— Да уж, говно еще то, — сделал, как всегда, глубокомысленное резюме Чесменский, выразился по-черному в половину силы и мастерски задействовал свой аналитический потенциал. — Только, похоже, это не де Гард нагадил. Он хоть и засранец редкостный, но все же с головой. А тут все через жопу — топорно, по-деревенски, с явным перебором. Ни мысли, ни вкуса, один только яд. И у какого же недоумка, князь, вырос на вас такой зуб?
   У какого, у какого… Буров ни секунды не сомневался, что и к подштанникам с ядом, и к табакерке с жалом, и к фауст-патрону с отравой приложил свою длань его светлость князь Платон. Гондон. По крайней примитивности покушения чувствуется. Тем более что мотивов для подобного действа у Платона Александровича более чем достаточно — вначале дали по рогам, а потом еще мозолят предерзко державные очи, такие охочие до мужского сословия. Посягая тем самым на самое святое, на его, князя Зубова, положение фаворита. И, как следствие, на статус всего клана[446]. Ну а уж тут, как говорят французы, tous les moyens sont bons[447]. Что же касается источника осведомленности Платона Александровича, то уж здесь-то совсем не сложно было догадаться, откуда дует ветер, — фрейлины ее величества не только слабы на передок, но еще и впрямь безмерно болтливы. В общем, он это, он, любимый наложник императрицы, занимающий аж тридцать шесть высших должностей, чьи имения сопоставимы по размерам с крупным европейским государством. Да, такому есть чего терять…
   — Ума не приложу, ваша светлость, — хмуро пожал плечами Буров, слезно возблагодарил за проявленную заботу, горестно вздохнул и стал откланиваться, дабы успеть безо всякой суеты привести себя в божеский вид перед предстоящим рандеву. Чай, не к блядям идем, к самодержице российской. Хотя, если глянуть в корень…
   — Да, князь, конечно, — согласился Алехан, кивнул, и сумрачное, с бульдожьими брылями лицо его выразило надежду. — Наденьте что-нибудь веселенькое, светлых тонов. И исподнее попикантней, в обтяжку. Женщины это любят.
   Ага, то самое, только что даренное, с вышитыми сердечками. Смертельно пикантное… И отправился Буров к себе, готовиться к высочайшему свиданию. Только думал все больше не о подштанниках, а о том, как кольчужку надеть под кафтан, засапожник угнездить да “клык дьявола” в кармане пристроить. А то ведь Зубов, Шешковский да де Гард — компания не очень-то приятная. Наконец, экипированный на славу, посмотрел он на себя в зеркало, скорчил рожу, лихо подмигнул и, оставшись имиджем доволен, покатил в четырехконном экипаже не куда-нибудь — в державный чертог. Пред светлейшие очи государыни российской, самодержицы и императрицы Божьей милостью. Так похожей на майоршу Недоносову из какого-то там отдела управления кадров ГРУ. Впрочем, на этот раз Екатерина напоминала генералиссимуса, триумфатора, победоноснейшего полководца — манерами, улыбкой, величественной интонацией, по всему чувствовалось, что свой литературный дар она почитает едва ли не за главное.
   — А, это вы, князь? — ласково кивнула она Бурову, мило округлила глаза и с дружественной гримаской подала ухоженную, пахнущую розмарином руку. — Прошу, прошу. Как там неугомонный граф Чесменский? Все воюет, воюет во славу отечества? Вот ведь неймется ему. А у вас, князь, исключительно приятный цвет лица — то ли оно загорело изрядно, то ли от природы смугло, на цыганский манер. Скажите, а не было ли в роду у вас гишпанской крови или, может, мавританской? Такой живой, волнительной, наделяющей буйным естеством…
   Да какие, к чертям собачьим, мавры и гишпанцы — остаточные явления это, последнее “прости” от великого Калиостро. Отбеливатель, видно, был некачественный, а может, все выпитое негативно повлияло…
   — Вы крайне наблюдательны, ваше величество. Все в нашем роду необычайно смуглы. Это благодаря тюркской царице Жасмин аль Бану, взятой Еремилом Буровым в плен в Караван-сарае, — с шармом и поклоном отвечал Вася Буров, трепетно облобызал государыневу длань и был отпущен с миром, дабы осмотреться, себя показать и внутренне настроиться на общение с прекрасным.
   Происходило это все во внушительной полукруглой зале — с хрустальными люстрами, плафонным потолком и наборным, филигранной работы полом. На стенах радовали глаз холсты и гобелены, воздух дрожал от пламени свечей, центральное место занимал невиданных размеров стол, четырехугольная доска которого была сделана из аметистового стекла и являла собой планы крепостей, с честью отвоеванных повелителем Тавриды у коварного и злобного оттоманского султана[448]. И среди всего этого великолепия ходили, разговаривали, показывали зубы, глазели на окружающих и на творения мастеров разные люди: ливрейные лакеи с подносами в руках, надувшиеся кавалеры с бриллиантами во всю грудь, красавицы в модных робах с пикантнейшими декольте, придворные, дипломаты, представители искусства. Бродил, скрестив руки на груди, цесаревич-наследник, вздыхал, глядя не на дам, а на шпалеры, несчастный Роджерсон[449], заигрывала тонко с французским послом блистательная шлюшка Фитингофф. Да, тусовка подобралась знатная — весь бомонд, вся богема, весь цвет дворянского общества. Всякой твари по паре. А вот Буров был один такой — редкой, экзотической породы, и на него посматривали, обращали внимание: вот дружески махнул рукой охмуряющий какую-то даму Разумовский, вот оценивающе, со знанием дела прищурилась графинюшка Брюс[450], вот подрулила, невзирая на придворный этикет, умильно улыбающаяся якобы Надя:
   — Ах, князь, это незабываемо, с той дивной пятницы я пребываю словно во сне, живу лишь одной надеждой повторения оного чуда. Служение Купидоново в вашем обществе есть лучшее из мечтаний для любой скромной девушки.
   Пышная грудь ее бурно волновалась, чувственные губы были влажны, хитрые, распутные зеленые глаза горели похотливым огнем. Уж кто-кто, а она-то не напоминала скромную девушку. Скорее ту, многократно искушенную, бродившую со Спасителем по Палестине…
   — Да, да, приятно было. Если что, почту за честь, — Буров мило улыбнулся, шаркнул многообещающе ножкой и хотел было податься в сторону, но внезапно передумал, пошел на контакт и залился курским соловьем — он увидел кавалера Шешковского. Одетый в скромный сиреневый камзолишко, главный инквизитор империи стоял у бюста Вольтера в натуральную величину и с кривенькой ухмылочкой, похожей на оскал, внимательно приглядывался к присутствующим. Стоял в полнейшем одиночестве, то ли гордом, то ли скорбном, близко к нему никто не подходил — во-первых, по определению грозен, а во-вторых, уж больно видом нехорош: лоб замотан тряпками аж до самых глаз, поверх парик кудлатый напялен, а сами-то глазищи, хоть и заплывшие, ужас как сверкают, огнем горят. Жуть. Один лишь Вольтер безропотно переносил общество инквизитора — улыбался тонко, по-отечески смотрел. Куда ты денешься — мудрец, философ, опять-таки без рук, без ног.
   — Ну когда же, князь, когда? Я вся дрожу, я вся изнемогаю, — снова затянула про свое, про девичье якобы Надя, и розовые прекрасные выпуклости ее едва не вынырнули из декольте. — Давайте сегодня. И чтобы не знали эти мерзкие замарашки, Сандунова и Фитингофф. Пусть потом они лопнут от зависти. О, князь, я обещаю вам, эту ночь вы запомните надолго…
   Как дама скажет. Было бы предложено. Как только, так сразу. Буров отвечал уклончиво, с тонкостью шутил, мастерски держал девушку в напряжении, а сам периферийным зрением следил за инквизитором — ну что, признает или нет? С одной стороны, конечно, стресс, аффект, острая, искажающая восприятие боль, а с другой — сильная воля, профессионализм, отточенная, как у всех садистов, память. А, похоже, признал, признал, ишь как воодушевился-то, словно карп на сковородке. Ну, теперь будет весело так уж весело. Итак, триумвират сложился — Зубов, де Гард и Шешковский. Бог любит Троицу.
   — Я сбрызну грудь “Вздохами амура”, живот — лавандовой водой, а лоно — розмариновой настойкой. Я надену прозрачный пеньюар с розовыми блондами и шелковый чепец с желтыми кружавчиками. Я буду словно Клеопатра на ложе нашей страсти. Мы начнем с “негрессе” — неторопливо, затем перейдем к “наезднице”[451], ну а уж потом я сделаю глубокий “постильонаж”, “сорву листок розы” и “сыграю на кларнете”[452]. Чтобы наконец добраться до “дилижанса”… — сообщила между тем якобы Надя, кокетливо придвинулась к Бурову, ищуще заглянула в глаза, но тут, на его счастье, ударили в гонг, и общество единодушно потянулось на премьеру — Господи не приведи опоздать.
   — Так, значит, сегодня, князь, сегодня, — конкретизировала страдалица, сделала игривый реверанс и, не мешкая, одной из первых устремилась в обитель Аполлона — любовь любовью, а положение-то обязывает.
   Делать нечего, пошел и Буров, впрочем, в охотку, с интересом, в театре он, верно, не был лет двадцать пять. А в таком и подавно, стилизованном под римский цирк. В коем стены были мраморные, занавес шит золотом, места же для зрителей, обитые зеленым бархатом, подымались ступенями и образовывали полукруг. В общем, действительно обитель муз, штаб-квартира Аполлона, чертог отдохновения души, вместилище всего возвышенного и прекрасного. А вот литературный опус ее величества был так себе. И по идее, и по стилю, да и по манере написания. Сюжетец пьесы не баловал: масон, обманщик, плут и шарлатан с изящным имечком Калифалкжерстон держал за круглых дураков народ православный в лице наивного и кроткого помещика Самблина. Навешал ему на уши лапши, что, мол-де, есть алхимик великий, что ел и пил с Александром Македонским и может увеличивать бриллианты “втрое больше того, как они теперь”. Затем, естественно, терпилу кинул, ручкой помахал и свинтил с концами. А несчастный помещик все сокрушался, что, “желая помочь в стесненных обстоятельствах, чудотворец варил мои богатства, но в один день котел, в котором кипели драгоценности, лопнул, а на другой день другой котел полетел в воздух и исчез”.
   М-да, не “Гамлет”, и не “Король Лир”, и не “Генрих IV”. Просто “Обманщик”…
   Народ реагировал на представление по-разному. Дамы ее величества преданно хихикали, французский посланник снисходительно кивал, наследничек престола брезгливо хмурил бровь, поддатый Разумовский благополучно дремал. Что же касается Бурова, то он все больше следил не за действом, а незаметно наблюдал за инквизитором империи — тот так и жег его глазищами из-под своих бинтов, при этом улыбался криво и крайне нелицеприятно. Как пить дать, замышлял какую-нибудь подлянку. Узнал, каналья, узнал…
   А пьеса между тем финишировала — под стенания Самблина, под аплодисменты зрителей, под крики придворного актива: “Браво!”
   — Чудовищно, — вроде бы себе под нос, но так, чтобы услышала и мать родная, выдохнул наследник престола, встал и двинулся в соседнюю залу, где помещался стол с напитками и закусками. Двинулся неспешно, по большой дуге, с тем чтобы подрулить к фрейлине Нелидовой[453] и сделать приглашающий кивок. — Компанию не составите, мадемуазель?
   Чувствовалось, что Бахус и Венера ему гораздо ближе Аполлона и Талии[454].
   — Ваше величество, мои поздравления, — приблизился к самодержице гроссмейстер Елагин, сладчайше улыбнулся с полнейшим одобрением, учтиво поклонился, изображая восторг. — Какой стиль, какой слог, какая глубина содержания! Этот негодный Калифалкжерстон с его бредовыми идеями развенчан, жестоко посрамлен и разбит в пух и прах. Вы, ваше величество, широтою мысли аки Гипатия Александрийская[455].
   Улыбался он через силу, нехотя, потому как пребывал в миноре. Этот чертов философский камень, для постижения секрета коего проведено было столько ночей в ротонде, все никак не давался ему в руки. А может, все-таки слукавил в чем Калифалк… тьфу, Калиостро?
   — Ну, князь, и каковы же ваши впечатления? — подплыла к Бурову царица, вальяжно, величественно, с улыбкой на устах. — Всецело отдаюсь на ваш суд. Надеюсь, вы зритель не слишком жестокосердечный?
   Судя по ее торжествующему виду, все ответы на свои вопросы она уже знала.
   — О, ваше величество, вы еще спрашиваете! — с чувством поклонился Буров, трепетно вздохнул, и голос его задрожал от восхищения. — Столько такта, шарма, знания жизни. Уж не знаю, которая из муз водила вашим пером, но, верно, такая же прекрасная, как и вы сами.
   Мастерски прогнулся, без намека на фальшь, преданно и честно глядя в глаза. Пусть, пусть их величество порадуется, женщины, аки мухи на мед, падки на лесть. А державные тем паче.
   — О, князь, вы, я вижу, и впрямь ценитель прекрасного, — отлично поняла его Екатерина, и умные, лукавые глаза ее игриво блеснули. — Давайте-ка приходите вы в четверг. Я вам покажу коллекцию своих гемм[456]. Прошу без церемоний, по-простому.
   А сама особым образом посмотрела на графинюшку Брюс, и та ответила ей сальным, развратно-ободряющим взглядом — мол, намек, ваше величество, ясен, клиент будет незамедлительно взят в работу. Не впервой-с…
   Бурову же этот взгляд очень не понравился — вот ведь до чего самоуверенные дамочки, все им ясно-понятно, расписано, как по нотам. За него, за Васю Бурова, решено, кого и как ему, Васе Бурову, трахать. Уж во всяком случае не потаскуху Брюс, чье целомудрие ни на каких условиях не возьмут ни в один ломбард. Так что не стал Буров дожидаться авансов “пробир-дамы”, а бочком, бочком, с галантнейшей улыбочкой начал подаваться на выход. Не куртизан какой, не жиголо, не проститутка мужского рода[457]. Пусть ее величество не обольщаются, не раскатывают какую-то там губу — не было в истории России фаворита по фамилии Буров. И не будет.
   Только вот слинять тихо, по-английски, не получилось — не дал какой-то хлыщеватый офицер в форме подпоручика кавалергардов.
   — Сударь, не соблаговолите ли на пару слов? — мощно боднул он воздух, с лихостью вызвонил шпорами и выдавил под усищами слащавую ухмылку. — Силь ву пле. Вот сюда, в бильярдную.
   “Никак Шешковский расстарался? Оперативно, молодец. — Буров, настраиваясь на побоище, шагнул в услужливо распахнутую дверь, приголубил в кармане, слава Богу, не “коготь” — “клык дьявола”, и выжидательно замер, оценивая обстановку. — Нет, нет, похоже, это не Шешковский…”
   Перед ним стояли в вызывающих позах двое ладных, погано улыбающихся молодцов — в доброй одежке, в исправной обувке и при длинных, залихватски повешенных шпагах[458]. Несмотря на разницу в возрасте и росте, между ними было что-то очень общее.
   — Сударь, я князь Николай Зубов, — грозно, с падающей интонацией начал первый молодец…
   — А я, сударь, его младший брат, князь Валерьян, — очень страшно, с жуткой артикуляцией подхватил второй.
   Поручик кавалергард не сказал ничего, молча прошмыгнул внутрь, притворил дверь и устроился на софе рядом с бюстом Потемкина-Таврического. Лицо его выражало равнодушие.
   — Вы же, сударь, прохвост, негодяй и каналья, — между тем дуэтом вскричали братья Зубовы и одновременно с изумительным проворством приласкали пальцами эфесы шпаг. — Вы жестоко оскорбили, нанесли урон и немилосердно унизили нашего среднего брата князя Платона. И ответите за это. Не угодно ли вам прогуляться с нами в какое-нибудь уединенное место? Требуем сатисфакции, и незамедлительной.
   При этом они надулись, приосанились, расправили плечи, выпятили груди и сделались похожими на индейских петухов.
   “Ах вот оно что. Ай да князь Платон, штопаный гондон. Значит, не мытьем, так катаньем”. Буров ухмыльнулся про себя, вытащил руку из кармана и сделал элегантный полупоклон:
   — Имею честь представиться: князь Буров-Задунайский-старший. Никогда канальей и прохвостом не был. А потому не премину всенепременнейше засунуть ваши длинные языки вам же, милостивые государи, в жопу. Готов к немедленному променаду до победного конца.
   Происходящее напоминало ему ситуацию где-нибудь на танцах в поселковом клубе после литра выпитого: а ну-ка выйдем!.. Еще сразу вспомнился любимый народом фильм: “Мы пришли, чтобы отомстить за честь опозоренной тобой сестры[459]. Такие обиды смываются только кровью…” Вот именно, кровью. Наверняка у братцев князей уже все было продумано и затевали они не честную сатисфакцию, а наивульгарнейшую мокруху. Так что все, шуточки закончились, начался процесс выживания.
   — Ну вот и славно, поедем на Крестовский. Есть там одна укромная полянка, — с облегчением в унисон выдохнули братья фаворита, убрали длани с рукоятей шпаг, по рожам видно — внутренне размякли, потеряли бдительность, посчитали Бурова уже холодным и тихим. Несколько преждевременно. Младшенький тут же получил мыском ботфорта в пах, скорчился, замычал и рухнул на колени, старший был осчастливлен прямым ладонью в нюх, замер на мгновение и спикировал в горизонталь — с грохотом, ничком, физиономией об пол. Кинувшийся было на выручку красавец кавалергард напоролся рожей на брошенный бильярдный шар, мигом затормозил, охнул и оказался настоящим другом — вытянулся неподалеку от корчащихся князей. А ведь и впрямь Бог-то любит троицу.
   — Увы, братцы, не судьба, променад отменяется, — не то чтобы огорчился Буров, вытер окровавленную ладонь галстуком Зубова-старшего, сплюнул непроизвольно, с брезгливостью, и быстренько подался к дверям. — Лечите яйца. Сатисфакция потом.
   Никто не отозвался, не дал ответа, только черный как смоль повелитель Тавриды посмотрел ему в спину с неодобрением — ишь ты, прыткий какой, разошелся, разгулялся, шарами расшвырялся. И вообще, зачем чалму снял?.. А Буров и не оглянулся, свинтил в темпе вальса — нынче в доме чесменского героя жарили на ужин молочного теленка.

VIII

   Если еврей имел сношение с нееврейкой[460], будь она трехлетней или взрослой, замужней или нет, и даже если он несовершеннолетний, в возрасте только девяти лет и одного дня, — поскольку он имел добровольное сношение с ней, ее должно убить, как в случае с животным, потому что через нее еврей оказался в затруднительном положении (осквернился).
Талмуд

 
   Следующий день уже с самого утра выдался хлопотным — нужно было встретить в обстановке секретности прибывающего морем провалившегося агента. Впрочем, ни Буров, ни Гарновский, отвечающий за успех предприятия, особо не перетрудились — отрядили кучера-поручика разбираться с таможней, а сами устроились за столиком на набережной, дабы побаловаться устрицами под аглицкое пивко. День был на удивление погожий, ясный, солнце плодило зайчиков на зеркале Невы, в воздухе витали экзотические ароматы, слышались птичьи голоса, тучами барражировали хозяйственные пчелы — Биржевая набережная и близлежащие лавки были превращены в импровизированные сады с роскошными пальмовыми, фиговыми и померанцевыми деревьями. Народу, несмотря на ранний час, было достаточно, — кто просто предавался моциону, наслаждаясь прелестью утра, кто с видом знатоков смотрел, как разгружают корабль, кто по примеру Бурова, Гарновского и прочих с энтузиазмом отдавал должное устрицам и пиву. Устрицы эти были восхитительно свежи и радовали вкус гастрономической изысканностью — их только что привез откуда-то с отмелей известный всем гурманам Петербурга голландец-рыбак. В чистой кожаной куртке и в белом фартуке, с остро отточенным ножом в руках, спешил он удовлетворить желание своих многочисленных клиентов, ловко, с профессиональной быстротой вскрывая лакомых затворниц. Смазливый паренек, работающий в паре с ним, прытко сновал между столиков с подносом, уставленным штофами со свежим пенящимся аглицким портером. Тяга у этого голландского рыбака была просто атомная… Однако, как говорится, не хлебом единым — специалисты по женской части любовались хорошенькими розовыми личиками под соломенными шляпками, пугливо выглядывавшими из иллюминаторов недавно прибывшего корабля. Живой груз этот предназначался в лучшие барские дома и состоял из немок, швейцарок, англичанок и француженок на должности нянек, гувернанток, бонн. Или просто, как говаривал Иоанн свет Васильевич, для “телесной нужды”. Взволнованные путешественницы ждали своих будущих хозяев и полицейского чиновника для прописки паспортов, еще, верно, не представляя, что такое российская волокита, канцелярская канитель и бюрократическая трясина, в которой сам черт не то что ногу сломит — погрязнет с гарантией по самые рога…
   Но только не кучер-поручик, привычный ко всякому, — не успели Буров и Гарновский съесть и по дюжине устриц, как он доставил конфидента-неудачника. Вернее, конфидентку. Ох, Боже ты мой, — Буров и Гарновский поперхнулись бархатным аглицким портером и мигом, с поразительным единодушием, потеряли всякий аппетит. Незадачливая шпионка внешне напоминала фурию. Это была сгорбленная, омерзительного вида старуха со всеми атрибутами матерой ведьмы: с длинным крючковатым носом, с отвислой губой, с морщинистым, будто изжеванным, страшным лицом. При длинной узловатой палке, жуткой, донельзя грязной шляпе и в стоптанных, безобразного фасона огромных мужских башмаках. А еще она воняла — падалью, мочой, экскрементами, нечистотами. Неописуемо, убийственно, сводяще с ума. Казалось, что провалилась она вполне конкретно — в выгребную яму, в сортир, в ретираду. Со всеми потрохами, вниз головой… Ну и бабушка, такую твою мать, божий одуванчик, железный авангард российской агентуры в далеком зарубежье!