Страница:
— М-да, вот она, толпа, серая, инертная масса, способная лишь к destructio physical[103] и усугублению хаоса. Это есть основное ее свойство, так сказать, permanentia in essentia[104]. Гляньте, насколько она до омерзительности материальна, аморфна и пронизана косностью. Что ей до Daath[105], Ars Magna или Divina Substantia?[106]
— Все это чрезвычайно познавательно, господа, но я все же вас покину, — не выдержала потока мудрости Лоренца и указала на внушительный, расписанный аляповато балаган. — Пойду взгляну, там обещают что-то очень интересное. Мельхиор, друг мой, не составите компанию?
Бородатый, подпоясанный красным кушаком дед с балкона балагана грозился показать всем господам желающим царев дворец в природном естестве — в натуральную величину. И всего-то за двугривенный.
— Да, да, толпа, профаны зрят лишь форму, видимость, не понимая суть предмета. Увы, sic mundus creatus est[107]. — Волшебник посмотрел супруге в спину, порывисто вздохнул и осторожно взял пирог с зайчатиной, однако, надкусив, стал с воодушевлением жевать. — Вот, к примеру, моя uxor[108] Лоренца. Все говорят: ах, какая красавица, ах, какие формы. Не понимая, что она в первую очередь — перцепиент, идеальный индуктор, точно вибрирующий в унисон с моими тонкими планами. Что ее астральное поле…
В это время послышались звуки вполне земные: хай, крик, проклятья, самодовольный смех. По гульбищу сквозь толпу шли три богатыря, отмечая свой путь бесчинствами, разрухой и куражом. Собственно, богатырь был один — огромный, красномордый, с плечами шириною в дверь. По правую руку от него выпендривался хмырь в пожеванном чиновничьем картузе, а слева кандыбал враскачку шибзик с повадками голодной крысы. Для подчеркивания собственной значительности и особого статуса он небрежно поигрывал манькой — белой, внушительных размеров муфтой[109]. Троица была, само собой, выпивши, но не так чтобы рогами в землю — в самый раз, в “плепорцию”, остро чувствовала свою безнаказанность и вела себя соответственно: перла буром, как на буфет, экспроприировала товар, приставала к женщинам и задирала мужчин. Заказывала драку. А по толпе, обгоняя возмутителей масленичной гармонии, бежал недобрый шепот:
— Орловские идут.
— Ишь ты как, чертом.
— Управы на их, иродов, нет.
— А Семка-то Трещалин здоров. Карету, сказывают, за колесо стопорит.
— Не, на бок валит, бьет кулачищем в торец дышла.
— Его самого бы, бугая, в дышла — пахать.
— А ты попробуй, попробуй…
— Вы, князь, не поверите, но Алехан[110] выиграл третьего дня у Разумовского на пари пятьдесят тысяч. Хваленый Ибрагим против этого Трещалы ничего не смог.
— Не удивительно, это какой-то монстр. Цербер в полушубке на задних лапах.
— А ведь правда ваша, князь. Похож, похож. Да и остальные особым шармом не отмечены. Зело зверообразны, зело…
— Да уж, да уж…
Речь шла о хорошо известных мастерах самосхода[111], записных[112] бойцах графа Орлова-Чесменского — о человеке фабричном Трещале, о плюгавом Соколике, также пролетарии, и о чиновнике четырнадцатого класса[113] шибзике в картузе Ботине. Троица эта обычно творила что хотела, на людях держалась вызывающе и заявляла о своем присутствии драками, ужасным шумом и диким непотребством. Причем без всяких вредных для себя последствий — кому ж охота с их светлостью-то связываться!
Вот и сейчас, покуролесив вдоволь и знатно показав себя, молодцы уже собрались уходить, как вдруг Трещала углядел в толпе Бурова.
— Братцы, гля, мавр! Живьем! Этому башку мы еще не отшибали[114].
— Да, этому не отшибали! — обрадовался Ботин, пьяненький Соколик пакостно заржал, и три богатыря по ранжиру дураков[115] вразвалочку подвалили к Бурову.
— Ну, что ли, здравствуй, зфиоп мордастый!
Каково же было их удивление, когда эфиоп на чистом русском языке ответствовал с нехорошей улыбочкой:
— Катились бы вы, ребята, куда подальше. Пока молодые и красивые.
Орловские гвардейцы ему не понравились. Да, координированные, сноровистые, с хорошей биомеханикой. Бойцы. Так и что с того? Сильный должен быть добрым, не наглым. А борзым-то быкам рога обламывают. Видимо, ребяток еще никто не учил…
— Братцы, смотри, лает. Нас лает, — справился-таки с удивлением Ботин, поганенько заржал и выкинул ногой невиданное, напоминающее “подкрут в подвяз”[116], коленце. — Бесчеловечно лает.
— А ты испеки ему пирог во весь бок, так, может, и не будет, — с нарочитой серьезностью посоветовал Трещала и, неожиданно разъярившись, заорал басом: — Дай ему похлебку в три охлебка, язви его в жабр[117], салазки[118] свороти!
Голос у него был зычный, архиерейский, перекрывающий все звуки праздника.
Дважды упрашивать Ботина не пришлось, а был он малый тороватый[119], бойкий: быстренько вышел на дистанцию, топнул по всей науке ножкой, да и вставил зубодробительную распалину[120] — мощно, складно, от всей души, так, чтобы скулы вдрызг. Только ведь и Буров был не подарок, к тому же начеку — разом познакомил Ботина со своим локтем, применив подставочку “кулак вдребезги”. Собственно, не кулак, суставы… Дико закричал подраненный, отступил, схватился за кисть и от сокрушительного удара ладонью в лицо опустился на лед отдохнуть. Налетевший было ястребом Соколик тут же заработал в клюв, загрустил, нахохлившись, раскинул крылья и, словив еще сапожищем в солнечное, превратился в мокрую курицу.
— Господа, господа, это какое-то недоразумение! Мы иностранцы, господа! — вышел-таки из ступора Калиостро и сконцентрировал все свое внимание на плотном плане, но господа в лице хрипящего от ярости Трещалы даже не обратили на волшебника внимания — стремительно и мощно, бульдозером, поперли на Бурова. Это был смерч, цунами, ураган, тайфун, устоять перед которым невозможно. А Буров и не стал, резко ушел вниз, да и приласкал Голиафа подкованным каблуком в пах — там у всех устроено одинаково, крайне деликатно и весьма чувствительно, будь ты хоть трижды богатырь. И град затрещин, буздыганов и косачей[121] стих, Трещала вскрикнул, согнулся вдвое и скорбно замер, схватившись за мотню, — как видно, у него в штанах все круглое сделалось квадратным… Только недолго стоял он так, — величественный, как скала, Буров быстренько провел “ножницы”, и колосс орловский рухнул. Мощно, грузно, по-богатырски. Всей неподъемной тушей на невский лед. Мозжечком падать он не умел. Так ведь когда-то надо начинать учиться[122].
— Отдыхай, милый, лечись. — Прыжком-разгибом Буров поднялся на ноги, подобрал со льда чалму, напялил поладнее, а тем временем раздался дикий крик и стремительно метнулось тело: это оклемавшийся Соколик соколом пошел на второй заход. Шел недолго. Буроз, свирепея, встретил его сапогом под ребра, с хрустом раздробил колено, напрочь вынес в аут, потом вырубил вглухую сунувшегося было Ботина и, уже окончательно рассвирепев, отфутболил в массы белую, ни в чем не повинную “маньку”, там ей быстро приделали ноги. Все это случилось на одном дыхании, в темпе вальса, так что сразу никто ничего и не понял. От изумления гуляющие замерли, над толпой повисла тишина, было слышно только, как старается какой-то балаганный дед:
А это, извольте смотреть-рассматривать,
Глядеть и разглядывать,
Елагинский сад.
Там барышни гуляют в шубках,
В юбках и тряпках,
Зеленых подкладках.
Пукли фальшивы,
А головы плешивы…
Он, как видно, Васю Бурова во всей красе не видел.
— О Господи, сколько пьяных, на каждом шагу, — подошла, явно не в настроении, Лоренца, презрительно посмотрела на Трещалу, Ботика и Соколика, брезгливо отвернулась. — И вообще эти русские. У них очень странное чувство юмора. Знаете, как нам показали Зимний дворец в натуральную величину? Сквозь отверстие в стене балагана. Это совсем не смешно.
— Да уж, — тихо промолвил Калиостро, очень по-воровски глянул по сторонам и сделался решителен и целеустремлен. — Едем домой. Немедленно. Никаких вопросов.
А уже в каретном лимузине, когда кучер врубил полный ход, он в какой-то странной задумчивости воззрился на Бурова:
— А ведь предупреждал меня мудрый Сен-Жермен, что у вас, сударь, тяжелый характер. Вам только дай повод спустить своего тигра.
Буров из вежливости не ответил, только кивнул головой. Ему зверски хотелось есть. Как тому тигру…
VI
VII
— Все это чрезвычайно познавательно, господа, но я все же вас покину, — не выдержала потока мудрости Лоренца и указала на внушительный, расписанный аляповато балаган. — Пойду взгляну, там обещают что-то очень интересное. Мельхиор, друг мой, не составите компанию?
Бородатый, подпоясанный красным кушаком дед с балкона балагана грозился показать всем господам желающим царев дворец в природном естестве — в натуральную величину. И всего-то за двугривенный.
— Да, да, толпа, профаны зрят лишь форму, видимость, не понимая суть предмета. Увы, sic mundus creatus est[107]. — Волшебник посмотрел супруге в спину, порывисто вздохнул и осторожно взял пирог с зайчатиной, однако, надкусив, стал с воодушевлением жевать. — Вот, к примеру, моя uxor[108] Лоренца. Все говорят: ах, какая красавица, ах, какие формы. Не понимая, что она в первую очередь — перцепиент, идеальный индуктор, точно вибрирующий в унисон с моими тонкими планами. Что ее астральное поле…
В это время послышались звуки вполне земные: хай, крик, проклятья, самодовольный смех. По гульбищу сквозь толпу шли три богатыря, отмечая свой путь бесчинствами, разрухой и куражом. Собственно, богатырь был один — огромный, красномордый, с плечами шириною в дверь. По правую руку от него выпендривался хмырь в пожеванном чиновничьем картузе, а слева кандыбал враскачку шибзик с повадками голодной крысы. Для подчеркивания собственной значительности и особого статуса он небрежно поигрывал манькой — белой, внушительных размеров муфтой[109]. Троица была, само собой, выпивши, но не так чтобы рогами в землю — в самый раз, в “плепорцию”, остро чувствовала свою безнаказанность и вела себя соответственно: перла буром, как на буфет, экспроприировала товар, приставала к женщинам и задирала мужчин. Заказывала драку. А по толпе, обгоняя возмутителей масленичной гармонии, бежал недобрый шепот:
— Орловские идут.
— Ишь ты как, чертом.
— Управы на их, иродов, нет.
— А Семка-то Трещалин здоров. Карету, сказывают, за колесо стопорит.
— Не, на бок валит, бьет кулачищем в торец дышла.
— Его самого бы, бугая, в дышла — пахать.
— А ты попробуй, попробуй…
— Вы, князь, не поверите, но Алехан[110] выиграл третьего дня у Разумовского на пари пятьдесят тысяч. Хваленый Ибрагим против этого Трещалы ничего не смог.
— Не удивительно, это какой-то монстр. Цербер в полушубке на задних лапах.
— А ведь правда ваша, князь. Похож, похож. Да и остальные особым шармом не отмечены. Зело зверообразны, зело…
— Да уж, да уж…
Речь шла о хорошо известных мастерах самосхода[111], записных[112] бойцах графа Орлова-Чесменского — о человеке фабричном Трещале, о плюгавом Соколике, также пролетарии, и о чиновнике четырнадцатого класса[113] шибзике в картузе Ботине. Троица эта обычно творила что хотела, на людях держалась вызывающе и заявляла о своем присутствии драками, ужасным шумом и диким непотребством. Причем без всяких вредных для себя последствий — кому ж охота с их светлостью-то связываться!
Вот и сейчас, покуролесив вдоволь и знатно показав себя, молодцы уже собрались уходить, как вдруг Трещала углядел в толпе Бурова.
— Братцы, гля, мавр! Живьем! Этому башку мы еще не отшибали[114].
— Да, этому не отшибали! — обрадовался Ботин, пьяненький Соколик пакостно заржал, и три богатыря по ранжиру дураков[115] вразвалочку подвалили к Бурову.
— Ну, что ли, здравствуй, зфиоп мордастый!
Каково же было их удивление, когда эфиоп на чистом русском языке ответствовал с нехорошей улыбочкой:
— Катились бы вы, ребята, куда подальше. Пока молодые и красивые.
Орловские гвардейцы ему не понравились. Да, координированные, сноровистые, с хорошей биомеханикой. Бойцы. Так и что с того? Сильный должен быть добрым, не наглым. А борзым-то быкам рога обламывают. Видимо, ребяток еще никто не учил…
— Братцы, смотри, лает. Нас лает, — справился-таки с удивлением Ботин, поганенько заржал и выкинул ногой невиданное, напоминающее “подкрут в подвяз”[116], коленце. — Бесчеловечно лает.
— А ты испеки ему пирог во весь бок, так, может, и не будет, — с нарочитой серьезностью посоветовал Трещала и, неожиданно разъярившись, заорал басом: — Дай ему похлебку в три охлебка, язви его в жабр[117], салазки[118] свороти!
Голос у него был зычный, архиерейский, перекрывающий все звуки праздника.
Дважды упрашивать Ботина не пришлось, а был он малый тороватый[119], бойкий: быстренько вышел на дистанцию, топнул по всей науке ножкой, да и вставил зубодробительную распалину[120] — мощно, складно, от всей души, так, чтобы скулы вдрызг. Только ведь и Буров был не подарок, к тому же начеку — разом познакомил Ботина со своим локтем, применив подставочку “кулак вдребезги”. Собственно, не кулак, суставы… Дико закричал подраненный, отступил, схватился за кисть и от сокрушительного удара ладонью в лицо опустился на лед отдохнуть. Налетевший было ястребом Соколик тут же заработал в клюв, загрустил, нахохлившись, раскинул крылья и, словив еще сапожищем в солнечное, превратился в мокрую курицу.
— Господа, господа, это какое-то недоразумение! Мы иностранцы, господа! — вышел-таки из ступора Калиостро и сконцентрировал все свое внимание на плотном плане, но господа в лице хрипящего от ярости Трещалы даже не обратили на волшебника внимания — стремительно и мощно, бульдозером, поперли на Бурова. Это был смерч, цунами, ураган, тайфун, устоять перед которым невозможно. А Буров и не стал, резко ушел вниз, да и приласкал Голиафа подкованным каблуком в пах — там у всех устроено одинаково, крайне деликатно и весьма чувствительно, будь ты хоть трижды богатырь. И град затрещин, буздыганов и косачей[121] стих, Трещала вскрикнул, согнулся вдвое и скорбно замер, схватившись за мотню, — как видно, у него в штанах все круглое сделалось квадратным… Только недолго стоял он так, — величественный, как скала, Буров быстренько провел “ножницы”, и колосс орловский рухнул. Мощно, грузно, по-богатырски. Всей неподъемной тушей на невский лед. Мозжечком падать он не умел. Так ведь когда-то надо начинать учиться[122].
— Отдыхай, милый, лечись. — Прыжком-разгибом Буров поднялся на ноги, подобрал со льда чалму, напялил поладнее, а тем временем раздался дикий крик и стремительно метнулось тело: это оклемавшийся Соколик соколом пошел на второй заход. Шел недолго. Буроз, свирепея, встретил его сапогом под ребра, с хрустом раздробил колено, напрочь вынес в аут, потом вырубил вглухую сунувшегося было Ботина и, уже окончательно рассвирепев, отфутболил в массы белую, ни в чем не повинную “маньку”, там ей быстро приделали ноги. Все это случилось на одном дыхании, в темпе вальса, так что сразу никто ничего и не понял. От изумления гуляющие замерли, над толпой повисла тишина, было слышно только, как старается какой-то балаганный дед:
А это, извольте смотреть-рассматривать,
Глядеть и разглядывать,
Елагинский сад.
Там барышни гуляют в шубках,
В юбках и тряпках,
Зеленых подкладках.
Пукли фальшивы,
А головы плешивы…
Он, как видно, Васю Бурова во всей красе не видел.
— О Господи, сколько пьяных, на каждом шагу, — подошла, явно не в настроении, Лоренца, презрительно посмотрела на Трещалу, Ботика и Соколика, брезгливо отвернулась. — И вообще эти русские. У них очень странное чувство юмора. Знаете, как нам показали Зимний дворец в натуральную величину? Сквозь отверстие в стене балагана. Это совсем не смешно.
— Да уж, — тихо промолвил Калиостро, очень по-воровски глянул по сторонам и сделался решителен и целеустремлен. — Едем домой. Немедленно. Никаких вопросов.
А уже в каретном лимузине, когда кучер врубил полный ход, он в какой-то странной задумчивости воззрился на Бурова:
— А ведь предупреждал меня мудрый Сен-Жермен, что у вас, сударь, тяжелый характер. Вам только дай повод спустить своего тигра.
Буров из вежливости не ответил, только кивнул головой. Ему зверски хотелось есть. Как тому тигру…
VI
Неделю бушевала Масленица — с шумом, гамом, обжорством и винопитием. В столице развлекались вовсю, не смотрели ни на чины, ни на звания. Сиятельные петиметры[123] в “санных шубах”, в винчурах[124] или в куртках с чихчирями “кадрили” своих барышень под щелканье кнутов[125], государыня сама изволила проследовать в санном поезде[126], а на пирах, балах, куртагах и маскарадах музыка звучала до самого утра. Ездили всем обществом в Красный Кабачок[127] или же мужеским компанством на Пески к цыганам, пили до изумления, закусывали смачно, истово служили Момусу[128] и Венере. Простой народ от знати не отставал, также веселился и телом, и душой. Тешил себя зрелищами кукольных комедий[129], канатных плясунов, “китайских теней”, не гнушался водочкой, икоркой и буженинкой, бился на кулачках[130], лихо несся с гор[131]. Только, увы, все кончается — отшумела, отгуляла Масленица, и настали трудовые будни, да еще не просто так, а на подведенное брюхо[132]. Впрочем, в доме у Елагина ели, как и раньше, в охотку, правда, налегали большей частью на овощи и фрукты, жаловали каши с рокфором и трюфелями, уважали ушицу из судаков и вырезубов[133]. Сковородку свечным огарком[134] никто не мазал, были дела и поважнее. Калиостро, например, вовсю готовился к открытию магического сезона — более длить паузу не имело смысла, Петербург и так был полон слухами о заезжем волшебнике, остановившемся инкогнито у гроссмейстера Елагина[135].
Давать премьеру было решено в доме генерала Мелиссино, человека уважаемого, прошедшего initiatio[136] и беззаветно преданного идее масонства. И колесо фортуны завертелось: не мудрствуя лукаво, напечатали сто билетов по принципу: раз дерут втридорога, значит, оно того стоит, скомандовали полтинник[137] за вход, заклеили афишами всю столицу и пустили по салонам молву. Сам… Несравненный… Великий Копт… Снизошел…
Народ в салонах реагировал с пониманием, не глядя на дороговизну, выказывал энтузиазм:
— А, это тот волшебник, чей арап накостылял любимчикам Орлова! Нет, право, князь, давайте сходим. Полюбопытствуем на этого черного геракла…
Собрались через три дня под вечер. Главный артиллерист турецкой кампании[138] не бедствовал, отнюдь. Дом его, правда двухэтажный[139], впечатлял, поражал размерами и напоминал крепость. Из необъятных, с пылающим камином сеней великолепная двойная лестница, украшенная зеркалами и статуями, вела наверх, в пышную анфиладу комнат, всю увешанную батальными полотнами. В самом конце ее, в огромной, о пятнадцати окнах, гостиной Калиостро и собирался поразить собравшихся невиданными чудесами магии. Впрочем, чудеса начались сразу, еще до начала представления, — народу набралось во множестве, уж всяко больше ста голов, — как видно, многие владели искусством материальной телепортации. Публика была разношерстной: свои, Hommes de desir[140], суть Macons acceptes[141], и жалкие профаны, явившиеся поглазеть на изыски магического действа. Хотя князя Потемкина-Таврического в его сплошь залитом бриллиантами камзоле назвать профаном было трудно…
— Господа, прошу тишины! Не мешайте истечению флюидов! — Мелиссино на правах хозяина вышел на середину, сделал величественный, полный благоговения жест, и голос его, привыкший перекрывать раскаты орудий, возвестил: — Господа, божественный Калиостро!
Жидко зазвучали аплодисменты, дверь в боковую комнату открылась, и пожаловал сам Великий Копт под ручку с принцессой Санта-Крочи, в миру зовущейся Лоренцей. Их сопровождали Анагора в насквозь просвечивающем ионийском химатионе, оскалившийся индус при тюрбане с аграфом, опальный катар с неподъемным талмудом и Буров с Мельхиором чернорожими богатырями.
— Который, который из арапов, что Трещалу завалил?
Публика воодушевилась, аплодисменты усилились, а Калиостро оставил свою даму, вытащил меч и сообщил страшным голосом:
— Итак, я начинаю. Духи огня саламандры, именем Невыразимого заклинаю вас повиноваться мне! Да будет так!
Клинок со свистом прорезал воздух, вспыхнул на полу, налился зеленью магический круг, изумленная публика ахнула, отшатнулась, в прострации замерла. И понеслось… С массовым силовым гипнозом, с невиданными пророчествами, с игрой в одни ворота в вопросы и ответы, с метаморфозой мусора в проклятый металл, с чарующим антуражем в виде черепов, загадочных эмблем, египетских статуэток и хрустальных шаров. Калиостро — в черном одеянии, подпоясанный мечом, — был великолепен, Лоренца — в своей сетке в крупную ячейку — само совершенство, Анагора, укрытая лишь ионийским газом, — на редкость соблазнительна, монсегюрец — задумчив, Мельхиор — доволен всем, индус — с бодуна, а Буров — ироничен. Сеанс высшей магии напоминал ему шахматное действо, когда-то произошедшее на просторах Васюков. Впрочем, напоминал лишь отчасти, — времена совсем не те, нравы тоже, Великий Копт вовсе не Великий комбинатор, да и в гостиной собрались не любители гамбитов. Эти, если что, бить не будут — утопят сразу. Вон какой взгляд у князя Потемкина-Таврического, жесткий, оценивающий, внимательный, даром что монокулярный[142]. А эти скулы, говорящие о честолюбии, массивный крючковатый нос, сократовский, выражающий энергию лоб и мощный бульдожий подбородок. Хоть и Потемкин, а все с ним ясно — не подарок. И в дураках оставаться не привык…
Представление между тем продолжалось, близился финал. Из походного алхимического агрегата Калиостро извлек сделавшуюся золотой подкову, небрежно опустил ее в сосуд в форме человеческого черепа, вытер устало лоб и властно произнес:
— Духи огня саламандры, именем Невыразимого я отпускаю вас. Гномусы, сильфы и ундины, я вам тоже разрешаю уйти. Господа, прошу вас, никаких оваций, не нарушайте астральную пропорцию.
Магический круг погас, настала тишина, все замерли в полутьме, не в силах пошевелиться. Не дай Бог нарушить астральную-то пропорцию! Но вот оглушительно грянул гонг, вспыхнули разом свечи, и все увидели кланяющегося Калиостро. С ним случилась удивительная метаморфоза: черная хламида стала красной, рыцарский меч исчез, а на голове появился убор египетского фараона-жреца[143]. Смотреть на него было жутко, непривычно и крайне завлекательно. Вот он, вот он, Великий Копт! И тут, не совладав с эмоциями, публика взорвалась аплодисментами, овация была непрекращающейся, бурной и напоминала шум прибоя. Аудитория неистовствовала, успех был полнейший.
— Премного слышал лестного о вас, граф, но то, что узрел сегодня, поразительно, — изрек уже в приватной обстановке князь Таврический, сладчайше улыбнулся, изобразил восторг, и россыпи бриллиантов его сказочно сверкнули. — Почту за честь видеть вас у себя за ужином.
Потом, проигнорировав красавицу Лоренцу, он плотно приложился к ручке Анагоры, с небрежностью кивнул вытянувшемуся Мелиссино и уже в дверях застыл, просяще обернулся:
— Миль пардон, а не покажете ли вы мне арапа, что накостылял людишкам Алехана? Право, жаль, что не ему самому…[144]
Давать премьеру было решено в доме генерала Мелиссино, человека уважаемого, прошедшего initiatio[136] и беззаветно преданного идее масонства. И колесо фортуны завертелось: не мудрствуя лукаво, напечатали сто билетов по принципу: раз дерут втридорога, значит, оно того стоит, скомандовали полтинник[137] за вход, заклеили афишами всю столицу и пустили по салонам молву. Сам… Несравненный… Великий Копт… Снизошел…
Народ в салонах реагировал с пониманием, не глядя на дороговизну, выказывал энтузиазм:
— А, это тот волшебник, чей арап накостылял любимчикам Орлова! Нет, право, князь, давайте сходим. Полюбопытствуем на этого черного геракла…
Собрались через три дня под вечер. Главный артиллерист турецкой кампании[138] не бедствовал, отнюдь. Дом его, правда двухэтажный[139], впечатлял, поражал размерами и напоминал крепость. Из необъятных, с пылающим камином сеней великолепная двойная лестница, украшенная зеркалами и статуями, вела наверх, в пышную анфиладу комнат, всю увешанную батальными полотнами. В самом конце ее, в огромной, о пятнадцати окнах, гостиной Калиостро и собирался поразить собравшихся невиданными чудесами магии. Впрочем, чудеса начались сразу, еще до начала представления, — народу набралось во множестве, уж всяко больше ста голов, — как видно, многие владели искусством материальной телепортации. Публика была разношерстной: свои, Hommes de desir[140], суть Macons acceptes[141], и жалкие профаны, явившиеся поглазеть на изыски магического действа. Хотя князя Потемкина-Таврического в его сплошь залитом бриллиантами камзоле назвать профаном было трудно…
— Господа, прошу тишины! Не мешайте истечению флюидов! — Мелиссино на правах хозяина вышел на середину, сделал величественный, полный благоговения жест, и голос его, привыкший перекрывать раскаты орудий, возвестил: — Господа, божественный Калиостро!
Жидко зазвучали аплодисменты, дверь в боковую комнату открылась, и пожаловал сам Великий Копт под ручку с принцессой Санта-Крочи, в миру зовущейся Лоренцей. Их сопровождали Анагора в насквозь просвечивающем ионийском химатионе, оскалившийся индус при тюрбане с аграфом, опальный катар с неподъемным талмудом и Буров с Мельхиором чернорожими богатырями.
— Который, который из арапов, что Трещалу завалил?
Публика воодушевилась, аплодисменты усилились, а Калиостро оставил свою даму, вытащил меч и сообщил страшным голосом:
— Итак, я начинаю. Духи огня саламандры, именем Невыразимого заклинаю вас повиноваться мне! Да будет так!
Клинок со свистом прорезал воздух, вспыхнул на полу, налился зеленью магический круг, изумленная публика ахнула, отшатнулась, в прострации замерла. И понеслось… С массовым силовым гипнозом, с невиданными пророчествами, с игрой в одни ворота в вопросы и ответы, с метаморфозой мусора в проклятый металл, с чарующим антуражем в виде черепов, загадочных эмблем, египетских статуэток и хрустальных шаров. Калиостро — в черном одеянии, подпоясанный мечом, — был великолепен, Лоренца — в своей сетке в крупную ячейку — само совершенство, Анагора, укрытая лишь ионийским газом, — на редкость соблазнительна, монсегюрец — задумчив, Мельхиор — доволен всем, индус — с бодуна, а Буров — ироничен. Сеанс высшей магии напоминал ему шахматное действо, когда-то произошедшее на просторах Васюков. Впрочем, напоминал лишь отчасти, — времена совсем не те, нравы тоже, Великий Копт вовсе не Великий комбинатор, да и в гостиной собрались не любители гамбитов. Эти, если что, бить не будут — утопят сразу. Вон какой взгляд у князя Потемкина-Таврического, жесткий, оценивающий, внимательный, даром что монокулярный[142]. А эти скулы, говорящие о честолюбии, массивный крючковатый нос, сократовский, выражающий энергию лоб и мощный бульдожий подбородок. Хоть и Потемкин, а все с ним ясно — не подарок. И в дураках оставаться не привык…
Представление между тем продолжалось, близился финал. Из походного алхимического агрегата Калиостро извлек сделавшуюся золотой подкову, небрежно опустил ее в сосуд в форме человеческого черепа, вытер устало лоб и властно произнес:
— Духи огня саламандры, именем Невыразимого я отпускаю вас. Гномусы, сильфы и ундины, я вам тоже разрешаю уйти. Господа, прошу вас, никаких оваций, не нарушайте астральную пропорцию.
Магический круг погас, настала тишина, все замерли в полутьме, не в силах пошевелиться. Не дай Бог нарушить астральную-то пропорцию! Но вот оглушительно грянул гонг, вспыхнули разом свечи, и все увидели кланяющегося Калиостро. С ним случилась удивительная метаморфоза: черная хламида стала красной, рыцарский меч исчез, а на голове появился убор египетского фараона-жреца[143]. Смотреть на него было жутко, непривычно и крайне завлекательно. Вот он, вот он, Великий Копт! И тут, не совладав с эмоциями, публика взорвалась аплодисментами, овация была непрекращающейся, бурной и напоминала шум прибоя. Аудитория неистовствовала, успех был полнейший.
— Премного слышал лестного о вас, граф, но то, что узрел сегодня, поразительно, — изрек уже в приватной обстановке князь Таврический, сладчайше улыбнулся, изобразил восторг, и россыпи бриллиантов его сказочно сверкнули. — Почту за честь видеть вас у себя за ужином.
Потом, проигнорировав красавицу Лоренцу, он плотно приложился к ручке Анагоры, с небрежностью кивнул вытянувшемуся Мелиссино и уже в дверях застыл, просяще обернулся:
— Миль пардон, а не покажете ли вы мне арапа, что накостылял людишкам Алехана? Право, жаль, что не ему самому…[144]
VII
Ужинали в диванной комнате, где мебель и потолки были обтянуты розовой и серебряной тканью. Гостей, невзирая на мудрость древних: septem — covivium, novem — convicium[145], было изрядно, за столом прислуживали рослые кирасиры в красных колетах и шапках с султанами, волнующе звучала роговая музыка, густо курились благовония, кушанья были бесподобны, напитки напоминали нектар. Да, кому Великий пост, а кому продолжение Масленицы.
Ужинали по-разному. Буров, Мельхиор и пьяненький индус, хоть и не были харчем обижены, но сидели с краю, за персональным столиком — за общий их не взяли, видать, рожами не вышли. Зато Лоренца, маг и лыбящаяся Анагора устроились козырно, в центре, рядом с хозяином. Светлейший князь Таврический — при алмазных звездах, соболях и Андреевской с Георгиевской лентах — был на редкость светел, трогательно учтив и блистал бриллиантами, манерами и остроумием.
И поскольку дело происходило за столом, то и разговор касался тем гастрономических, приятных для желудка.
— Вы, верно, граф, думаете, что я безбожник? — с юмором говорил князь, мило улыбался и с чувством отдавал должное отлично приготовленной филейке. — Идет Великий пост, а мы здесь угощаемся скоромным. Так нет, сердцем и душой я во Христе[146], просто у меня чудные повара. Все сегодняшние блюда изготовлены из рыбы, но согласитесь, граф, печеная ягнятина похожа на ягнятину, шпигованный заяц в точности таков, каким и должно быть шпигованному зайцу, а голуби по-станиславски неотличимы от настоящих. Вот уж воистину, мир этот противоречив, иллюзорен и полон двусмысленности. Смотреть на него надо философски.
Неизвестно, как в философском плане, а вот в плане гастрономическом у Потемкина было все в порядке. Кулинарное искусство в его доме было поставлено на необыкновенную высоту, он держал с десяток поваров разных национальностей, начиная от изысканного француза и кончая грубоватым молдаванином, который готовил ему мамалыгу. Вся кухонная утварь у Потемкина была из чистого серебра, включая чудовищные двадцативедерные чаны, в каких так бесподобно получается уха из волжских осетров, невских сигов и кронштадтских ершей. Свинью ему подавали целиком, наполовину жареной, наполовину вареной[147], дичь запекали на корице и гвоздике, употребляя оные вместо дров, птицу, для увеличения размеров печени, подвергали всяческим мучениям[148], саженных налимов для этих же целей травили голодными щуками. В общем, гурман, новатор, гастроном. С душой и сердцем во Христе.
— Похвально, весьма похвально, — одобрил Калиостро, оценивающе повел носом и выбрал фальшивую крольчатину, гарнированную маринованными трюфелями. — Спаситель, кстати, тоже не злоупотреблял мясным. И вообще сидел на диете. Если бы вы только видели, что они ели тогда у себя во время Тайной вечери… А что пили…
— Однако не хлеб насущный в жизни главное, — заметил, улыбаясь, князь Таврический, в задумчивости поднял бровь и взялся за рассольного, сдобренного хреном сига. — То ли дело пища умственная, духовная, мысли, идеи, квинтэссенция мудрости, в конечном счете и воплощающаяся в материальном благе. Древние правы — знание это сила. Меня, к примеру, крайне занимает алхимия. То потаенное искусство, что дает невидимую власть, могущество, возможность получать золото в любых количествах. Это ли не предел мечтаний!
При этом он значительно взглянул на мага, и тот с полнейшим пониманием кивнул.
— Ну да, вы правы, князь, мечтать не вредно. Однако не стоит забывать и о плотном плане. Чтобы делать золото, надо, черт его побери, иметь золото. Вот я, к примеру, чтобы встретиться с ее величеством, мог бы без труда прибегнуть к transformatio astralis[149], но полагаю более практичным просто попросить вас о дружеском содействии, а что касаемо проклятого металла… — Калиостро сделал паузу, затем взял бокал, неторопливо отпил вина. — Возьмите емкость, наполните ее на треть золотом, и я сделаю так, что она будет полной. Какой-нибудь сундук повместительнее найдете?
Насчет золота не спросил — все знали, что у Потемкина в одной из комнат пол был выложен золотыми монетами. Червонцами. Стоящими на ребре.
Ужинали по-разному. Буров, Мельхиор и пьяненький индус, хоть и не были харчем обижены, но сидели с краю, за персональным столиком — за общий их не взяли, видать, рожами не вышли. Зато Лоренца, маг и лыбящаяся Анагора устроились козырно, в центре, рядом с хозяином. Светлейший князь Таврический — при алмазных звездах, соболях и Андреевской с Георгиевской лентах — был на редкость светел, трогательно учтив и блистал бриллиантами, манерами и остроумием.
И поскольку дело происходило за столом, то и разговор касался тем гастрономических, приятных для желудка.
— Вы, верно, граф, думаете, что я безбожник? — с юмором говорил князь, мило улыбался и с чувством отдавал должное отлично приготовленной филейке. — Идет Великий пост, а мы здесь угощаемся скоромным. Так нет, сердцем и душой я во Христе[146], просто у меня чудные повара. Все сегодняшние блюда изготовлены из рыбы, но согласитесь, граф, печеная ягнятина похожа на ягнятину, шпигованный заяц в точности таков, каким и должно быть шпигованному зайцу, а голуби по-станиславски неотличимы от настоящих. Вот уж воистину, мир этот противоречив, иллюзорен и полон двусмысленности. Смотреть на него надо философски.
Неизвестно, как в философском плане, а вот в плане гастрономическом у Потемкина было все в порядке. Кулинарное искусство в его доме было поставлено на необыкновенную высоту, он держал с десяток поваров разных национальностей, начиная от изысканного француза и кончая грубоватым молдаванином, который готовил ему мамалыгу. Вся кухонная утварь у Потемкина была из чистого серебра, включая чудовищные двадцативедерные чаны, в каких так бесподобно получается уха из волжских осетров, невских сигов и кронштадтских ершей. Свинью ему подавали целиком, наполовину жареной, наполовину вареной[147], дичь запекали на корице и гвоздике, употребляя оные вместо дров, птицу, для увеличения размеров печени, подвергали всяческим мучениям[148], саженных налимов для этих же целей травили голодными щуками. В общем, гурман, новатор, гастроном. С душой и сердцем во Христе.
— Похвально, весьма похвально, — одобрил Калиостро, оценивающе повел носом и выбрал фальшивую крольчатину, гарнированную маринованными трюфелями. — Спаситель, кстати, тоже не злоупотреблял мясным. И вообще сидел на диете. Если бы вы только видели, что они ели тогда у себя во время Тайной вечери… А что пили…
— Однако не хлеб насущный в жизни главное, — заметил, улыбаясь, князь Таврический, в задумчивости поднял бровь и взялся за рассольного, сдобренного хреном сига. — То ли дело пища умственная, духовная, мысли, идеи, квинтэссенция мудрости, в конечном счете и воплощающаяся в материальном благе. Древние правы — знание это сила. Меня, к примеру, крайне занимает алхимия. То потаенное искусство, что дает невидимую власть, могущество, возможность получать золото в любых количествах. Это ли не предел мечтаний!
При этом он значительно взглянул на мага, и тот с полнейшим пониманием кивнул.
— Ну да, вы правы, князь, мечтать не вредно. Однако не стоит забывать и о плотном плане. Чтобы делать золото, надо, черт его побери, иметь золото. Вот я, к примеру, чтобы встретиться с ее величеством, мог бы без труда прибегнуть к transformatio astralis[149], но полагаю более практичным просто попросить вас о дружеском содействии, а что касаемо проклятого металла… — Калиостро сделал паузу, затем взял бокал, неторопливо отпил вина. — Возьмите емкость, наполните ее на треть золотом, и я сделаю так, что она будет полной. Какой-нибудь сундук повместительнее найдете?
Насчет золота не спросил — все знали, что у Потемкина в одной из комнат пол был выложен золотыми монетами. Червонцами. Стоящими на ребре.