Страница:
В завершение своих слов Лабутный махнул кулаком и прошел на место.
Поднялся шум, там и сям слышались беспорядочные выкрики.
– Тихо, товарищи! – громко скомандовал Рябинин. – Отвечу. Не будем искажать суть вопроса. Нам комиссары из комсомола не нужны. Убежден, политикой заниматься надобно вне работы. Старые рабочие – мастера своего дела, им и руководить бригадами. Молодые пусть учатся, а чтобы вас не зажимали, товарищ Лабутный, трудитесь наравне со стариками. И еще. Мой приказ: в рабочее время никаких комсомольских, профсоюзных и иных дел. Исключение – распоряжение директора, не меньше! Я сам комсомолец, но пора митингов прошла. Остальные вопросы – по окончании рабочего дня, в моем кабинете. Благодарю за внимание.
Андрей направился к своей зеленой двери. Сергунов шел следом. Они вошли в кабинет, мастер затворил дверь и уселся напротив начальника:
– Уф! Задали вы им работенку, Андрей Николаевич! Весь обед будут шебуршить. А решение правильное. И, смею сказать, неординарное для комсомольца…
– Готовьте приказ, – прервал его Рябинин, – комсу разделите равномерно по всем бригадам, ершистых разведите в разные стороны. Кто самый опытный в заготовительном?
– Дегтярев.
– Дегтярева – бригадиром, Лабутного – к нему… Что с обедом, Николай Серафимович?
– Обед, Андрей Николаевич, носят с кухни по цехам. Вам занесут, я распоряжусь.
– Спасибо, можете идти.
После обеда зазвонил телефон. Трубка отозвалась голосом Свищова. Он оповестил Рябинина о выделении комнаты и об экипаже, который будет ждать его в семнадцать ноль-ноль для переселения.
Затем позвонил Трофимов и со смехом рассказал, как быстро распространяются по заводу слухи, похвалил смелое начинание. Суп с отрубями и пшенная каша камнем лежали в желудке – Андрей с трудом отвечал директору.
Явился Сергунов с нарядами, терпеливо объяснил, что к чему, указывая, где подписать. Рябинин вдумчиво читал и подписывал бумажки.
Зашел Ковальчук – сообщил о заседании завкома, назначенном на шестнадцать ноль-ноль. Андрей записал информацию в голубом служебном блокноте.
К концу рабочего дня явился неизвестный молодой человек, оповестил о заседании ячейки комсомола, назначенном на шесть вечера. И это пометил Рябинин в голубом блокноте.
Глава VI
Глава VII
Поднялся шум, там и сям слышались беспорядочные выкрики.
– Тихо, товарищи! – громко скомандовал Рябинин. – Отвечу. Не будем искажать суть вопроса. Нам комиссары из комсомола не нужны. Убежден, политикой заниматься надобно вне работы. Старые рабочие – мастера своего дела, им и руководить бригадами. Молодые пусть учатся, а чтобы вас не зажимали, товарищ Лабутный, трудитесь наравне со стариками. И еще. Мой приказ: в рабочее время никаких комсомольских, профсоюзных и иных дел. Исключение – распоряжение директора, не меньше! Я сам комсомолец, но пора митингов прошла. Остальные вопросы – по окончании рабочего дня, в моем кабинете. Благодарю за внимание.
Андрей направился к своей зеленой двери. Сергунов шел следом. Они вошли в кабинет, мастер затворил дверь и уселся напротив начальника:
– Уф! Задали вы им работенку, Андрей Николаевич! Весь обед будут шебуршить. А решение правильное. И, смею сказать, неординарное для комсомольца…
– Готовьте приказ, – прервал его Рябинин, – комсу разделите равномерно по всем бригадам, ершистых разведите в разные стороны. Кто самый опытный в заготовительном?
– Дегтярев.
– Дегтярева – бригадиром, Лабутного – к нему… Что с обедом, Николай Серафимович?
– Обед, Андрей Николаевич, носят с кухни по цехам. Вам занесут, я распоряжусь.
– Спасибо, можете идти.
* * *
После обеда зазвонил телефон. Трубка отозвалась голосом Свищова. Он оповестил Рябинина о выделении комнаты и об экипаже, который будет ждать его в семнадцать ноль-ноль для переселения.
Затем позвонил Трофимов и со смехом рассказал, как быстро распространяются по заводу слухи, похвалил смелое начинание. Суп с отрубями и пшенная каша камнем лежали в желудке – Андрей с трудом отвечал директору.
Явился Сергунов с нарядами, терпеливо объяснил, что к чему, указывая, где подписать. Рябинин вдумчиво читал и подписывал бумажки.
Зашел Ковальчук – сообщил о заседании завкома, назначенном на шестнадцать ноль-ноль. Андрей записал информацию в голубом служебном блокноте.
К концу рабочего дня явился неизвестный молодой человек, оповестил о заседании ячейки комсомола, назначенном на шесть вечера. И это пометил Рябинин в голубом блокноте.
Глава VI
Удар рынды в три часа пополудни означал конец рабочего дня. Андрей облегченно вздохнул, подождал четверть часа и вышел в цех.
Он прошелся меж верстаков, зашел в заготовительный, осмотрел еще теплые машины и горы напиленных досок. Затем заглянул в раздевалку, присел за стол, на котором в беспорядке были разбросаны костяшки домино.
Это и есть его рабочее место, плацдарм для новой жизни. Андрею стало немного грустно. Что он знал об этой жизни? Неизвестно.
Рябинин тяжело вздохнул: вспомнил о матери и об отце, о милом, существующем для него только в грезах, Петербурге и своей жизни последних восьми лет. Многое повидал он за эти годы. А сказать проще – кровь, надежды и разочарования. И вот теперь снова надежда. И страх разочарования. А еще тот Большой страх, вечный, загнанный в глубину души, недремлющий. Бдительный страх.
Он возник в морозном ужасном марте 1920-го, в белопотолочном, заформалиненном госпитале Иркутска…
– …Очнулись, товарищ Рябинин? Славненько!
Очкастый, небритый доктор.
«Рябинин?.. Кто таков Рябинин?.. Где я?»
И боль в груди.
А доктор все щебечет:
– Я сразу сказал: выкарабкается. Вы – счастливчик. Весь ваш полк истребили каппелевцы, вы единственный остались в живых.
– Где я? – вопрос стоил нечеловеческих усилий.
– В госпитале. Не помните ничего? Хм, неудивительно – такое ранение! Вас и опознали-то по документам в полушубке.
«Полушубок! Теплый новенький тулупчик, снятый с убитого красного командира…»
Вот тут он и пришел, Большой страх. «Значит, там были документы! Как там его? Рябинин! Боже мой, святые заступники, не забыть бы! Главное – не спать, а ну как случится бред? А в бреду… Ротмистр Зимин, помирая, честил на чем свет стоит всех этих красноперых да комиссаров… А может, уже?.. Да нет, иначе давно бы к стенке поволокли… Впрочем, так лучше – в беспамятстве, без мучений… Рябинин… Рябинин!..»
А ночью пришли кошмары. Безликие кричащие существа твердили одно: «Кто ты? Кто?»
И было утро, и молоденькая санитарка, вкус клюквенного компота на губах, и ее спасительный вопрос:
– Как чувствуете себя, Андрей Николаевич? – Ласково так спросила, улыбчиво, и на душе полегчало.
Следующей ночью ему приснился его командир, генерал Каппель. Был он, как в тот, последний их день, – в солдатской шинели с поднятым воротником, задубелое от морозного ветра лицо покраснело, глаза грустные. «Кончено, Миша. Нет ничего, даже чести скоро не останется. Сотрут ее из памяти людской. Попробуй выжить». Повернулся Владимир Оскарович и пошел в пургу: руки в карманах, в стоптанных валенках. Уходила в небытие легенда и слава белого воинства…
Андрей отмахнулся от воспоминаний, в который раз убеждая себя, что не первый год достойно служит новой стране. Служит, но не может смириться с тем, что умерла его страна, как умер он сам холодным мартовским днем, ослепленный вспышкой гранаты, растерзанный и умиротворенный. Он помнил ту последнюю мысль, возникшую в мозгу вместе с болью: «Наконец-то!»
Не случилось…
Он желал смерти, желал ее задолго до разгрома белых армий. Не от трусости желал – от безысходности.
Помнится, после взятия Казани все войско пребывало в эйфории. Мечтали: завтра – Котлас, затем – Москва! Срежем гнойный нарыв большевизма и заживем счастливо. Он смотрел на лица однополчан и в душе горько смеялся. Как они заживут, эти опустошенные войной люди? Выйдут из заваленных трупами окопов и начнут отстраивать разоренные города? Отмоют окровавленные в застенках контрразведок руки? Стряхнут с себя кокаиновый дурман и забудут привычное желание убивать? Ничем они были не лучше большевиков. Растеряли, пропили, утопили в крови истинно человеческое…
Его командиром полка в Красной армии был некий Четвериков, бывший царский полковник. Андрей спросил его в минуту откровения, зачем он служит новой власти. Сделал Четвериков непроницаемое лицо и стал распространяться об убеждениях, народе и земле русской. Какие, к черту, убеждения? Дворянин до мозга костей, потомственный военный, до политики ему – как до неба! Еще пару лет назад он с трудом отличал эсеров от анархистов, и вдруг – «по убеждению»! Выжить пытался. Всего лишь выжить…
Андрей взглянул на часы – пора на заседание завкома.
Он отворил дверь и очутился в комнате, где за длинным, покрытым кумачом столом чинно, в ряд, сидели девять человек. Кто-то бросил Рябинину: «Заходите» – он затворил дверь и огляделся.
Они – пожилые и строгие на вид, родственные своей неприступностью. В голове мелькнуло: «Ареопаг, собрание судьбу вершащих старцев. Очевидно, почтенные члены завкома так и считают».
Андрей поздоровался. Ему предложили сесть на стоящий перед «престолом» стул. Теперь он стал ближе к ним. Узнал в одном Ковальчука, облаченного уже не в робу, а в темную блузу.
Председатель, остроносый и морщинистый, заговорил:
– Заводской комитет профсоюза металлистов хотел бы знать, почему вы, не посоветовавшись, принимаете решения? Вы, и дня не проработавший на заводе, игнорируете собрание старейших пролетариев.
Рябинин вздохнул:
– Поверьте, уважаемые члены комитета, я очень почитаю опытных пролетариев, но ответьте мне на вопрос: почему я обязан держать ответ перед вами? Руководство заводом осуществляет дирекция и партком, ваши функции, насколько мне известно, иные.
Ареопаг молчал. Выдержав паузу, председатель ответил:
– Нам не впервой слышать такие речи. Мы только хотели знать, на чьей вы стороне.
– Я? – удивился Андрей. – Ни на чьей. Я обязан выполнять работу, и я буду ее выполнять. Ежели вы, уважаемый, займете должность директора, я охотно подчинюсь вашим приказам. Пока же – извините, решения, относящиеся к моей компетенции, буду принимать сам. Единолично. Тем более что директор одобрил мою инициативу.
– Не кипятись ты, Андрей Николаевич, – подал голос лысый толстяк справа, – мы тебе не враги. Пойми ты, мил человек, мы отработали на этом заводе по двадцать, тридцать, а вот Петрович – аж тридцать шесть лет, – лысый указал на мощного старика рядом. – У Петровича общий стаж работы – сорок семь лет, мальчонкой начинал! Уразумей: мы живем заводом, брали на нем власть в семнадцатом, уберегли от беляков в гражданскую, а что теперь? Смотри! – Он стал загибать пальцы. – Комсомольцы-сопляки командуют, орут; партком, опять же, власть! За каким делом на заводе партком? Пускай они там, в Москве, на съездах дискутируют, а здесь – мы власть. Она и революция-то, для кого совершалась? Для рабочего класса, аль не так?
– Верно, правильно меркуешь, Иван Палыч! – закивали старейшины.
– Ты вот заметь, Николаич: у нас на заводе первыми появились меньшевики! – продолжал Иван Павлович. – И было это аж в девятьсот третьем годе! У нас и Петрович меньшевиком был.
– Я, сынок, убеждений не меняю, и баста! – прервав Ивана Павловича, забасил Петрович. – Не было никаких парткомов в семнадцатом, когда Савелия-то Бехметьева выгоняли. А нынче куды притопали? Большевики в автомобилях раскатывают, буржуи-нэпманы, чтоб их бес взял, – снова в пролетках носятся!
А мы, как были с голыми руками, так и остались, – Петрович поднял вверх огромные лапищи со скрюченными пальцами.
С другого конца стола раздался смех:
– С голыми руками-то ладно, с голой задницей остались – это вернее!
Ареопаг невесело загоготал.
– Будет вам! – цыкнул председатель и обратился к Рябинину:
– Запомни наш наказ: мы тебе всегда поможем, но и ты смекни, где правда, не будь безмозглым теленком. В целом сразу видно, ты – парень порядочный и верный делу, хоть и не рабочей кости.
– Ты из каких будешь, Николаич? – поинтересовался Петрович.
– Из мещан, – Андрей опустил глаза.
– Мещане тоже разные бывают, – замахал руками Иван Павлович, – товарищ Рябинин – человек заслуженный, орденоносец.
Председатель улыбнулся:
– Спасибо, что зашел, не побрезговал стариками. К нам ведь теперича мало заходят, не то что в семнадцатом. Сила мы были.
Андрей шел к проходной и думал о заводских ветеранах. Они напоминали потерявшихся и обворованных на ярмарке детей. Ему стало жалко старых рабочих теплой болезненной жалостью, какой жалеют увечных.
За воротами стоял присланный Свищовым экипаж – старинный фаэтон. Рябинин попросил отвезти его к Баранову за вещами.
В гостинице, собрав нехитрый скарб, он расплатился с Василием Павловичем и поблагодарил за приют и доброе отношение.
Покатили на квартиру. Дом располагался неподалеку, на улице Коминтерна, по пути на завод и немного влево. Улица – чистая и тихая, на таких до революции жили солидные врачи и профессора. Фаэтон остановился у трехэтажного дома.
Судя по эклектичности стиля, он был построен в последней четверти прошлого века: архитектура здания соединяла геометрическую простоту с изыском различных направлений – от малюсеньких колонн у окон лестничных пролетов до грандиозной ковки козырька парадного. Дом радовал глаз свежей розовой известкой, оттененной бордовым фундаментом.
Возница сверился с ордером и объявил, что приехали на место. Андрей забрал у извозчика документ и отправился искать домком.
Он располагался с черного хода, рядом с дворницкой. В маленькой комнатушке восседал полный молодой мужчина с добродушным, лунообразным лицом. Редкие пряди прилипли ко лбу – в комнате было жарко. Человек ознакомился с ордером, широко улыбнулся, раздвигая в стороны пудовые щеки, и отрекомендовался:
– Харченко, преддомкома. Очень рад!
Он протянул Рябинину перо:
– Присаживайтесь и соблаговолите заполнить анкету.
Перо оказалось весьма дрянным – противно шкрябало по бумаге. Приходилось то и дело погружать его в чернильницу, отчего ответы на вопросы анкеты получались неряшливо-жирные.
Харченко ожидал конца Андреевых мучений и по-толстяковски сопел.
Наконец анкета была заполнена, преддомкома встрепенулся и повел нового жильца смотреть квартиру. Черным ходом они поднялись на третий этаж и через кухню попали в длинный коридор.
– Вам повезло, гражданин Рябинин, – пояснил Харченко, – у вашей комнаты два входа – один с парадного, только ваш, а второй из коридора. Соседи-то ваши ходят из соседнего подъезда. Суетно!
Комната оказалась просторной и светлой, с грубым, выложенным, очевидно, не так давно камином. Осталась даже мебель прежних хозяев – платяной шкаф. Андрею понравилась его комната.
В коридоре застучали сапоги, и в комнату ввалился бородатый дворник с вещами Рябинина.
– Экипаж отпускать али как? – справился он.
– Нет-нет, пусть подождет – мне нужно успеть на комсомольское собрание.
Он прошелся меж верстаков, зашел в заготовительный, осмотрел еще теплые машины и горы напиленных досок. Затем заглянул в раздевалку, присел за стол, на котором в беспорядке были разбросаны костяшки домино.
Это и есть его рабочее место, плацдарм для новой жизни. Андрею стало немного грустно. Что он знал об этой жизни? Неизвестно.
Рябинин тяжело вздохнул: вспомнил о матери и об отце, о милом, существующем для него только в грезах, Петербурге и своей жизни последних восьми лет. Многое повидал он за эти годы. А сказать проще – кровь, надежды и разочарования. И вот теперь снова надежда. И страх разочарования. А еще тот Большой страх, вечный, загнанный в глубину души, недремлющий. Бдительный страх.
Он возник в морозном ужасном марте 1920-го, в белопотолочном, заформалиненном госпитале Иркутска…
– …Очнулись, товарищ Рябинин? Славненько!
Очкастый, небритый доктор.
«Рябинин?.. Кто таков Рябинин?.. Где я?»
И боль в груди.
А доктор все щебечет:
– Я сразу сказал: выкарабкается. Вы – счастливчик. Весь ваш полк истребили каппелевцы, вы единственный остались в живых.
– Где я? – вопрос стоил нечеловеческих усилий.
– В госпитале. Не помните ничего? Хм, неудивительно – такое ранение! Вас и опознали-то по документам в полушубке.
«Полушубок! Теплый новенький тулупчик, снятый с убитого красного командира…»
Вот тут он и пришел, Большой страх. «Значит, там были документы! Как там его? Рябинин! Боже мой, святые заступники, не забыть бы! Главное – не спать, а ну как случится бред? А в бреду… Ротмистр Зимин, помирая, честил на чем свет стоит всех этих красноперых да комиссаров… А может, уже?.. Да нет, иначе давно бы к стенке поволокли… Впрочем, так лучше – в беспамятстве, без мучений… Рябинин… Рябинин!..»
А ночью пришли кошмары. Безликие кричащие существа твердили одно: «Кто ты? Кто?»
И было утро, и молоденькая санитарка, вкус клюквенного компота на губах, и ее спасительный вопрос:
– Как чувствуете себя, Андрей Николаевич? – Ласково так спросила, улыбчиво, и на душе полегчало.
Следующей ночью ему приснился его командир, генерал Каппель. Был он, как в тот, последний их день, – в солдатской шинели с поднятым воротником, задубелое от морозного ветра лицо покраснело, глаза грустные. «Кончено, Миша. Нет ничего, даже чести скоро не останется. Сотрут ее из памяти людской. Попробуй выжить». Повернулся Владимир Оскарович и пошел в пургу: руки в карманах, в стоптанных валенках. Уходила в небытие легенда и слава белого воинства…
Андрей отмахнулся от воспоминаний, в который раз убеждая себя, что не первый год достойно служит новой стране. Служит, но не может смириться с тем, что умерла его страна, как умер он сам холодным мартовским днем, ослепленный вспышкой гранаты, растерзанный и умиротворенный. Он помнил ту последнюю мысль, возникшую в мозгу вместе с болью: «Наконец-то!»
Не случилось…
Он желал смерти, желал ее задолго до разгрома белых армий. Не от трусости желал – от безысходности.
Помнится, после взятия Казани все войско пребывало в эйфории. Мечтали: завтра – Котлас, затем – Москва! Срежем гнойный нарыв большевизма и заживем счастливо. Он смотрел на лица однополчан и в душе горько смеялся. Как они заживут, эти опустошенные войной люди? Выйдут из заваленных трупами окопов и начнут отстраивать разоренные города? Отмоют окровавленные в застенках контрразведок руки? Стряхнут с себя кокаиновый дурман и забудут привычное желание убивать? Ничем они были не лучше большевиков. Растеряли, пропили, утопили в крови истинно человеческое…
Его командиром полка в Красной армии был некий Четвериков, бывший царский полковник. Андрей спросил его в минуту откровения, зачем он служит новой власти. Сделал Четвериков непроницаемое лицо и стал распространяться об убеждениях, народе и земле русской. Какие, к черту, убеждения? Дворянин до мозга костей, потомственный военный, до политики ему – как до неба! Еще пару лет назад он с трудом отличал эсеров от анархистов, и вдруг – «по убеждению»! Выжить пытался. Всего лишь выжить…
Андрей взглянул на часы – пора на заседание завкома.
* * *
Он отворил дверь и очутился в комнате, где за длинным, покрытым кумачом столом чинно, в ряд, сидели девять человек. Кто-то бросил Рябинину: «Заходите» – он затворил дверь и огляделся.
Они – пожилые и строгие на вид, родственные своей неприступностью. В голове мелькнуло: «Ареопаг, собрание судьбу вершащих старцев. Очевидно, почтенные члены завкома так и считают».
Андрей поздоровался. Ему предложили сесть на стоящий перед «престолом» стул. Теперь он стал ближе к ним. Узнал в одном Ковальчука, облаченного уже не в робу, а в темную блузу.
Председатель, остроносый и морщинистый, заговорил:
– Заводской комитет профсоюза металлистов хотел бы знать, почему вы, не посоветовавшись, принимаете решения? Вы, и дня не проработавший на заводе, игнорируете собрание старейших пролетариев.
Рябинин вздохнул:
– Поверьте, уважаемые члены комитета, я очень почитаю опытных пролетариев, но ответьте мне на вопрос: почему я обязан держать ответ перед вами? Руководство заводом осуществляет дирекция и партком, ваши функции, насколько мне известно, иные.
Ареопаг молчал. Выдержав паузу, председатель ответил:
– Нам не впервой слышать такие речи. Мы только хотели знать, на чьей вы стороне.
– Я? – удивился Андрей. – Ни на чьей. Я обязан выполнять работу, и я буду ее выполнять. Ежели вы, уважаемый, займете должность директора, я охотно подчинюсь вашим приказам. Пока же – извините, решения, относящиеся к моей компетенции, буду принимать сам. Единолично. Тем более что директор одобрил мою инициативу.
– Не кипятись ты, Андрей Николаевич, – подал голос лысый толстяк справа, – мы тебе не враги. Пойми ты, мил человек, мы отработали на этом заводе по двадцать, тридцать, а вот Петрович – аж тридцать шесть лет, – лысый указал на мощного старика рядом. – У Петровича общий стаж работы – сорок семь лет, мальчонкой начинал! Уразумей: мы живем заводом, брали на нем власть в семнадцатом, уберегли от беляков в гражданскую, а что теперь? Смотри! – Он стал загибать пальцы. – Комсомольцы-сопляки командуют, орут; партком, опять же, власть! За каким делом на заводе партком? Пускай они там, в Москве, на съездах дискутируют, а здесь – мы власть. Она и революция-то, для кого совершалась? Для рабочего класса, аль не так?
– Верно, правильно меркуешь, Иван Палыч! – закивали старейшины.
– Ты вот заметь, Николаич: у нас на заводе первыми появились меньшевики! – продолжал Иван Павлович. – И было это аж в девятьсот третьем годе! У нас и Петрович меньшевиком был.
– Я, сынок, убеждений не меняю, и баста! – прервав Ивана Павловича, забасил Петрович. – Не было никаких парткомов в семнадцатом, когда Савелия-то Бехметьева выгоняли. А нынче куды притопали? Большевики в автомобилях раскатывают, буржуи-нэпманы, чтоб их бес взял, – снова в пролетках носятся!
А мы, как были с голыми руками, так и остались, – Петрович поднял вверх огромные лапищи со скрюченными пальцами.
С другого конца стола раздался смех:
– С голыми руками-то ладно, с голой задницей остались – это вернее!
Ареопаг невесело загоготал.
– Будет вам! – цыкнул председатель и обратился к Рябинину:
– Запомни наш наказ: мы тебе всегда поможем, но и ты смекни, где правда, не будь безмозглым теленком. В целом сразу видно, ты – парень порядочный и верный делу, хоть и не рабочей кости.
– Ты из каких будешь, Николаич? – поинтересовался Петрович.
– Из мещан, – Андрей опустил глаза.
– Мещане тоже разные бывают, – замахал руками Иван Павлович, – товарищ Рябинин – человек заслуженный, орденоносец.
Председатель улыбнулся:
– Спасибо, что зашел, не побрезговал стариками. К нам ведь теперича мало заходят, не то что в семнадцатом. Сила мы были.
* * *
Андрей шел к проходной и думал о заводских ветеранах. Они напоминали потерявшихся и обворованных на ярмарке детей. Ему стало жалко старых рабочих теплой болезненной жалостью, какой жалеют увечных.
За воротами стоял присланный Свищовым экипаж – старинный фаэтон. Рябинин попросил отвезти его к Баранову за вещами.
В гостинице, собрав нехитрый скарб, он расплатился с Василием Павловичем и поблагодарил за приют и доброе отношение.
Покатили на квартиру. Дом располагался неподалеку, на улице Коминтерна, по пути на завод и немного влево. Улица – чистая и тихая, на таких до революции жили солидные врачи и профессора. Фаэтон остановился у трехэтажного дома.
Судя по эклектичности стиля, он был построен в последней четверти прошлого века: архитектура здания соединяла геометрическую простоту с изыском различных направлений – от малюсеньких колонн у окон лестничных пролетов до грандиозной ковки козырька парадного. Дом радовал глаз свежей розовой известкой, оттененной бордовым фундаментом.
Возница сверился с ордером и объявил, что приехали на место. Андрей забрал у извозчика документ и отправился искать домком.
Он располагался с черного хода, рядом с дворницкой. В маленькой комнатушке восседал полный молодой мужчина с добродушным, лунообразным лицом. Редкие пряди прилипли ко лбу – в комнате было жарко. Человек ознакомился с ордером, широко улыбнулся, раздвигая в стороны пудовые щеки, и отрекомендовался:
– Харченко, преддомкома. Очень рад!
Он протянул Рябинину перо:
– Присаживайтесь и соблаговолите заполнить анкету.
Перо оказалось весьма дрянным – противно шкрябало по бумаге. Приходилось то и дело погружать его в чернильницу, отчего ответы на вопросы анкеты получались неряшливо-жирные.
Харченко ожидал конца Андреевых мучений и по-толстяковски сопел.
Наконец анкета была заполнена, преддомкома встрепенулся и повел нового жильца смотреть квартиру. Черным ходом они поднялись на третий этаж и через кухню попали в длинный коридор.
– Вам повезло, гражданин Рябинин, – пояснил Харченко, – у вашей комнаты два входа – один с парадного, только ваш, а второй из коридора. Соседи-то ваши ходят из соседнего подъезда. Суетно!
Комната оказалась просторной и светлой, с грубым, выложенным, очевидно, не так давно камином. Осталась даже мебель прежних хозяев – платяной шкаф. Андрею понравилась его комната.
В коридоре застучали сапоги, и в комнату ввалился бородатый дворник с вещами Рябинина.
– Экипаж отпускать али как? – справился он.
– Нет-нет, пусть подождет – мне нужно успеть на комсомольское собрание.
Глава VII
Собрание ячейки проходило в «Красном зале» – помещении над механосборочным цехом. Именно здесь утром 27 октября 1917 года рабочие Бехметьевского завода услышали о падении Временного правительства. Зал торжества идей большевизма окрасили в подобающий цвет – цвет горячей пролетарской крови.
Комсомольцы собрались в положенный час, но собрание не начиналось – ожидали секретаря ячейки Самыгина, вызванного в губком партии. Комса рассаживалась, травила байки и лузгала семечки.
С опозданием на полчаса явился-таки Самыгин, шустрый парень лет двадцати трех, и, пробежав к столу президиума, заговорил:
– Товарищи комсомольцы, считаю собрание открытым! На повестке дня три вопроса: «О работе ячейки в преддверии XIII съезда РКП(б)»; «О подготовке к губпартконференции» и последний вопрос – «Знакомство с начальником столярного цеха, членом РКСМ, товарищем Рябининым». Прошу, товарищ Скрябин, – он обратился к чернявому мальчонке лет семнадцати, секретарю собрания.
– На собрании присутствуют пятьдесят два члена союза из пятидесяти шести списочных, – читал по бумажке Скрябин, – по первому вопросу доложит зав.идеотделом товарищ Крылов; по второму – товарищ Самыгин; по третьему… Кстати, – Скрябин осмотрел зал, – товарищ Рябинин присутствует?
Андрей поднял руку.
– Очень хорошо, – кивнул Скрябин, – можно начинать.
На трибуну поднялся человек неопределенного возраста, с детским, но упрямым выражением лица, зав. идеологическим отделом Крылов. Докладчик говорил о достижениях ячейки в канун съезда партии. Андрей услышал о субботниках, воскресниках, вечерах-диспутах, выпусках стенгазет и даже о молодежном театре «Борец».
Информация показалась Андрею занятной, несмотря на то что оратор говорил вяло, с многочисленными паузами и речевыми ошибками. К счастью, через четверть часа Крылов завершил отчет, и его сменил на трибуне Самыгин. Он докладывал бойко, без заглядывания в текст, выражаясь красиво и доходчиво. Рябинин подумал, что, по крайней мере, реальное училище сей комсомольский вожак окончить сумел.
Самыгин рассказывал о необходимости благоустройства зала губкома для проведения партконференции. Он нашел глазами Андрея и отметил, что выполнение этой задачи целиком лежит на столярном цехе, а вся ячейка должна активно помогать. Закончив речь, Самыгин вернулся на председательское место.
Скрябин попросил Андрея подняться на сцену. Была зачитана анкета Рябинина, и комсомольцам предложили задать вопросы новому члену ячейки.
Девушка из президиума, симпатичная голубоглазая блондинка, спросила об отношении к оппозиции. Андрей отвечал осторожно, выговаривая штампованные фразы о единстве партии, о компромиссах и «общем деле всех трудящихся».
Вновь слово взял Самыгин:
– Я знаю, товарищи, что Андрей Николаевич был делегатом Третьего съезда комсомола и видел товарища Ленина!
Зал оживился.
– Это было давно, в двадцатом году, – улыбнулся Рябинин, – попал я на съезд случайно – заболел избранный делегат, боец моего эскадрона. В последний момент рекомендовали меня.
Он помолчал. Из зала крикнули:
– Расскажите, какой он был, Ильич?
Андрей нахмурился:
– Какой? Обыкновенный: маленького роста, лысый, рыжие усы и бородка. Я сидел далеко от сцены, видно было плохо.
Комсомольцы завороженно смотрели на Андрея и куда-то за него, на занавес сцены, где висел портрет недавно умершего вождя.
Паузу нарушило деликатное покашливание Самыгина и его предложение перейти к замечаниям. Послышался шум, и на сцену выскочил Лабутный:
– У меня есть замечание!
– Валяй, – пожал плечами Самыгин.
Лабутный влез на трибуну, вцепился пальцами в ее лакированные бока и, свирепо оглядев зал, крикнул:
– Ладно, чего уж там! Я всегда стоял за правду. Добрая анкета, делегат съезда. А у нас в цехе что вытворяет? Братва из столярного не даст соврать. Даю информацию: сегодня товарищ Рябинин поставил комсомольцев и прочую молодежь цеха в зависимость от старых рабочих, а значит – от реакционного завкома, что является предательством интересов ячейки…
Зазвонил колокольчик Самыгина.
– Суть замечаний ясна, спасибо, Ваня, – прервал он Лабутного.
Тот покраснел как рак, буркнул что-то и спустился в зал.
– О предложении начальника «столярки» создать бригады под руководством стариков, думаю, всем уже известно, – проговорил Самыгин. – Мое мнение: пусть Рябинин работает. Цыплят, как говорится, по осени считают, вот осенью и спросим. О столкновениях Лабутного с завкомом и с ветеранами тоже все в курсе, вопрос не новый. Повторю сказанное мною месяц назад: хватит, Ваня, искать врагов! Вы свободны, товарищ Рябинин. Предлагаю вынести резолюцию о готовности ячейки к съезду партии и обязательной помощи столярному цеху в подготовке зала губкома. Прошу голосовать! Кто «за»?
Поднялся лес рук.
– Единогласно! – отчеканил Самыгин. – Собрание считаю закрытым.
Комсомольцы встали и дружно запели «Интернационал».
По окончании гимна начали расходиться. К Андрею подошла блондинка из президиума, та, что спрашивала об отношении к оппозиции.
– Вас интересует Маяковский? – заглядывая в глаза, спросила она.
– В каком смысле? – не понял Рябинин.
– У нас после собрания – диспут, обсуждение последних стихов поэта, – пояснила девушка. – Хотите присутствовать?
– Может быть.
Она широко улыбнулась:
– Сейчас перекур до половины восьмого, затем приступим. Будет человек пятнадцать. Кстати, меня зовут Виракова Надежда, – девушка подала ладонь дощечкой.
– Очень приятно, – пожал руку Андрей.
Мимо пронесся Самыгин, кивнул на ходу:
– Рябинин, пойдем перекурим!
Они вышли в фойе, где уже толпились курильщики. Усевшись на свободный подоконник, затянулись папиросами.
– Крепкий орешек, Лабутный? – спросил Самыгин.
Андрей снисходительно улыбнулся:
– Вовсе нет. Таких горлопанов я на фронте попросту расстреливал. Опыт есть.
– Серьезный ты мужик, Андрей Николаевич! – нахмурился Самыгин.
Рябинин устало вздохнул:
– Я, Саша, не в бирюльки играл, и хотя здесь не фронт, работать Лабутного сумею заставить, а анархию его оставлю для диспутов.
– Только не перегибай, – Самыгин примирительно похлопал Андрея по плечу. – Ванька неплохой, шальной немного.
Он взглянул на часы:
– О-о, мне пора! Надо провести занятия по истории марксизма. Ты на диспут остаешься?
– Интересно послушать.
– Давай, включайся в работу. Завтра увидимся!
Они попрощались, и Самыгин побежал вниз по лестнице.
Комсомольцы бросали окурки в чугунные плевательницы и входили в зал.
В двадцатые годы устраивалось множество диспутов. Дискуссии разрывали партию. Споры партийных группировок скорее напоминали войну – шла борьба за власть. Простой народ, объединенный во всевозможные союзы, спорил на более невинные темы, казавшиеся тем не менее острыми и злободневными.
Сам диспут как таковой был выражением духовной жизни, причем «правильной», пролетарской. Спорили о литературе, об «общих вопросах культуры», о танцах, классовой морали, исторических событиях, моде, религии, достижениях науки. Нередко поднимаемые на диспутах темы были совершенно недоступны по уровню интеллекта спорщикам. Однако это не считалось недостатком, главное – выражение мнения, позиция. Позиция могла быть абсурдной, но если она имела широкую поддержку, принималась как доказанная и неоспоримая.
До поры до времени властям диспуты нравились. Они были эфемерной свободой слова и способом регулирования общественного мнения – ведь каждое «неправильное» мнение подавлялось, причем самими же дискутирующими. Инакомыслящие отщепенцы «засвечивались» и попадали в изоляцию.
Споры крестьян о преимуществах артели над совхозом не так интересны, как популярные споры литераторов о формах искусства или комсомольские диспуты-суды. Кого они только не судили! Судили за мягкотелость Дон Кихота и самого Сервантеса, «запутавшуюся в собственных предрассудках, падшую мадам Каренину», судили всех «недалеких» и «политически неграмотных» книжных героев, выражали «общественное мнение» по поводу газетных статей, мнение, в большинстве своем так и оставшееся неизвестным авторам.
Во всем «действе» был большой элемент игры. Комсомольцам нравилось играть в судейских – вершителей судеб бессловесных, зачастую несуществующих обвиняемых. Они не наигрались в детстве, ибо его не было. Детские годы пронеслись в кровавом вихре междоусобной бойни – не до игр было. Когда наступили мир и успокоение, вышла из тайников души неизрасходованная энергия детских желаний.
Сторонники диспутов были чрезвычайно любознательны. Сознательная молодежь и комсомольцы поглощали горы литературы. Читали не только обязательные газеты, но и множество книг и журналов различного толка. Иногда они не понимали прочитанного, многое не доходило до их сердец. В таком случае решали проблему весьма просто: «А что бы на это сказал Маркс? Или Ленин?» Рылись в цитатах, спрашивали у партийных авторитетов и – составляли свое мнение!
Собравшиеся на диспут в «Красном зале» комсомольцы уселись кружком. Диспут не обещал быть горячим, скорее ознакомительным. Обсуждалось последнее стихотворение Владимира Маяковского «Комсомольская».
Публике был предъявлен московский альманах, напечатавший произведение. На вопрос «Кто читал?» откликнулись немногие – альманах был свежим.
Кудрявый малый вызвался декламировать. Найдя нужную страницу в журнале, он встал и начал читать весьма торжественно, благо само стихотворение было весьма патетичным.
Андрей услышал его впервые – агрессивное, порывистое, зажигающее:
…Строит, рушит, кроит и рвет, Тихнет, кипит и пенится. Гудит, говорит, молчит и ревет Юная армия – ленинцы. Мы – новая кровь городских жил, Тело нив, ткацкой идеи нить, Ленин – жил, Ленин – жив, Ленин – будет жить…
На строчке «Ленин ведь тоже начал с низов, – жизнь – мастерская геньина…» декламатор сбился, «мастерскую геньину» он прошел тяжеловато, явно не понимая смысла. Ах, Владимир Владимирович, мастер словесных выдумок!
Дальше было проще, без трудных неологизмов. Последнюю строку о вечной жизни вождя чтец почти кричал.
Слушатели взорвались овациями, мытарства с «мастерской геньиной» были забыты. Начались выступления. Ораторы вдохновенно говорили о вечной жизни вождя.
Рябинин думал о своем: «Ах, судьба-то как издевается! Иконоборцы-безбожники творят кумира! Вот он, энтузиазм идолопоклонничества атеистов».
Внимание привлекло выступление некоего Золотова, безрукого парня лет двадцати с небольшим:
– Обратите внимание, товарищи, на слова «Биржа битая будет выть!». Это – ответ на наши вопросы о нэпе. Будет бита буржуазная сволочь, придет ее час! Будут биты и ее приспешники в оппозиции, лелеющие нэпмана и кулака. Душили мы их на фронтах и сейчас задушим, дайте срок! Мне хоть и оторвало руку деникинской гранатой, но и я встану в ряды бойцов, зубами рвать буду капиталистических гадов!
– «Зубами-ножами», – вставила девушка с косой.
– Верно, Глаша, «зубами-ножами», как у поэта, – кивнул Золотов.
Андрей разглядывал его: упрямый изгиб черных бровей, сжатый кулак единственной руки, глухой ворот рубахи давит на вспухшие жилы. «Чем занимается на заводе этот инвалид? На улице – толпы здоровой безработной молодежи, а тут подкармливают кипящих злобой увечных», – думал он.
Между тем Виракова подводила итоги. Было предложено закончить диспут с резолюцией: напечатать стихотворение Маяковского и расклеить по цехам. Комсомольцы единодушно согласились. Кудрявый декламатор взял поручение на себя, на этом стали расходиться.
– Как диспут? – обратилась к Андрею Виракова.
– Энергичные ребята, ветрены разве что.
– Горячие, да верные, – рассмеялась Надежда. – Наша ячейка – одна из сильнейших в городе.
Комсомольцы собрались в положенный час, но собрание не начиналось – ожидали секретаря ячейки Самыгина, вызванного в губком партии. Комса рассаживалась, травила байки и лузгала семечки.
С опозданием на полчаса явился-таки Самыгин, шустрый парень лет двадцати трех, и, пробежав к столу президиума, заговорил:
– Товарищи комсомольцы, считаю собрание открытым! На повестке дня три вопроса: «О работе ячейки в преддверии XIII съезда РКП(б)»; «О подготовке к губпартконференции» и последний вопрос – «Знакомство с начальником столярного цеха, членом РКСМ, товарищем Рябининым». Прошу, товарищ Скрябин, – он обратился к чернявому мальчонке лет семнадцати, секретарю собрания.
– На собрании присутствуют пятьдесят два члена союза из пятидесяти шести списочных, – читал по бумажке Скрябин, – по первому вопросу доложит зав.идеотделом товарищ Крылов; по второму – товарищ Самыгин; по третьему… Кстати, – Скрябин осмотрел зал, – товарищ Рябинин присутствует?
Андрей поднял руку.
– Очень хорошо, – кивнул Скрябин, – можно начинать.
На трибуну поднялся человек неопределенного возраста, с детским, но упрямым выражением лица, зав. идеологическим отделом Крылов. Докладчик говорил о достижениях ячейки в канун съезда партии. Андрей услышал о субботниках, воскресниках, вечерах-диспутах, выпусках стенгазет и даже о молодежном театре «Борец».
Информация показалась Андрею занятной, несмотря на то что оратор говорил вяло, с многочисленными паузами и речевыми ошибками. К счастью, через четверть часа Крылов завершил отчет, и его сменил на трибуне Самыгин. Он докладывал бойко, без заглядывания в текст, выражаясь красиво и доходчиво. Рябинин подумал, что, по крайней мере, реальное училище сей комсомольский вожак окончить сумел.
Самыгин рассказывал о необходимости благоустройства зала губкома для проведения партконференции. Он нашел глазами Андрея и отметил, что выполнение этой задачи целиком лежит на столярном цехе, а вся ячейка должна активно помогать. Закончив речь, Самыгин вернулся на председательское место.
Скрябин попросил Андрея подняться на сцену. Была зачитана анкета Рябинина, и комсомольцам предложили задать вопросы новому члену ячейки.
Девушка из президиума, симпатичная голубоглазая блондинка, спросила об отношении к оппозиции. Андрей отвечал осторожно, выговаривая штампованные фразы о единстве партии, о компромиссах и «общем деле всех трудящихся».
Вновь слово взял Самыгин:
– Я знаю, товарищи, что Андрей Николаевич был делегатом Третьего съезда комсомола и видел товарища Ленина!
Зал оживился.
– Это было давно, в двадцатом году, – улыбнулся Рябинин, – попал я на съезд случайно – заболел избранный делегат, боец моего эскадрона. В последний момент рекомендовали меня.
Он помолчал. Из зала крикнули:
– Расскажите, какой он был, Ильич?
Андрей нахмурился:
– Какой? Обыкновенный: маленького роста, лысый, рыжие усы и бородка. Я сидел далеко от сцены, видно было плохо.
Комсомольцы завороженно смотрели на Андрея и куда-то за него, на занавес сцены, где висел портрет недавно умершего вождя.
Паузу нарушило деликатное покашливание Самыгина и его предложение перейти к замечаниям. Послышался шум, и на сцену выскочил Лабутный:
– У меня есть замечание!
– Валяй, – пожал плечами Самыгин.
Лабутный влез на трибуну, вцепился пальцами в ее лакированные бока и, свирепо оглядев зал, крикнул:
– Ладно, чего уж там! Я всегда стоял за правду. Добрая анкета, делегат съезда. А у нас в цехе что вытворяет? Братва из столярного не даст соврать. Даю информацию: сегодня товарищ Рябинин поставил комсомольцев и прочую молодежь цеха в зависимость от старых рабочих, а значит – от реакционного завкома, что является предательством интересов ячейки…
Зазвонил колокольчик Самыгина.
– Суть замечаний ясна, спасибо, Ваня, – прервал он Лабутного.
Тот покраснел как рак, буркнул что-то и спустился в зал.
– О предложении начальника «столярки» создать бригады под руководством стариков, думаю, всем уже известно, – проговорил Самыгин. – Мое мнение: пусть Рябинин работает. Цыплят, как говорится, по осени считают, вот осенью и спросим. О столкновениях Лабутного с завкомом и с ветеранами тоже все в курсе, вопрос не новый. Повторю сказанное мною месяц назад: хватит, Ваня, искать врагов! Вы свободны, товарищ Рябинин. Предлагаю вынести резолюцию о готовности ячейки к съезду партии и обязательной помощи столярному цеху в подготовке зала губкома. Прошу голосовать! Кто «за»?
Поднялся лес рук.
– Единогласно! – отчеканил Самыгин. – Собрание считаю закрытым.
Комсомольцы встали и дружно запели «Интернационал».
* * *
По окончании гимна начали расходиться. К Андрею подошла блондинка из президиума, та, что спрашивала об отношении к оппозиции.
– Вас интересует Маяковский? – заглядывая в глаза, спросила она.
– В каком смысле? – не понял Рябинин.
– У нас после собрания – диспут, обсуждение последних стихов поэта, – пояснила девушка. – Хотите присутствовать?
– Может быть.
Она широко улыбнулась:
– Сейчас перекур до половины восьмого, затем приступим. Будет человек пятнадцать. Кстати, меня зовут Виракова Надежда, – девушка подала ладонь дощечкой.
– Очень приятно, – пожал руку Андрей.
Мимо пронесся Самыгин, кивнул на ходу:
– Рябинин, пойдем перекурим!
Они вышли в фойе, где уже толпились курильщики. Усевшись на свободный подоконник, затянулись папиросами.
– Крепкий орешек, Лабутный? – спросил Самыгин.
Андрей снисходительно улыбнулся:
– Вовсе нет. Таких горлопанов я на фронте попросту расстреливал. Опыт есть.
– Серьезный ты мужик, Андрей Николаевич! – нахмурился Самыгин.
Рябинин устало вздохнул:
– Я, Саша, не в бирюльки играл, и хотя здесь не фронт, работать Лабутного сумею заставить, а анархию его оставлю для диспутов.
– Только не перегибай, – Самыгин примирительно похлопал Андрея по плечу. – Ванька неплохой, шальной немного.
Он взглянул на часы:
– О-о, мне пора! Надо провести занятия по истории марксизма. Ты на диспут остаешься?
– Интересно послушать.
– Давай, включайся в работу. Завтра увидимся!
Они попрощались, и Самыгин побежал вниз по лестнице.
Комсомольцы бросали окурки в чугунные плевательницы и входили в зал.
* * *
В двадцатые годы устраивалось множество диспутов. Дискуссии разрывали партию. Споры партийных группировок скорее напоминали войну – шла борьба за власть. Простой народ, объединенный во всевозможные союзы, спорил на более невинные темы, казавшиеся тем не менее острыми и злободневными.
Сам диспут как таковой был выражением духовной жизни, причем «правильной», пролетарской. Спорили о литературе, об «общих вопросах культуры», о танцах, классовой морали, исторических событиях, моде, религии, достижениях науки. Нередко поднимаемые на диспутах темы были совершенно недоступны по уровню интеллекта спорщикам. Однако это не считалось недостатком, главное – выражение мнения, позиция. Позиция могла быть абсурдной, но если она имела широкую поддержку, принималась как доказанная и неоспоримая.
До поры до времени властям диспуты нравились. Они были эфемерной свободой слова и способом регулирования общественного мнения – ведь каждое «неправильное» мнение подавлялось, причем самими же дискутирующими. Инакомыслящие отщепенцы «засвечивались» и попадали в изоляцию.
Споры крестьян о преимуществах артели над совхозом не так интересны, как популярные споры литераторов о формах искусства или комсомольские диспуты-суды. Кого они только не судили! Судили за мягкотелость Дон Кихота и самого Сервантеса, «запутавшуюся в собственных предрассудках, падшую мадам Каренину», судили всех «недалеких» и «политически неграмотных» книжных героев, выражали «общественное мнение» по поводу газетных статей, мнение, в большинстве своем так и оставшееся неизвестным авторам.
Во всем «действе» был большой элемент игры. Комсомольцам нравилось играть в судейских – вершителей судеб бессловесных, зачастую несуществующих обвиняемых. Они не наигрались в детстве, ибо его не было. Детские годы пронеслись в кровавом вихре междоусобной бойни – не до игр было. Когда наступили мир и успокоение, вышла из тайников души неизрасходованная энергия детских желаний.
Сторонники диспутов были чрезвычайно любознательны. Сознательная молодежь и комсомольцы поглощали горы литературы. Читали не только обязательные газеты, но и множество книг и журналов различного толка. Иногда они не понимали прочитанного, многое не доходило до их сердец. В таком случае решали проблему весьма просто: «А что бы на это сказал Маркс? Или Ленин?» Рылись в цитатах, спрашивали у партийных авторитетов и – составляли свое мнение!
* * *
Собравшиеся на диспут в «Красном зале» комсомольцы уселись кружком. Диспут не обещал быть горячим, скорее ознакомительным. Обсуждалось последнее стихотворение Владимира Маяковского «Комсомольская».
Публике был предъявлен московский альманах, напечатавший произведение. На вопрос «Кто читал?» откликнулись немногие – альманах был свежим.
Кудрявый малый вызвался декламировать. Найдя нужную страницу в журнале, он встал и начал читать весьма торжественно, благо само стихотворение было весьма патетичным.
Андрей услышал его впервые – агрессивное, порывистое, зажигающее:
…Строит, рушит, кроит и рвет, Тихнет, кипит и пенится. Гудит, говорит, молчит и ревет Юная армия – ленинцы. Мы – новая кровь городских жил, Тело нив, ткацкой идеи нить, Ленин – жил, Ленин – жив, Ленин – будет жить…
На строчке «Ленин ведь тоже начал с низов, – жизнь – мастерская геньина…» декламатор сбился, «мастерскую геньину» он прошел тяжеловато, явно не понимая смысла. Ах, Владимир Владимирович, мастер словесных выдумок!
Дальше было проще, без трудных неологизмов. Последнюю строку о вечной жизни вождя чтец почти кричал.
Слушатели взорвались овациями, мытарства с «мастерской геньиной» были забыты. Начались выступления. Ораторы вдохновенно говорили о вечной жизни вождя.
Рябинин думал о своем: «Ах, судьба-то как издевается! Иконоборцы-безбожники творят кумира! Вот он, энтузиазм идолопоклонничества атеистов».
Внимание привлекло выступление некоего Золотова, безрукого парня лет двадцати с небольшим:
– Обратите внимание, товарищи, на слова «Биржа битая будет выть!». Это – ответ на наши вопросы о нэпе. Будет бита буржуазная сволочь, придет ее час! Будут биты и ее приспешники в оппозиции, лелеющие нэпмана и кулака. Душили мы их на фронтах и сейчас задушим, дайте срок! Мне хоть и оторвало руку деникинской гранатой, но и я встану в ряды бойцов, зубами рвать буду капиталистических гадов!
– «Зубами-ножами», – вставила девушка с косой.
– Верно, Глаша, «зубами-ножами», как у поэта, – кивнул Золотов.
Андрей разглядывал его: упрямый изгиб черных бровей, сжатый кулак единственной руки, глухой ворот рубахи давит на вспухшие жилы. «Чем занимается на заводе этот инвалид? На улице – толпы здоровой безработной молодежи, а тут подкармливают кипящих злобой увечных», – думал он.
Между тем Виракова подводила итоги. Было предложено закончить диспут с резолюцией: напечатать стихотворение Маяковского и расклеить по цехам. Комсомольцы единодушно согласились. Кудрявый декламатор взял поручение на себя, на этом стали расходиться.
– Как диспут? – обратилась к Андрею Виракова.
– Энергичные ребята, ветрены разве что.
– Горячие, да верные, – рассмеялась Надежда. – Наша ячейка – одна из сильнейших в городе.