– Ах, да! – вспомнил Кирилл Петрович. – Иван! Неси-ка, голубчик, револьвер!
   – Слушаю, Кирилл Петрович, – отозвался из глубины дома невидимый Михалыч.
   – Меня от зрелища стрельбы увольте. Пойду прогуляюсь по лесу, – решила Анастасия Леонидовна и, кивнув Андрею и дочери, вышла.
   Михалыч принес семизарядный «наган», и компания направилась в дальний угол двора. Там, на дубовом стенде, висела свежая мишень. Кирилл Петрович указал на черту:
   – Стреляем с двадцати шагов. Оружие не желаете пристрелять?
   – Пожалуй, – согласился Рябинин и проверил револьвер.
   Прицелившись в сосну неподалеку, он размеренно разрядил барабан.
   – Все ясно, – сказал Андрей, выбрасывая гильзы и передавая «наган» Кириллу Петровичу. – Уступаю право первого выстрела старшему и хозяину, – он шутливо поклонился.
   – Спасибо. Иван, патроны! – скомандовал Кирилл Петрович.
   Михалыч преподнес зарядную коробку. Ловко снарядив барабан, Кирилл Петрович взвел курок, прицелился и начал стрелять. Полина побежала оценивать.
   – Девять, восемь, опять восемь, остальные – в яблочко! Шестьдесят пять, папа! – крикнула она от мишени.
   Рябинин получил оружие, перезарядил револьвер. Полина вернулась за линию.
   – Ну, Андрей, ваш выход, – негромко проговорила она.
   Тот взвел курок и начал стрелять с небольшими интервалами. Закончив, Андрей обратился к Полине:
   – Рефери, огласите итоги!
   – Я тоже взгляну, – сказал Кирилл Петрович.
   Рябинин следил за обсуждением результатов.
   – Две девятки, Андрей, остальные мимо! – крикнул Кирилл Петрович.
   – Не совсем так. Пять пуль ушли в уже пробитые отверстия. Так что – шестьдесят девять, – уточнил Андрей, передавая револьвер Михалычу.
   Полина подбежала к Андрею.
   – Метко стреляете, поздравляю! – восхищенно сказала она.
   – Метко – не то слово. Превосходно! – приближаясь, поддержал дочь Кирилл Петрович. – Гляди-ка, Иван Михалыч, каков!
   – Сила! – пробасил Михалыч.
   – Не предполагал, что так хорошо получится, – пожал плечами Андрей. – Обычно из «нагана» бью не больше шестидесяти семи. Мой конек – «браунинг», на пистолетах я был лучшим в дивизии.
   Вся компания пошла к дому. Кирилл Петрович принялся воодушевленно рассказывать о стрельбе и охоте.
   – Задели вы папу, он приветствует хорошую стрельбу, – шепнула Андрею Полина. – Теперь вы – его любимчик. Ох, подхалимище!
   Андрей скорчил ей рожицу.
   На крыльцо вышла Степанида и сказала, что Кирилла Петровича просят к телефону. Он извинился и прошел в дом.
   – Андрей, подскажите, который час, – справилась Полина.
   Он взглянул на ручной хронометр:
   – Четверть шестого.
   – Машина придет через пятнадцать минут, – предупредила его Полина и звонко крикнула в сторону дома. – Миха-а-лыч!
   Из дома появился Михалыч и, опустив руки по швам, ждал распоряжений.
   – Михалыч, милый, найди маму, мы скоро уезжаем, – попросила она.
   Михалыч кивнул и отправился за угол, в сторону леса.
   Полина побежала в дом собираться. Андрей присел в беседке покурить. За воротами прозвучал сигнал – машина прибыла раньше. Показалась Анастасия Леонидовна в сопровождении Михалыча, из дому вышли Полина с отцом. Она простилась с родителями, затем все семейство подошло к Рябинину.
   – Рады были познакомиться, вы нам очень симпатичны. Приглядывайте за Полиной, – говорила Анастасия Леонидовна.
   Кирилл Петрович с улыбкой пожал ему руку, бросив: «Бывай, свидимся». Михалыч отворил ворота. Полина и Андрей сели в автомобиль, помахали на прощание руками и тронулись в путь.

Глава XIV

   Вернувшись домой, Рябинин нашел на столе записку:
   Андрюшенька! С 18.00 буду на репетиции драмкружка. Звони 3-18, меня обязательно позовут.
   Целую, Надя.
   Андрей подивился предусмотрительности Вираковой и спустился в дворницкую позвонить.
   – Вахтер Иванова слушает! – заскрипел в трубке незнакомый голос.
   Рябинин пожелал женщине доброго вечера, представился и попросил пригласить Виракову из драмкружка. Минут через пять он услышал запыхавшийся голос Надежды:
   – Да! Андрюша?
   – С комприветом, Наденька! Буду в одиннадцать, заходи! – задорно протараторил он и положил трубку.
 
* * *
 
   На углу Губернской и Ленина находился «Иллюзион-синема». У его дверей в восемь вечера встретились Андрей и Полина.
   Она гладко уложила мокрые после душа волосы, нанесла вечернюю косметику, ярко накрасила губы. Стройную фигурку облегало длинное черное платье.
   «Такая барышня могла бы украсить самый изысканный салон!» – восхищенно подумал Рябинин.
   Они изучили афиши. Вечерним сеансом шла американская картина с Мэри Пикфорд. Сеанс начинался через пятнадцать минут, и Андрей поспешил занять очередь в кассу.
   «Иллюзион-синема» был залом дорогим, а посему недемократичным. В дешевых кинотеатрах «Госкино» принцип демократизма соблюдался строго – публика смотрела картины, сидя на длинных скамейках. Престижный и кичливый «Иллюзион» предлагал зрителям первого класса удобные кресла, второго – грубые тяжелые стулья, третьего же не было вовсе.
   Билет на вечерний сеанс в первом классе стоил один рубль. Отстояв в очереди минут десять, Андрей получил билеты на «первоклассные» места.
   Их впустили в зал ожидания – просторное фойе с буфетом в углу и потертым бильярдом по центру.
   В фойе стоял гул, слышались взрывы хохота и хлопанье дверей уборных.
   – …«Иллюзион» – единственный специально приспособленный для показа кинозал, – рассказывала Полина. – Его построили в 1913 году. Обратили внимание на модернистский стиль в архитектуре фасада? Мама слышала, что «Иллюзион» – копия одного из синема Чикаго.
   – Он частный? – поинтересовался Андрей.
   – Да, сдан в аренду прежнему хозяину Бабкину.
   Прозвенел звонок, и зрителям предложили пройти на просмотр. Как только публика расселась по своим местам, свет погас, возник на экране белый квадрат, и заиграла музыка. Тапер находился справа от экрана за черным лакированным роялем. Появились титры, кое-кто читал их вслух. Андрей искоса поглядывал на Полину. В тусклом свете экрана ее тонкий профиль и блестящие любопытством глаза выглядели весьма эффектно.
   На экране несчастная Мэри в который раз устраивала личную жизнь – стремилась выбиться в люди и выскочить замуж за миллионера. Зрители криками и вздохами озвучивали перипетии сюжета; справа кто-то закурил, пуская клубы синего дыма. Из темноты прохода на курильщика зашипела пожилая служительница.
   Андрей безучастно глядел на движущиеся картинки и думал о человеческом счастье. Давным-давно, году этак в одиннадцатом, спорил он со своим верным другом Жорой Старицким на чердаке их дома в Петербурге. Спорили о счастье. Жорка, сын военного врача, лучший в классе по боксу и математике, кричал, что счастье – карьера и деньги. Начитавшийся рыцарских романов, сын статского советника Казначейства Миша Нелюбин возражал. Он считал, что счастье – служение Родине и крепкая семья. Расхождения старых друзей были неудивительны – Миша рос в благополучной и дружной семье; Жора постоянно конфликтовал с мачехой, а слабый характером папа так же слабо их мирил. После гимназии Миша хотел стать юристом, но Старицкий убедил друга вместе «податься в военные». Что ж, Нелюбин-старший не возражал – дедушка Миши был генералом.
   «Интересно узнать мнение Жорки сейчас, – размышлял Андрей. – Родины нашей нет, денег тоже не нажили. Остаются грезы о семье, личном счастье и счастье любимого человека. А все-таки я был прав… Жорка. Где он? Жив ли?»
   Они расстались в январе восемнадцатого, в холодном Петрограде. Георгий подался на юг, в Добровольческую армию, Михаил медлил – болела мать, да и не хотелось ему к Корнилову.
   Миша тогда питал иллюзии, говорил о сознании народа и демократии. Георгий уже был опустошен и озлоблен: «Только к Корнилову! Бить, стрелять и жечь большевистскую сволочь! Помяни мои слова: недолго и тебе в Питере сидеть, скоро, скоро твой демократический туман развеется, и ты окажешься в наших рядах. Бог даст, свидимся на победном параде в Белокаменной».
   В июне Михаил с группой сослуживцев отправился на Волгу – в Народную армию правительства комитета членов Учредительного собрания. А к ноябрю 1918-го его иллюзии действительно рассеялись. Перестал Михаил верить в демократию, стал непримиримым и целеустремленным. Он принял Колчака как «Верховного», не раздумывая, захватил штаб полка, арестовал «комучредиловца» Посадского, о чем и отстучал телеграфом адмиралу.
   Так появилась у штабс-капитана Нелюбина идея; еще раньше, летом, появился и свой герой – Владимир Оскарович Каппель. Службу под началом славного генерала Михаил считал лучшими годами своей военной жизни.
   …Михаил шел рядом с Каппелем по полю под Симбирском. Шеренги чеканили шаг, винтовки за плечами. Били барабаны, свистели большевистские пули. Знаменитая «психическая атака» Каппеля! Сам Владимир Оскарович – впереди: при параде, с папироской в зубах, на губах – веселая улыбка. Стек выбивает такт по голенищу. Глянул на Михаила, своего любимого офицера, бросил:
   – Миша, они непременно побегут, не стоит тратить заряды. Что они защищают? Свое стремление порыться в наших карманах? Чушь, Миша! – И он затянул песню, подхваченную тысячей глоток:
   Взвейтесь, соколы, орлами, Полно горе горевать! То ли дело – под шатрами В поле лагерем стоять…
   С подсвистом пели, весело, победно. И побежали краснопузые, бросая в панике оружие и амуницию…
   «Все это – что кинематограф, будто и не было, – подумал Андрей и вновь посмотрел на Полину. – Нестерпимо хочется ее любить, обрести взаимность и счастье. Страшно думать о неудаче». Он коснулся ее руки, Полина нетерпеливо схватила его ладонь – она была там, с героиней Мэри…
   Но вот Полина радостно улыбнулась – близился счастливый конец фильмы.
 
* * *
 
   На дальней окраине города расположилась Северная слободка – тихое еврейское местечко. В девятнадцатом отходившие деникинцы нещадно били по слободке из орудий – в местечке засели наступавшие красные части. Многие дома разрушили снарядами и пожаром, некоторые так и остались стоять унылыми заросшими пепелищами. Выжившие слобожане восстановили часть строений, и еврейская окраина вернулась к своим привычным занятиям.
   В субботу, около десяти вечера, когда Андрей и Полина выходили из кинематографа, в Еврейской слободке у ворот мельницы остановились пролетка и крестьянская подвода. Проезжающие собрались кружком под единственным фонарем и затеяли негромкий разговор. Говорил среднего роста человек в крестьянском армяке и нелепой гимназической фуражке. Прочие, с виду тоже деревенские жители, внимательно слушали.
   Подвыпивший мужичок, дремавший на скамейке у дома Ханны Срулевны Финкельштейн, очнулся, услышав конское похрапывание и скрип колес. С трудом подняв от скамьи тяжелую голову, он подумал: «Куды-й-то селянщина собралась на ночь глядя?» Его подмывало крикнуть и спросить «мужуков», но он испугался пробуждения Ханны Срулевны и ее гнева. «Выскочит Сралевна, прогонит», – решил мужичок. Покидать же скамейку Финкельштейнихи ему не хотелось, да и сил не было. Выпивоха «плюнул» на припозднившихся крестьян, уронил хмельную голову и захрапел.
   Собравшиеся завершили совет, уселись в экипажи и тронулись к выезду из города.
 
* * *
 
   Андрей и Полина шли по улице Ленина (бывшей Императорской). Она спросила мнение спутника о картине. Рябинин ответил уклончиво и предложил отужинать в приличном месте.
   – Через три дома – ресторация «Лондон», заведение, достойное вашего присутствия, – иронично проинформировала его Полина. – Только рассчитайте прежде свои возможности: «Лондон» – удовольствие дорогое.
   Андрей прикинул в уме содержимое бумажника: несмотря на то что средства в этом городе таяли, как весенний снег, на его выходное пособие и накопления последних лет можно было «шиковать» еще недели две. «До зарплаты дотяну», – решил он.
   «Лондон» встретил их монументальным порталом и светящейся вывеской. Мощный швейцар в усах уже отворял резные двери.
   В прохладном вестибюле – царство мрамора и услужливые гардеробщики. Андрея и Полину пригласили в залу.
   «Лондон» был консервативен и торжественен. Рябинин подумал, что при царе сюда наверняка хаживали отцы города и заезжие знаменитости. Да и теперь под высокими сводами и хрустальными люстрами восседал цвет новой городской буржуазии. Сытые и важные молодчики пережевывали снедь и запивали – нет, лучше застрелиться – настоящим «Клико» и бургундским! Украшали общество дамы – хохочущие молодые и скучающие умудренные. Среди «деньги имущих» присутствовали и «власть имущие» – пьяный военный в добротном кителе («Командировочный, не меньше комдива», – определил Андрей) и «мальчишник» совслужащих в центре залы. Были здесь и влюбленные парочки, такие как и они с Полиной.
   Подскочил радушный мэтр, проводил к столику. Тут же подбежал официант в жилетке и преподнес Андрею меню.
   – Меню, милейший, вначале следует подавать даме! – удивленно фыркнул Рябинин.
   – Манеры исчезли вместе с титулами! – расхохоталась Полина и приняла меню.
   Официант подобострастно скалился. Полина листала книжицу, продолжая похохатывать и бормоча под нос что-то о вневременной прозорливости Цицерона. Наконец объявила:
   – Так! Мне, будьте любезны, белое кахетинское и запеченную форель.
   Андрей выбрал пару салатов и бифштекс. Записав заказ, официант наклонился к уху Рябинина и спросил:
   – Просим извинения, гражданин, вы, случайно, не член профсоюза «Нарпита»? «Нарпитовцам» у нас скидка – восемь процентов.
   Андрею захотелось рявкнуть любимое им, отцовское: «Пшел вон!», но он сдержался, отослал официанта жестом руки.
   – Андрей! – привлекла его внимание Полина. – Знаете, кого вы мне напоминаете? Робинзона, привезенного домой после долгих лет дикарской жизни. – Ее глаза смеялись, и Андрей подумал, что даже в огромной толпе сумел бы без труда найти их.
   – Полина, давайте на «ты», – вдруг предложил он.
   – Ну давайте, – легко согласилась она и добавила, – хотя на «вы» романтичнее.
   – Нет уж, романтичная, пожалуй что ты, Полина; я – скорее демократичный, – рассмеялся Андрей, оглядывая рукава своей рубахи. – По-моему, мы несколько необычно смотримся вместе.
   – Тебе не нравится мой гардероб? – растерялась она.
   – Что ты, твой туалет восхитителен, это я не соответствую.
   – Пустяки, обживешься, – успокоилась Полина. – А если серьезно, свой геройский френч спрячь и купи нормальный костюм. Думаю, зарплата начальника цеха на «Ленинце» приличная.
   – Семьдесят рублей. Как говорится, жить можно.
   – Давай-ка подберем тебе одежду! – оживилась Полина. – Походим в день зарплаты по магазинам, хорошим портным. У тебя классный типаж, тебя стоит модно приодеть.
   – Под твоим руководством – куда угодно.
   Принесли вино.
   – Хотелось бы выпить за наше знакомство. Я ему очень рад, – Андрей поднял бокал.
   – Я тоже рада. За тебя!
   – И за тебя, Полина!
   Оркестр, бренчавший доселе что-то вроде кадрили, заиграл аргентинское танго. Рябинин поднялся:
   – Разрешите вас ангажировать? – Он с поклоном предложил руку Полине.
   – Вы танцуете?
   – Попытаюсь вспомнить, строго не судите.
   Они были единственной парой на танцевальной площадке. Полина смотрела вниз и немного вбок, шепотом считала такт. Андрей справлялся, хотя и не танцевал с семнадцатого года.
   Нигде не познается человеческая натура так, как в танце! Правду и фальшь, смиренность и гордыню, открытость и расчетливость, ветреность и предрассудки, вдохновенность и эпатаж – все отразит танец. Скрыть эмоции в танце сможет лишь волевой человек, только вот танца тогда не получится.
   Полина горела – ее движения были плавными, но таящими порыв; чувствительные ноздри трепетали, щеки порозовели, светились страстью темные глаза.
   Андрей был сдержанно-восхищенным. Он старался не сбиться и в то же время «подыграть» настроению партнерши.
   Музыка смолкла, Полина широко улыбнулась и обняла Рябинина за плечи:
   – Отлично! Мне очень понравилось, – проговорила она ему в лицо.
   Андрей поцеловал ей руку:
   – Спасибо вам. Вы танцуете прекрасно, мадемуазель!
   Они вернулись к столу.
   – Танго – одно из многих прелестей, потерянных в ходе революции, – усаживаясь, заметила Полина. – Помнится, в девятнадцатом жила я у бабушки в Питере – голодуха, митинги, «красный террор»…
   А как хотелось танцевать! Ну уж о танго и речи не было, даже невинный вальс считали контрреволюцией. Как славно, что придумали нэп! Наше общество после нэпа изменится, вот увидишь. Останется лучшее от революции и от капитализма, идеальное общество.
   «Слышал бы ее папочка такие речи! Не поздоровилось бы дочке. Ох, не дадут кровопийцы-ортодоксы брать лучшее от капитализма. Соскучатся по кровушке, жажда заставит вернуть красные реки и трупные берега», – мысленно не согласился Андрей, а вслух пошутил:
   – Побольше бы таких в Цека!
   – Не веришь в срастание большевизма и капитализма? Увидишь! – не унималась Полина. – Люди повлияют, народ – двигатель истории. Мне отец говорил по секрету, – она понизила голос, – по статистике, членов партии меньше одного процента населения! Так что народ заставит наиболее упрямых сторонников «военного коммунизма» принять лучшее из мирового опыта.
   – В том числе и танго? – съехидничал Андрей.
   – Хотя бы, – решительно кивнула Полина и принялась за рыбу.
   – Знаешь, Полина, мы слишком много твердим о политике. Нэп, коммунизм, белые, черные, всякие… Тебе не надоело?
   – Ужасно надоело. А что поделаешь? Видел газеты? Людей слышал?
   – Вот люди, например, в трамвае говорят как раз об ином.
   – И о чем же?
   – О преступности, ценах, просто сплетничают. Кстати, я и не подозревал, что в центре России этакая жуть творится – ночные налеты, боязнь ходить с наступлением темноты.
   – А ты что хотел? – погрустнела Полина. – Безработных в стране – больше миллиона. Куда им идти? В бандиты и воры, разумеется. Их ловят, а они множатся, и, пока не ликвидируют причину, так и будет.
   Она вернулась к еде. Закончив ужин, попросила кофе.
   – Рискуете не уснуть! – заметил Андрей.
   – Пустяки, я сплю как убитая, – отмахнулась Полина. – Можно спросить?
   – Конечно.
   – Как ты относишься к авангардному театру?
   – Гм… Никак. Видел кое-что до войны, потом на фронт приезжали авангардные «агитки»… Не знаю.
   – Тебе стоит взглянуть. Через две недели, двадцать третьего мая, в «Новом театре» дают премьеру «Ревизора». Режиссер – моя подруга, и я в курсе всех творческих исканий. Сходим?
   – Пожалуй.
   Полина взглянула на изящные серебряные часики:
   – У-у, пора по домам! Право, загулялись мы, Андрей Николаевич.
 
* * *
 
   Верстах в трех от города, на опушке березовой рощи стоял хутор. Жили на нем крестьянка-солдатка с глухой дочерью-подростком. В просторном доме мать и дочь ютились в задней комнате, остальные две и большую горницу вот уже три месяца арендовал некто Гнутый – неприятная личность с круглой спиной. Это и была «малина Гнутого», на которой собирались жиганы поиграть в карты, попить вина и потолковать о своем лихом промысле. Последнее время на малине «отдыхали» люди Осадчего. Хозяева дома, тетка Варвара и ее глухая дочка Ира, в дела Гнутого и его гостей не вникали – бандиты собирались к ночи, когда хозяева ложились спать.
   Осадчий с подручными тревожили город почти год. Вначале уголовный мир не принимал их во внимание, расценивая как шайку шпаны, в скором времени должную «спалить» саму себя. Однако после ряда громких и денежных дел в городе и на «гастроле» с Осадчим стали считаться. Вели они себя нагло и быстро выросли из «троицы фраеров» в оголтелую банду налетчиков в десять стволов.
   В субботу около одиннадцати вечера к малине Гнутого медленно подъехали пролетка с подводой. С телеги соскочили двое и направились к дому. Стоявший на «атанде» [49]парень насторожился и взвел курок револьвера, однако, признав в переднем Фрола, расслабился.
   – Прибыли? Ждите здесь, – он пошел было в дом, но тут из-за спины Фрола быстрой тенью скользнул Никита.
   Неуловимым движением он вонзил в грудь часового трехвершковый нож.
   Фрол зажал парню рот и бесшумно повалил его на ступени крыльца.
   Когда постовой затих, Федька махнул рукой в сторону экипажей.
   – Яшка, подшухери за батом [50]; Кадет, сиди при лошадях. Геня, пошли! – заметив знак Фрола, шепотом скомандовал Гимназист.
   Степченко вытащил из-под полога пулемет «льюис», и они зашагали к дому.
   Фрол поднялся на крыльцо и отворил дверь.
   – Чисто, – раздался из темных сеней его шепот.
   Осторожно ступая, в сени вошел Гимназист. Фрол чиркнул спичкой и указал на ведущую в горницу дверь. Гимназист кивнул Гене и взялся за притворную скобу.
   В горнице за длинным столом гуляли налетчики. Кое-кто резался в картишки, кто-то терзал тальянку. Осадчий молча сидел во главе стола. Гнутый подносил закуски, когда дверь открылась и вошел неизвестный в гимназической фуражке. Сидевшие застыли в недоумении.
   – Ты мне влику хотел устроить? – обратился Гимназист к Осадчему.– Что ж, только это будет последнее, что ты видел.
   Из-за его спины высунулось тупое рыло «льюиса», и тишину разрезала пулеметная очередь.
   Когда вылетел последний патрон, Гимназист скомандовал:
   – Довольно! Кончайте подранков.
   В горницу ввалились Фрол и Никита с пистолетами на изготовку. Они подходили к распростертым на полу, столе и скамьях жиганам, пинали тела ногами, проверяя, живы ли они. Добивать пришлось немногих – Геня стрелял метко, сказывалась хорошая школа батьки Махно. Пристрелив корчившегося на полу мальчишку лет шестнадцати, Фрол прошел на «хозяйскую» половину.
   Тем временем Гимназист нашел Осадчего. Он лежал в луже крови, пули пробили ему легкие. Жизнь оставляла Осадчего, глаза мутились. Гимназист встал над ним.
   – Славы моей захотел? Так подыхай и знай, собака: ты теперь и есть Гимназист! – он снял свою фуражку и бросил ее в кровь Осадчего.
   Умирающий попытался что-то сказать, но кровавая пена потекла у него изо рта, он захрипел. Гимназист поднял револьвер и, прицелившись, пригвоздил голову Осадчего к полу точным выстрелом в лоб.
   Появился Фрол.
   – Бабы проснулись. Что с ними? – спросил он атамана.
   – Пусть живут. Они ничего не видели.
   Налетчики вышли из дома. Из темноты возник Яшка.
   – Никто не продерлил [51], – выдохнул он.
   – Добро, – кивнул Гимназист, – котумаем [52]отсюда.
 
* * *
 
   Полина пыталась заснуть, но не могла. Воспоминания минувшего дня не выходили из головы. «Интересный парень Андрей, – говорит, прежде подумавши, выдержан, образован. Видно, семья хоть и мещанская, но за воспитанием сына следили».
   Она всегда была немного капризной, а оттого избирательной в знакомствах. Воспитываясь у бабушки в Петербурге, Полина ощущала холодок обеспеченных буржуазных девочек. Приятельницы шушукались о неблагонадежности ее матери и неизвестном отце-каторжанине. Разговоры доходили до ушей Полины и отталкивали от подруг. Ее приятелями стали дворовые мальчишки, представлявшие различные сословия петербургской улицы. А в эмиграции Полина обрела других друзей – детей таких же, как и она, политэмигрантов.
   Возвращение в Россию в марте 1917-го было для восемнадцатилетней девушки большим потрясением. Столица гудела, как раскаленный котел: поэты – властители дум – выступали на митингах, горожане упивались долгожданной свободой… Петербуржцы, пожалуй, первыми поняли, что революция – «гулящая девка на шальной груди солдата», девка вечно пьяная, немытая и крайне бестолковая. Несмотря на это, она, словно чума, заражала своим опьянением многотысячные толпы.
   Полина тоже жила революцией. Как и вся страна, она с энтузиазмом восприняла происходящие перемены. Она работала в народном училище, учила детей и взрослых грамоте. Личное отходило на второй план – однажды мама даже упрекнула Полину в том, что у нее ужасные, обломанные ногти и давно не мытые волосы…
   «Товарищ Полина» начала охладевать к революции с ноября семнадцатого, сразу после большевистского переворота. Как-то утром она пришла в свой класс и обнаружила дикий разгром: исчезла почти вся мебель и даже двери, портреты русских писателей валялись без рам и стекол, пол был затоптан грязными сапогами. Оказалось, ее взрослые ученики провели «национализацию» – прихватили кто что хотел. Полина собрала класс и потребовала объяснений. Пролетарии не поняли ее претензий – ведь свершилась революция, все имущество перешло в руки трудящихся, а значит, каждый имел право на кусок общественного добра!
   Она ушла раздраженной и потерянной, долго не возвращалась к работе. «Народу буду служить, но от "общественных" нагрузок меня увольте, – объявила Полина отцу. – Общаться с распоясавшимися хозяевами республики я бы хотела как можно меньше». Она стала готовиться к поступлению в университет, завела знакомства вне революционной среды.
   Первое сильное чувство Полины зародилось зимой восемнадцатого. Звали его Сережей, и был он молоденьким инженером-механиком. Сережа сочувствовал эсерам, но позже стал большевиком. Их любовь росла и развивалась под знаменем суровой борьбы Советской власти за выживание. Было в их чувстве что-то трагическое, надрывное и ускользающее, словно песок из пальцев. Они торопились любить, любить, невзирая на нетопленые темные квартиры, голодный желудок, компенсировать недостатки быта страстью.