Страница:
Жгучая боль при мысли о потере этого сражения овладела им. Осколок ядра задел лошадь короля, которая высоко поднялась на дыбы и чуть не опрокинулась навзничь, но адъютант короля, молодой Арман де Роже, схватил ее за поводья и в ужасе крикнул королю:
— Ваше Величество, вы хотите непременно быть убитым?
Тогда только король ответил:
— Вернемся назад…
Эта битва стоила пруссакам четырнадцати тысяч человек.
Отдав необходимые приказания, король направился в Нимбург. Дорогой он сошел с коня и присел отдохнуть у попавшейся на пути рощицы. При нем был только Арман де Роже, державшийся на почтительном расстоянии. Погруженный в скорбь и печаль, сидел Фридрих II; он целый день ничего не ел и не пил и тем не менее не чувствовал голода. Вдруг он услышал какой-то шорох в соседних кустах и, подняв отяжелевшие от слез веки, увидал странное шествие.
По дороге шли пятеро мужчин и две женщины, одетые крайне бедно. Женщины казались очень утомленными. Когда они увидели короля, сидящего на пригорке, то внезапно остановились; один из мужчин дал знак, и все опустились немедленно на колени. Тогда предводитель этой маленькой группы подошел к королю и, упав перед ним тоже на колени, воскликнул:
— О, Ваше Величество! Мы только что проходили по полю сражения и видели опустошение, которое нынешний день причинил армии нашего великого короля. Но не сомневайтесь, Ваше Величество, на Небе есть Бог, который все исправит и приведет к хорошему концу.
— Встань, Лейхтвейс, — проговорил король, сразу узнавший своего лазутчика. — Ты мне хорошо служил и принес верные сведения, но я… я ими дурно воспользовался, — и вина нынешнего дня лежит всецело на мне.
Король сделал знак Лейхтвейсу подняться.
— Много раненых нашли на поле битвы? — спросил король глухим голосом. — Видел ли ты моих бедных раненых солдат? Получают ли они помощь врача? Подбирают ли несчастных и отправляют ли в лазареты?
— Ваше Величество, насколько нам удалось заметить, делается все, что только в человеческих силах, чтобы облегчить положение воинов, пострадавших за своего короля и отечество. Но, Ваше Величество, Вы сами так бледны и изнурены…
— Нет, нет, — откликнулся Фридрих, — только жажда, сильная жажда мучает меня.
— Я сейчас раздобуду воды, — быстро воскликнул разбойник, — в десяти минутах ходьбы отсюда я видел свежий, прозрачный источник. Только немного терпения, я скоро вернусь, и Ваше Величество утолит жажду свежей, прохладной водой.
Разбойник, не дожидаясь ответа, поспешил в лес. Через несколько минут он вернулся, держа в руках кивер, подобранный им по дороге и наполненный прозрачной родниковой водой.
— Извольте, Ваше Величество, — проговорил он, подавая королю необычный сосуд, — и предоставьте события течению времени. Еще раз повторяю Вашему Величеству, на Небе есть Бог, который пошлет Вам новые победы и новую славу.
— Новые победы и новую славу, — глухо прозвучало из уст короля. — Да, я тоже верю в это. Если бы только из-за меня не было пролито столько крови и не так сильно пострадали мои храбрые молодцы.
Король поднес к губам кивер и с жадностью напился.
— О, как это освежает! — прошептал он. — Майор, выпейте и вы, так как страдаете от жажды, вероятно, не меньше меня.
— Ах, Ваше Величество, — возразил Арман де Роже, — как осмелюсь я прикоснуться к этому киверу после того, как Вы сами изволили пить из него?
— Пей! — быстро перебил король. — Я разрешаю.
— В таком случае, — воскликнул молодой человек с воодушевлением, — я буду воображать, что этот кивер наполнен крепким вином и что я держу в руках великолепный кубок. Я его поднимаю за здоровье Вашего Величества, за могущество нашей Родины и за будущие победы, которые судьба пошлет нам.
В то время, когда молодой человек подносил кивер к губам, глаза короля сверкнули; но затем он снова углубился в свои думы, рисуя своим костылем разнообразные фигуры на песке. Он был в это время уже снова занят составлением новых планов; окружающий мир, казалось, не существовал для него.
Арман де Роже подошел к Лейхтвейсу и, отведя его в сторону, шепнул:
— Ну, Лейхтвейс, помог ли вам мой кинжал? Удалось ли вам найти графа Батьяни?
— Кинжал пока покоится на своем месте, — ответил Лейхтвейс, — и клинок его еще не обагрился кровью подлеца, которому и вы, майор, и я хотим отомстить. Я уже считал себя у цели, натравив на него разъяренную толпу, но опять случай, благоприятствовавший негодяю, вырвал месть из моих рук.
Разбойник шепотом быстро рассказал молодому человеку, как Батьяни испортил свое высокое положение, изменив доверию сограждан; как он, Лейхтвейс, поймал его на этом и натравил на него толпу. Затем он передал, как Батьяни вместе с Бруно были привязаны к бочке с порохом и спущены на реку; как прострелили бочку, чтобы вызвать в ней взрыв, но она все-таки осталась цела, потому что поставщик пороха оказался изменником и бочка вместо пороха оказалась наполненной песком.
— Что было затем, — продолжал Лейхтвейс, — я узнал от моего товарища Бруно, который сидит вон там, у дороги. Он рассказал мне, что пока жители Праги радовались прибытию Дауна и освобождению от осады пруссаков, никто не обращал внимания на бочку и привязанных к ней Бруно и Батьяни. Бочка переплыла Влтаву и подплыла к противоположному берегу. Течение вынесло ее на песок, и теперь обоим пленникам оставалось только освободиться от веревок, которыми их связали. Это было сделано графом Батьяни. Был ли он, случайно, не так крепко связан, или отличался большею проворностью, но он привел дело к концу первым. Согнувшись так, что головой мог достать до связанных рук, Батьяни, обладающий настоящими волчьими зубами, белыми и острыми, разгрыз веревки.
Через пять минут он был свободен.
— Хоть бы Небо поразило его молнией! — воскликнул Арман де Роже. — Всегда и везде этот негодяй сумеет выдернуть голову из петли, точно сама смерть пренебрегает им и земле никогда не удастся освободиться от этого чудовища.
— Успокойтесь, майор, — ответил Лейхтвейс серьезно, — наступит час, когда Немезида доберется до Батьяни, и я молю только судьбу, чтобы она избрала именно меня своим орудием. Слушайте дальше и узнайте, какой бесчеловечной жестокостью отличается этот Батьяни.
Он и его товарищ по несчастью были спасены чудом, явным проявлением Божьей милости к моему товарищу Бруно. Я убежден, что бочка непременно была бы поглощена потоком, если бы на ней сидел один Батьяни без моего отважного Бруно, которого Небо не хотело покинуть. Как только Батьяни освободился, его первой обязанностью было бы развязать руки товарищу по несчастью и освободить его… Но негодяй и не подумал этого сделать, мало того, едва выскочив на берег, он в ту же минуту толкнул бочку плыть обратно по течению. Мой товарищ был слишком горд, чтобы обратиться с просьбой к какому-то Батьяни и молить его пощадить его жизнь. Связанный по рукам и ногам Бруно глядел спокойно на ожидавшую его гибель, будучи бессилен воспрепятствовать негодяю совершить его жестокое дело. Но в то мгновение, когда Батьяни оттолкнул бочку, раздались трубные звуки и прусский патруль показался на берегу. Тогда трусливый Батьяни одним прыжком — что ясно видел Бруно — скрылся в густых кустах ивняка. Пруссаки подошли ближе и, узнав от моего товарища, что он был осужден жителями Праги на смерть, тотчас же поймали бочку и освободили его, угостили вином и хлебом и с Богом отпустили продолжать путь. Видите ли, майор, Бруно мог бы одним словом предать Батьяни. Ему стоило только намекнуть пруссакам, что комендант Праги спрятался в кустах. Имя Батьяни было известно с дурной стороны во всем прусском лагере; пленные, которым удавалось бежать из Праги, достаточно рассказывали о его жестокости и кровожадности, и солдаты, конечно, обрадовались бы случаю предать негодяя мучительной смерти, но Бруно стыдился такого мщения. Не знаю, должен ли я хвалить его за это или порицать? Таким образом преступный граф спасся, и я не имею понятия о том, где он может находиться в настоящую минуту; он, конечно, немедленно покинул окрестности, потому что не мог рассчитывать ни на чью помощь, ни австрийцев, ни пруссаков.
— Ну а как ваш товарищ снова присоединился к вам? — спросил майор.
— Отдохнув на берегу, он увидал пустую лодку, плывущую по Влтаве; она подплыла так близко к берегу, что ему удалось схватить ее; в ней он переплыл на противоположную сторону и повстречался со мною, как раз когда я покидал Прагу с моими остальными товарищами.
— А теперь куда вы думаете отправиться? — спросил майор.
— И сам не знаю, — ответил Лейхтвейс. Мрачная тень пробежала по его лицу. — Сами знаете, майор, мы изгнанники, не имеющие отечества. Нужно еще посмотреть, куда закинет нас судьба.
Говоря эго, Лейхтвейс, в сущности, говорил неправду, потому что имел твердое намерение пробраться в Нассау, чтобы снова поселиться в своей старой пещере близ Висбадена. Но он считал лишним сообщать об этом Арману де Роже, хотя и не боялся предательства со стороны молодого человека.
— А как скоро вы думаете пуститься в путь?
— Немедленно, — ответил Лейхтвейс, — нам здесь больше делать нечего; мы достаточно насмотрелись на все ужасы войны, которые даже нас, разбойников, заставляют трепетать от страха. Мое последнее пожелание: чтобы прусскому королю удалось поскорее заключить почетный мир; меня режет по сердцу, когда я вижу, что два народа, говорящие на одном языке и могущие жить, как счастливые и преданные друг другу соседи, вместо того в злобе скрещивают шпаги.
— Ах, для чего пролито столько крови, принесено в жертву столько молодых жизней? Наступит же день, когда австрийцы и пруссаки соединятся друг с другом и станут братьями и друзьями.
При этих словах лицо Лейхтвейса приняло пророческое выражение и на губах заиграла светлая улыбка, как будто он уже предвидел будущее, как будто воображению его уже рисовалось то, что в наши дни стало действительностью: австрийцы и пруссаки вместе, рука об руку, идут к укреплению и могуществу дружественного союза.
— Итак, иди с Богом, — сказал Арман де Роже, — кинжал, который я тебе дал, оставь при себе, чтобы ты мог им воспользоваться, когда настанет час расплаты с Батьяни. Если когда-нибудь ты будешь нуждаться в друге, вспомни, что в Берлине живет Арман де Роже и ты можешь его там найти; будь уверен в моей готовности всегда помочь тебе, если только Богу угодно будет, чтобы я вышел живым из нынешней войны.
Молодые люди сердечно пожали друг другу руки; Лейхтвейс бросил последний взгляд на короля, который все еще сидел, погруженный в глубокую думу, рисуя своим костылем фигуры на песке. Лейхтвейс не хотел нарушать дум этого героя и издали безмолвно простился с великим королем, игравшим такую серьезную роль в только что оконченном эпизоде его жизни.
Через несколько минут Лейхтвейс встал во главе своих товарищей и маленькая группа двинулась в путь. Они шли по дороге, спеша скорее удалиться из окрестностей Колина, где военные волнения бушевали с такой силой, что достать себе какое-нибудь, хотя бы самое скромное, пропитание было чрезвычайно трудно. Все поля были опустошены австрийцами или пруссаками, и ни в одном доме нельзя было найти ни крошки хлеба, ни горсточки муки. По счастью, разбойники, покидая Прагу, запаслись провизией, так что по крайней мере в течение нескольких дней им не придется страдать от голода. Кроме того, и лес доставлял им кое-какое пропитание: в нем росли в изобилии ягоды, а лесной ручей доставлял хорошую, свежую воду.
Лейхтвейс со своими товарищами не успел еще удалиться достаточно от того места, где расстался с королем, как с ним случилось неожиданное приключение. Они проходили через скалистое ущелье и уже приближались к выходу из него, как вдруг перед ними внезапно появилась мужская фигура, казалось, поджидавшая здесь Лейхтвейса; подойдя ближе к нему, мужчина упал к его ногам. Это был человек в мундире австрийского офицера, но мундир после сражения, в котором офицер, очевидно, принимал деятельное участие, и продолжительного путешествия, сделанного, по-видимому, пешком, пришел в совершенную ветхость и висел лохмотьями на его статной, молодой фигуре. Черные вьющиеся волосы были спутаны, лицо почернело от пороха, из оружия при нем осталась только шпага. Едва Лейхтвейс вгляделся в этого человека, как невольно попятился назад.
— Лейтенант Бенсберг! — крикнул он. — О, Боже! Как вы попали сюда и на что вы похожи? Не ранены ли вы? У вас на лбу сочится кровь, кровь и на ваших руках.
— Ранен! — воскликнул Бенсберг с громким хохотом, который своей горечью резанул Лейхтвейса прямо по сердцу. — Вы называете ранами эти несчастные царапины? Ах, Лейхтвейс, я искал в битве более глубоких ран, я сотни раз подставлял свое сердце под удары неприятеля, но смерть как будто смеялась надо мной: в самых яростных схватках она не замечала меня. Кругом падали мои товарищи и друзья; смерть косила страшную жатву. Не промахнувшись, сражала она своей косой храбрейших воинов; один я стоял нетронутый и неуязвимый, как Зигфрид, окунувшийся в кровь дракона.
— Но зачем вы искали смерти? — спросил Лейхтвейс, глубоко взволнованный. — Вы молоды, перед вами целая жизнь, разве для вас нет счастья, господин лейтенант?
— Счастья?! — воскликнул последний с мрачно сверкнувшим взором. — Человек, потерявший честь, не может быть счастлив.
— Кто же похитил вашу честь?
— Ты, Генрих Лейхтвейс.
Разбойник, окруженный своими товарищами, в немом изумлении посмотрел на молодого офицера. Последний, поднявшись теперь с колен, стоял перед ним, дрожа от волнения.
Вдруг Бенсберг выдернул свою шпагу из ножен, и громкий крик изумления вырвался из уст разбойников. От клинка остался только небольшой обломок, на лезвии которого в эту минуту сверкнул яркий луч заходящего солнца.
— Взгляни на эту шпагу, — крикнул Бенсберг, рыдая, — она напоминает мне самые ужасные минуты моей жизни. Я поклялся вонзить ее в грудь мерзавца, предателя Батьяни; клялся омыть ее в крови этого негодяя, но не мог исполнить клятвы, ты помешал мне, отдав Батьяни в руки пражской черни. И что ты этим выиграл?
— Приговор над Батьяни все равно не мог быть приведен в исполнение: этому помешал приход австрийцев.
— Но это еще не все, что ты сделал. Ты сломал мою шпагу с намерением освободить меня от связывающей меня клятвы. Но я чувствую, что эта клятва теперь еще тяжелей лежит на мне, чем прежде. В присутствии моих солдат ты нанес мне самое ужасное оскорбление, какое только может испытывать офицер. Ты на куски переломил мою шпагу, а с нею вместе и мою честь, и мою жизнь.
— Не совсем так, лейтенант Бенсберг, — возразил разбойник. — Никому в голову не придет ставить эту шпагу в связь с вашей честью. Что значит шпага? Приобретите другую, носите ее с честью, и вы скоро вернете свою потерю.
— Так говоришь ты, потому что ты не солдат и не офицер, — проговорил молодой человек голосом, полным слез, — но я лучше знаю это. Я никогда более не осмелюсь явиться в круг моих товарищей, потому что каждый из них будет тайно презирать меня за то, что я дал вырвать шпагу из своих рук и не сдержал честного слова, данного женщине. Батьяни живет… Свою, теперь безвредную шпагу, я держу в руке… И я знаю, что мне остается делать… Хочешь ли, Лейхтвейс, чтобы я перед твоими глазами вонзил себе в грудь жалкие остатки моей, некогда славной, шпаги?
— Сохрани тебя Бог! — воскликнул разбойник, протянув руку, чтобы удержать экзальтированного юношу от необдуманного движения.
— Ну, хорошо, — сказал Альфред фон Бенсберг, твердо и спокойно взглянув на Лейхтвейса, — тебе одному предоставлена возможность спасти мою жизнь.
— Говорите же, что я должен сделать, и будьте уверены, ваше желание будет мною исполнено; я душевно скорблю, чувствуя, что причинил вам зло.
— Так как на свете для меня нет больше места, — снова зазвучал голос молодого человека, — то я должен скрыть свою жизнь в самой глубокой ее бездне. И вот, Лейхтвейс, если ты хочешь исправить то зло, что причинил мне, то прими меня в свою шайку и позволь быть твоим товарищем. Я буду делить с вами свою, лишенную покоя, жизнь. Мне, обесчещенному и отверженному обществом, остается только сделаться разбойником.
При этих словах Бенсберг истерически зарыдал, шпага выскользнула из его рук, и, шатаясь, он упал к ногам Лейхтвейса. Последний ласково и нежно прижал его к своей груди. Остальные разбойники тоже с глубоким участием смотрели на молодого человека. О, да, им были понятны его страдания. Каждый из них пережил такие же минуты, когда расставался с человеческим обществом, убегая от него и обрекая себя на жизнь разбойника.
— Послушайте меня, лейтенант Бенсберг, — сказал Лейхтвейс глухим голосом. — Послушайте меня и сохраните мои слова в вашем сердце. Вам нужно хорошо испытать себя, прежде чем решиться на такой бесповоротный шаг. Жизнь, которую мы, разбойники, ведем, не легкомысленная детская игра. Нам не доставляет радости играть в прятки в лесу, побрякивая саблями, чтобы вообразить, что мы действительно герои. Нет, мы не герои, мой друг, и не имеем претензии на это название; ни славы, ни спокойствия ты у нас не найдешь; проклятия посыплются на тебя, если ты будешь с нами заодно, и все, кто до сих пор любил тебя, с ужасом отвернутся от тебя, когда узнают, что ты стал товарищем Лейхтвейса, стал разбойником. Мы должны скрываться в недрах земли, куда не проникает ни луч солнца, ни свет луны; во вражде с обществом, властями, богачами мы должны часто выбирать между своей или чужой жизнью; часто бываем вынуждены прибегать к убийствам, и каждое мгновение должны ждать, что над нами разразится кара Божья. Ты еще так молод, Альфред фон Бенсберг. В такие годы юноши часто готовы с отвагой бросаться в опасности; разгоряченное воображение рисует им всевозможные приключения и похождения, которые со временем могли бы привести в восторг потомство. Но далеко не то встретишь ты у нас. Мы выброшены из среды человеческого общества, в нем для нас нет места; мы пасынки судьбы. Она сделала нас ворами и преступниками. Конечно, не страждущих и обремененных преследуем мы; никогда не посягаем мы на хлеб, заработанный тяжким трудом бедняка, никогда не переступаем порога бедной вдовы; те, кто осужден влачить крест жизни, не лучше нас самих: они не враги наши, а скорее наши заступники. Но там, где дело касается сокровищ, нагроможденных пороками, где роскошь и мотовство тратят безрассудно то, что содрано с бедняков, там мы являемся мстителями, не знающими ни жалости, ни пощады. Эта жизнь полна лишений, потому что мы не гонимся за сокровищами: мы не копим денег, предоставляя это скрягам и ростовщикам, которых поклялись ненавидеть и истреблять. Нет, мы всегда приобретаем не больше того, что нам необходимо, чтобы вести свободную жизнь, и не имеем никакой склонности пользоваться чужим благосостоянием. Наше призвание может нас внезапно бросить в объятия смерти, и не такой смерти, о которой мечтаешь ты, Альфред фон Бенсберг, не пронзенные пулей в сердце падем мы на поле брани и испустим дух под звуки военной музыки. Не будет опущено знамя над нашими бренными останками, не будет при нас верных товарищей, чтобы вырыть нам могилу в недрах матери земли. Наша участь — колесо или виселица. Палач будет смотреть нам в лицо, пока мы будем корчиться в предсмертных судорогах, а тело наше будет брошено коршунам, как заманчивая падаль. И это далеко еще не все ужасы, на которые мы обречены. Есть еще другая жизнь, загробная, Альфред фон Бенсберг. На том свете мы предстанем пред престолом Всевышнего и должны будем Ему дать отчет в наших поступках. Что ты скажешь, когда, обагренный кровью и обремененный грехами, предстанешь пред Ним? В чем найдешь ты оправдание, что свою жизнь — Божий дар — употребил на кражи, грабежи и убийства? Неужели ты не боишься строгости приговора и мук, которые, по всей вероятности, будут уготованы для тебя в геене огненной? Вернись назад, юноша. У тебя нет серьезных причин вступать в нашу шайку; не шути такими вещами. Беги от погибших людей. Раз ты сойдешься с ними — возврата быть не может. Теперь ты слышал все, Альфред фон Бенсберг. Удались же от нас, но не забывай, что в минуту отчаяния ты выразил желание присоединиться к шайке Генриха Антона Лейхтвейса.
— А если я этого не сделаю? — крикнул горячо офицер. — Если, узнав вашу жизнь, во мне еще сильнее укрепилось убеждение искать убежища только у вас? Если я скажу тебе, Лейхтвейс, что дивлюсь твоей отваге, что меня влечет к тебе непреодолимая сила, что я отказываюсь от своего благородного имени, чтобы сделаться одним из твоих товарищей, — что же, и тогда ты оттолкнешь меня? Нет, видит Бог, Лейхтвейс не посмеет отклонить моей просьбы. Взгляни еще раз на мою шпагу: ты обязан взять меня в товарищи, ты сломал этот клинок, а с ним и мою жизнь.
И Альфред фон Бенсберг высоко поднял над головой сломанную шпагу; в его взоре отразилась такая решимость, такая твердая воля, что Лейхтвейс без дальнейших возражений запечатлел поцелуй на его челе, означавший: я принимаю тебя.
Разбойник, крепко пожав руку юноши, воскликнул глубоко взволнованным голосом:
— Альфред фон Бенсберг, перед лицом моих товарищей, которые служат мне верой и правдой, которых я называю своими друзьями и братьями, принимаю тебя в члены нашей шайки. С этой минуты ты разделишь нашу участь: где будем мы, там должен быть и ты; твои враги станут нашими врагами. На этом клинке, который ты, как офицер, носил с честью, клянусь быть справедливым атаманом, и с этой минуты становлюсь твоим братом.
В каменистом ущелье на некоторое время воцарилось глубокое безмолвие. Затем новый член шайки заговорил твердым, сильным голосом:
— Я же клянусь тебе, Генрих Антон Лейхтвейс, быть верным, послушным и преданным: в этот торжественный час я становлюсь твоим товарищем, готовым ради тебя и твоих друзей с радостью в любое мгновение пожертвовать своею жизнью. Я никогда не вернусь в свет без твоего разрешения; обещаю свято хранить твои тайны и скорее умереть под жесточайшими пытками, чем выдать какую-либо из них. И Господь, единый на Небе Бог, пусть слышит мою клятву и жестоко покарает меня, если я когда-нибудь изменю ей.
— Приди в мои объятия, Альфред фон Бенсберг! — воскликнул Лейхтвейс. — С этой минуты ты причислен к нашим товарищам, нашим друзьям и братьям, прими привет посвящения от твоего атамана.
Лейхтвейс и Альфред фон Бенсберг обнялись, и атаман поцеловал сначала в лоб, потом в щеки и, наконец, в губы своего нового брата. Остальные товарищи сделали то же, а Лора и Елизавета подставили ему лоб для поцелуя.
— Теперь, — произнес Лейхтвейс, — будем продолжать наш путь. Вперед! На саксонской границе нам без сомнения представятся случаи к хорошей наживе, а затем поспешим к Висбадену, к нашей любимой пещере. Хотя в этой войне мы и не приобрели никакой добычи, но все-таки возвращаемся домой богаче, чем ушли: мы приводим с собой нового брата, новое сердце и две новых сильных руки — это дороже золота и всех богатств.
Глава 74
— Ваше Величество, вы хотите непременно быть убитым?
Тогда только король ответил:
— Вернемся назад…
Эта битва стоила пруссакам четырнадцати тысяч человек.
Отдав необходимые приказания, король направился в Нимбург. Дорогой он сошел с коня и присел отдохнуть у попавшейся на пути рощицы. При нем был только Арман де Роже, державшийся на почтительном расстоянии. Погруженный в скорбь и печаль, сидел Фридрих II; он целый день ничего не ел и не пил и тем не менее не чувствовал голода. Вдруг он услышал какой-то шорох в соседних кустах и, подняв отяжелевшие от слез веки, увидал странное шествие.
По дороге шли пятеро мужчин и две женщины, одетые крайне бедно. Женщины казались очень утомленными. Когда они увидели короля, сидящего на пригорке, то внезапно остановились; один из мужчин дал знак, и все опустились немедленно на колени. Тогда предводитель этой маленькой группы подошел к королю и, упав перед ним тоже на колени, воскликнул:
— О, Ваше Величество! Мы только что проходили по полю сражения и видели опустошение, которое нынешний день причинил армии нашего великого короля. Но не сомневайтесь, Ваше Величество, на Небе есть Бог, который все исправит и приведет к хорошему концу.
— Встань, Лейхтвейс, — проговорил король, сразу узнавший своего лазутчика. — Ты мне хорошо служил и принес верные сведения, но я… я ими дурно воспользовался, — и вина нынешнего дня лежит всецело на мне.
Король сделал знак Лейхтвейсу подняться.
— Много раненых нашли на поле битвы? — спросил король глухим голосом. — Видел ли ты моих бедных раненых солдат? Получают ли они помощь врача? Подбирают ли несчастных и отправляют ли в лазареты?
— Ваше Величество, насколько нам удалось заметить, делается все, что только в человеческих силах, чтобы облегчить положение воинов, пострадавших за своего короля и отечество. Но, Ваше Величество, Вы сами так бледны и изнурены…
— Нет, нет, — откликнулся Фридрих, — только жажда, сильная жажда мучает меня.
— Я сейчас раздобуду воды, — быстро воскликнул разбойник, — в десяти минутах ходьбы отсюда я видел свежий, прозрачный источник. Только немного терпения, я скоро вернусь, и Ваше Величество утолит жажду свежей, прохладной водой.
Разбойник, не дожидаясь ответа, поспешил в лес. Через несколько минут он вернулся, держа в руках кивер, подобранный им по дороге и наполненный прозрачной родниковой водой.
— Извольте, Ваше Величество, — проговорил он, подавая королю необычный сосуд, — и предоставьте события течению времени. Еще раз повторяю Вашему Величеству, на Небе есть Бог, который пошлет Вам новые победы и новую славу.
— Новые победы и новую славу, — глухо прозвучало из уст короля. — Да, я тоже верю в это. Если бы только из-за меня не было пролито столько крови и не так сильно пострадали мои храбрые молодцы.
Король поднес к губам кивер и с жадностью напился.
— О, как это освежает! — прошептал он. — Майор, выпейте и вы, так как страдаете от жажды, вероятно, не меньше меня.
— Ах, Ваше Величество, — возразил Арман де Роже, — как осмелюсь я прикоснуться к этому киверу после того, как Вы сами изволили пить из него?
— Пей! — быстро перебил король. — Я разрешаю.
— В таком случае, — воскликнул молодой человек с воодушевлением, — я буду воображать, что этот кивер наполнен крепким вином и что я держу в руках великолепный кубок. Я его поднимаю за здоровье Вашего Величества, за могущество нашей Родины и за будущие победы, которые судьба пошлет нам.
В то время, когда молодой человек подносил кивер к губам, глаза короля сверкнули; но затем он снова углубился в свои думы, рисуя своим костылем разнообразные фигуры на песке. Он был в это время уже снова занят составлением новых планов; окружающий мир, казалось, не существовал для него.
Арман де Роже подошел к Лейхтвейсу и, отведя его в сторону, шепнул:
— Ну, Лейхтвейс, помог ли вам мой кинжал? Удалось ли вам найти графа Батьяни?
— Кинжал пока покоится на своем месте, — ответил Лейхтвейс, — и клинок его еще не обагрился кровью подлеца, которому и вы, майор, и я хотим отомстить. Я уже считал себя у цели, натравив на него разъяренную толпу, но опять случай, благоприятствовавший негодяю, вырвал месть из моих рук.
Разбойник шепотом быстро рассказал молодому человеку, как Батьяни испортил свое высокое положение, изменив доверию сограждан; как он, Лейхтвейс, поймал его на этом и натравил на него толпу. Затем он передал, как Батьяни вместе с Бруно были привязаны к бочке с порохом и спущены на реку; как прострелили бочку, чтобы вызвать в ней взрыв, но она все-таки осталась цела, потому что поставщик пороха оказался изменником и бочка вместо пороха оказалась наполненной песком.
— Что было затем, — продолжал Лейхтвейс, — я узнал от моего товарища Бруно, который сидит вон там, у дороги. Он рассказал мне, что пока жители Праги радовались прибытию Дауна и освобождению от осады пруссаков, никто не обращал внимания на бочку и привязанных к ней Бруно и Батьяни. Бочка переплыла Влтаву и подплыла к противоположному берегу. Течение вынесло ее на песок, и теперь обоим пленникам оставалось только освободиться от веревок, которыми их связали. Это было сделано графом Батьяни. Был ли он, случайно, не так крепко связан, или отличался большею проворностью, но он привел дело к концу первым. Согнувшись так, что головой мог достать до связанных рук, Батьяни, обладающий настоящими волчьими зубами, белыми и острыми, разгрыз веревки.
Через пять минут он был свободен.
— Хоть бы Небо поразило его молнией! — воскликнул Арман де Роже. — Всегда и везде этот негодяй сумеет выдернуть голову из петли, точно сама смерть пренебрегает им и земле никогда не удастся освободиться от этого чудовища.
— Успокойтесь, майор, — ответил Лейхтвейс серьезно, — наступит час, когда Немезида доберется до Батьяни, и я молю только судьбу, чтобы она избрала именно меня своим орудием. Слушайте дальше и узнайте, какой бесчеловечной жестокостью отличается этот Батьяни.
Он и его товарищ по несчастью были спасены чудом, явным проявлением Божьей милости к моему товарищу Бруно. Я убежден, что бочка непременно была бы поглощена потоком, если бы на ней сидел один Батьяни без моего отважного Бруно, которого Небо не хотело покинуть. Как только Батьяни освободился, его первой обязанностью было бы развязать руки товарищу по несчастью и освободить его… Но негодяй и не подумал этого сделать, мало того, едва выскочив на берег, он в ту же минуту толкнул бочку плыть обратно по течению. Мой товарищ был слишком горд, чтобы обратиться с просьбой к какому-то Батьяни и молить его пощадить его жизнь. Связанный по рукам и ногам Бруно глядел спокойно на ожидавшую его гибель, будучи бессилен воспрепятствовать негодяю совершить его жестокое дело. Но в то мгновение, когда Батьяни оттолкнул бочку, раздались трубные звуки и прусский патруль показался на берегу. Тогда трусливый Батьяни одним прыжком — что ясно видел Бруно — скрылся в густых кустах ивняка. Пруссаки подошли ближе и, узнав от моего товарища, что он был осужден жителями Праги на смерть, тотчас же поймали бочку и освободили его, угостили вином и хлебом и с Богом отпустили продолжать путь. Видите ли, майор, Бруно мог бы одним словом предать Батьяни. Ему стоило только намекнуть пруссакам, что комендант Праги спрятался в кустах. Имя Батьяни было известно с дурной стороны во всем прусском лагере; пленные, которым удавалось бежать из Праги, достаточно рассказывали о его жестокости и кровожадности, и солдаты, конечно, обрадовались бы случаю предать негодяя мучительной смерти, но Бруно стыдился такого мщения. Не знаю, должен ли я хвалить его за это или порицать? Таким образом преступный граф спасся, и я не имею понятия о том, где он может находиться в настоящую минуту; он, конечно, немедленно покинул окрестности, потому что не мог рассчитывать ни на чью помощь, ни австрийцев, ни пруссаков.
— Ну а как ваш товарищ снова присоединился к вам? — спросил майор.
— Отдохнув на берегу, он увидал пустую лодку, плывущую по Влтаве; она подплыла так близко к берегу, что ему удалось схватить ее; в ней он переплыл на противоположную сторону и повстречался со мною, как раз когда я покидал Прагу с моими остальными товарищами.
— А теперь куда вы думаете отправиться? — спросил майор.
— И сам не знаю, — ответил Лейхтвейс. Мрачная тень пробежала по его лицу. — Сами знаете, майор, мы изгнанники, не имеющие отечества. Нужно еще посмотреть, куда закинет нас судьба.
Говоря эго, Лейхтвейс, в сущности, говорил неправду, потому что имел твердое намерение пробраться в Нассау, чтобы снова поселиться в своей старой пещере близ Висбадена. Но он считал лишним сообщать об этом Арману де Роже, хотя и не боялся предательства со стороны молодого человека.
— А как скоро вы думаете пуститься в путь?
— Немедленно, — ответил Лейхтвейс, — нам здесь больше делать нечего; мы достаточно насмотрелись на все ужасы войны, которые даже нас, разбойников, заставляют трепетать от страха. Мое последнее пожелание: чтобы прусскому королю удалось поскорее заключить почетный мир; меня режет по сердцу, когда я вижу, что два народа, говорящие на одном языке и могущие жить, как счастливые и преданные друг другу соседи, вместо того в злобе скрещивают шпаги.
— Ах, для чего пролито столько крови, принесено в жертву столько молодых жизней? Наступит же день, когда австрийцы и пруссаки соединятся друг с другом и станут братьями и друзьями.
При этих словах лицо Лейхтвейса приняло пророческое выражение и на губах заиграла светлая улыбка, как будто он уже предвидел будущее, как будто воображению его уже рисовалось то, что в наши дни стало действительностью: австрийцы и пруссаки вместе, рука об руку, идут к укреплению и могуществу дружественного союза.
— Итак, иди с Богом, — сказал Арман де Роже, — кинжал, который я тебе дал, оставь при себе, чтобы ты мог им воспользоваться, когда настанет час расплаты с Батьяни. Если когда-нибудь ты будешь нуждаться в друге, вспомни, что в Берлине живет Арман де Роже и ты можешь его там найти; будь уверен в моей готовности всегда помочь тебе, если только Богу угодно будет, чтобы я вышел живым из нынешней войны.
Молодые люди сердечно пожали друг другу руки; Лейхтвейс бросил последний взгляд на короля, который все еще сидел, погруженный в глубокую думу, рисуя своим костылем фигуры на песке. Лейхтвейс не хотел нарушать дум этого героя и издали безмолвно простился с великим королем, игравшим такую серьезную роль в только что оконченном эпизоде его жизни.
Через несколько минут Лейхтвейс встал во главе своих товарищей и маленькая группа двинулась в путь. Они шли по дороге, спеша скорее удалиться из окрестностей Колина, где военные волнения бушевали с такой силой, что достать себе какое-нибудь, хотя бы самое скромное, пропитание было чрезвычайно трудно. Все поля были опустошены австрийцами или пруссаками, и ни в одном доме нельзя было найти ни крошки хлеба, ни горсточки муки. По счастью, разбойники, покидая Прагу, запаслись провизией, так что по крайней мере в течение нескольких дней им не придется страдать от голода. Кроме того, и лес доставлял им кое-какое пропитание: в нем росли в изобилии ягоды, а лесной ручей доставлял хорошую, свежую воду.
Лейхтвейс со своими товарищами не успел еще удалиться достаточно от того места, где расстался с королем, как с ним случилось неожиданное приключение. Они проходили через скалистое ущелье и уже приближались к выходу из него, как вдруг перед ними внезапно появилась мужская фигура, казалось, поджидавшая здесь Лейхтвейса; подойдя ближе к нему, мужчина упал к его ногам. Это был человек в мундире австрийского офицера, но мундир после сражения, в котором офицер, очевидно, принимал деятельное участие, и продолжительного путешествия, сделанного, по-видимому, пешком, пришел в совершенную ветхость и висел лохмотьями на его статной, молодой фигуре. Черные вьющиеся волосы были спутаны, лицо почернело от пороха, из оружия при нем осталась только шпага. Едва Лейхтвейс вгляделся в этого человека, как невольно попятился назад.
— Лейтенант Бенсберг! — крикнул он. — О, Боже! Как вы попали сюда и на что вы похожи? Не ранены ли вы? У вас на лбу сочится кровь, кровь и на ваших руках.
— Ранен! — воскликнул Бенсберг с громким хохотом, который своей горечью резанул Лейхтвейса прямо по сердцу. — Вы называете ранами эти несчастные царапины? Ах, Лейхтвейс, я искал в битве более глубоких ран, я сотни раз подставлял свое сердце под удары неприятеля, но смерть как будто смеялась надо мной: в самых яростных схватках она не замечала меня. Кругом падали мои товарищи и друзья; смерть косила страшную жатву. Не промахнувшись, сражала она своей косой храбрейших воинов; один я стоял нетронутый и неуязвимый, как Зигфрид, окунувшийся в кровь дракона.
— Но зачем вы искали смерти? — спросил Лейхтвейс, глубоко взволнованный. — Вы молоды, перед вами целая жизнь, разве для вас нет счастья, господин лейтенант?
— Счастья?! — воскликнул последний с мрачно сверкнувшим взором. — Человек, потерявший честь, не может быть счастлив.
— Кто же похитил вашу честь?
— Ты, Генрих Лейхтвейс.
Разбойник, окруженный своими товарищами, в немом изумлении посмотрел на молодого офицера. Последний, поднявшись теперь с колен, стоял перед ним, дрожа от волнения.
Вдруг Бенсберг выдернул свою шпагу из ножен, и громкий крик изумления вырвался из уст разбойников. От клинка остался только небольшой обломок, на лезвии которого в эту минуту сверкнул яркий луч заходящего солнца.
— Взгляни на эту шпагу, — крикнул Бенсберг, рыдая, — она напоминает мне самые ужасные минуты моей жизни. Я поклялся вонзить ее в грудь мерзавца, предателя Батьяни; клялся омыть ее в крови этого негодяя, но не мог исполнить клятвы, ты помешал мне, отдав Батьяни в руки пражской черни. И что ты этим выиграл?
— Приговор над Батьяни все равно не мог быть приведен в исполнение: этому помешал приход австрийцев.
— Но это еще не все, что ты сделал. Ты сломал мою шпагу с намерением освободить меня от связывающей меня клятвы. Но я чувствую, что эта клятва теперь еще тяжелей лежит на мне, чем прежде. В присутствии моих солдат ты нанес мне самое ужасное оскорбление, какое только может испытывать офицер. Ты на куски переломил мою шпагу, а с нею вместе и мою честь, и мою жизнь.
— Не совсем так, лейтенант Бенсберг, — возразил разбойник. — Никому в голову не придет ставить эту шпагу в связь с вашей честью. Что значит шпага? Приобретите другую, носите ее с честью, и вы скоро вернете свою потерю.
— Так говоришь ты, потому что ты не солдат и не офицер, — проговорил молодой человек голосом, полным слез, — но я лучше знаю это. Я никогда более не осмелюсь явиться в круг моих товарищей, потому что каждый из них будет тайно презирать меня за то, что я дал вырвать шпагу из своих рук и не сдержал честного слова, данного женщине. Батьяни живет… Свою, теперь безвредную шпагу, я держу в руке… И я знаю, что мне остается делать… Хочешь ли, Лейхтвейс, чтобы я перед твоими глазами вонзил себе в грудь жалкие остатки моей, некогда славной, шпаги?
— Сохрани тебя Бог! — воскликнул разбойник, протянув руку, чтобы удержать экзальтированного юношу от необдуманного движения.
— Ну, хорошо, — сказал Альфред фон Бенсберг, твердо и спокойно взглянув на Лейхтвейса, — тебе одному предоставлена возможность спасти мою жизнь.
— Говорите же, что я должен сделать, и будьте уверены, ваше желание будет мною исполнено; я душевно скорблю, чувствуя, что причинил вам зло.
— Так как на свете для меня нет больше места, — снова зазвучал голос молодого человека, — то я должен скрыть свою жизнь в самой глубокой ее бездне. И вот, Лейхтвейс, если ты хочешь исправить то зло, что причинил мне, то прими меня в свою шайку и позволь быть твоим товарищем. Я буду делить с вами свою, лишенную покоя, жизнь. Мне, обесчещенному и отверженному обществом, остается только сделаться разбойником.
При этих словах Бенсберг истерически зарыдал, шпага выскользнула из его рук, и, шатаясь, он упал к ногам Лейхтвейса. Последний ласково и нежно прижал его к своей груди. Остальные разбойники тоже с глубоким участием смотрели на молодого человека. О, да, им были понятны его страдания. Каждый из них пережил такие же минуты, когда расставался с человеческим обществом, убегая от него и обрекая себя на жизнь разбойника.
— Послушайте меня, лейтенант Бенсберг, — сказал Лейхтвейс глухим голосом. — Послушайте меня и сохраните мои слова в вашем сердце. Вам нужно хорошо испытать себя, прежде чем решиться на такой бесповоротный шаг. Жизнь, которую мы, разбойники, ведем, не легкомысленная детская игра. Нам не доставляет радости играть в прятки в лесу, побрякивая саблями, чтобы вообразить, что мы действительно герои. Нет, мы не герои, мой друг, и не имеем претензии на это название; ни славы, ни спокойствия ты у нас не найдешь; проклятия посыплются на тебя, если ты будешь с нами заодно, и все, кто до сих пор любил тебя, с ужасом отвернутся от тебя, когда узнают, что ты стал товарищем Лейхтвейса, стал разбойником. Мы должны скрываться в недрах земли, куда не проникает ни луч солнца, ни свет луны; во вражде с обществом, властями, богачами мы должны часто выбирать между своей или чужой жизнью; часто бываем вынуждены прибегать к убийствам, и каждое мгновение должны ждать, что над нами разразится кара Божья. Ты еще так молод, Альфред фон Бенсберг. В такие годы юноши часто готовы с отвагой бросаться в опасности; разгоряченное воображение рисует им всевозможные приключения и похождения, которые со временем могли бы привести в восторг потомство. Но далеко не то встретишь ты у нас. Мы выброшены из среды человеческого общества, в нем для нас нет места; мы пасынки судьбы. Она сделала нас ворами и преступниками. Конечно, не страждущих и обремененных преследуем мы; никогда не посягаем мы на хлеб, заработанный тяжким трудом бедняка, никогда не переступаем порога бедной вдовы; те, кто осужден влачить крест жизни, не лучше нас самих: они не враги наши, а скорее наши заступники. Но там, где дело касается сокровищ, нагроможденных пороками, где роскошь и мотовство тратят безрассудно то, что содрано с бедняков, там мы являемся мстителями, не знающими ни жалости, ни пощады. Эта жизнь полна лишений, потому что мы не гонимся за сокровищами: мы не копим денег, предоставляя это скрягам и ростовщикам, которых поклялись ненавидеть и истреблять. Нет, мы всегда приобретаем не больше того, что нам необходимо, чтобы вести свободную жизнь, и не имеем никакой склонности пользоваться чужим благосостоянием. Наше призвание может нас внезапно бросить в объятия смерти, и не такой смерти, о которой мечтаешь ты, Альфред фон Бенсберг, не пронзенные пулей в сердце падем мы на поле брани и испустим дух под звуки военной музыки. Не будет опущено знамя над нашими бренными останками, не будет при нас верных товарищей, чтобы вырыть нам могилу в недрах матери земли. Наша участь — колесо или виселица. Палач будет смотреть нам в лицо, пока мы будем корчиться в предсмертных судорогах, а тело наше будет брошено коршунам, как заманчивая падаль. И это далеко еще не все ужасы, на которые мы обречены. Есть еще другая жизнь, загробная, Альфред фон Бенсберг. На том свете мы предстанем пред престолом Всевышнего и должны будем Ему дать отчет в наших поступках. Что ты скажешь, когда, обагренный кровью и обремененный грехами, предстанешь пред Ним? В чем найдешь ты оправдание, что свою жизнь — Божий дар — употребил на кражи, грабежи и убийства? Неужели ты не боишься строгости приговора и мук, которые, по всей вероятности, будут уготованы для тебя в геене огненной? Вернись назад, юноша. У тебя нет серьезных причин вступать в нашу шайку; не шути такими вещами. Беги от погибших людей. Раз ты сойдешься с ними — возврата быть не может. Теперь ты слышал все, Альфред фон Бенсберг. Удались же от нас, но не забывай, что в минуту отчаяния ты выразил желание присоединиться к шайке Генриха Антона Лейхтвейса.
— А если я этого не сделаю? — крикнул горячо офицер. — Если, узнав вашу жизнь, во мне еще сильнее укрепилось убеждение искать убежища только у вас? Если я скажу тебе, Лейхтвейс, что дивлюсь твоей отваге, что меня влечет к тебе непреодолимая сила, что я отказываюсь от своего благородного имени, чтобы сделаться одним из твоих товарищей, — что же, и тогда ты оттолкнешь меня? Нет, видит Бог, Лейхтвейс не посмеет отклонить моей просьбы. Взгляни еще раз на мою шпагу: ты обязан взять меня в товарищи, ты сломал этот клинок, а с ним и мою жизнь.
И Альфред фон Бенсберг высоко поднял над головой сломанную шпагу; в его взоре отразилась такая решимость, такая твердая воля, что Лейхтвейс без дальнейших возражений запечатлел поцелуй на его челе, означавший: я принимаю тебя.
Разбойник, крепко пожав руку юноши, воскликнул глубоко взволнованным голосом:
— Альфред фон Бенсберг, перед лицом моих товарищей, которые служат мне верой и правдой, которых я называю своими друзьями и братьями, принимаю тебя в члены нашей шайки. С этой минуты ты разделишь нашу участь: где будем мы, там должен быть и ты; твои враги станут нашими врагами. На этом клинке, который ты, как офицер, носил с честью, клянусь быть справедливым атаманом, и с этой минуты становлюсь твоим братом.
В каменистом ущелье на некоторое время воцарилось глубокое безмолвие. Затем новый член шайки заговорил твердым, сильным голосом:
— Я же клянусь тебе, Генрих Антон Лейхтвейс, быть верным, послушным и преданным: в этот торжественный час я становлюсь твоим товарищем, готовым ради тебя и твоих друзей с радостью в любое мгновение пожертвовать своею жизнью. Я никогда не вернусь в свет без твоего разрешения; обещаю свято хранить твои тайны и скорее умереть под жесточайшими пытками, чем выдать какую-либо из них. И Господь, единый на Небе Бог, пусть слышит мою клятву и жестоко покарает меня, если я когда-нибудь изменю ей.
— Приди в мои объятия, Альфред фон Бенсберг! — воскликнул Лейхтвейс. — С этой минуты ты причислен к нашим товарищам, нашим друзьям и братьям, прими привет посвящения от твоего атамана.
Лейхтвейс и Альфред фон Бенсберг обнялись, и атаман поцеловал сначала в лоб, потом в щеки и, наконец, в губы своего нового брата. Остальные товарищи сделали то же, а Лора и Елизавета подставили ему лоб для поцелуя.
— Теперь, — произнес Лейхтвейс, — будем продолжать наш путь. Вперед! На саксонской границе нам без сомнения представятся случаи к хорошей наживе, а затем поспешим к Висбадену, к нашей любимой пещере. Хотя в этой войне мы и не приобрели никакой добычи, но все-таки возвращаемся домой богаче, чем ушли: мы приводим с собой нового брата, новое сердце и две новых сильных руки — это дороже золота и всех богатств.
Глава 74
СПАСЕННАЯ ДЛЯ ЖИЗНИ И ЛЮБВИ
Среди военных событий мы совсем упустили из виду Гунду. В лазарете, временно устроенном пруссаками в своем лагере под Прагою, милая молодая девушка много дней и ночей боролась со смертью, которая, предвкушая прекрасную добычу, уже занесла над нею свою косу. Курт фон Редвиц не отходил от постели любимой и с неописуемой нежностью заботился и ухаживал за больной. Три дня и три ночи провел он около ложа Гунды, не смыкая глаз.
Даже доктор и суровые воины были тронуты таким проявлением любви и, когда они проходили мимо постели Гунды, лежавшей большею частью в бессознательном состоянии, то утирали тайком слезу при виде сидевшего у постели молодого человека, убитого горем. Давно ли Курта фон Редвица все называли «удалым юнкером», способным на всевозможные шалости, который не пропускал случая обнять, расцеловать и снова оттолкнуть любую девушку; сколько бессмысленных дуэлей имел он на своем веку. Но теперь о прежнем не было и помина. Любовь, охватившая душу молодого человека, изменила все его существо; в нем появилось столько мягкости и нежности, сколько друзья Курта фон Редвица никогда не могли бы подозревать в нем.
Сам генерал Цитен, за время похода сердечно полюбивший юношу и называвший его своим способнейшим и храбрейшим офицером, несколько раз навещал Курта в лазарете и с состраданием осведомлялся о положении Гунды. Он уговаривал его не предаваться так горю и хоть одну ночь отдохнуть, но Курт благодарил его за участие и оставался у постели своей возлюбленной.
Так прошло четыре ночи. В последнюю доктор ожидал кризиса в болезни Гунды. Старший врач обещал Курту в эту ночь вместе с ним дежурить у постели девушки. Старику очень хотелось спасти от смерти раненую.
Об участи Гунды говорили во всей армии, так как отважная девушка, переодетая солдатом, наравне с ними переносила все тяготы кампании, чем и возбудила всеобщую симпатию. Цитен докладывал даже королю об этом случае, и Его Величество приказал главному врачу сделать все возможное, чтобы поднять на ноги Гунду.
Но в эту четвертую ночь для Гунды, казалось, пришел конец. Горячечный бред уносил ее далеко от постели; она узнавала любимых людей только на мгновение, когда сознание возвращалось к ней. Большею частью ум ее витал далеко от театра войны; из отрывочных слов, вырывавшихся у нее в бреду, можно было понять, что она воображала себя то в маленьком пасторском домике в Доцгейме, то в монастыре в Берлине. Часто она звала Курта; нежный и страдальческий голос, каким она произносила это имя, глубоко врезался в его душу; он закрывал лицо руками, и горячие слезы просачивались между его пальцами.
Даже доктор и суровые воины были тронуты таким проявлением любви и, когда они проходили мимо постели Гунды, лежавшей большею частью в бессознательном состоянии, то утирали тайком слезу при виде сидевшего у постели молодого человека, убитого горем. Давно ли Курта фон Редвица все называли «удалым юнкером», способным на всевозможные шалости, который не пропускал случая обнять, расцеловать и снова оттолкнуть любую девушку; сколько бессмысленных дуэлей имел он на своем веку. Но теперь о прежнем не было и помина. Любовь, охватившая душу молодого человека, изменила все его существо; в нем появилось столько мягкости и нежности, сколько друзья Курта фон Редвица никогда не могли бы подозревать в нем.
Сам генерал Цитен, за время похода сердечно полюбивший юношу и называвший его своим способнейшим и храбрейшим офицером, несколько раз навещал Курта в лазарете и с состраданием осведомлялся о положении Гунды. Он уговаривал его не предаваться так горю и хоть одну ночь отдохнуть, но Курт благодарил его за участие и оставался у постели своей возлюбленной.
Так прошло четыре ночи. В последнюю доктор ожидал кризиса в болезни Гунды. Старший врач обещал Курту в эту ночь вместе с ним дежурить у постели девушки. Старику очень хотелось спасти от смерти раненую.
Об участи Гунды говорили во всей армии, так как отважная девушка, переодетая солдатом, наравне с ними переносила все тяготы кампании, чем и возбудила всеобщую симпатию. Цитен докладывал даже королю об этом случае, и Его Величество приказал главному врачу сделать все возможное, чтобы поднять на ноги Гунду.
Но в эту четвертую ночь для Гунды, казалось, пришел конец. Горячечный бред уносил ее далеко от постели; она узнавала любимых людей только на мгновение, когда сознание возвращалось к ней. Большею частью ум ее витал далеко от театра войны; из отрывочных слов, вырывавшихся у нее в бреду, можно было понять, что она воображала себя то в маленьком пасторском домике в Доцгейме, то в монастыре в Берлине. Часто она звала Курта; нежный и страдальческий голос, каким она произносила это имя, глубоко врезался в его душу; он закрывал лицо руками, и горячие слезы просачивались между его пальцами.