Страница:
— Oser, Fratres, oser. А мой удел — savoir[178].
Ладно, оделись поисправнее, расселись по саням, тронулись. Ехали недолго, с полверсты, вылезли на большой поляне и, углубившись в лес, встали, растянувшись в линию. Отовсюду, спереди, с боков, слышался великий шум, звук рогов, выстрелы из ружей, яростный лай собак — это уже гнали поднятых из берлог медведей, как донесли еще за завтраком доезжачие, в количестве полудюжины голов. Гнали на убой.
Буров стоял у исполинской, напоминающей Александрийский столп сосны, вдыхал всей грудью морозный воздух и некстати вспоминал, как его дед перевоспитывал медведей. Справа нюхал табачок, отчаянно чихал сопливый Калиостро, слева поигрывал рогатиной бравый Мелиссино, неподалеку веселый Разумовский смотрел, как скачут белки по заснеженным ветвям. Тут же находились двое гайдуков в вычурных, со шлыками, бараньих шапках, бдели, жрали графа бешеными глазами, трепетно баюкали массивные фузеи. Не дай Бог что случится с их сиятельством-то. Башку сразу снимут, вместе с шапкой… А шум, гам, лай все нарастал, близился, накатывался девятым валом. Наконец минут через десять вдруг послышались крики: “Медведь! Медведь!”, воздух резко разорвали выстрелы, и из чащобы прямо на Калиостро пулей выскочил рассерженный Топтыгин. По-собачьи, на четырех, наклонив лобастую голову. А уж ревел-то, ревел. Понять его было несложно: ну и жизнь, ни посрать, ни пожрать, ни поспать[179]. Разбудили, твари двуногие, давят на психику, травят собаками. Куды Топтыгину податься… Ну щас я вам…
На Востоке говорят: загнанный в угол шакал становится тигром. А здесь не дворняга джунглей — пудов под двадцать клыков, когтей и жилистой сильной плоти. И шкура, которую не сразу-то и пробьешь. В общем — жуть.
Только Калиостро был, как видно, не из пугливых. С ухмылкой он захлопнул табакерку, сделал шаг вперед и, с резкостью взмахнув рукой, стал вычерчивать ею замысловатую кривую. И душераздирающий рык сразу стих. Медведь будто с ходу налетел на невидимую стену — замер, замотал башкой и, тонко заскулив на какой-то жалостливой ноте, мягко повалился в снеговую перину. Из его ужасной, широко разверстой пасти струйкой потянулась кровь.
— О, Бог мой! “Астральные шары”![180] Отрицательные флюиды! Какая концентрация! — выдохнул в экстазе изумленный Мелиссино, гайдуки синхронно, наплевав на бдительность, начали креститься, а Разумовский обрадовался и важно подтвердил:
— О да, transfert de force psyshique[181], сомнений нет — вот он, Corona Magica[182], Ars Magna.
— Людям лучше не есть. Отдайте собакам, — небрежно, ни к кому конкретно не обращаясь, промолвил Калиостро, порывисто вздохнул, хотел было понюхать табачку, но передумал, резко дернул головой. — Что-то у меня замерзли ноздри. Вернусь-ка я в сани.
Покрутил по-кроличьи носом, развернулся и вразвалочку, ни на кого не глядя, побрел прочь, сам со спины похожий на матерого медведя. Шатуна.
— Ну вот еще, собакам! Потемкину пошлем, — хмыкнул ему в спину Разумовский[183], сдвинул набекрень бобровую шапку, громко рассмеялся, как видно, своим мыслям, но тут же веселие отбросил, сделался серьезен — на него выкатился из-за кустов и попер чертом огромный ревущий медведь. Не такой, правда, огромный, как у Калиостро, но тоже не подарок, пудов на пятнадцать. К тому же, ощущая на себе хлыст человеческого взгляда[184], устремился он с вполне конкретными намерениями. Только ведь и Разумовский тоже был совсем не подарок[185] и долго раздумывать не стал. Точно вымерив дистанцию и мастерски поймав ритм, он коротко, без размаха всадил рогатину прямо в “убойную переднюю часть зверя” — в грудь. Удар был хорош, даже слишком, — отточенная сталь пронзила шкуру, прошла сквозь плоть, раздробила ребра и глубоко увязла в тверди позвоночника. Да, постарались их сиятельство, не пожалели сил — приложились так, что сломалась поперечница. Медведь издох сразу, без муки, лохматой бурой тушей вытянулся на снегу.
— Браво! Брависсимо! — с бодростью, радуясь за брата, отсалютовал рогатиной Мелиссино, гайдуки с облегчением вздохнули, а Бурову вдруг резко привалило счастье в виде исполинского — сразу-то и не поймешь: то ли наш, то ли гризли[186], — растревоженного медведя. Великолепный экземпляр — килограммов, наверное, под триста пятьдесят, а может, и поболе: четырехдюймовые, пусть и тупые, а с легкостью снимающие скальп когти, могучие лапы, способные сломать хребет лосю, пасть, полная хоть большей частью и коренных, но ох каких внушительных зубов[187]. Одно слово, зверь, хищник, машина для убийства. Однако у медведя было хорошо не только с когтями, но и с головой. Кинувшись было к Бурову, он вдруг замолк, остановился, шумно потянул ноздрями воздух и резко откорректировал курс — рванул к Разумовскому. Не захотел, как видно, связываться с этим матерым саблезубым огненно-красным зверем. К тому же еще и рогатым. На фиг, себе дороже, лучше к их сиятельству.
— Медведь! Медведь!
Гайдуки, словно по команде, вскинули фузеи, задержали дух, примерились, спустили курки. Да только без толку — у одного ружье дало осечку, другой выпалил в белый свет, словно в копеечку. А Разумовский, как ни старался, все никак не мог вытащить рогатину из медвежьего хребта. Ситуация на глазах становилась безрадостной, более того — угрожающей, и Буров это осознал, пожалуй, быстрее всех.
— Эва! — бросился он следом за медведем, уже на ходу почувствовал, что может не успеть, и, не раздумывая, на автомате метнул рогатину в лохматый болид. Пусть остановится, переключит внимание, а там, глядишь, и Разумовский сподобится как-нибудь привести себя в боевую готовность. Главное — попасть, взять тайм-аут, потянуть время. Буров попал, причем хорошо — на полдлины пера, в правый окорок. А вот медведь брать тайм-аут не стал: дико заревел, развернулся и полетел на обидчика. Терять ему, окромя рогатины, торчащей из зада, было решительно нечего. С рыком он вынырнул из снежной круговерти, подскочил к человеку с намерением убить и страшно удивился, даже застыл от любопытства, когда тот бросил ему в морду чалму. Это еще что такое? Медведь с невероятной ловкостью поймал презент, мощно взял на зуб, превратил в лохмотья, а едва раздался свист, встал на задние лапы и, загребая передними, пошел в атаку. Только Буров этого и ждал. Со звериной чуткостью держа в руке нож, он стремительно вышел на дистанцию. На миг в глаза ему бросились желтые клыки, огромный фиолетовый язык, в нос ударило отвратительное зловоние, затем сверкнула золингеновская сталь, и владыка леса рухнул мертвым — острый, многократно испытанный засапожник[188] вошел ему точно в сердце. Что-что, а рука у Бурова была крепкая.
— Ну как, жив? Ай да молодец, сущий Ганнибал! — подбежал бледный от увиденного Мелиссино, не тая эмоций, хлопнул Бурова по плечу. — Даром что арап, хоть сейчас в гвардию!
— Да, крупный экземпляр, — подошел мрачный, словно туча, Разумовский — от его былой веселости не осталось и следа. — Пудов, верно, двадцать с гаком.
Не говоря более ни слова, он уставился на жеваную чалму, сплюнул, шумно выдохнул, покачал головой и свирепо, раздувая ноздри, повернулся к гайдукам:
— По сто плетей, хамы! И в солдаты[189]. Там вас стрелять научат.
Потом сорвал с головы одного шапку, осчастливил Бурова:
— На, не мерзни. А тюрбан мы тебе справим новый. Ну, спаси Бог, выручил, не дал пропасть…
Неожиданно резко и порывисто обнял Бурова, но сразу отстранился и пошел прочь. Рекруты гайдуки смотрели ему в спину с ненавистью.
Скоро охота закончилась, вернее, закончились медведи. Мертвых исполинов доезжачие сволокли вместе, сняли с них шкуры и отрезали задние лапы, мясо которых позже подали жареным к обеду. Только Буров его есть не стал, Разумовский тоже. Архангельская телятина, шпигованная чесночком, куда приятнее. Намного легче для желудка и для души…
В город возвращались еще засветло, полным ходом, а впереди, обгоняя лошадей, летела птицей молва: волшебник-то, Калиостро… А арап-то, тот, что Трещалу завалил… Вот это да! Ну и ну! Да, дела…
А на следующий день рано утром пришла посылочка от Разумовского. Бывший гетман, как и обещал, справил Бурову новую чалму. Она была приятного колера, изящной формы и декорирована брошью размером с ладонь. Бриллианты, рубины, изумруды и сапфиры поражали размерами и качеством огранки.
IX
Ладно, оделись поисправнее, расселись по саням, тронулись. Ехали недолго, с полверсты, вылезли на большой поляне и, углубившись в лес, встали, растянувшись в линию. Отовсюду, спереди, с боков, слышался великий шум, звук рогов, выстрелы из ружей, яростный лай собак — это уже гнали поднятых из берлог медведей, как донесли еще за завтраком доезжачие, в количестве полудюжины голов. Гнали на убой.
Буров стоял у исполинской, напоминающей Александрийский столп сосны, вдыхал всей грудью морозный воздух и некстати вспоминал, как его дед перевоспитывал медведей. Справа нюхал табачок, отчаянно чихал сопливый Калиостро, слева поигрывал рогатиной бравый Мелиссино, неподалеку веселый Разумовский смотрел, как скачут белки по заснеженным ветвям. Тут же находились двое гайдуков в вычурных, со шлыками, бараньих шапках, бдели, жрали графа бешеными глазами, трепетно баюкали массивные фузеи. Не дай Бог что случится с их сиятельством-то. Башку сразу снимут, вместе с шапкой… А шум, гам, лай все нарастал, близился, накатывался девятым валом. Наконец минут через десять вдруг послышались крики: “Медведь! Медведь!”, воздух резко разорвали выстрелы, и из чащобы прямо на Калиостро пулей выскочил рассерженный Топтыгин. По-собачьи, на четырех, наклонив лобастую голову. А уж ревел-то, ревел. Понять его было несложно: ну и жизнь, ни посрать, ни пожрать, ни поспать[179]. Разбудили, твари двуногие, давят на психику, травят собаками. Куды Топтыгину податься… Ну щас я вам…
На Востоке говорят: загнанный в угол шакал становится тигром. А здесь не дворняга джунглей — пудов под двадцать клыков, когтей и жилистой сильной плоти. И шкура, которую не сразу-то и пробьешь. В общем — жуть.
Только Калиостро был, как видно, не из пугливых. С ухмылкой он захлопнул табакерку, сделал шаг вперед и, с резкостью взмахнув рукой, стал вычерчивать ею замысловатую кривую. И душераздирающий рык сразу стих. Медведь будто с ходу налетел на невидимую стену — замер, замотал башкой и, тонко заскулив на какой-то жалостливой ноте, мягко повалился в снеговую перину. Из его ужасной, широко разверстой пасти струйкой потянулась кровь.
— О, Бог мой! “Астральные шары”![180] Отрицательные флюиды! Какая концентрация! — выдохнул в экстазе изумленный Мелиссино, гайдуки синхронно, наплевав на бдительность, начали креститься, а Разумовский обрадовался и важно подтвердил:
— О да, transfert de force psyshique[181], сомнений нет — вот он, Corona Magica[182], Ars Magna.
— Людям лучше не есть. Отдайте собакам, — небрежно, ни к кому конкретно не обращаясь, промолвил Калиостро, порывисто вздохнул, хотел было понюхать табачку, но передумал, резко дернул головой. — Что-то у меня замерзли ноздри. Вернусь-ка я в сани.
Покрутил по-кроличьи носом, развернулся и вразвалочку, ни на кого не глядя, побрел прочь, сам со спины похожий на матерого медведя. Шатуна.
— Ну вот еще, собакам! Потемкину пошлем, — хмыкнул ему в спину Разумовский[183], сдвинул набекрень бобровую шапку, громко рассмеялся, как видно, своим мыслям, но тут же веселие отбросил, сделался серьезен — на него выкатился из-за кустов и попер чертом огромный ревущий медведь. Не такой, правда, огромный, как у Калиостро, но тоже не подарок, пудов на пятнадцать. К тому же, ощущая на себе хлыст человеческого взгляда[184], устремился он с вполне конкретными намерениями. Только ведь и Разумовский тоже был совсем не подарок[185] и долго раздумывать не стал. Точно вымерив дистанцию и мастерски поймав ритм, он коротко, без размаха всадил рогатину прямо в “убойную переднюю часть зверя” — в грудь. Удар был хорош, даже слишком, — отточенная сталь пронзила шкуру, прошла сквозь плоть, раздробила ребра и глубоко увязла в тверди позвоночника. Да, постарались их сиятельство, не пожалели сил — приложились так, что сломалась поперечница. Медведь издох сразу, без муки, лохматой бурой тушей вытянулся на снегу.
— Браво! Брависсимо! — с бодростью, радуясь за брата, отсалютовал рогатиной Мелиссино, гайдуки с облегчением вздохнули, а Бурову вдруг резко привалило счастье в виде исполинского — сразу-то и не поймешь: то ли наш, то ли гризли[186], — растревоженного медведя. Великолепный экземпляр — килограммов, наверное, под триста пятьдесят, а может, и поболе: четырехдюймовые, пусть и тупые, а с легкостью снимающие скальп когти, могучие лапы, способные сломать хребет лосю, пасть, полная хоть большей частью и коренных, но ох каких внушительных зубов[187]. Одно слово, зверь, хищник, машина для убийства. Однако у медведя было хорошо не только с когтями, но и с головой. Кинувшись было к Бурову, он вдруг замолк, остановился, шумно потянул ноздрями воздух и резко откорректировал курс — рванул к Разумовскому. Не захотел, как видно, связываться с этим матерым саблезубым огненно-красным зверем. К тому же еще и рогатым. На фиг, себе дороже, лучше к их сиятельству.
— Медведь! Медведь!
Гайдуки, словно по команде, вскинули фузеи, задержали дух, примерились, спустили курки. Да только без толку — у одного ружье дало осечку, другой выпалил в белый свет, словно в копеечку. А Разумовский, как ни старался, все никак не мог вытащить рогатину из медвежьего хребта. Ситуация на глазах становилась безрадостной, более того — угрожающей, и Буров это осознал, пожалуй, быстрее всех.
— Эва! — бросился он следом за медведем, уже на ходу почувствовал, что может не успеть, и, не раздумывая, на автомате метнул рогатину в лохматый болид. Пусть остановится, переключит внимание, а там, глядишь, и Разумовский сподобится как-нибудь привести себя в боевую готовность. Главное — попасть, взять тайм-аут, потянуть время. Буров попал, причем хорошо — на полдлины пера, в правый окорок. А вот медведь брать тайм-аут не стал: дико заревел, развернулся и полетел на обидчика. Терять ему, окромя рогатины, торчащей из зада, было решительно нечего. С рыком он вынырнул из снежной круговерти, подскочил к человеку с намерением убить и страшно удивился, даже застыл от любопытства, когда тот бросил ему в морду чалму. Это еще что такое? Медведь с невероятной ловкостью поймал презент, мощно взял на зуб, превратил в лохмотья, а едва раздался свист, встал на задние лапы и, загребая передними, пошел в атаку. Только Буров этого и ждал. Со звериной чуткостью держа в руке нож, он стремительно вышел на дистанцию. На миг в глаза ему бросились желтые клыки, огромный фиолетовый язык, в нос ударило отвратительное зловоние, затем сверкнула золингеновская сталь, и владыка леса рухнул мертвым — острый, многократно испытанный засапожник[188] вошел ему точно в сердце. Что-что, а рука у Бурова была крепкая.
— Ну как, жив? Ай да молодец, сущий Ганнибал! — подбежал бледный от увиденного Мелиссино, не тая эмоций, хлопнул Бурова по плечу. — Даром что арап, хоть сейчас в гвардию!
— Да, крупный экземпляр, — подошел мрачный, словно туча, Разумовский — от его былой веселости не осталось и следа. — Пудов, верно, двадцать с гаком.
Не говоря более ни слова, он уставился на жеваную чалму, сплюнул, шумно выдохнул, покачал головой и свирепо, раздувая ноздри, повернулся к гайдукам:
— По сто плетей, хамы! И в солдаты[189]. Там вас стрелять научат.
Потом сорвал с головы одного шапку, осчастливил Бурова:
— На, не мерзни. А тюрбан мы тебе справим новый. Ну, спаси Бог, выручил, не дал пропасть…
Неожиданно резко и порывисто обнял Бурова, но сразу отстранился и пошел прочь. Рекруты гайдуки смотрели ему в спину с ненавистью.
Скоро охота закончилась, вернее, закончились медведи. Мертвых исполинов доезжачие сволокли вместе, сняли с них шкуры и отрезали задние лапы, мясо которых позже подали жареным к обеду. Только Буров его есть не стал, Разумовский тоже. Архангельская телятина, шпигованная чесночком, куда приятнее. Намного легче для желудка и для души…
В город возвращались еще засветло, полным ходом, а впереди, обгоняя лошадей, летела птицей молва: волшебник-то, Калиостро… А арап-то, тот, что Трещалу завалил… Вот это да! Ну и ну! Да, дела…
А на следующий день рано утром пришла посылочка от Разумовского. Бывший гетман, как и обещал, справил Бурову новую чалму. Она была приятного колера, изящной формы и декорирована брошью размером с ладонь. Бриллианты, рубины, изумруды и сапфиры поражали размерами и качеством огранки.
IX
У каждого своя охота. Пока Буров и Калиостро изводили крупных хищников, Потемкин и Анагора тоже времени зря не теряли. Владыка Тавриды, оказывается, увез порнодионку к себе, и возвратилась та лишь на третий день — усталая, красивая и заневестившаяся, с бесстыдным блеском в ошалелых глазах. От переизбытка впечатлений, от переполнявших ее чувств она сделалась убийственно болтлива, требовала внимания и перманентного общения и, позабыв про такт, сдержанность и стыд, работала языком, словно метлой. Скоро Буров — да что там Буров! — все узнали, что князь Таврический неутомим, как бык, любвеобилен, страстен и в махании амурном[190] зело приятен, обожает грызть сырую репу, редиску и морковь, а министров принимает по-простому, не церемонясь, — босиком, в халате нараспашку, с голой грудью. Ну право же, такой Геракл, Аполлон Таврический, шарман и симпатик. В нее же, Анагору, влюбился без памяти, подарил горсть бриллиантов, жемчугу несчитано и, как пить дать, скоро предложит руку и сердце. И небезответно, видят боги, небезответно…
Если и раньше девушка блистала больше ляжками, чем умом, то теперь вообще… Словесный понос прогрессировал в вербальную дизентерию. По идее, конечно, фонтан этот следовало немедленно заткнуть, а Анагоре указать, чтоб впредь держалась скромнее, да только Калиостро было не до того: его (правда, за глаза), обозвали вором, мошенником, банальным шарлатаном и вызвали на дуэль с правом выбора оружия. Лейб-медик Роджерсон расстарался, распушил хвост, как видно, усмотрел опасного соперника, каналья. Вероятно, не понравилось ему, что заезжий маг вылечил графиню Бобринскую от родильной лихорадки, бригадира Ротмистрова — от падучей и паралича, а княжну Волконскую — от падагры, сепсиса и прогрессирующего слабоумия. Самому-то слабо, теперь вот, гад, и выступает. С одной стороны, это было далее хорошо — реклама двигатель торговли, а вот с другой… Лишняя потеря времени и нервов. Как бы там ни было, а наглецу следовало дать достойнейший отпор, так, чтобы и императрица поняла — Калиостро прибыл с серьезными намерениями.
— Проткните его шпагой, брат магистр, и всего делов, — с убийственным спокойствием посоветовал Елагин, и ноздри его носа хищно раздулись. — Насадите этого мерзкого червя на булавку. С вашими-то способностями, мессир, это раз плюнуть[191].
Сам он убивал людей неоднократно и особых угрызений совести по этому поводу не испытывал.
— А может, все же лучше взорвать его к чертям собачьим? — выразил сомнение хмурый Мелиссино, и худощавое, породистое лицо его несколько оживилось. — Пуд, а лучше два, пороху в карету. Правда, лошадей и кучера жаль…
Человек военный, привыкший мыслить с размахом, он во всем любил основательность и масштабный подход.
— Да бросьте вы, брат, ваши игры в Суворова. Шум, гам, кому это нужно? — отозвался Разумовский, сделал резкий жест, поднялся с кресла и с учтивым поклоном повернулся к Калиостро: — Одно ваше слово, великолепный брат магистр, и от этого лекаришки не останется и следа. Ну разве что круги на воде. Или небольшая кучка земли. Только дайте знать.
Практик и прагматик до мозга костей, он привык всегда действовать по принципу: не эффектность, а эффективность.
— Братья, вы, похоже, забыли, что In Nobis Regnat Iesus[192]. Ну право же, так нельзя. — Строганов порывисто вздохнул, сделался угрюм и сосредоточен. — Может, дать этому Роджерсону денег? Много! Чтоб угомонился!
У него самого денег было столько., что никогда никаких проблем ни в чем не возникало.
— Браво, брат! Все правильно, пусть угомонится. — Мелиссино с чувством кивнул, и в больших оливковых глазах его вспыхнули огни. — А выждав время, мы его успокоим навсегда…
Послушал-послушал Калиостро единомышленников, посоветовался с Spiritus Directores[193], да и послал лейб-медику ответ, писанный с иезуитской изощренностью: мол, ладно, заметано, согласен, Дуэли быть. Только не банальной, а с токсическим уклоном: каждому надо будет выпить яд противника, а затем, само собой, не откладывая дело в долгий ящик, нейтрализовать отраву. Чтобы самому в ящик-то… Так что чье противоядие будет лучше, тот и победит. Хотя, без сомнения, антидот царя Митридата[194], полученный им, Калиостро, от самого изобретателя, является самым действенным уже на протяжении двух тысяч лет. В общем, пишите завещание, готовьте дубовый макинтош, обувайте белые тапки. До встречи.
Только рандеву не состоялось, более того, Роджерсон даже не ответил на послание — поскучнел, притих и заткнулся с концами. А Калиостро, дабы неповадно было, подверг несчастного лейб-медика еще и энвольтованию[195]: вылепил его восковую копию, истыкал ее иголками и в конце концов превратил в бесформенную массу. И долго потом несчастный зскулап страдал желудком, головой и вялостью члена, проклиная тот день, когда связался с этим поганым итальянцем, продавшим — и это уж как пить дать! — свою ничтожную душонку дьяволу…
А между тем все-таки пришла весна. В парке у Елагина просели сугробы, прямо по Саврасову прилетели грачи, с крыш бессильно свесились фаллосы сосулек, снежное убранство города превратилось в талую грязь. И сразу стало обескураживающе ясно, что улицы в основном устланы досками[196], берега Невы лишь в малой своей мере забраны в гранит[197], а канализация еще только строится[198]. Зато набухли почки в скверах и садах, извозчики сменили сани на роспуски и дрожки, и Медный всадник расстался наконец со своей белой, словно саван, пелериной. Весна пришла в стольный град Петров, зажурчала мутными ручьями, обозначилась колесным скрипом, зачирикала по-воробьиному, разразилась судорожным кошачьим мявом. Весна… Пора любви, страстей и пения гормонов. Время совершения ошибок, подвигов и несусветных глупостей…
Да уж… Князь Таврический, к примеру, разошелся не на шутку, повадился теперь по три раза на неделе умыкать порнодионку в свой чертог, естественно, на ночь глядя, с концами, до утра. Анагора возвращалась взволнованная, счастливая, преисполненная эмоций, демонстрировала подарки и делилась впечатлениями. Со всеми смачными подробностями, скорее интимными, чем пикантными, коих в нескончаемых ее россказнях содержалось множество. В общем, вела себя глупо, вызывающе, громко кликала невзгоды на свою дурную голову. Однако Калиостро пока не вмешивался, сопел, хранил зловещее молчание — ждал, когда же все-таки князь Таврический устроит ему встречу с императрицей. Пора бы уже, пора, сундук с проклятым металлом поспел, давно дошел до нужных кондиций. Все, что должно было быть утроено, — с гарантией утроено. Так что хорошо бы деньги против стульев, как и уговаривались. А потом, откровенно говоря, великому волшебнику было просто некогда — он взял работу на дом. Собственно, подбросили враги, а отказаться не было никакой возможности.
А случилось так, что у графа Рокотова смертельно занемог наследник, единственный сынок, грудничок-кровинушка, одиннадцати месяцев от роду. Консилиум эскулапов с лейб-медиком во главе вынес беспощадный вердикт: исход, без сомнения, летален, наука медицинская здесь бессильна. И тут сволочь Роджерсон, желая насолить, с наигранным участием заметил:
— Ну разве что поможет волшебство. Обратитесь-ка вы к графу Фениксу. Вот кто дока по части чудес, так уж дока, говорят, для него нет ничего невозможного.
Утопающий хватается за соломинку. Безутешный отец привез Калиостро кучу золота, привет от Роджерсона и больного младенца. Вернее, доставил уже отмучившимся. Куда волшебнику податься — пришлось взять, с условием полного выздоровления где-то в течение месяца: именно за это время без труда можно вырастить приличного гомункула. И вот на крылах надежды граф Рокотов отчалил, а Калиостро, проклиная свою долю, принялся за спагирическое[199] действо. Алхимическая процедура была хоть и отлажена, но весьма непроста: сперва требовалось поместить человеческое семя в плотно закупоренную бутыль, затем бутыль — в лошадиный навоз и уж только потом заниматься истечением флюидов — “магнетизированием”. Итак, все началось со спермы. С тонкой проницательностью Калиостро понял, что наследник мавр или индус будет графу Рокотову явно не по душе, а потому озадачил в плане семени посвященного из Монсегюра. Тот, несмотря на consolamentura[200], принес в избытке, лошадиный навоз тоже нашелся без труда, и процесс пошел. А труп законного наследника графа Рокотова Калиостро расчленил, извлек arcanum sanguinis hominis[201], коагулировал и заключил в нефритовый сосуд, запечатанный именем Невыразимого. Пусть будет, пригодится.
Однако Бурова все эти алхимические дебри трогали мало. Ему больше нравилось бродить среди зарослей елагинского парка, думать о своем, смотреть на черные скелеты кленов, с чувством, не спеша, месить размякшие хребты аллей. Ласково светило солнышко, с бодростью свистели птички, мысли были добрые, несуетные, ленивые. Ползли себе по кругу обожравшимся питоном. Сытым, тяжелым и пока что неопасным. Эх, хорошо, когда некуда спешить… И вот однажды, когда все вокруг дышало миром и великолепием, а на душе у Бурова царила полная гармония, из-за деревьев вышли трое. Вразвалочку, с оглядочкой. Ба, знакомые все рожи — это были три богатыря от Орлова-Чесменского: Ботин, Соколин да Сема Трещала. Мудозвоны, клоуны тряпичные, уже как-то битые Буровым на невском льду. Неужели им, падлам в ботах, все мало! А утро-то такое благостное, а солнышко-то такое ласковое, а на душе-то так уютно, приятственно. Не дай Бог какая сволочь нарушит гармонию. “Ну все, если только сунутся, убью, — твердо, про себя, решил Буров, насупился и непроизвольно потянулся к сапогу, где покоился испытанный в мокром деле ножичек. — Загрызу, придушу, четвертую и утоплю в пруду. Вот ведь суки, неймется им!”
Однако богатырская рать пришла не “на вы”, с миром.
— Ну, что ли, здравствуй! — сразу покладисто сказал Соколик и горестно вздохнул. — Эфиоп ты наш рукастый!
Говорил он, из-за выбитых зубов, шепеляво, а выглядел, из-за свернутого клюва, неважно.
— И ногастый! — с вескостью подтвердил Ботин и непроизвольно тронул плавающие заживающие ребра. — Еще какой…
— По здорову ли, Маргадонушка? — протянул огромную, лопатообразную ладонь Трещала, и щекастое, все еще обвязанное тряпицей лицо его умилилось улыбкой. — А мы ведь, сударик, к тебе по делу. Их сиятельство граф Орлов-Чесменский прислали. С поручением.
Он кашлянул, выдержал недолгую паузу и начал разговор издалека.
— Волшебник-то твой как, харчем не обижает? А денежным припасом? А блядьми? Как живешь-то, Маргадонушка, можешь? Не тужишь?
— Да шел бы ты, сударик, к нам, от своего-то нехристя, — с ловкостью встрял в беседу ухмыляющийся Соколик и мощно крутанул тростью, какую по причине нездоровья держал теперь в руке вместо “маньки”. — Граф Алексей Григорьевич магнат, фигура видная, не обидит. Да и в обиду не даст. Опять-таки прокорм, полнейшее довольствие, почет и уважение. И по блядской части изрядно. Скажи, Семен?
— Еще как изрядно, — с важностью кивнул Трещала, крякнул, сунул руку в карман штанов и энергично почесался. — Давай, давай, Маргадонушка, сыпь к нам. Кулобой[202] ты заправский, знатный, будешь у их сиятельства словно сыр в масле кататься.
— Все рыло будет в меду и в молоке, — веско пообещал Ботин, высморкался и снова тронул стонущие плавающие ребра. — Так что передать их сиятельству графу Орлову-Чесменскому?
И ведь спросил, гад, точно с интонацией покойного Филиппова из бессмертного шедевра про Ивана свет Васильевича, который все меняет свою профессию: “Так что передать моему кеннингу? Кемский волость? Я, я”.
— Передай, что сразу соглашаются только бляди, — с твердостью ответил Буров, сухо поклонился и сделался суров. — А еще скажи, что Маргадон благодарит за честь и будет думу думать. Дело-то ведь непростое, нешутейное. А как надумает — свистнет.
Все правильно — отказаться никогда не поздно, а запасной вариант, он карман не тянет.
Если и раньше девушка блистала больше ляжками, чем умом, то теперь вообще… Словесный понос прогрессировал в вербальную дизентерию. По идее, конечно, фонтан этот следовало немедленно заткнуть, а Анагоре указать, чтоб впредь держалась скромнее, да только Калиостро было не до того: его (правда, за глаза), обозвали вором, мошенником, банальным шарлатаном и вызвали на дуэль с правом выбора оружия. Лейб-медик Роджерсон расстарался, распушил хвост, как видно, усмотрел опасного соперника, каналья. Вероятно, не понравилось ему, что заезжий маг вылечил графиню Бобринскую от родильной лихорадки, бригадира Ротмистрова — от падучей и паралича, а княжну Волконскую — от падагры, сепсиса и прогрессирующего слабоумия. Самому-то слабо, теперь вот, гад, и выступает. С одной стороны, это было далее хорошо — реклама двигатель торговли, а вот с другой… Лишняя потеря времени и нервов. Как бы там ни было, а наглецу следовало дать достойнейший отпор, так, чтобы и императрица поняла — Калиостро прибыл с серьезными намерениями.
— Проткните его шпагой, брат магистр, и всего делов, — с убийственным спокойствием посоветовал Елагин, и ноздри его носа хищно раздулись. — Насадите этого мерзкого червя на булавку. С вашими-то способностями, мессир, это раз плюнуть[191].
Сам он убивал людей неоднократно и особых угрызений совести по этому поводу не испытывал.
— А может, все же лучше взорвать его к чертям собачьим? — выразил сомнение хмурый Мелиссино, и худощавое, породистое лицо его несколько оживилось. — Пуд, а лучше два, пороху в карету. Правда, лошадей и кучера жаль…
Человек военный, привыкший мыслить с размахом, он во всем любил основательность и масштабный подход.
— Да бросьте вы, брат, ваши игры в Суворова. Шум, гам, кому это нужно? — отозвался Разумовский, сделал резкий жест, поднялся с кресла и с учтивым поклоном повернулся к Калиостро: — Одно ваше слово, великолепный брат магистр, и от этого лекаришки не останется и следа. Ну разве что круги на воде. Или небольшая кучка земли. Только дайте знать.
Практик и прагматик до мозга костей, он привык всегда действовать по принципу: не эффектность, а эффективность.
— Братья, вы, похоже, забыли, что In Nobis Regnat Iesus[192]. Ну право же, так нельзя. — Строганов порывисто вздохнул, сделался угрюм и сосредоточен. — Может, дать этому Роджерсону денег? Много! Чтоб угомонился!
У него самого денег было столько., что никогда никаких проблем ни в чем не возникало.
— Браво, брат! Все правильно, пусть угомонится. — Мелиссино с чувством кивнул, и в больших оливковых глазах его вспыхнули огни. — А выждав время, мы его успокоим навсегда…
Послушал-послушал Калиостро единомышленников, посоветовался с Spiritus Directores[193], да и послал лейб-медику ответ, писанный с иезуитской изощренностью: мол, ладно, заметано, согласен, Дуэли быть. Только не банальной, а с токсическим уклоном: каждому надо будет выпить яд противника, а затем, само собой, не откладывая дело в долгий ящик, нейтрализовать отраву. Чтобы самому в ящик-то… Так что чье противоядие будет лучше, тот и победит. Хотя, без сомнения, антидот царя Митридата[194], полученный им, Калиостро, от самого изобретателя, является самым действенным уже на протяжении двух тысяч лет. В общем, пишите завещание, готовьте дубовый макинтош, обувайте белые тапки. До встречи.
Только рандеву не состоялось, более того, Роджерсон даже не ответил на послание — поскучнел, притих и заткнулся с концами. А Калиостро, дабы неповадно было, подверг несчастного лейб-медика еще и энвольтованию[195]: вылепил его восковую копию, истыкал ее иголками и в конце концов превратил в бесформенную массу. И долго потом несчастный зскулап страдал желудком, головой и вялостью члена, проклиная тот день, когда связался с этим поганым итальянцем, продавшим — и это уж как пить дать! — свою ничтожную душонку дьяволу…
А между тем все-таки пришла весна. В парке у Елагина просели сугробы, прямо по Саврасову прилетели грачи, с крыш бессильно свесились фаллосы сосулек, снежное убранство города превратилось в талую грязь. И сразу стало обескураживающе ясно, что улицы в основном устланы досками[196], берега Невы лишь в малой своей мере забраны в гранит[197], а канализация еще только строится[198]. Зато набухли почки в скверах и садах, извозчики сменили сани на роспуски и дрожки, и Медный всадник расстался наконец со своей белой, словно саван, пелериной. Весна пришла в стольный град Петров, зажурчала мутными ручьями, обозначилась колесным скрипом, зачирикала по-воробьиному, разразилась судорожным кошачьим мявом. Весна… Пора любви, страстей и пения гормонов. Время совершения ошибок, подвигов и несусветных глупостей…
Да уж… Князь Таврический, к примеру, разошелся не на шутку, повадился теперь по три раза на неделе умыкать порнодионку в свой чертог, естественно, на ночь глядя, с концами, до утра. Анагора возвращалась взволнованная, счастливая, преисполненная эмоций, демонстрировала подарки и делилась впечатлениями. Со всеми смачными подробностями, скорее интимными, чем пикантными, коих в нескончаемых ее россказнях содержалось множество. В общем, вела себя глупо, вызывающе, громко кликала невзгоды на свою дурную голову. Однако Калиостро пока не вмешивался, сопел, хранил зловещее молчание — ждал, когда же все-таки князь Таврический устроит ему встречу с императрицей. Пора бы уже, пора, сундук с проклятым металлом поспел, давно дошел до нужных кондиций. Все, что должно было быть утроено, — с гарантией утроено. Так что хорошо бы деньги против стульев, как и уговаривались. А потом, откровенно говоря, великому волшебнику было просто некогда — он взял работу на дом. Собственно, подбросили враги, а отказаться не было никакой возможности.
А случилось так, что у графа Рокотова смертельно занемог наследник, единственный сынок, грудничок-кровинушка, одиннадцати месяцев от роду. Консилиум эскулапов с лейб-медиком во главе вынес беспощадный вердикт: исход, без сомнения, летален, наука медицинская здесь бессильна. И тут сволочь Роджерсон, желая насолить, с наигранным участием заметил:
— Ну разве что поможет волшебство. Обратитесь-ка вы к графу Фениксу. Вот кто дока по части чудес, так уж дока, говорят, для него нет ничего невозможного.
Утопающий хватается за соломинку. Безутешный отец привез Калиостро кучу золота, привет от Роджерсона и больного младенца. Вернее, доставил уже отмучившимся. Куда волшебнику податься — пришлось взять, с условием полного выздоровления где-то в течение месяца: именно за это время без труда можно вырастить приличного гомункула. И вот на крылах надежды граф Рокотов отчалил, а Калиостро, проклиная свою долю, принялся за спагирическое[199] действо. Алхимическая процедура была хоть и отлажена, но весьма непроста: сперва требовалось поместить человеческое семя в плотно закупоренную бутыль, затем бутыль — в лошадиный навоз и уж только потом заниматься истечением флюидов — “магнетизированием”. Итак, все началось со спермы. С тонкой проницательностью Калиостро понял, что наследник мавр или индус будет графу Рокотову явно не по душе, а потому озадачил в плане семени посвященного из Монсегюра. Тот, несмотря на consolamentura[200], принес в избытке, лошадиный навоз тоже нашелся без труда, и процесс пошел. А труп законного наследника графа Рокотова Калиостро расчленил, извлек arcanum sanguinis hominis[201], коагулировал и заключил в нефритовый сосуд, запечатанный именем Невыразимого. Пусть будет, пригодится.
Однако Бурова все эти алхимические дебри трогали мало. Ему больше нравилось бродить среди зарослей елагинского парка, думать о своем, смотреть на черные скелеты кленов, с чувством, не спеша, месить размякшие хребты аллей. Ласково светило солнышко, с бодростью свистели птички, мысли были добрые, несуетные, ленивые. Ползли себе по кругу обожравшимся питоном. Сытым, тяжелым и пока что неопасным. Эх, хорошо, когда некуда спешить… И вот однажды, когда все вокруг дышало миром и великолепием, а на душе у Бурова царила полная гармония, из-за деревьев вышли трое. Вразвалочку, с оглядочкой. Ба, знакомые все рожи — это были три богатыря от Орлова-Чесменского: Ботин, Соколин да Сема Трещала. Мудозвоны, клоуны тряпичные, уже как-то битые Буровым на невском льду. Неужели им, падлам в ботах, все мало! А утро-то такое благостное, а солнышко-то такое ласковое, а на душе-то так уютно, приятственно. Не дай Бог какая сволочь нарушит гармонию. “Ну все, если только сунутся, убью, — твердо, про себя, решил Буров, насупился и непроизвольно потянулся к сапогу, где покоился испытанный в мокром деле ножичек. — Загрызу, придушу, четвертую и утоплю в пруду. Вот ведь суки, неймется им!”
Однако богатырская рать пришла не “на вы”, с миром.
— Ну, что ли, здравствуй! — сразу покладисто сказал Соколик и горестно вздохнул. — Эфиоп ты наш рукастый!
Говорил он, из-за выбитых зубов, шепеляво, а выглядел, из-за свернутого клюва, неважно.
— И ногастый! — с вескостью подтвердил Ботин и непроизвольно тронул плавающие заживающие ребра. — Еще какой…
— По здорову ли, Маргадонушка? — протянул огромную, лопатообразную ладонь Трещала, и щекастое, все еще обвязанное тряпицей лицо его умилилось улыбкой. — А мы ведь, сударик, к тебе по делу. Их сиятельство граф Орлов-Чесменский прислали. С поручением.
Он кашлянул, выдержал недолгую паузу и начал разговор издалека.
— Волшебник-то твой как, харчем не обижает? А денежным припасом? А блядьми? Как живешь-то, Маргадонушка, можешь? Не тужишь?
— Да шел бы ты, сударик, к нам, от своего-то нехристя, — с ловкостью встрял в беседу ухмыляющийся Соколик и мощно крутанул тростью, какую по причине нездоровья держал теперь в руке вместо “маньки”. — Граф Алексей Григорьевич магнат, фигура видная, не обидит. Да и в обиду не даст. Опять-таки прокорм, полнейшее довольствие, почет и уважение. И по блядской части изрядно. Скажи, Семен?
— Еще как изрядно, — с важностью кивнул Трещала, крякнул, сунул руку в карман штанов и энергично почесался. — Давай, давай, Маргадонушка, сыпь к нам. Кулобой[202] ты заправский, знатный, будешь у их сиятельства словно сыр в масле кататься.
— Все рыло будет в меду и в молоке, — веско пообещал Ботин, высморкался и снова тронул стонущие плавающие ребра. — Так что передать их сиятельству графу Орлову-Чесменскому?
И ведь спросил, гад, точно с интонацией покойного Филиппова из бессмертного шедевра про Ивана свет Васильевича, который все меняет свою профессию: “Так что передать моему кеннингу? Кемский волость? Я, я”.
— Передай, что сразу соглашаются только бляди, — с твердостью ответил Буров, сухо поклонился и сделался суров. — А еще скажи, что Маргадон благодарит за честь и будет думу думать. Дело-то ведь непростое, нешутейное. А как надумает — свистнет.
Все правильно — отказаться никогда не поздно, а запасной вариант, он карман не тянет.