома» заполнилось до отказа. Собралось человек триста, пришлось принести еще скамейки из сельсовета и ближайших домов. Семейства Лапшиновых Андрей среди зрителей, правда, не нашел.
Несколько раз Самыгин пытался начать программу, но его останавливали – просили подождать каких-то «Ляксевну» и «Софроныча». Пришлось дожидаться Ляксевну, бабу лет тридцати пяти с кучей детей, и Софроныча, ледащего старца, очевидно, старожила села. Детвору согнали с престижных мест, и она расположилась на полу и на подоконниках.
Плюнув в сердцах и проклиная свою судьбу, Самыгин вышел на сцену в четвертый раз и заявил о начале концерта. Он предоставил слово руководителю культпохода товарищу Рябинину.
Поднявшись на сцену, Андрей снял фуражку и обратился к публике:
– Уважаемые граждане – труженики села! Нечасто приходится нам вот так встречаться. Этот концерт – путь к тесной дружбе города и деревни. Несмотря на различия, все мы – русские люди, граждане Советского государства. И мы, и вы делаем одно дело – вы выращиваете хлеб, а мы делаем машины. Вот и вся разница! В остальном, мы так же любим, страдаем, радуемся и скорбим на бренной земле. Посмотрите концерт молодежи завода «Красный ленинец» и не судите строго артистов.
Рябинин поклонился и спустился в зал под громовые овации.
Начался концерт. В зале было тесно, и Андрей вышел на улицу. У входа стояли не попавшие в зал жители. Некоторые заглядывали в дверной проем, докладывая товарищам о происходящем на сцене. Кто-то спросил у Рябинина закурить. Он достал портсигар, который затем долго не возвращался в карман – желающих покурить оказалось достаточно, и папиросница быстро опустела. Крестьянские парни и девки с любопытством разглядывали Андрея, перешептывались и посмеивались. Кудлатый молодец отважился наладить разговор:
– Хм, истинно, гражданин начальник, талдычат али врут про фильму?
– Будет картина, – кивнул Андрей. – В конце программы.
– А че покажут? – справилась рыжеватая девушка.
– Хроника городской жизни, – пояснил Рябинин и спросил. – Прокопия Лапшинова не видели?
– Не-а, – отозвался кудлатый. – Приходил ихний Ванька, да как увидал, что местов нету, так и отвалил восвояси.
Андрей подумал, что концерт и без него, усилиями Самыгина, Вираковой и Меллера пройдет своим чередом, и решил пойти поговорить с Лапшиновым.
* * *
Он нашел Прокопия Степановича на терраске. Старик сидел за столом и распивал чаи.
– Неужто управились? – спросил Лапшинов, отставляя чашку.
– Я в концерте участия не принимаю, – объяснил Андрей.
– И правильно, не черед по должности вашей выкобениваться-то, – кивнул старик. – Чайку испейте.
Рябинин подсел к ведерному самовару и наполнил чашку.
– А мы всем кагалом ходили в баньку! – сказал Прокопий Степанович. – Послали было Ваньшу глянуть, есть ли места, да он возвернулся ни с чем, говорит, что народу набилась великая сила. Сходил бы и ты, Андрей Николаич, пропарил косточки. Ваньша мой – большой по парной-то части искусник!
– Схожу непременно.
– Уважь мощи-то парком, святое дело. Апосля и повечеряем.
Солнце умерило свой пыл, и из лапшиновского сада потянуло свежим ветерком.
– До чего же у вас благодатно! – заметил Андрей, любуясь цветущими деревьями.
– Весна выдалась спорая, дождичка бы еще… – задумчиво проговорил Лапшинов и спросил. – Садик мой, вижу, приглянулся?
– Чудный сад! Чувствуется хозяйская любовь.
– Своими руками, почитай, двадцать годков растил, берег от напастей погоды и злобы людской, – с легкой грустью отозвался Прокопий Степанович.
– Заметно, что и все село ваше ухоженное и справное, как и ваш сад, – чистосердечно польстил хозяину Андрей.
– Правда ваша, я за селом тридцать лет хожу денно и нощно, будто за собственным садом, – кивнул Лапшинов.
– Прежде старостой были?
– Кем только не привелось состоять, – вздохнул Прокопий Степанович. – Начинал-то мальчонкой при барыне, еще до отмены крепости…
– Подождите, – прервал хозяина Андрей. – Это значит, до указа 1861 года? Сколько же вам, простите, лет?
– Немало! – засмеялся Лапшинов. – Народился я за три года, как преставился император Николай Палыч, в пятьдесят втором годе, а в позапрошлом восьмой десяток разменял. Так-то, мил человек!
– А я думал, вам не больше шестидесяти! – изумился Андрей.
– То старинная закалка сказывается, да и заботы не позволяют недужить. Остановись – и навалятся болячки да напасти, – важно заметил Прокопий Степанович и продолжал. – Так, видишь ли, крепость-то нам отменили, а только родитель меня при барыне оставил. «Учись, – говорил. – Барыня наша мозговитая, она и грамоту, и разуменье тебе даст». Царство ему небесное, батюшке моему! – старик перекрестился и вернулся к рассказу:
– Жили мы тогда небогато, по-середняцки. Отец хоть и работал от света до темноты и не пил горькую, да нахлебников в семье было двенадцать ртов. Я меж тем учился грамоте, счетоводству, и к двадцати годкам стал у барыни приказчиком. Ездил в уезд, в город, вершил дела с купцами да подрядчиками. Ну и навострился. Как есть в год смертоубийства императора Александра Николаича задумала барыня устроить артель.
Это вить нонче, судырь ты мой, горлопаны вопят про ТОЗы [109], совхозы и копирацию, а того не знают, что первую-то артель барыня Мавра Филипповна учредила аж в восемьдесят первом годе! Собрала она нас, матушка, и предложила работать вместе за жалованье. Очень, очень, скажу тебе, приличное. Поставила Мавра Филипповна мельницу. Артельщики сажали на барской земле хлебушек, растили его, выхаживали родимый, жали, молотили, да и продавали готовую мучицу.
Старшим той артели поставила барыня меня. Разжился я деньгами, отделился от родителя, избу поставил. К той поре я и жениться успел, Николка уж ножками бегал. Стал я, как говорится, отрезанный ломоть. А откорячил я на барыню, почитай, годков десять, не меньше. Народил Федьку и еще троих сынков, да они померли во младенчестве.
Так вот, через десять лет службы поклонился я барыне и упросил отпустить меня на вольные хлеба. Она не воспротивилась, напротив, оделила сотней целковых. Зажил я своим хозяйством. Незадолго до воцарения последнего императора преставился наш староста Гришайкин. Сижу я как-то дома, чаи попиваю, вот прямо как с тобою, гляжу: валит ко мне депутация во главе со становым приставом. «Принимай, – говорят мужики, – староство! Доверяем, мол, тебе, Прокоп». С тех пор я селом и верховожу…
Ох, чиво только не было! Попомнить – так сердце заходится. Это, вишь ли, нонче свобода да воля вышли, а бывало – смута революционная в пятом и шестом годе; голытьба принялась усадьбу помещичью громить, палить хлеба зажиточных.
У нас, надо тебе сказать, жили крепкие кулаки – Зосимовы, Крупенины, Удальцовы. Я всех мирил, уговаривал. Наконец отменил царь пакостные выкупные платежи [110], каратели извели зачинщиков бунта. Только утихомирилась деревня – новая беда! Столыпин разрешил выход из общества. Не все шло гладко да по маслу, мил человек. Хотя бездельники да авантюристы покинули мир, отрубников Зосимовых и Удальцовых людишки невзлюбили [111]. Я остался с народом, за журавками в небесех не гнался… С годами угомонились страсти-мордасти, начали жить да добро наживать. Ан, нет! На тебе – война, революция, братоубийство…
Поначалу революцию-то мы привечали – дала власть землицу, сынов вернула с империалистической. Николай мой вернулся с полным Георгием!.. Апосля прислали в село комбед [112]и продотряды. Ну и полилась кровушка! Я зарыл денюжки в саду, отдал властям положенный хлеб и примирил народ, заодно и рощицу барскую прибрали к обществу. Однакось Господь наслал новые беды – стали проходить через село военные части, белые и красные. Кажный норовил взять лошадей и фураж, кажный агитировал биться за его войско. Ох, тут мужики мои и забунтовали! Не признавали никого, акромя схода.
А сход-то кто? Я, Лапшинов, во главе схода! Все шишки на меня. То беляки приходят с нагайками, то чекисты с револьверами – всем я плох стал. Бунтовали мы, покуда власть сама не поклонилась крестьянину и объявила нэп. Таковские, мил человек, пироги, – заключил Прокопий Степанович и допил давно остывший чай.
– Грустная, но интересная повесть, – проговорил Андрей. – А скажите, кто же сейчас правит в Вознесенском?
– Как и положено, Совет! – хмыкнул Лапшинов. – Или, по-нашему, третий Совет.
– Почему «третий»?
– Потому как первый Совет, состряпанный комбедовцами, мы разогнали сами; второй, самочинный вознесенский, распустили по боязни злобы беляков. Так что нонешний Совет – третий.
– И кто в него входит?
– Уважаемые селяне: Лапиков, я, Богров, младший Зосимов (старшего-то чекисты повесили, как и всех Крупениных и Удальцовых), Быстрова Ляксевна. Председательствует Рыжиков Ванька, справный малый, Федькин однополчанин, большевик. Его из уезда прислали.
– Что же, простите, решает Совет? – не унимался Андрей.
– Дела житейские, что и сход: дележку земли, помогает беднякам, утверждает наши артели, подновляет дороги и мосты, следит за порядком, выдает окладные листы [113], – рассказывал Прокопий Степанович.
– Когда мы приехали, нас встретил вооруженный сторож, – заметил Андрей.
– Сергеич? Да, у нас самооборона уже седьмой год, я сам придумал. Службу несут все мужики по череду, – довольно улыбнулся Лапшинов. – Ну так вот, Совет-то третий и есть самый полезный. Отстроили село после пожару, возвели плотину, мост, учредили молочный кооператив, две артели…
– Артели?
– Они, родимые. Одна – «Вознесенская молотилка», внучка артели барыни, другая – «Ягодка» – по сбору лесных ягод, грибов и трав лечебных.
– Первой наверняка вы, по старой памяти, руководите, – предположил Андрей.
– Нет, выбрали Николу. Он – человек заслуженный, кавалер Георгия, красноармеец, – хитро подмигнул Прокопий Степанович.
– А Совет? Помогает артелям?
– По-разному. В Совете нет единству. Возьмись, Лапиков, Богров да Рыжиков – частенько голытьбу защищают, потому как сами голодранцы. Работать не любят. У них, вишь ли, ячейка большевистская на троих, да пятеро подпевал из комсомолистов, таких же оборванцев. К ним в гости Гепеу наведывается из уезда, вынюхивают да высматривают, подбивают церковь закрыть. Однако ж мы не даемся, но и не ругаемся с властями. Уезд – он что? Он давит на Рыжикова – давай, мол, Ванька, организуй коммуну, совхоз. А мы им: у нас и так коммуна, чай, обществом живем! Они: боритесь с кулаками, у вас, мол, Лапшинов – кулак, Зосимов – кулак, Грязнов – и тот кулак. Это Грязнов-то! Который до революции бедняком слыл! Ну, разжился мужик, корячился до седьмого поту, дочек в девках держал до седого волоса, чтоб работали на семью, а теперича, вишь, – кулак! Вот что Ванька Рыжиков сделал доброго – так эта «народный дом». Отгрохал строение, скажу тебе, знатное! Теперича и зимою, и летом есть где народу собраться – вона хоть концерту вашу поглядеть. В общем, живем мы нонче неплохо – урожаим, множим артельскую казну; в лаптях, глянь-кось, в улице мужика не увидишь! Обулись в хром да в юфтю. Дали бы жить, а уж мы разживемся и народ наш многострадальный прокормим, – закончил Лапшинов и вдруг спохватился. – Эка, заболтались! А баня-то? – Он повернулся к двери и крикнул. – Ваньша! Поди-ка, внучек.
Явился босоногий Иван в исподней рубахе и летних брюках.
– Сходи-ка, родимый, поддай парку да ублажи гостя, – распорядился Прокопий Степанович.
– Ладнось, деда, – широко улыбнулся Иван и вышел в сад.
– Покладистый парень, – кивнул вслед внуку Лапшинов, – только обженился рано, ему вить всего-то двадцать годков.
Андрей пожал плечами.
– Сам-то, Андрей Николаич, семейный али как? – поинтересовался Прокопий Степанович.
– Пока не довелось, – скромно ответил Рябинин.
– Пора! Лета подходящие, положение есть, мужчина ты видный и с разумением, я сразу приметил.
Андрей хотел что-либо ответить, но в доме раздался шум, дверь распахнулась, и взору чаевников предстал растрепанный и запыхавшийся от бега Меллер.
– Все! Конец! – крикнул Наум и, бросившись на терраску, повалился на грудь Андрея.
Табурет скрипнул под двойной ношей, – Андрей в недоумении принялся спрашивать Меллера о причине его состояния. Наум спрятал голову на груди приятеля и заревел, поливая рубаху Андрея горячими слезами. Рябинин вопросительно посмотрел на Лапшинова – тот округлил глаза и открыл рот. Оторвав от своей груди голову Меллера, Андрей крикнул ему повелительно:
– Наум! Немедленно прекрати и скажи, что стряслось.
Красная, влажная от слез физиономия Меллера морщилась, он всхлипывал и, выдувая пузыри, бросал непонятные фразы:
– Они… Они… погубили-и… а-а-а! Погубили, изверги-и-и… Кончено, все кончено, Андрюша! А-а-а…
– Перестать! Живо! – рявкнул Рябинин.
Меллер оторопел и испуганно похлопал глазами, затем оглянулся и увидел Лапшинова.
– Все они! Они, изверги, темное несознательное племя! – заорал Наум, тыча пальцем в сторону Прокопия Степановича. – Каннибалы! Зверье!
Андрей схватил Меллера под мышки, бросил на свободный табурет и, закатив пощечину, деловито спросил:
– Так что случилось, Наум?
Меллер прекратил орать, поглядел на Андрея исподлобья, по-волчьи, и, схватив со стола недопитый рябининский чай, в один присест выпил его.
– Извините, – прошептал Меллер, сплевывая на пол чаинки. – Понимаешь, Андрюша, крестьяне прервали просмотр картины, изорвали пленку и меня пытались побить, но… я убежал.
Тут Андрей заметил, что за шиворотом Меллера торчит кусок кинопленки.
– Минуту, Наум. Не горячись и расскажи по порядку, – строго сказал он.
– А что рассказывать? Начали показ, они, ну, крестьяне эти, смотрят. Как пошла сцена с расстрелом убийц девушки – они бросились ко мне и учинили дебош. Наши принялись их успокаивать, да куда там! Я пустился наутек и…
– Какую же картину ты им показал? – осознав смысл произошедшего и еле сдерживаясь от гнева, спросил Андрей.
– Как какую? «Вандею», – простодушно ответил Меллер и шмыгнул носом.
– Наум, ты… – Андрей осекся и бросил Лапшинову: – Прошу прощения… идиот! Тебя что просили прокатать? Городскую хронику! А ты, болван ты этакий, привез «Вандею»?
– Она же лучше, – упавшим голосом парировал Меллер.
– Лучше?! – взревел, выходя из себя Андрей. – Показывать фильму о классовой борьбе в селе, потерявшем в такой же борьбе сотни человек! Как ты посмел? Где твоя хваленая пролетарская, или творческая, или, черт ее знает, какая совесть?
Рябинин махнул рукой и отвернулся к саду. Меллер тихо заплакал:
– Я не подумал, Андрюша… Что же теперь делать? Копию уничтожили, гады, ой, я хотел сказать… сельские жители.
– Других копий нет? – не оборачиваясь, спросил Андрей.
– Только… в губкоме, в отделе культуры, туда отдавали… на рецензию, – сквозь слезы проговорил Наум.
– Выпросишь, – отрезал Андрей и, повернувшись к Лапшинову, принялся объяснять. – Видите ли, Прокопий Степанович, он привез не ту картину. Хотели о городе, а получилось о революции во Франции, с неприятным эпизодом расстрела крестьян. Ваши односельчане разозлились и побили автора.
Старик кивнул, налил в рюмку сливовой настойки и подошел к Меллеру:
– Выпей, сынок, и не убивайся. Сымешь новую фильму, какие твои годы! А я пойду своих утихомирю… Выпей.
Меллер принял рюмку, проглотил настойку и поблагодарил хозяина. Прокопий Степанович погладил Наума по голове и вышел.
– Налей себе еще рюмку и – спать! – приказал Андрей. – Завтра поговорим.
Дверь отворилась, и в проеме показалось белое лицо Вираковой.
– Не заходи, Надежда, я выйду к тебе, – попросил ее Андрей.
Они прошли в сени и очутились во дворе.
– Не тревожь Наума, ему и без того худо, – сказал Рябинин. – Как там, улеглось?
Виракова тяжело вздохнула:
– Скандал уладили, Самыгин постарался. Там уже песни про хлеба распевают. Замяли. Я-то перепугалась, как бы товарища Наума не прибили. Деревенские парни как кинулись на него, как начали таскать за волосы – ужас! И потом вдогонку на улицу выскочили. Наши-то за ними, а товарища Меллера и след простыл.
У Андрея отлегло от сердца, и он нервно рассмеялся:
– Меллер бегает, что заяц; куда крестьянам угнаться за творческой личностью! Одна Меллерова мысль летит быстрее ветра.
– Он же перепутал пленки, – жалобно проговорила Виракова.
– Не перепутал, а намеренно показал крестьянам «Вандею»! – строго ответил Андрей и усмехнулся. – Только крестьяне ему самому чуть не устроили Жакерию [114].
– Чего? – не поняла Виракова.
– Ничего, пустяки… Ступай в «народный дом», заканчивайте братание и отправляйтесь на покой. Утром – Самыгина ко мне с отчетом. А я пригляжу за жертвой искусства.
* * *
Меллера он застал вдрызг пьяным, уставившимся мутным взглядом на керосиновую лампу под потолком и трагически декламирующего:
– …К чему теперь рыданья, Пустых похвал ненужный хор, И жалкий лепет оправданья? Судьбы свершился приговор! Не вы ль сперва так долго гнали Его свободный, смелый дар И для потехи раздували Чуть затаившийся пожар? Что ж? Веселитесь – он мучений Последних вынести не мог: Угас, как светоч, дивный гений, Увял торжественный венок.
Меллер перевел дух и хотел было перейти к тому, как «убийца хладнокровно нанес удар» и что «спасенья нет», но Андрей оборвал Меллерову интерпретацию Лермонтова:
– Вот это да! Как же ты успел этак нализаться? – он взглянул на стол. – Выкушал кулацкую сливянку… и водку тоже подобрал. Ну, лихач!
Меллер посмотрел на приятеля:
– А вы, надменные потомки!..
– Будет, не глумись, – пресек его Рябинин. – Поди-ка, братец, в постель.
– Ни за что! – отрезал Наум. – Сегодня пр-ровозглашается Варфоломеевская н-ночь по истреблению тупиц, мироедов, злобных гонителей культуры…
– …И гонимых Меллеров, – смеясь, добавил Андрей.
– Ты – соглашатель! И подкулачник! Бросаю тебе это в лицо, – объявил Меллер.
– Пошли, Наум, – проговорил Андрей, вытаскивая Меллера из-за стола и подхватывая за пояс.
– Ты – жупел реакционеров! – кричал Наум, послушно перебирая ногами.
– Подобное я уже слышал, идем баиньки, – посмеивался Андрей.
Уложив Меллера спать, он вернулся на терраску в поисках выпивки. «Однако творческая сволочь все уничтожила», – угрюмо подумал Рябинин и, вздохнув, отправился в «народный дом».
* * *
Утром бойцы культпохода собрались в обратный путь. На площадь уже прибыли подводы, комсомольцы укладывали свой скарб и рассаживались.
Вдруг на улице показалась толпа. Она приближалась – отъезжающие увидели не меньше сотни вознесенских крестьян. Во главе шагал Прокопий Лапшинов. Культпоходовцы насторожились, но Рябинин приказал им не двигаться и выступил вперед. Толпа, состоявшая из парней, девок и ребятни, остановилась, и Лапшинов громко сказал:
– Друзья и братья наши! Общество села просит у вас извинений за давешнее. Простити нас, бога ради! – Прокопий Степанович поклонился и обнял Андрея.
– Где фильмоделец-то? – шепнул ему на ухо Лапшинов.
– В первой подводе, – с улыбкой кивнул Рябинин.
К телеге, в которой сидел хмурый Меллер, подошли селяне. Они извинялись перед Наумом и просили принять их подарки: яйца, сало, живую птицу, самогон и даже соленые грибы в кадушках. Меллер оттаял и расцвел, глядя на них с улыбкой. Горожане и крестьяне пожелали друг другу здоровья и раскланялись.
Андрей забрался в подводу и бросил Науму:
– Рассказывают, будто каннибалы Таити принесли матросам щедрые дары после того, как съели их командира, капитана Кука… Трогай!
Меллер обиженно фыркнул.
– Пыхти не пыхти, а вечер ты проведешь в обществе моем и Полины, – строго прибавил Андрей. – Будешь с нами гулять и есть мороженое, потому как беспокоюсь я, брат, за твое душевное равновесие.
Глава XXXI
– Папа! Куда подевалась вакса? – удивленно спросила Полина, входя в кабинет Кирилла Петровича с сапожной щеткой в руке.
– Не ведаю, Полюшка. Справься у Даши, – не отрываясь от бумаг, ответил Черногоров.
– Не юли, папа! Даша давно ушла, и я подозреваю, что ты извел ваксу на свои сапожищи, – нетерпеливо бросила Полина и вопросительно подняла брови.
– Разве Даша не почистила твою обувь? – Кирилл Петрович посмотрел на дочь.
– Я иду в других туфлях, в черных, и мне нужна вакса, – упрямо пояснила Полина.
Черногоров встал из-за стола, затянул потуже пояс домашнего халата и подошел к дочери.
– Черные туфли, новые ароматы… – Он нарочито сильно потянул носом воздух. -…Вариации с прическами. Ты всерьез увлеклась этим Рябининым! – Кирилл Петрович улыбнулся.
– Не ерничай, папа. Мне двадцать пять лет, и я вполне самостоятельна, – парировала Полина и добавила с легким смешком. – И потом, Андрей не вполне подходит для насмешек.
– Да уж! – кивнул Черногоров и прошелся по комнате. – Резвый парень, очень резвый. Зацепился на «Ленинце», сблизился с богемой, дочурку вот мою окрутил.
– Словечки свои оставь! – фыркнула Полина и вышла из кабинета. – «Зацепился»! «Окрутил»! – доносился из передней ее голос. – Будь любезен, прибереги подобную лексику для Гринева.
Кирилл Петрович вышел за дочерью и принялся наблюдать, как она надевает нечищеные туфли.
– Я пошутил, Поля, извини, – примирительно сказал он. – Признаться, я немного ревную мою красавицу.
– Ой ли? Странно, что у тебя хватает времени на подобные мелочи, – пожала плечами Полина и остановилась перед зеркалом.
Отец подошел к ней и обнял за плечи. Они глядели на отражение друг друга.
– Как у него дела? – негромко спросил Кирилл Петрович.
– Это для отчета? – скорчила гадкую мину Полина.
– Для меня.
– Нормально. Только что вернулся из Вознесенского – давали концерт и решали какие-то заводские дела.
– Вона как! – протянул Кирилл Петрович. -
И сразу на свидание?
– Перестань, – Полина освободилась от объятий и направилась к двери. – Поужинать не забудь, иначе с утра будешь чересчур грозным к врагам революции, – ехидно распорядилась она.
Черногоров рассмеялся:
– Приказ понял. Долго не задерживайся!
– Не будешь сердиться, ежели с нами погуляет Меллер? – поприветствовав Полину, спросил Андрей.
– Отчего же? Он занятный.
– Наум сейчас подойдет, – Рябинин взглянул на часы. – Честно говоря, я беспокоюсь за его здоровье.
Он рассказал о происшествии в Вознесенском.
– Жу-уть! – покачала головой Полина. – Как только вас живыми-то выпустили?
– Крестьяне – народ простой, отходчивый, – отозвался Андрей и начал было говорить о Лапшинове, но тут на улице показался Меллер. – Наум, мы здесь! – помахал рукой Рябинин.
Меллер подошел и отдал Полине глубокий поклон.
– Как ты? – справился Андрей.
– Стоически пытаюсь забыть, – грустно улыбнулся Наум и сменил тему. – Чем думаете заняться?
– Может, прогуляемся? – Андрей вопросительно посмотрел на Полину.
– Ох уж эти мещанские променады – совершенная скука, – сморщился Меллер.
– А давайте полакомимся мороженым где-нибудь, – предложила Полина.
– Ну, уж и не знаю, – вновь скорчился Наум.
– Только не тащи нас в «Музы»! – предостерег Рябинин.
– В «Музы» не пойдем, определенно, – трагично вздохнул Меллер и обратился к Полине. – Ваша наперсница Натали завтра премьерствует?
– Не ведаю, Полюшка. Справься у Даши, – не отрываясь от бумаг, ответил Черногоров.
– Не юли, папа! Даша давно ушла, и я подозреваю, что ты извел ваксу на свои сапожищи, – нетерпеливо бросила Полина и вопросительно подняла брови.
– Разве Даша не почистила твою обувь? – Кирилл Петрович посмотрел на дочь.
– Я иду в других туфлях, в черных, и мне нужна вакса, – упрямо пояснила Полина.
Черногоров встал из-за стола, затянул потуже пояс домашнего халата и подошел к дочери.
– Черные туфли, новые ароматы… – Он нарочито сильно потянул носом воздух. -…Вариации с прическами. Ты всерьез увлеклась этим Рябининым! – Кирилл Петрович улыбнулся.
– Не ерничай, папа. Мне двадцать пять лет, и я вполне самостоятельна, – парировала Полина и добавила с легким смешком. – И потом, Андрей не вполне подходит для насмешек.
– Да уж! – кивнул Черногоров и прошелся по комнате. – Резвый парень, очень резвый. Зацепился на «Ленинце», сблизился с богемой, дочурку вот мою окрутил.
– Словечки свои оставь! – фыркнула Полина и вышла из кабинета. – «Зацепился»! «Окрутил»! – доносился из передней ее голос. – Будь любезен, прибереги подобную лексику для Гринева.
Кирилл Петрович вышел за дочерью и принялся наблюдать, как она надевает нечищеные туфли.
– Я пошутил, Поля, извини, – примирительно сказал он. – Признаться, я немного ревную мою красавицу.
– Ой ли? Странно, что у тебя хватает времени на подобные мелочи, – пожала плечами Полина и остановилась перед зеркалом.
Отец подошел к ней и обнял за плечи. Они глядели на отражение друг друга.
– Как у него дела? – негромко спросил Кирилл Петрович.
– Это для отчета? – скорчила гадкую мину Полина.
– Для меня.
– Нормально. Только что вернулся из Вознесенского – давали концерт и решали какие-то заводские дела.
– Вона как! – протянул Кирилл Петрович. -
И сразу на свидание?
– Перестань, – Полина освободилась от объятий и направилась к двери. – Поужинать не забудь, иначе с утра будешь чересчур грозным к врагам революции, – ехидно распорядилась она.
Черногоров рассмеялся:
– Приказ понял. Долго не задерживайся!
* * *
– Не будешь сердиться, ежели с нами погуляет Меллер? – поприветствовав Полину, спросил Андрей.
– Отчего же? Он занятный.
– Наум сейчас подойдет, – Рябинин взглянул на часы. – Честно говоря, я беспокоюсь за его здоровье.
Он рассказал о происшествии в Вознесенском.
– Жу-уть! – покачала головой Полина. – Как только вас живыми-то выпустили?
– Крестьяне – народ простой, отходчивый, – отозвался Андрей и начал было говорить о Лапшинове, но тут на улице показался Меллер. – Наум, мы здесь! – помахал рукой Рябинин.
Меллер подошел и отдал Полине глубокий поклон.
– Как ты? – справился Андрей.
– Стоически пытаюсь забыть, – грустно улыбнулся Наум и сменил тему. – Чем думаете заняться?
– Может, прогуляемся? – Андрей вопросительно посмотрел на Полину.
– Ох уж эти мещанские променады – совершенная скука, – сморщился Меллер.
– А давайте полакомимся мороженым где-нибудь, – предложила Полина.
– Ну, уж и не знаю, – вновь скорчился Наум.
– Только не тащи нас в «Музы»! – предостерег Рябинин.
– В «Музы» не пойдем, определенно, – трагично вздохнул Меллер и обратился к Полине. – Ваша наперсница Натали завтра премьерствует?