А вот что касается самого господина коменданта, то тут великолепием и не пахло — воняло за версту перегаром, чесноком, оленьей, трудно перевариваемой печенкой. Владыка острога изволил почивать по-спартански, сидя за столом, уткнувшись мордой в скрещенные руки. Засаленный парик его был не чесан вечность, камзол до изумления грязен, тонкие, хорошей формы пальцы — с траурной широкой каймой. Чувствовалось, что служил он Бахусу куда усерднее, чем отечеству.
— А не угодно ли вам будет, сударь, пробудиться? — с силой тронул его Буров за плечо, энергично потряс и приготовился излиться в монологе, что-де, мол, он, генерал Черемисов, присланный с секретной фискальной миссией, жестоко заблудился, проплутал по тайге, но духом не упал и готов незамедлительно приступить к ревизии. А посему…
— К ревизии. — Комендант рыгнул, поднял голову, и Буров натурально потерял дар речи: перед ним сидел в похмельном непотребстве его бывший босс маркиз де Сальмоньяк[509], грязный, опухший, все еще в обнимку с Бахусом. Господи, что же стало с ним, блестящим конфидентом?
— Ксюша, ты? — обрадовался он Лауре, восторженно икнул и выпустил на грудь обильную слюну. — Шифровальную книгу принесла? Сейчас дадим депешу в центр…
Заметив Бурова, он помрачнел, выругался, вгляделся и в страхе замахал руками, словно бы отгоняя привидевшийся кошмар.
— О Господи, князь! Вы, здесь… Ну теперь начнется…
— Что начнется, сударь? — сразу же обрел дар речи Буров и, сожалея об инкогнито, с живостью' спросил: — Нельзя ли поконкретней?
Видеть опального маркиза ему было и радостно, и горько — да, жив, жив, но в то же время мертв. Жмуряк не хуже, чем от де Гарда. Эх, Россия, мать Россия… Не мать ты — мачеха…
— Как это что, такую мать? — Бывший Сальмоньяк выругался и посмотрел на Бурова с негодованием, словно учитель на провинившегося мальца. — Шум-гам начнется, стрельба и мордобой. Уж я-то вас, князь, знаю. Майор-то карательный со своими архаровцами прибыл по вашу душу, — и, заметив, как сразу же Буров схватился за ствол, он пьяно захохотал: — Ну вот, что я говорил! Да не боись, ранее обеда, чую, не проспится… Слаб в коленках, не умеет пить…
Пошатываясь, он поднялся, дорулил до секретера, лихо, с пьяной удалью вытащил гербовый лист.
— Вот, князь, ознакомьтесь, сие велено читать прилюдно трижды на день в каждом остроге. И ведь читают.
Бумага впечатляла и была составлена с тонким знанием человеческой психологии. За поимку нехристя, татя, вора и просто государева преступника Васьки Бурова, с ловкостью выдающего себя за князя и генерала, полагалась награда в размере аж ста пятидесяти серебряных рублев — Причем людям беглым, озорным и каторжанским еще давалось и отпущение всех грехов — невзирая на их тяжесть, полностью. А тех, кто Ваське оному потакал бы, укрывал бы да содействовал бы, полагалось без промедления ковать железо и также почитать государственным преступником. А подписано сие воззвание было майором Зубовым, милостью Божьей начальником караульно-розыскной экспедиции. Чувствовалось, что дело свое он знал.
— Ладно, хрен с ним, пусть себе спит. А мы пока пойдем дальше. — Буров невозмутимо положил бумагу, в упор посмотрел на коменданта: — Проводника верного дашь? Оленей сами купим…
Вперед, вперед, только вперед, ну не зимовать же в одном остроге с карателем Зубовым…
— Что, дальше пойдешь? — Отставной маркиз вдруг оскалился, судорожно всхлипнув, сел, и болезненная гримаса до неузнаваемости изменила его лицо, не понять, то ли рассмеялся зло, то ли просто кинуло в тоску его. — Эх, князь, князь, а ведь идти-то тебе некуда… Чукчи вышли на тропу войны, а они ведь не люди — звери[510]. Вождь их, Харгитит, зело крови хочет, жуть как обиделся за бабу-то свою. Волком шастает по окрестным лесам, ясырей[511] не берет, убивает на месте. А вот баба-то его не шибко печалится, особо не переживает. Вишь, какая красавица, — и, сально рассмеявшись, он указал на нимфу, перевернувшуюся на живот и выставившую на обозрение роскошные арбузы-ягодицы. — Хорошая баба, в теле, и выпить не дура. Да и вообще не дура, только салом тюленьим воняет… Такое вытворяет, куда там шлюхам из “Трюма” с их оскомину набившим на причинном месте “дилижансом”. Сестра ее, правда, получше будет, да, увы, с майором карательным, Ксюша, миль пардон, махается. Тот прыткий больно, сволочь, из молодых, из ранних… А что, дамы-господа, не выпить ли нам? По старой-то памяти, за встречу? Посидим, поговорим, Париж вспомним, майору карательному, ежели заявится, в морду дадим… Что, не желаете? Ну и ладно, тогда я один. Ксюша, солнце мое, твое здоровье. Князь, с наилучшими пожеланиями, за вас…
После первого же стакана он сник, смачно, а-ля Чесменский, выругался и возвратился в свою начальную позицию — мордой в скрещенные на столе руки. Больше здесь делать было нечего…
— Хорошее имя Ксения, не затасканное, — одобрил Буров, погладил Лауру по щеке, и в голосе его вперзые за все время послышалась усталость: — Ты, женщина-загадка, пойдем отсюда, будем думать, что делать дальше.
Собственно, он уже придумал — не место было говорить. Молча они вышли из комендантских хором, миновали двор и окунулись в сутолоку острожной жизни. Такой нелегкой, шумной, кипучей и немудреной. Шлепали по лужам поршни, сапоги, стомы и босые ноги, терлись друг о друга кофты, кацавейки и сибирки, в воздухе висели крик, гул, брань, скрип колесных осей и лошадиное ржание. По площади шатались нищие, убогие, увечные, у лавок толпился северный народ — в волчьих, лисьих и песцовых мехах, в унтах с узорами, в ладных куртках из оленьей кожи. В начищенных котлах кипело варево, жарились на углях рыба и убоина, чад от перегретого масла смешивался с запахами чеснока, лука, хлеба и квасной вонью.
— Пироги с жару, пяток за пару! — кричали у лавок торговцы и зазывалы. — Купи калач, будешь силач! Не жалей грош, товар хорош!
У царева кабака да у харчевок с обжорками народу тоже хватало — хмельного, всякого, разного. Пили с утра пораньше — кто с горя, кто с радости, кто сдуру, кто просто так. С легкостью расставались с монетами, судорожно дергали горлом, истово, с жадностью, словно перед смертью припадали губами к чаркам. Забыться, захмелеть, залить глаза, дабы не видеть, не слышать и не понимать ничего. Уйти хотя бы на время из этой жизни…
Впрочем, не такой уж и плохой — похлебка была наваристой, жареное мясо — сочным, пироги с зайчатиной, капустой и грибами вызывали слюнотечение. Буров и Лаура поели, побаловались чайком и остановились отдышаться у пустующего эшафота. Больше всего на свете им хотелось сейчас сбросить шкуры, не спеша помыться в баньке и завалиться спать. В обнимочку, без задних ног. И чтобы никаких там Зубовых, де Гардов, летающих гадюк. Ни гнуса, ни мошки, ни зловонных болот… Однако это была минута слабости, не более.
— Да, вредно много жрать, — тяжело вздохнул Буров, вытащил мешочек с самым ценным и ласково взглянул на Лауру: — Вот, возьми. Как-нибудь перезимуешь. А я ухожу. Так что все, давай прощаться.
Хорошо было, разумеется, уйти не сразу, а заглянув еще к майору Зубову для разговора по душам. Однако толком с тремя патронами не поговоришь, а только спровоцируешь шум, гам и, в конечном счете, погоню. Так что лучше уйти тихо, по-английски, — ладно, пусть живет уродом.
— Прощаться? — изогнула бровь Лаура, покачала мешочек на руке, и неожиданно в голосе ее прорезалась ярость пантеры: — А меня ты, сволочь, спросил? Считаешь себя вправе решать за всех? Да на хрен оно нужно, это твое святое благородство? Я уже однажды чуть не потеряла тебя и более искушать судьбу не собираюсь. Так что заткнись насчет прощаний, — и она с силой, так что клацнули бриллианты, бросила мешочек Бурову. — Вместе, только вместе.
— Да пойми же ты, глупая, это опасно, черт знает как опасно. — Буров, не сдерживаясь, схватил ее за руку, обнял за плечи, потряс. — Ты ведь даже не знаешь, куда я, в какую сторону. Можешь не пройти. Запросто сложить башку, погибнуть. Слышишь ты, дуреха, погибнуть!
В глубине души, несмотря на злость, он был полон восхищения, преклонения и тревоги — какая женщина! Только вот и впрямь, пройдет ли?
— Да слышу я, слышу. — Лаура вдруг тоже обняла Бурова за шею, поднялась на цыпочки и с чувством прошептала в самое его ухо: — Только уж лучше сдохнуть с тобой рядом, чем медленно околевать здесь в одиночку. Васечка, хороший мой, не гони меня, пойдем вместе.
И Буров сдался. Верно французы говорят: que femme veut — Dieu le veut[512]. А уж если любимая…
III
— Ну вот, дошли, — несколько торжественно вздохнул Буров, вытащил волыну, погладил, покачал и зашвырнул в болото. — Прощай, милая, сослужила службу.
Глянул нежно на Лауру-Ксению и ободряюще усмехнулся:
— Ну что, передохнула? Тогда вперед.
Вокруг подрагивали веточками чахлые березки, где-то за спиной могуче волновалась тайга, а у горизонта, из-за кровавой скалы величественно выплывало рыжее, уже совсем не греющее северное солнце. День, похоже, обещал быть запоминающимся.
— Да, на редкость милый ландшафтик. Очень радует взор. — Лаура усмехнулась, взяла Бурова за руку, и они пошли прямо на восход — неспешной походкой людей, которым возвращаться некуда. С легкостью преодолели незримую границу, отмеченную вехами ошо, и направились к треугольному, в обрамлении мхов, неприметному отверстию в скале. Чем-то оно здорово напоминало вход в преисподнюю.
“Это вот заместо золотой бабы, чтобы моя осталась при мне”. Буров достал мешочек с драгоценностями, положил на землю и потянул Лауру в лаз, в котором начиналась узкая, круто уходящая вниз под землю галерея. Фонарь здесь был не нужен — пол, стены, низкий потолок, видимо, покрытые светящимися бактериями, излучали тусклое багровое сияние. Скоро они очутились в громадном — девятиэтажный дом поместится — зале, и Буров услышал знакомый голос, казалось, что он раздается прямо в голове и звучит волшебной, туманящей рассудок музыкой. Говорила Мать Матери Земли Аан, открывающая двери в другие миры.
— Ты пришел опять… И не один… С тобой женщина… — Голос настороженно замолк, на миг воцарилась пауза, но только на миг. — Она тоже Великий Воин. Идите оба. Я покажу дорогу.
И Буров с Лаурой пошли. Ноги их как бы плыли в стелющейся, редкой дымке, словно они брели по мутному, ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени, по бедра, по грудь. Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова и Лауру клубящимся капюшоном. Странно, изнутри он был не молочно-мутным, а радужно-разноцветным, весело переливающимся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стеклышки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров и Лаура остановились, вздрогнув, затаили дыхание и неожиданно почувствовали, что и сознание их разбилось на мириады таких же ярких, радужно играющих брызг. Не осталось ничего, ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — Зубов, Шешковский, де Гард, Чесменский — осталась где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана. Потом перед глазами Бурова и Лауры словно вспыхнула молния, на миг они ощутили себя парящими в небесах, и тут же радужная карусель в их сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно они провалились в темноту…
Однако ненадолго…
— А не угодно ли вам будет, сударь, пробудиться? — с силой тронул его Буров за плечо, энергично потряс и приготовился излиться в монологе, что-де, мол, он, генерал Черемисов, присланный с секретной фискальной миссией, жестоко заблудился, проплутал по тайге, но духом не упал и готов незамедлительно приступить к ревизии. А посему…
— К ревизии. — Комендант рыгнул, поднял голову, и Буров натурально потерял дар речи: перед ним сидел в похмельном непотребстве его бывший босс маркиз де Сальмоньяк[509], грязный, опухший, все еще в обнимку с Бахусом. Господи, что же стало с ним, блестящим конфидентом?
— Ксюша, ты? — обрадовался он Лауре, восторженно икнул и выпустил на грудь обильную слюну. — Шифровальную книгу принесла? Сейчас дадим депешу в центр…
Заметив Бурова, он помрачнел, выругался, вгляделся и в страхе замахал руками, словно бы отгоняя привидевшийся кошмар.
— О Господи, князь! Вы, здесь… Ну теперь начнется…
— Что начнется, сударь? — сразу же обрел дар речи Буров и, сожалея об инкогнито, с живостью' спросил: — Нельзя ли поконкретней?
Видеть опального маркиза ему было и радостно, и горько — да, жив, жив, но в то же время мертв. Жмуряк не хуже, чем от де Гарда. Эх, Россия, мать Россия… Не мать ты — мачеха…
— Как это что, такую мать? — Бывший Сальмоньяк выругался и посмотрел на Бурова с негодованием, словно учитель на провинившегося мальца. — Шум-гам начнется, стрельба и мордобой. Уж я-то вас, князь, знаю. Майор-то карательный со своими архаровцами прибыл по вашу душу, — и, заметив, как сразу же Буров схватился за ствол, он пьяно захохотал: — Ну вот, что я говорил! Да не боись, ранее обеда, чую, не проспится… Слаб в коленках, не умеет пить…
Пошатываясь, он поднялся, дорулил до секретера, лихо, с пьяной удалью вытащил гербовый лист.
— Вот, князь, ознакомьтесь, сие велено читать прилюдно трижды на день в каждом остроге. И ведь читают.
Бумага впечатляла и была составлена с тонким знанием человеческой психологии. За поимку нехристя, татя, вора и просто государева преступника Васьки Бурова, с ловкостью выдающего себя за князя и генерала, полагалась награда в размере аж ста пятидесяти серебряных рублев — Причем людям беглым, озорным и каторжанским еще давалось и отпущение всех грехов — невзирая на их тяжесть, полностью. А тех, кто Ваське оному потакал бы, укрывал бы да содействовал бы, полагалось без промедления ковать железо и также почитать государственным преступником. А подписано сие воззвание было майором Зубовым, милостью Божьей начальником караульно-розыскной экспедиции. Чувствовалось, что дело свое он знал.
— Ладно, хрен с ним, пусть себе спит. А мы пока пойдем дальше. — Буров невозмутимо положил бумагу, в упор посмотрел на коменданта: — Проводника верного дашь? Оленей сами купим…
Вперед, вперед, только вперед, ну не зимовать же в одном остроге с карателем Зубовым…
— Что, дальше пойдешь? — Отставной маркиз вдруг оскалился, судорожно всхлипнув, сел, и болезненная гримаса до неузнаваемости изменила его лицо, не понять, то ли рассмеялся зло, то ли просто кинуло в тоску его. — Эх, князь, князь, а ведь идти-то тебе некуда… Чукчи вышли на тропу войны, а они ведь не люди — звери[510]. Вождь их, Харгитит, зело крови хочет, жуть как обиделся за бабу-то свою. Волком шастает по окрестным лесам, ясырей[511] не берет, убивает на месте. А вот баба-то его не шибко печалится, особо не переживает. Вишь, какая красавица, — и, сально рассмеявшись, он указал на нимфу, перевернувшуюся на живот и выставившую на обозрение роскошные арбузы-ягодицы. — Хорошая баба, в теле, и выпить не дура. Да и вообще не дура, только салом тюленьим воняет… Такое вытворяет, куда там шлюхам из “Трюма” с их оскомину набившим на причинном месте “дилижансом”. Сестра ее, правда, получше будет, да, увы, с майором карательным, Ксюша, миль пардон, махается. Тот прыткий больно, сволочь, из молодых, из ранних… А что, дамы-господа, не выпить ли нам? По старой-то памяти, за встречу? Посидим, поговорим, Париж вспомним, майору карательному, ежели заявится, в морду дадим… Что, не желаете? Ну и ладно, тогда я один. Ксюша, солнце мое, твое здоровье. Князь, с наилучшими пожеланиями, за вас…
После первого же стакана он сник, смачно, а-ля Чесменский, выругался и возвратился в свою начальную позицию — мордой в скрещенные на столе руки. Больше здесь делать было нечего…
— Хорошее имя Ксения, не затасканное, — одобрил Буров, погладил Лауру по щеке, и в голосе его вперзые за все время послышалась усталость: — Ты, женщина-загадка, пойдем отсюда, будем думать, что делать дальше.
Собственно, он уже придумал — не место было говорить. Молча они вышли из комендантских хором, миновали двор и окунулись в сутолоку острожной жизни. Такой нелегкой, шумной, кипучей и немудреной. Шлепали по лужам поршни, сапоги, стомы и босые ноги, терлись друг о друга кофты, кацавейки и сибирки, в воздухе висели крик, гул, брань, скрип колесных осей и лошадиное ржание. По площади шатались нищие, убогие, увечные, у лавок толпился северный народ — в волчьих, лисьих и песцовых мехах, в унтах с узорами, в ладных куртках из оленьей кожи. В начищенных котлах кипело варево, жарились на углях рыба и убоина, чад от перегретого масла смешивался с запахами чеснока, лука, хлеба и квасной вонью.
— Пироги с жару, пяток за пару! — кричали у лавок торговцы и зазывалы. — Купи калач, будешь силач! Не жалей грош, товар хорош!
У царева кабака да у харчевок с обжорками народу тоже хватало — хмельного, всякого, разного. Пили с утра пораньше — кто с горя, кто с радости, кто сдуру, кто просто так. С легкостью расставались с монетами, судорожно дергали горлом, истово, с жадностью, словно перед смертью припадали губами к чаркам. Забыться, захмелеть, залить глаза, дабы не видеть, не слышать и не понимать ничего. Уйти хотя бы на время из этой жизни…
Впрочем, не такой уж и плохой — похлебка была наваристой, жареное мясо — сочным, пироги с зайчатиной, капустой и грибами вызывали слюнотечение. Буров и Лаура поели, побаловались чайком и остановились отдышаться у пустующего эшафота. Больше всего на свете им хотелось сейчас сбросить шкуры, не спеша помыться в баньке и завалиться спать. В обнимочку, без задних ног. И чтобы никаких там Зубовых, де Гардов, летающих гадюк. Ни гнуса, ни мошки, ни зловонных болот… Однако это была минута слабости, не более.
— Да, вредно много жрать, — тяжело вздохнул Буров, вытащил мешочек с самым ценным и ласково взглянул на Лауру: — Вот, возьми. Как-нибудь перезимуешь. А я ухожу. Так что все, давай прощаться.
Хорошо было, разумеется, уйти не сразу, а заглянув еще к майору Зубову для разговора по душам. Однако толком с тремя патронами не поговоришь, а только спровоцируешь шум, гам и, в конечном счете, погоню. Так что лучше уйти тихо, по-английски, — ладно, пусть живет уродом.
— Прощаться? — изогнула бровь Лаура, покачала мешочек на руке, и неожиданно в голосе ее прорезалась ярость пантеры: — А меня ты, сволочь, спросил? Считаешь себя вправе решать за всех? Да на хрен оно нужно, это твое святое благородство? Я уже однажды чуть не потеряла тебя и более искушать судьбу не собираюсь. Так что заткнись насчет прощаний, — и она с силой, так что клацнули бриллианты, бросила мешочек Бурову. — Вместе, только вместе.
— Да пойми же ты, глупая, это опасно, черт знает как опасно. — Буров, не сдерживаясь, схватил ее за руку, обнял за плечи, потряс. — Ты ведь даже не знаешь, куда я, в какую сторону. Можешь не пройти. Запросто сложить башку, погибнуть. Слышишь ты, дуреха, погибнуть!
В глубине души, несмотря на злость, он был полон восхищения, преклонения и тревоги — какая женщина! Только вот и впрямь, пройдет ли?
— Да слышу я, слышу. — Лаура вдруг тоже обняла Бурова за шею, поднялась на цыпочки и с чувством прошептала в самое его ухо: — Только уж лучше сдохнуть с тобой рядом, чем медленно околевать здесь в одиночку. Васечка, хороший мой, не гони меня, пойдем вместе.
И Буров сдался. Верно французы говорят: que femme veut — Dieu le veut[512]. А уж если любимая…
III
НЕДЕЛЮ СПУСТЯ
Кровавая скала была в точности такой же, как двести лет назад, вернее, вперед, — отвесной, словно вырубленной топором, цвета киновари, с остроконечной, будто бычий рог, вершиной. Перед ней идеальным полукругом лежала каменистая пустошь, границу отмечали небольшие, вытесанные из гранита пирамидки — ошо, “вехи жизни”. Золотой бабы, наследия бога Ура[513], уже не было в помине.— Ну вот, дошли, — несколько торжественно вздохнул Буров, вытащил волыну, погладил, покачал и зашвырнул в болото. — Прощай, милая, сослужила службу.
Глянул нежно на Лауру-Ксению и ободряюще усмехнулся:
— Ну что, передохнула? Тогда вперед.
Вокруг подрагивали веточками чахлые березки, где-то за спиной могуче волновалась тайга, а у горизонта, из-за кровавой скалы величественно выплывало рыжее, уже совсем не греющее северное солнце. День, похоже, обещал быть запоминающимся.
— Да, на редкость милый ландшафтик. Очень радует взор. — Лаура усмехнулась, взяла Бурова за руку, и они пошли прямо на восход — неспешной походкой людей, которым возвращаться некуда. С легкостью преодолели незримую границу, отмеченную вехами ошо, и направились к треугольному, в обрамлении мхов, неприметному отверстию в скале. Чем-то оно здорово напоминало вход в преисподнюю.
“Это вот заместо золотой бабы, чтобы моя осталась при мне”. Буров достал мешочек с драгоценностями, положил на землю и потянул Лауру в лаз, в котором начиналась узкая, круто уходящая вниз под землю галерея. Фонарь здесь был не нужен — пол, стены, низкий потолок, видимо, покрытые светящимися бактериями, излучали тусклое багровое сияние. Скоро они очутились в громадном — девятиэтажный дом поместится — зале, и Буров услышал знакомый голос, казалось, что он раздается прямо в голове и звучит волшебной, туманящей рассудок музыкой. Говорила Мать Матери Земли Аан, открывающая двери в другие миры.
— Ты пришел опять… И не один… С тобой женщина… — Голос настороженно замолк, на миг воцарилась пауза, но только на миг. — Она тоже Великий Воин. Идите оба. Я покажу дорогу.
И Буров с Лаурой пошли. Ноги их как бы плыли в стелющейся, редкой дымке, словно они брели по мутному, ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени, по бедра, по грудь. Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова и Лауру клубящимся капюшоном. Странно, изнутри он был не молочно-мутным, а радужно-разноцветным, весело переливающимся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стеклышки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров и Лаура остановились, вздрогнув, затаили дыхание и неожиданно почувствовали, что и сознание их разбилось на мириады таких же ярких, радужно играющих брызг. Не осталось ничего, ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — Зубов, Шешковский, де Гард, Чесменский — осталась где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана. Потом перед глазами Бурова и Лауры словно вспыхнула молния, на миг они ощутили себя парящими в небесах, и тут же радужная карусель в их сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно они провалились в темноту…
Однако ненадолго…