Страница:
***
...Гетман объехал полки. Теперь возвращался к себе. Его, должно быть, уже ожидали, – приказал, чтобы тотчас явились в шатер Нечай, Гладкий, Мозыря, Громыка, Выговский, Капуста и прибывший из-под Збаража Силуян Мужиловский. От усталости еле держался в седле. Сзади ехали есаулы и Тимофей. Невдалеке за ними охрана. Впереди с факелами в руках двое казаков. Спускались в овраг.– Чей полк? – спросил гетман сторожевого казака.
– Полковника Громыки, – четко ответил сторожевой.
Гетман подъехал к костру, вокруг которого сидели казаки. Свита остановилась поодаль. Тимофей стал рядом с гетманом.
– Здорово, казаки! – сказал гетман.
Его узнали. Начали подыматься на ноги.
– Челом, пан гетман. Челом! – ответили хором, дружно.
– Сидите, сидите, и я возле вас погреюсь.
Гетман легко соскочил наземь и подошел к костру. Казаки потеснились, кто-то положил седло. Садясь, Хмельницкий закряхтел:
– Не те уж годы, казаки...
У костра смущенно молчали. Гетман обернулся, приказал Тимофею:
– Поезжай в табор, скажи – скоро буду...
Когда затих стук копыт, гетман поглядел на небо и сказал:
– Перестал дождь, вот бы завтра ведро было.
– Все одно, гетман, какая погода ни будет, короля побьем, – откликнулся казак с перевязанной головой, сидевший справа от него.
– Думаешь, побьем? – спросил гетман, бросив на него взгляд.
– Пойду с вами об заклад... – задорно сказал казак.
– Ну и Гуляй-День! – восторженно выкрикнул молодой казачок. – С гетманом об заклад захотел пойти! Ну, и Гуляй-День!
– На что спорим? – усмехнулся гетман.
– Да какой там заклад, коли и ты, гетман, и я одинаково знаем, что шляхте дышать один день... То лишь для красного словца – заклад...
– Ох, и Гуляй-День! – восторженно бил себя по коленям казачок. – Язык как сабля...
На говоруна зашикали.
Хмельницкий достал люльку, набил табаком, потянулся к огню.
Гуляй-День схватил пальцами уголек и поднес к гетманской люльке.
– Пальцы обожжешь, – сказал гетман и хотел взять уголек у Гуляй-Дня, но тот не дал.
– Закуривай, гетман, – поднес к люльке, – нам твои пальцы дороже – чтоб руку имел твердую, чтоб панов держал в покорности...
– Ох, и Гуляй-День! – снова выкрикнул говорливый казачок...
Казаки у костра оживились.
– А оно так, панов в покорности держать надо...
– Уступи им – снова через Вислу полезут...
– Не полезут, застращаем, – вставил казачок, все пытаясь привлечь к себе внимание гетмана.
– Застращаешь их! – с сомнением покачал головой Гуляй-День. – Разве мы впервой поднялись! Гетману лучше знать, сколько тех повстаний было...
Эх!
– Известно, было, – отозвался хриплым голосом другой казак; он все время молчал, посасывая длинную трубку. – Да такого еще не было, правда, гетман?
– Думаю, нет, – коротко сказал Хмельницкий.
Гуляй-День безнадежно махнул рукой и с отчаянием проговорил:
– Чужих панов выгоним – свои найдутся, сядут на шею, тогда что...
Сказал и почувствовал, как заколотилось сердце в груди. Тяжелое, гнетущее молчание воцарилось у костра. Гетман смотрел в огонь и спокойно курил люльку.
Молодой казачок решил угодить гетману. Вишь, до чего договорился тот Гуляй-День! Небось, гетман не из посполитых, тоже, видать, из панов, сказывают, хуторов у него сколько, да и золота немало. Ох, Гуляй-День, ну и язык бог дал!
– Коли так думаешь, Гуляй-День, то лучше бы дома сидел на печи, – задорно сказал молодой казачок. – Чего воевать пошел?
Ждал, что Гуляй-День обидится, но услышал тихий ответ:
– А пришел, чтобы польскую шляхту гнать со своей земли.
Помолчал и, словно обдумав, добавил:
– Чужих панов побьем – за своих возьмемся, поодиночке их легче бить...
Все молчали, со страхом поглядывая на гетмана. А он курил люльку и глядел в огонь. Однако внимательно слушал, что говорил Гуляй-День.
– Нам, гетман, твоя мысль по сердцу пришлась. Известно, горе наше понял ты, за волю и веру кличешь нас, мы пошли, и куда прикажешь – пойдем, поляжем, а не отступимся от своего... – Голос Гуляй-Дня окреп, он махал перед собой кулаком.
– А, хотим мы одного – жить по-людски, на земле работать себе, а не пану. А ежели тебе или войску какая нужда, все дадим и станем оружно.
Разве я казак? Сроду не был казаком. А они все разве казаки?
Молодой казачок хотел что-то возразить, не соглашаясь, махнул рукой.
– Да цыц ты, щенок! – сердито крикнул Гуляй-День. – Дай мне с гетманом поговорить, может, завтра убьют, а я должен правду сказать, чем болит сердце, да не у меня одного, а у всех посполитых болит...
– Говори, Гуляй-День, – тихо уронил Хмельницкий, – говори, слушаю тебя...
– Видишь, гетман, сколько войска у тебя? Не десять и не двадцать тысяч. Вся Украина – войско твое! А чего хотим? Воли хотим, гетман! А будет воля нам, тогда увидишь, какой край у нас будет!.. Прости, может, не должен такое говорить...
– Хорошо говоришь, – сказал Хмельницкий. – Правду сказал ты, Гуляй-День... Пойми только, тяжко нам, враги кругом...
– Прости, гетман, – поклонился Гуляй-День. – Говоришь, враги, это верно, – а думаешь, польские хлопы нам теперь не завидуют, что мы панов бьем? Они, глядь, тоже так начнут... Только знай, гетман, может, другим разом не сказал бы, а теперь... Что ж, скажу: уступишь панам ляхам – все свой край покинем, подадутся люди посполитые в русскую землю... Ты о моем прозвище подумал? Нескладное оно, известно. А почему так? В нем доля моя:
Гуляй-День! И все! Так и живем. Ты это знать должен. Твои универсалы из-под Желтых Вод мы, как молитву, повторяем...
Гуляй-День замолчал. Хмельницкий притушил пальцем трубку. Засмеялся.
Казаки тоже. Поднялся на ноги. Чувствовал, как что-то связывает его, мешает ему свободно говорить с казаками... Если бы перед ним стояло сто, тысяча, двести тысяч казаков – он полным голосом сказал бы им то, что говорил всегда, когда надо было поднять в них веру в его призыв, в то, что писал в своих универсалах; а тут, глаз на глаз с маленькой кучкой людей, глаз на глаз с Гуляй-Днем, который ошеломлял своей бесстрашной и мужественной откровенностью, Хмельницкий почувствовал, что обязан быть до конца искренним, и он начал неторопливо, взвешивая каждое слово:
– Спасибо, казаки, что утешили меня в своем товариществе. Будем, казаки, стоять плечо к плечу, и я от своих слов не отступлюсь, за это жизнь свою отдам.
Чувствовал, что казаки ждут от него большего. Твердо сказал:
– Выгоним чужих панов, да и своих плодить не станем. Что богом положено на долю нашу, как жить кому, того держаться будем.
Помолчал, подыскивая, что бы еще сказать, и, рассмеявшись, пошутил:
– Будет твое прозвище не Гуляй-День, а Гуляй-Сто-Лет! Пора мне ехать, казаки.
Все вскочили на ноги. Гуляй-День подвел коня. Держал стремя, пока гетман не сел в седло. Сказал:
– Провожу тебя, гетман.
Держась за стремя, шагал рядом. За оврагом ждала охрана. Хмельницкий пожал руку Гуляй-Дню:
– Счастья тебе, Гуляй-День!
– Будь здоров, гетман!
Охрана окружила гетмана. Гуляй-День остался один. Стоял, прислонившись плечом к дереву. К костру не хотелось возвращаться. Было нехорошо на сердце, словно кто-то обидел, словно не сбылись какие-то надежды.
***
...В шатре гетмана ждали. Выговский кинулся навстречу:– Важные дела, Богдан... – Дрожащими руками разворачивал длинный лист пергамента. – Письмо от короля тебе в собственные руки...
Хмельницкий сбросил мокрый кобеняк <Кобеняк – плащ с капюшоном.>. Поглядел на Нечая и Мужиловского, стоявших рядом, точно не расслышал слов писаря. Спросил Мужиловского:
– Что под Збаражем?
– Последние дни доживают...
– Не вырвутся?
– А хоть бы и прорвались – теперь не страшно.
В глазах Выговского горели злые огоньки.
«Вот так он умеет представиться равнодушным, – подумал он, – когда у самого под сердцем сосет».
– Что ж там король пишет? – спросил Хмельницкий, садясь по-татарски на кошму.
Вытер платком мокрое лицо, кивнул полковникам, чтобы садились.
– Полчаса назад, – облизывая губы, взволнованно проговорил Выговский, – явился парламентер, личный адъютант короля, ротмистр Бельский, и привез это письмо. Король ждет твоего ответа.
– Ответа? – переспросил Хмельницкий.
«Ответа?..» – подумал про себя. Что ж, он ответит. В груди жгло и ломило плечи. Видно, простудился. Этого еще нехватало.
– Постой, Выговский! Крикни там Тимка!
Выговский высунулся за полотнище шатра и сердито позвал:
– Тимко!
Боком в шатер просунулся личный гетманский повар Тимко, низенький сухощавый казак.
– Слушаю, пан гетман.
– Чарку горелки и горсть пороху! – приказал Хмельницкий.
...Через минуту взял в руку принесенную Тимком чарку, всыпал в нее полгорсти пороху, размешал и выпил не поморщившись.
– Такого король не выпьет, – пошутил, вытирая усы, – наилучший способ от лихорадки. Еще под Цецорой научил меня старый казак, помогает. И тебе советую, Иван, не так трястись будешь, держа в руках королевскую грамоту.
– Шутишь, Богдан, а время идет.
– Время теперь для короля важно. Нам спешить некуда.
Вытянулся на кошме, положил под голову кулак. Повернулся спиной к Выговскому.
– Читай, писарь!
Нагнувшись над свечой, Выговский читал:
– "Нашу королевскую милость охватила скорбь, когда дошла до нас весть, что ты проявил непокорство со всем нашим Войском Запорожским..."
– Было ваше! – прервал чтение Хмельницкий. – Пора забыть, пан круль!..
Выговский нетерпеливо пожал плечами.
– "...не выказал достодолжного нам верноподданства, невзирая на то, что мы тебе прислали булаву, хоругвь, и наместо того, чтобы закончить комиссию согласно с составленными нашими комиссарами пунктами, не только не учинил так, но и тогда, когда мы выслали часть нашего коронного войска для усмирения бунта простого народа, который никогда к Войску Запорожскому не принадлежал, ты на это войско наступил и по нынешний день наступаешь.
Мы желали тогда, через нашу комиссию и комиссаров, до конца успокоить государство, истощенное кровавыми внутренними распрями, сущими на радость всем неверным, с которыми ты вошел в союз".
– Ты слушаешь, Богдан? – спросил Выговский, прерывая чтение.
Хмельницкий в ответ только махнул рукой. Выговский заканчивал:
– "...Мы готовы тотчас выслать послов к тебе, и мы уверены, что найдем в тебе достодолжную верность и уважение. Мы уверены в этом, поскольку сами нашею королевскою особою желаем искать способов, дабы те внутренние распри утишить.
Ян-Казимир, король польский, своею рукою, в Топорове в ночь на шестое августа года 1649".
– Покажи, – Хмельницкий поднялся, опершись на локоть, взял грамоту, пробежал тщательно выписанные строки, повторил громко:
– "Ян-Казимир, король польский..."
Мелькнула озорная мысль: «Послать бы к нему Гуляй-Дня, пусть бы трактовал с ним...» Вслух сказал:
– Наверно, и хану уже письмо послал. Теперь надо за Ислам-Гиреем крепко приглядывать.
– Парламентер ждет, – напомнил Выговский.
– А ты что советуешь? – спросил Хмельницкий.
Выговский глянул на Мужиловского и Нечая, надеясь угадать по выражению лиц их мысли, но они смотрели куда-то под ноги, и он неуверенно сказал:
– Моя мысль – надо послать ответ, что мы согласны начать переговоры и прекратить войну...
– А ты, Нечай? – обратился Хмельницкий к полковнику Нечаю.
– Я мыслю – принудить короля к капитуляции, тогда другой разговор будет. Не жаловать станет нас, а говорить с нами как с равными.
– Я тоже так мыслю, – сказал Мужиловский.
Гетман поднялся с кошмы.
– Завтра утром взять Зборов! Коронное войско добить. Парламентер пусть возвращается. Ответа не будет.
Выговский протестующе поднял руку.
– Ступай, я так сказал – и конец.
...Выговский вышел. Нечай и Мужиловский поднялись.
– И вы ступайте, отдохните... Какой там мир? О чем трактовать? – гетман вскочил на ноги. – Слабодушен стал мой писарь.
Нечай многозначительно заметил:
– Шляхетская кровь играет...
Хмельницкий поднял брови и задумчиво посмотрел на Нечая:
– Нет, друзья мои, не о мире теперь речь. Добьем королевскую армию завтра – значит наша воля добыта навеки, а мир и переговоры – только проволочка, которая даст возможность королю и шляхте подготовиться к новому рушению.
Казалось, говорил сам с собой, словно убеждал себя.
Оставшись один, невольно вспомнил беседу с казаками у костра. Теперь он хорошо знал, чего ожидают они от него. И в эту минуту, за несколько часов до нового боя, перед рассветом, возникла мысль: неужели все еще не дал достаточно воли своим казакам? Тем воинам, которые вместе с ним ходили на битвы, начиная с Желтых Вод? Сегодня их уже не десять и не двадцать тысяч, а многие десятки тысяч... Ни за что на свете ни король, ни шляхта не согласились бы всех этих воинов вписать в реестры. А разве его собственная старшина согласилась бы?
– Богдан!
Вздрогнул, услыхав голос Лаврина Капусты.
– Задумался, – пояснил, пожимая руку Капусте. – Садись, рассказывай: какие вести?
Капуста сбросил на землю мокрый плащ и шапку, сел на кошму.
– Худые, Богдан.
– Что ж, говори дальше, – приказал Хмельницкий, став перед Капустой и скрестив руки на груди. – Говори, я слушаю.
– Король послал письмо хану. К Сефер-Кази уже пробрались посланцы от канцлера. Я думаю...
Хмельницкий остановил Капусту резким взмахом руки:
– Молчи! Мне нет дела до того, что ты думаешь. Как могли пропустить гонцов к хану? Проморгали, дьявол вас побери! Куда глядели?
– Ты же знаешь, гетман...
– Не знаю, ничего не знаю. Боже мой! – закрыл лицо руками.
Словно на что-то еще надеясь, сказал:
– Неужто это так?
– Из верных уст, – твердо проговорил Капуста. И, помолчав немного, добавил:
– Он там уже недели две...
– Думаешь, удержится?
– На бога надеюсь.
– А если спросят, где тот Бельский?
– Повстанцы сожгли вместе с маетком.
– Так...
...Дождь однозвучно шумел за шатром. Перекликались часовые.
Хмельницкий вышел из шатра. Ветер хлестнул в лицо дождем и дымом костров. Не замечая ни дождя, ни горького запаха дыма, стоял он без шапки, унесясь мыслями далеко от лагеря, от этой ночи. Где-то за мраком ночи пробивался ясный, солнечный день, и он там видел себя самого, на диво спокойного и уравновешенного, такого, каким никогда себя не знавал. Это продолжалось одну минуту, и, может быть, именно это принесло ему внезапное успокоение.
Он вошел в шатер и тихо сказал Капусте:
– На заре начнем бой. Прежде, чем они сторгуются с ханом, надо добыть победу. Понимаешь?
Лаврин Капуста молча склонил голову.
Глава 19
Сефер-Кази-ага внимательно слушал королевского маршалка Тикоцинского.
На бесстрастном лице ханского визиря ничего не видно, но в сердце Сефер-Кази не было ни тишины, ни спокойствия. Вот и настал долгожданный час – доказать хану Ислам-Гирею, какой у него мудрый визирь. Разве найдется при других царских дворах такой разумный и сметливый первый министр, как Сефер-Кази-ага? Нет! Не найти такого.
Тикоцинский говорил торопливо. Толмач, безбровый и толстый татарин Казими, едва успевал переводить взволнованные слова маршалка. Но чем больше волновался гонец канцлера, тем спокойнее становилось на сердце у Сефер-Кази.
Сефер-Кази жмурился, от удовольствия перебирал пальцами на животе.
Теперь иначе заговорят королевские министры. Представил себе на миг разъяренное лицо Хмельницкого и укоризненно закачал головой.
Тикоцинский смущенно замолчал. Визирь махнул рукой: «Пусть гонец говорит дальше». Толмач перевел. Тикоцинский продолжал. А когда он закончил, Сефер-Кази поднялся и обратился к толмачу:
– Скажи неверному, пусть ждет ответа, – а сам вышел из шатра.
Тикоцинский, скрывая в сердце тревогу, ждал. Прямо перед ним стояли двое татар с обнаженными мечами и следили за каждым его движением. Толмач сидел поодаль, скрыв глаза под набухшими веками. Тикоцинский понял: теперь он беззащитный пленник визиря, и тот, если вздумается, может передать его Хмельницкому. От этой мысли мороз прошел по спине. Кусал усы, утешал себя, что визирь, наверно, согласится на переговоры, иначе он сразу отказался бы. Вспомнил, как несколько часов назад канцлер Оссолинский говорил в шатре короля:
– Единое наше спасение – добиться, чтобы хан разорвал союз с Хмельницким. Надо соглашаться на все, уплатить дань, подкупить визиря, мурз... Разорвать их союз – единый путь к спасению.
...Тикоцинский сидел в шатре визиря и ждал. Он понимал – визирь сейчас у хана. В эти минуты решается судьба Речи Посполитой. Ведь утром Хмельницкий ударит снова.
Время тянется неимоверно долго. Неужто татары не согласятся? Что будет? Тяжелая усталость сковывает веки.
Сквозь дрему Тикоцинский вспоминает, что королевский лагерь окружен со всех сторон. Взволнованное воображение рисует ужасающие картины битвы.
Все гибнет. Все развеяно по ветру. Все станут пленниками Хмельницкого и хана. И уже никогда не возвратится шляхта в свои имения над Днепром.
Легкое прикосновение руки к плечу вырывает Тикоцинского из трясины тяжелого забытья. Визирь стоит перед ним, и он опрометью вскакивает на ноги. Заглядывая в глаза визиря, он силится угадать, с чем вернулся Сефер-Кази от хана. Толмач, кривя губы в презрительной улыбке, говорит:
– Великий визирь Сефер-Кази-ага великого хана Ислам-Гирея приказывает тебе, парламентеру короля Речи Посполитой, возвратиться в свой лагерь и сказать канцлеру Оссолинскому, что визирь согласен говорить с ним утром, после восхода солнца, в Зеленом Яре, на правом берегу Стрыпы. А чтобы тебе не было опасности от казаков, великий визирь приказал спрятать тебя в воз с сеном и в сопровождении охраны отправить в лагерь короля.
Тикоцинский низко поклонился. Сефер-Кази-ага опустил веки. Толмач легонько подталкивал Тикоцинского в спину. Сейманы <Сейманы – стража.> шли следом.
После восхода солнца в Зеленом Яре, над Стрыпой, канцлер Оссолинский ожидал визиря Сефер-Кази. Он услышал резкий и грозный звук труб, и на его впалых небритых щеках заходили желваки. Свита канцлера тревожно переглянулась. Оссолинский низко опустил голову. Тяжкий позор выпал на его долю. Но мгновенно он овладел собой. Только бы умилостивить проклятого визиря, а позор пятен надолго не оставит. Он смоет эти пятна кровью схизматиков. Недолго доведется ждать. Канцлер внимательно прислушивается к дальнему шуму. За его спиной тихо перешептываются Тикоцинский и Малюга.
Канцлер ловит краем уха голос Тикоцинского:
– Следите внимательно, что будут говорить между собой татары и что будет говорить визирь. Толмачи не все переводят, пся крев...
– Едет, едет! – произнес кто-то тревожно.
Оссолинский увидел: по траве ехал на белом коне, покрытом шитой золотом попоной, Сефер-Кази-ага. За ним несколько десятков всадников.
...И вот они сидели, канцлер и визирь, на разостланной в траве попоне, с двумя толмачами по бокам. Поодаль стояла их свита. Где-то в долине призывно ржали кони и грозно звучали голоса.
О многом уже переговорили, но о главном визирь все еще не сказал ни слова. Визирь знал, – за ним решающее слово, и он метко целился. Он выигрывал время и выигрывал деньги. На лице его застыло спокойствие, словно никакой битвы не было и не могло быть. Канцлер волновался, разглядывая перстни на своих руках, глуховатым голосом доказывал визирю:
– Не в твоих интересах, великий визирь, дать черни победить. Ты мудр и дальновиден, пойми: казаки всегда были врагами твоему царству. И теперь они будто бы притворяются друзьями хана, но это только видимость; дай им только войти в силу – и они обратят оружие свое против вас, своих союзников. Им не хан по сердцу, а царь московский, это мне доподлинно известно. С московским царем Хмель давно заигрывает, а от вас это скрывает. Тебе известно, что теперь с ним донские казаки, а дай время – будет вся Московская держава.
Канцлер внимательно следил за визирем, пока толмач переводил. Но ни один мускул не шевельнулся на каменном лице Сефер-Кази. Толмач перевел, выслушал, что сказал визирь, и обратился к канцлеру:
– Великий визирь готов слушать дальше великого канцлера.
Оссолинский продолжал:
– Волчата, вскормленные козой, выросши, пожирают ее. Так и казаки Хмеля пойдут на Крым с оружием. Теперь самое время прибрать их к рукам, раз и навсегда.
Визирь пытливо посмотрел на канцлера. Он заговорил неторопливо и твердо. Толмач переводил сухим, бесстрастным голосом:
– Великий хан Ислам-Гирей третий послание короля Яна-Казимира читал и велел мне, своему визирю, сказать тебе, канцлеру короля: быть миру между ханом и королем и вечному согласию нерушимому, если король заплатит трехлетнюю дань и возместит все потери, какие орда понесла от этого похода. И тогда хан потребует от гетмана Хмельницкого прекратить бой и вместе с ним отойдет на Украину. А в случае король такие условия не примет, то будет орда совместно с войском гетмана Речь Посполитую воевать дальше, а ты сам знаешь – воевать вас недолго осталось. Но хан не стремится уничтожить королевство ваше, а хочет по-братски протянуть руку брату своему, королю Яну-Казимиру, ибо цари должны жить в согласии. Так аллах велел, так пророк аллаха Магомет учит.
Багровые пятна заиграли на бледных щеках канцлера. Кто посмеет теперь сказать, что он не спас короля и королевство? Он облегченно, почти радостно вздохнул и впервые за эти два дня услышал, как пахнет воздух степною полынью.
Из-за туч выглянуло солнце и уронило горячие лучи на попону и на колени министров. Из долины оглушительно ударили пушки и затем покатилось, точно отзвук грома, над Зеленым Яром казацкое: «Слава!» Канцлер вздрогнул.
Визирь не скрывал усмешки.
– Смелый воин Хмельницкий! – произнес он спокойно. – Повел казаков в бой. Когда солнце станет высоко в небе, должен закончить битву. А если не управится до той поры, хан орду пошлет на помощь...
Оссолинский почувствовал, как сохнет во рту. Облизал языком засохшие губы, хрипло проговорил:
– Что будем дальше делать, великий визирь?
– Думаю, уже поздно, – грустно покачал головой Сефер-Кази, – теперь уже поздно, великий канцлер. Хан может не согласиться разорвать союз с гетманом Хмельницким, ибо он начал бой.
– От тебя все зависит, великий визирь, – дрожащим голосом заговорил Оссолинский. – Твое слово много значит для хана, твое слово дорого для него.
Визирь кивнул в знак согласия головой. Толмач перевел.
– Твоя правда, великий канцлер, мое слово дорого.
Оссолинский оглянулся, указал на толмачей. Сефер-Кази понял. Поднялся вместе с Оссолинским, отошел с ним в сторону.
– Великий визирь, – тихо сказал Оссолинский, путая татарские слова с польскими, – условия хана приемлемы, а тебе за заботу хочу, с позволения твоего, привезти нынче в твой шатер королевский дар: двадцать тысяч золотых талеров.
– Тридцать, хотел ты сказать, великий канцлер, – спокойным голосом ответил Сефер-Кази. И тотчас, кивнув головой в ту сторону, где раз за разом били пушки и слышны были крики, добавил:
– Много крови прольется нынче, много крови...
– Великий визирь, – заторопился Оссолинский, – тридцать тысяч талеров дарит тебе король, позволь королевский дар в твой шатер завезти...
– Передай, великий канцлер, ясному королю твоему мою благодарность, а теперь поедем к хану.
Из Зеленого Яра Сефер-Кази и Оссолинский, минуя казацких дозорных, проехали в татарский табор.
...Через час канцлер Оссолинский от имени короля подписал договор о перемирии с Сефер-Кази-агой.
По этому договору Речь Посполитая обязывалась уплатить хану Ислам-Гирею двести тысяч талеров единовременно и в дальнейшем по девяносто тысяч талеров ежегодно, а кроме того, дать тридцать тысяч талеров на тулупы для тридцатитысячной орды хана. В то же время король должен был приказать Вишневецкому и Фирлею уплатить орде под Збаражем двести тысяч талеров.
Ислам-Гирей, одетый в соболью шубу, крытую алым бархатом, сидел на подушках, имея по левую руку Калгу, а по правую – Нураддина. Вдоль стен шатра стояли мурзы. Оссолинский преклонил колено. Сефер-Кази положил к ногам хана листы пергамента. Хан велел канцлеру приблизиться.
– Да будет согласие между мною, царем крымским, и королем польским, братом моим Яном-Казимиром, – произнес хан и обратился к Сефер-Кази:
– Прикажи уведомить гетмана Хмельницкого, чтобы прекратил битву, иначе я оставлю его одного и должен буду обратить оружие войска моего против казаков.
Оссолинский поклонился и прижал правую руку к сердцу.
На бесстрастном лице ханского визиря ничего не видно, но в сердце Сефер-Кази не было ни тишины, ни спокойствия. Вот и настал долгожданный час – доказать хану Ислам-Гирею, какой у него мудрый визирь. Разве найдется при других царских дворах такой разумный и сметливый первый министр, как Сефер-Кази-ага? Нет! Не найти такого.
Тикоцинский говорил торопливо. Толмач, безбровый и толстый татарин Казими, едва успевал переводить взволнованные слова маршалка. Но чем больше волновался гонец канцлера, тем спокойнее становилось на сердце у Сефер-Кази.
Сефер-Кази жмурился, от удовольствия перебирал пальцами на животе.
Теперь иначе заговорят королевские министры. Представил себе на миг разъяренное лицо Хмельницкого и укоризненно закачал головой.
Тикоцинский смущенно замолчал. Визирь махнул рукой: «Пусть гонец говорит дальше». Толмач перевел. Тикоцинский продолжал. А когда он закончил, Сефер-Кази поднялся и обратился к толмачу:
– Скажи неверному, пусть ждет ответа, – а сам вышел из шатра.
Тикоцинский, скрывая в сердце тревогу, ждал. Прямо перед ним стояли двое татар с обнаженными мечами и следили за каждым его движением. Толмач сидел поодаль, скрыв глаза под набухшими веками. Тикоцинский понял: теперь он беззащитный пленник визиря, и тот, если вздумается, может передать его Хмельницкому. От этой мысли мороз прошел по спине. Кусал усы, утешал себя, что визирь, наверно, согласится на переговоры, иначе он сразу отказался бы. Вспомнил, как несколько часов назад канцлер Оссолинский говорил в шатре короля:
– Единое наше спасение – добиться, чтобы хан разорвал союз с Хмельницким. Надо соглашаться на все, уплатить дань, подкупить визиря, мурз... Разорвать их союз – единый путь к спасению.
...Тикоцинский сидел в шатре визиря и ждал. Он понимал – визирь сейчас у хана. В эти минуты решается судьба Речи Посполитой. Ведь утром Хмельницкий ударит снова.
Время тянется неимоверно долго. Неужто татары не согласятся? Что будет? Тяжелая усталость сковывает веки.
Сквозь дрему Тикоцинский вспоминает, что королевский лагерь окружен со всех сторон. Взволнованное воображение рисует ужасающие картины битвы.
Все гибнет. Все развеяно по ветру. Все станут пленниками Хмельницкого и хана. И уже никогда не возвратится шляхта в свои имения над Днепром.
Легкое прикосновение руки к плечу вырывает Тикоцинского из трясины тяжелого забытья. Визирь стоит перед ним, и он опрометью вскакивает на ноги. Заглядывая в глаза визиря, он силится угадать, с чем вернулся Сефер-Кази от хана. Толмач, кривя губы в презрительной улыбке, говорит:
– Великий визирь Сефер-Кази-ага великого хана Ислам-Гирея приказывает тебе, парламентеру короля Речи Посполитой, возвратиться в свой лагерь и сказать канцлеру Оссолинскому, что визирь согласен говорить с ним утром, после восхода солнца, в Зеленом Яре, на правом берегу Стрыпы. А чтобы тебе не было опасности от казаков, великий визирь приказал спрятать тебя в воз с сеном и в сопровождении охраны отправить в лагерь короля.
Тикоцинский низко поклонился. Сефер-Кази-ага опустил веки. Толмач легонько подталкивал Тикоцинского в спину. Сейманы <Сейманы – стража.> шли следом.
После восхода солнца в Зеленом Яре, над Стрыпой, канцлер Оссолинский ожидал визиря Сефер-Кази. Он услышал резкий и грозный звук труб, и на его впалых небритых щеках заходили желваки. Свита канцлера тревожно переглянулась. Оссолинский низко опустил голову. Тяжкий позор выпал на его долю. Но мгновенно он овладел собой. Только бы умилостивить проклятого визиря, а позор пятен надолго не оставит. Он смоет эти пятна кровью схизматиков. Недолго доведется ждать. Канцлер внимательно прислушивается к дальнему шуму. За его спиной тихо перешептываются Тикоцинский и Малюга.
Канцлер ловит краем уха голос Тикоцинского:
– Следите внимательно, что будут говорить между собой татары и что будет говорить визирь. Толмачи не все переводят, пся крев...
– Едет, едет! – произнес кто-то тревожно.
Оссолинский увидел: по траве ехал на белом коне, покрытом шитой золотом попоной, Сефер-Кази-ага. За ним несколько десятков всадников.
...И вот они сидели, канцлер и визирь, на разостланной в траве попоне, с двумя толмачами по бокам. Поодаль стояла их свита. Где-то в долине призывно ржали кони и грозно звучали голоса.
О многом уже переговорили, но о главном визирь все еще не сказал ни слова. Визирь знал, – за ним решающее слово, и он метко целился. Он выигрывал время и выигрывал деньги. На лице его застыло спокойствие, словно никакой битвы не было и не могло быть. Канцлер волновался, разглядывая перстни на своих руках, глуховатым голосом доказывал визирю:
– Не в твоих интересах, великий визирь, дать черни победить. Ты мудр и дальновиден, пойми: казаки всегда были врагами твоему царству. И теперь они будто бы притворяются друзьями хана, но это только видимость; дай им только войти в силу – и они обратят оружие свое против вас, своих союзников. Им не хан по сердцу, а царь московский, это мне доподлинно известно. С московским царем Хмель давно заигрывает, а от вас это скрывает. Тебе известно, что теперь с ним донские казаки, а дай время – будет вся Московская держава.
Канцлер внимательно следил за визирем, пока толмач переводил. Но ни один мускул не шевельнулся на каменном лице Сефер-Кази. Толмач перевел, выслушал, что сказал визирь, и обратился к канцлеру:
– Великий визирь готов слушать дальше великого канцлера.
Оссолинский продолжал:
– Волчата, вскормленные козой, выросши, пожирают ее. Так и казаки Хмеля пойдут на Крым с оружием. Теперь самое время прибрать их к рукам, раз и навсегда.
Визирь пытливо посмотрел на канцлера. Он заговорил неторопливо и твердо. Толмач переводил сухим, бесстрастным голосом:
– Великий хан Ислам-Гирей третий послание короля Яна-Казимира читал и велел мне, своему визирю, сказать тебе, канцлеру короля: быть миру между ханом и королем и вечному согласию нерушимому, если король заплатит трехлетнюю дань и возместит все потери, какие орда понесла от этого похода. И тогда хан потребует от гетмана Хмельницкого прекратить бой и вместе с ним отойдет на Украину. А в случае король такие условия не примет, то будет орда совместно с войском гетмана Речь Посполитую воевать дальше, а ты сам знаешь – воевать вас недолго осталось. Но хан не стремится уничтожить королевство ваше, а хочет по-братски протянуть руку брату своему, королю Яну-Казимиру, ибо цари должны жить в согласии. Так аллах велел, так пророк аллаха Магомет учит.
Багровые пятна заиграли на бледных щеках канцлера. Кто посмеет теперь сказать, что он не спас короля и королевство? Он облегченно, почти радостно вздохнул и впервые за эти два дня услышал, как пахнет воздух степною полынью.
Из-за туч выглянуло солнце и уронило горячие лучи на попону и на колени министров. Из долины оглушительно ударили пушки и затем покатилось, точно отзвук грома, над Зеленым Яром казацкое: «Слава!» Канцлер вздрогнул.
Визирь не скрывал усмешки.
– Смелый воин Хмельницкий! – произнес он спокойно. – Повел казаков в бой. Когда солнце станет высоко в небе, должен закончить битву. А если не управится до той поры, хан орду пошлет на помощь...
Оссолинский почувствовал, как сохнет во рту. Облизал языком засохшие губы, хрипло проговорил:
– Что будем дальше делать, великий визирь?
– Думаю, уже поздно, – грустно покачал головой Сефер-Кази, – теперь уже поздно, великий канцлер. Хан может не согласиться разорвать союз с гетманом Хмельницким, ибо он начал бой.
– От тебя все зависит, великий визирь, – дрожащим голосом заговорил Оссолинский. – Твое слово много значит для хана, твое слово дорого для него.
Визирь кивнул в знак согласия головой. Толмач перевел.
– Твоя правда, великий канцлер, мое слово дорого.
Оссолинский оглянулся, указал на толмачей. Сефер-Кази понял. Поднялся вместе с Оссолинским, отошел с ним в сторону.
– Великий визирь, – тихо сказал Оссолинский, путая татарские слова с польскими, – условия хана приемлемы, а тебе за заботу хочу, с позволения твоего, привезти нынче в твой шатер королевский дар: двадцать тысяч золотых талеров.
– Тридцать, хотел ты сказать, великий канцлер, – спокойным голосом ответил Сефер-Кази. И тотчас, кивнув головой в ту сторону, где раз за разом били пушки и слышны были крики, добавил:
– Много крови прольется нынче, много крови...
– Великий визирь, – заторопился Оссолинский, – тридцать тысяч талеров дарит тебе король, позволь королевский дар в твой шатер завезти...
– Передай, великий канцлер, ясному королю твоему мою благодарность, а теперь поедем к хану.
Из Зеленого Яра Сефер-Кази и Оссолинский, минуя казацких дозорных, проехали в татарский табор.
...Через час канцлер Оссолинский от имени короля подписал договор о перемирии с Сефер-Кази-агой.
По этому договору Речь Посполитая обязывалась уплатить хану Ислам-Гирею двести тысяч талеров единовременно и в дальнейшем по девяносто тысяч талеров ежегодно, а кроме того, дать тридцать тысяч талеров на тулупы для тридцатитысячной орды хана. В то же время король должен был приказать Вишневецкому и Фирлею уплатить орде под Збаражем двести тысяч талеров.
Ислам-Гирей, одетый в соболью шубу, крытую алым бархатом, сидел на подушках, имея по левую руку Калгу, а по правую – Нураддина. Вдоль стен шатра стояли мурзы. Оссолинский преклонил колено. Сефер-Кази положил к ногам хана листы пергамента. Хан велел канцлеру приблизиться.
– Да будет согласие между мною, царем крымским, и королем польским, братом моим Яном-Казимиром, – произнес хан и обратился к Сефер-Кази:
– Прикажи уведомить гетмана Хмельницкого, чтобы прекратил битву, иначе я оставлю его одного и должен буду обратить оружие войска моего против казаков.
Оссолинский поклонился и прижал правую руку к сердцу.
Глава 20
– Где слово твое? – яростно кричал Хмельницкий, размахивая булавой. – Как мог ты нарушить договор? Как мог за спиной у меня начать переговоры с королем?
Хан сидел неподвижно перед гетманом, как степная каменная баба.
Молчали мурзы, хранили молчание ханские братья. Тяжело и сердито сопел Сефер-Кази.
Хан сидел неподвижно перед гетманом, как степная каменная баба.
Молчали мурзы, хранили молчание ханские братья. Тяжело и сердито сопел Сефер-Кази.