Страница:
Малюга и Капуста сидят неподвижно. У Капусты гудит в голове и ломит в плечах. Гетман долгим взглядом останавливается на Малюге. Вот он, – разве он хочет такого тихого и мирного жития с панами ляхами, разве того ради он рисковал каждый миг головой в Варшаве? А Гуляй-День? А Терновый? А Иван Неживой? А, в конце концов, он сам, гетман?
Хмельницкий заговорил, резко кидая слова, точно ломал сухие ветки:
– Может статься, победят паны. Может. Головы не склоню. Лучше пулю в сердце. Лучше смерть от меча... Хитро задумали паны воеводы... Хвалю!
Может, и одолеют нас... Чего уставился на меня? – злобно спросил Капусту.
– Думаешь, испугался их? Отступлюсь? Не дождутся того! Нет! Быть битве...
– Закрыл глаза и тихо проговорил:
– Страшной битве...
...В ту ночь Хмельницкий приказал позвать в свой шатер Федора Свечку.
Тот, низко поклонясь гетману, принялся раскладывать на столе бумагу, перья, поставил оловянную чернильницу. Сел в ожидании.
Стоя за его спиной, Хмельницкий диктовал письмо полковнику Антону Ждановичу в Киев. Федор Свечка быстро и четко выписывал гетманские слова.
Не успеет гетман слово докончить, а оно уже ровными буквами ложится на бумагу.
В углу дремлет гетманский джура Иванко. Слышно, как за шатром гомонит стража. Гетман высовывает голову из шатра:
– Гей, стража, заткните рты...
Снова наклоняется Хмельницкий над писцом. Болезненно сжимается сердце у Свечки, когда он торопливо записывает гетманские слова:
"А не будет силы удержаться в Киеве, должен жителей оттуда вывести, город сжечь, дабы ничего не оставить врагу, пускай вместо хлеба грызут камни и почувствуют всю ненависть и решимость нашу. А потому лучше стой, как скала, и не давайся врагу. Смотри, чтобы митрополит Коссов не причинил тебе какого-нибудь зла. Я же тут буду неотступно держаться своего дела.
Надежен я на тебя, как сам на себя. Победишь – честь тебе и слава. Помни: не за себя стоим, а волю родного края защищаем".
– Дай подпишу!
Свечка вскочил со скамьи, протянул гетману перо. Опершись коленом о скамью, Хмельницкий нагнулся над листом, неторопливо пробежал письмо глазами и размашисто подписался: «БГД ХМЛ».
– Допишешь, – сказал он Свечке, указывая пальцем ниже подписи.
Свечка знал, что надо дописывать, не первый раз приходилось это делать. Он легким движением пера вывел под гетманской подписью: «Гетман Войска Запорожского», на мгновение задержался, поглядел на Хмельницкого.
Тот повел бровью:
– Чего там перескочить не можешь? – глянул и решительно сказал:
– Пиши дальше без «королевской милости», пиши: «Войска Запорожского и всея Украины».
Свечка быстро написал.
– Ступай.
Но Свечка не уходил. Переступал с ноги на ногу.
– Что надо? Говори.
Гетман стоял перед ним, разглядывал, непонятно, добрым или злым взглядом.
Свечка решился:
– В войско хочу проситься, пан гетман.
– А ты где, на ярмарке или на свадьбе?
– Известно, пан гетман... Но...
От волнения теснило грудь, слов нехватало.
– Ступай, казак, делай свое дело, смотри кругом внимательным глазом, а помирать придется – соверши это как воин... Письмо сейчас отправить, передай есаулу.
– Слушаю, гетман, – голос Свечки совсем упал.
Писец понуро двинулся к двери, но вдруг остановился и спросил:
– Выходит, сожгут Киев, гетман?
Хмельницкий поглядел пристально и положил руку на плечо Свечки:
– Что, жаль тебе Киева, улиц зеленых, домов красивых, садов вишневых?
А о том, кто будет всем любоваться, коли враг нас одолеет, об этом подумал? Подумай, хлопец. Подумай!
Не ожидая ответа Свечки, уже не ему, а самому себе говорил:
– В целости не отдадим. Сожжем! А надо будет – весь край огнем запылает, один пепел оставим и все уйдем в русскую землю. Не будем в панском ярме. Так и знайте, паны, так и знайте!
...Свечка лежал в шатре. Рядом храпели писцы, лежа вповалку на кошмах. Свечка не спал. Из памяти не выходили слова гетмана. Надо было бы записать их.
«Забуду», – беспокоился Свечка. Но чувствовал, что не забудет этих слов и не забудет этой ночи.
...Был в Броварах, под Киевом, хлопчик Федор, сын бондаря, которого Свечкой прозвали, потому что всегда зажигал свечки в церкви. Любил Федор сидеть над озером, слушать, как квакают лягушки, следить, как на закате утки садятся в камыш. Не многое видел в жизни Федор, но кое-что уже знал.
Знал, какой травы пожевать, чтобы живот не болел, каким листом кровь остановить, какого зелья в соломаху кинуть, чтобы выгнать из тела лихорадку... Всему этому научил безногий дед Кирило, который когда-то вместе с Наливайком турок воевал, ходил в челне под стены Цареграда и хвалился тем, что плевал в бороду князю Вишневецкому, за что и отрубили ему ноги и поломали ребра. От того деда Кирила впервые услыхал Федор Свечка о бесстрашных казаках, которые на своих чайках ходили по морю, бились с турком да с татарами, добывали французскому принцу Дюнкерк и плавали на галерах, как невольники, в далеких краях, где всегда лето и жара нестерпимая. Слыхал он от деда про казака Пивторадня, что ходил в далекий край со своим побратимом Омельяном Дубком, а в том краю люди черной масти. По душе пришелся тем людям Пивторадня своей отвагой, выбрали они его гетманом и пошли против царя своего. Так и остался там у них гетманом Пивторадня...
Много радостного, таинственного и чудесного рассказал дед Федору Свечке. «Быть тебе, внук, гетманом или митрополитом, – говаривал старик, – хотя митрополитом – не стоит, да и у гетмана тоже заботы много. Еще отступишься от бедного люда, который выбрал тебя...»
Не стал Федор ни гетманом, ни митрополитом. Случилось так.
Проезжал через Бровары митрополит Петр Могила. Напротив Свечкиной хаты обломилась на ухабе ось кареты. Пока ее чинили, митрополит пережидал в хате, поговорил с безногим дедом, с отцом и забрал к себе в Киев Федора.
Как далекий, давний сон, возникают в памяти Свечки те годы. Киев...
Дома из тесаного дерева, из камня. Множество людей. Кареты, возы, кони, покрытые дорогими цветными попонами. Над Днепром палатки торговых людей.
Говорят люди на странных, неведомых и неслыханных до сих пор Свечкою языках... Широкие площади, высокие стены Печерского монастыря, чудесные изображения на стенах святой Софии...
Впервые в жизни Федор Свечка держал в руках книгу. С благоговением переворачивал страницы, удивлялся, что на них люди изображены вверх ногами. Митрополит смотрел на Федора и смеялся. Сказал: «Не держи книгу вверх ногами, Федор».
Прошло время, и стал Федор сам читать, писать, учиться по этим толстым книгам говорить по-латыни. Изучил он немецкий, татарский и польский языки, мог читать на них свободно и бегло...
Прошло время, и не стало Петра Могилы. Осталась у Свечки книга, написанная митрополитом: «Православное исповедание веры». Она хранилась в Киеве, на Зеленой улице, в белом домике, под шатром развесистых лип, в скрыне у чудесной дивчины Соломии, которой не только книгу эту, а свое сердце доверил Свечка, покидая Киев, когда позвали его на гетманскую службу. "Что ж, Соломия, может статься так, что не встретимся больше.
Может статься так, что паду на поле битвы и никто не покроет мне очи китайкою. Не забудешь ли меня, Соломия?" Трудная это была и тревожная их прощальная беседа. Нехорошо было на сердце у Свечки. Ох, нехорошо...
Не от баловства пришла ему мысль: записать походы войска казацкого – и записать так, чтобы могли это прочитать потом люди и узнать из прочитанного, как защищали казаки волю и веру, презирая смерть и полюбив саблю и пистоль больше, чем родных мать и отца. Немало подобных книг прочитал в Киевском коллегиуме Свечка. Писано было в них про воинов храбрых и про далекие края, где эти воины славу добывали, – а почему бы не описать события, самовидцем и участником коих был сам Федор Свечка?
Когда-нибудь, читая такую летопись, узрят потомки предков своих во всем величии и красе.
Не заснет нынче Федор Свечка. Много мыслей возникло после того, что услыхал он от гетмана. «Мне тяжко, а разве ему легко?» – думает Федор. И сам с собой соглашается: гетману, должно быть, тяжелее.
Тихо, чтобы не разбудить товарищей, Свечка подымается и осторожно выходит из шатра. Серое небо уже освещено дальним огнем зари. Гаснут звезды, и бледный месяц бельмами глаз смотрит на табор, на высокие степные курганы, на траву, потоптанную конями.
Ветер вяло играет значками на воткнутых между телегами пиках. Над гетманским шатром лениво свисает бунчук. На возах, под возами, в шатрах спят казаки.
Тревожным взглядом всматривается Свечка в окружающее. Знай он искусство художника, будь у него кисти и краски, сел бы вот тут сейчас – и... А разве не может он достойным и правдивым словом поведать об этой ночи, когда, забыв суету дневную, почивают воины? Может быть, уже завтра они, не задумавшись, пойдут туда, куда укажет булавой гетман Хмельницкий, и не каждому из них улыбнется счастье, и многие из них побратаются со смертью и падут на землю, которая станет им последним надежным приютом...
Раздувая розовые паруса, плывет над горизонтом рассвет к берегам земли. И Федор Свечка встречает его увлажненным взором.
Глава 13
Хмельницкий заговорил, резко кидая слова, точно ломал сухие ветки:
– Может статься, победят паны. Может. Головы не склоню. Лучше пулю в сердце. Лучше смерть от меча... Хитро задумали паны воеводы... Хвалю!
Может, и одолеют нас... Чего уставился на меня? – злобно спросил Капусту.
– Думаешь, испугался их? Отступлюсь? Не дождутся того! Нет! Быть битве...
– Закрыл глаза и тихо проговорил:
– Страшной битве...
...В ту ночь Хмельницкий приказал позвать в свой шатер Федора Свечку.
Тот, низко поклонясь гетману, принялся раскладывать на столе бумагу, перья, поставил оловянную чернильницу. Сел в ожидании.
Стоя за его спиной, Хмельницкий диктовал письмо полковнику Антону Ждановичу в Киев. Федор Свечка быстро и четко выписывал гетманские слова.
Не успеет гетман слово докончить, а оно уже ровными буквами ложится на бумагу.
В углу дремлет гетманский джура Иванко. Слышно, как за шатром гомонит стража. Гетман высовывает голову из шатра:
– Гей, стража, заткните рты...
Снова наклоняется Хмельницкий над писцом. Болезненно сжимается сердце у Свечки, когда он торопливо записывает гетманские слова:
"А не будет силы удержаться в Киеве, должен жителей оттуда вывести, город сжечь, дабы ничего не оставить врагу, пускай вместо хлеба грызут камни и почувствуют всю ненависть и решимость нашу. А потому лучше стой, как скала, и не давайся врагу. Смотри, чтобы митрополит Коссов не причинил тебе какого-нибудь зла. Я же тут буду неотступно держаться своего дела.
Надежен я на тебя, как сам на себя. Победишь – честь тебе и слава. Помни: не за себя стоим, а волю родного края защищаем".
– Дай подпишу!
Свечка вскочил со скамьи, протянул гетману перо. Опершись коленом о скамью, Хмельницкий нагнулся над листом, неторопливо пробежал письмо глазами и размашисто подписался: «БГД ХМЛ».
– Допишешь, – сказал он Свечке, указывая пальцем ниже подписи.
Свечка знал, что надо дописывать, не первый раз приходилось это делать. Он легким движением пера вывел под гетманской подписью: «Гетман Войска Запорожского», на мгновение задержался, поглядел на Хмельницкого.
Тот повел бровью:
– Чего там перескочить не можешь? – глянул и решительно сказал:
– Пиши дальше без «королевской милости», пиши: «Войска Запорожского и всея Украины».
Свечка быстро написал.
– Ступай.
Но Свечка не уходил. Переступал с ноги на ногу.
– Что надо? Говори.
Гетман стоял перед ним, разглядывал, непонятно, добрым или злым взглядом.
Свечка решился:
– В войско хочу проситься, пан гетман.
– А ты где, на ярмарке или на свадьбе?
– Известно, пан гетман... Но...
От волнения теснило грудь, слов нехватало.
– Ступай, казак, делай свое дело, смотри кругом внимательным глазом, а помирать придется – соверши это как воин... Письмо сейчас отправить, передай есаулу.
– Слушаю, гетман, – голос Свечки совсем упал.
Писец понуро двинулся к двери, но вдруг остановился и спросил:
– Выходит, сожгут Киев, гетман?
Хмельницкий поглядел пристально и положил руку на плечо Свечки:
– Что, жаль тебе Киева, улиц зеленых, домов красивых, садов вишневых?
А о том, кто будет всем любоваться, коли враг нас одолеет, об этом подумал? Подумай, хлопец. Подумай!
Не ожидая ответа Свечки, уже не ему, а самому себе говорил:
– В целости не отдадим. Сожжем! А надо будет – весь край огнем запылает, один пепел оставим и все уйдем в русскую землю. Не будем в панском ярме. Так и знайте, паны, так и знайте!
...Свечка лежал в шатре. Рядом храпели писцы, лежа вповалку на кошмах. Свечка не спал. Из памяти не выходили слова гетмана. Надо было бы записать их.
«Забуду», – беспокоился Свечка. Но чувствовал, что не забудет этих слов и не забудет этой ночи.
...Был в Броварах, под Киевом, хлопчик Федор, сын бондаря, которого Свечкой прозвали, потому что всегда зажигал свечки в церкви. Любил Федор сидеть над озером, слушать, как квакают лягушки, следить, как на закате утки садятся в камыш. Не многое видел в жизни Федор, но кое-что уже знал.
Знал, какой травы пожевать, чтобы живот не болел, каким листом кровь остановить, какого зелья в соломаху кинуть, чтобы выгнать из тела лихорадку... Всему этому научил безногий дед Кирило, который когда-то вместе с Наливайком турок воевал, ходил в челне под стены Цареграда и хвалился тем, что плевал в бороду князю Вишневецкому, за что и отрубили ему ноги и поломали ребра. От того деда Кирила впервые услыхал Федор Свечка о бесстрашных казаках, которые на своих чайках ходили по морю, бились с турком да с татарами, добывали французскому принцу Дюнкерк и плавали на галерах, как невольники, в далеких краях, где всегда лето и жара нестерпимая. Слыхал он от деда про казака Пивторадня, что ходил в далекий край со своим побратимом Омельяном Дубком, а в том краю люди черной масти. По душе пришелся тем людям Пивторадня своей отвагой, выбрали они его гетманом и пошли против царя своего. Так и остался там у них гетманом Пивторадня...
Много радостного, таинственного и чудесного рассказал дед Федору Свечке. «Быть тебе, внук, гетманом или митрополитом, – говаривал старик, – хотя митрополитом – не стоит, да и у гетмана тоже заботы много. Еще отступишься от бедного люда, который выбрал тебя...»
Не стал Федор ни гетманом, ни митрополитом. Случилось так.
Проезжал через Бровары митрополит Петр Могила. Напротив Свечкиной хаты обломилась на ухабе ось кареты. Пока ее чинили, митрополит пережидал в хате, поговорил с безногим дедом, с отцом и забрал к себе в Киев Федора.
Как далекий, давний сон, возникают в памяти Свечки те годы. Киев...
Дома из тесаного дерева, из камня. Множество людей. Кареты, возы, кони, покрытые дорогими цветными попонами. Над Днепром палатки торговых людей.
Говорят люди на странных, неведомых и неслыханных до сих пор Свечкою языках... Широкие площади, высокие стены Печерского монастыря, чудесные изображения на стенах святой Софии...
Впервые в жизни Федор Свечка держал в руках книгу. С благоговением переворачивал страницы, удивлялся, что на них люди изображены вверх ногами. Митрополит смотрел на Федора и смеялся. Сказал: «Не держи книгу вверх ногами, Федор».
Прошло время, и стал Федор сам читать, писать, учиться по этим толстым книгам говорить по-латыни. Изучил он немецкий, татарский и польский языки, мог читать на них свободно и бегло...
Прошло время, и не стало Петра Могилы. Осталась у Свечки книга, написанная митрополитом: «Православное исповедание веры». Она хранилась в Киеве, на Зеленой улице, в белом домике, под шатром развесистых лип, в скрыне у чудесной дивчины Соломии, которой не только книгу эту, а свое сердце доверил Свечка, покидая Киев, когда позвали его на гетманскую службу. "Что ж, Соломия, может статься так, что не встретимся больше.
Может статься так, что паду на поле битвы и никто не покроет мне очи китайкою. Не забудешь ли меня, Соломия?" Трудная это была и тревожная их прощальная беседа. Нехорошо было на сердце у Свечки. Ох, нехорошо...
Не от баловства пришла ему мысль: записать походы войска казацкого – и записать так, чтобы могли это прочитать потом люди и узнать из прочитанного, как защищали казаки волю и веру, презирая смерть и полюбив саблю и пистоль больше, чем родных мать и отца. Немало подобных книг прочитал в Киевском коллегиуме Свечка. Писано было в них про воинов храбрых и про далекие края, где эти воины славу добывали, – а почему бы не описать события, самовидцем и участником коих был сам Федор Свечка?
Когда-нибудь, читая такую летопись, узрят потомки предков своих во всем величии и красе.
Не заснет нынче Федор Свечка. Много мыслей возникло после того, что услыхал он от гетмана. «Мне тяжко, а разве ему легко?» – думает Федор. И сам с собой соглашается: гетману, должно быть, тяжелее.
Тихо, чтобы не разбудить товарищей, Свечка подымается и осторожно выходит из шатра. Серое небо уже освещено дальним огнем зари. Гаснут звезды, и бледный месяц бельмами глаз смотрит на табор, на высокие степные курганы, на траву, потоптанную конями.
Ветер вяло играет значками на воткнутых между телегами пиках. Над гетманским шатром лениво свисает бунчук. На возах, под возами, в шатрах спят казаки.
Тревожным взглядом всматривается Свечка в окружающее. Знай он искусство художника, будь у него кисти и краски, сел бы вот тут сейчас – и... А разве не может он достойным и правдивым словом поведать об этой ночи, когда, забыв суету дневную, почивают воины? Может быть, уже завтра они, не задумавшись, пойдут туда, куда укажет булавой гетман Хмельницкий, и не каждому из них улыбнется счастье, и многие из них побратаются со смертью и падут на землю, которая станет им последним надежным приютом...
Раздувая розовые паруса, плывет над горизонтом рассвет к берегам земли. И Федор Свечка встречает его увлажненным взором.
Глава 13
...Желтые листы пергамента оправлены в переплет из красного сафьяна.
Открыв книгу, на первой странице читаешь написанное ровными, спокойными строками:
"Страницы летописи, писанные бывшим студентом Киевского коллегиума, основанного блаженной памяти митрополитом киевским Петром Могилою, Федором Свечкой, ныне казаком и писарем, состоящим при особе гетмана Украины Богдана Хмельницкого, коего годы жизни да будут долги, как его слава в народе.
Что есть жизнь? Отвечу словами моего деда Кирила, который, по моему разумению, мог бы стать известным в нашем краю человеком, ибо имел премудрость великую и знал напамять пятьсот сказок и пятьсот песен.
Оный дед Кирило на сей вопрос ответ дал такой: жизнь есть труд. Ибо, не потрудясь – не поешь, ибо не потрудясь – лемеха себе не выкуешь и землю не заставишь рождать злаки и не приложив труда – не получишь меча, коим жизнь свою защитишь от вражьей напасти... Еще приводил дед Кирило немало примеров, кои должны были подтвердить его толкование жизни. Дед говорил:
– Не верь, что есть пекло и что есть рай, пока сам своими глазами того не узришь.
С этих дедовых слов начинаю я, казак Федор Свечка, писать изо дня в день, из года в год летопись жизни, сиречь буду записывать события, кои в краю моем происходят, деяния отважных людей края моего, мужественную борьбу за волю и веру, которую ведут люди наши, да будет так же вечна слава их в веках, как крепка и тверда она ныне. Лелею в сердце надежду, что далекий потомок мой найдет сии страницы, если их не поточит червь и не поглотят огонь или вода. Пусть он, тот потомок, простит мне, Федору Свечке, родом из Броваров, кои поблизости стольного града Киева, рожденному от отца бондаря Гната Свечки и матери Марфы Свечки, дерзнувшему писать сие, сознавая, что ни лета мои, ни казацкий опыт мой не дают мне права быть судьей того, что записываю. Пусть же на этом закончу я свое переднее слово к этой книге, ибо должен признать, что одну я уже написал, но, прочитав ее на досуге, решил предать огню. Мыслю, поступил гораздо.
Аминь!
М а й. В о с к р е с е н ь е. Уведомили меня от имени гетмана – должен находиться неотлучно при его шатре, на случай потребности чтобы всегда быть у него под рукой. Нынешним утром пришла весть, что прибывает в табор коринфский митрополит Иосаф. Гетман с писарем Выговским и полковниками Богуном и Громыкой, в сопровождении ста конных казаков, выехали встречать митрополита.
Полковники и казаки нарядно оделись, только гетман был в синем простом кунтуше, в казацкой шапке, без сабли и булавы. Завидев карету митрополита, велел всем спешиться и сам сошел с коня, и мы пешие пошли навстречу карете. Когда карета остановилась и митрополит вышел из нее, гетман низко поклонился и дважды поцеловал руку митрополиту, а владыка поцеловал его в голову, благословил.
Такого смирения понять не могу: ибо чем пояснить тогда, что поутру, услыхав о приезде митрополита, гетман недовольно сказал Мужиловскому:
– Его еще мне тут нехватало, – но погодя добавил:
– Ничего, пускай скажет святое слово перед битвою. Коссов, как узнает в Киеве, подавится.
Думаю, не следовало бы мне этого писать.
В шатре гетмана накрыли стол для завтрака. Угощение было убогое и вина никакого. Когда кто-нибудь из сотников или есаулов входил в шатер, обращаясь к гетману по разным делам, то он отвечал им тихо, так, чтобы не обеспокоить святого отца. Беседа шла между гетманом и митрополитом о предстоящей битве. Митрополит поведал гетману, что отписал московскому царю, какую муку и ущерб изведал народ украинский от унии и католиков, и что у народа нашего одно желание – быть в лоне единой державы, под высокою царевою рукою, – за эти слова гетман усердно благодарил митрополита.
В тот же день митрополит обратился с проповедью к казачеству, собранному вокруг шатра гетманского, и в присутствии гетмана и старщины сказал, что война, которую начал король против казаков, есть война супротив веры православной, понеже папа римский истребить церкви и монастыри желает, чтобы все, кто не захочет предать свою веру, были бы уничтожены и отданы в неволю татарскому хану и султану турецкому.
Святой старец говорил тихим, слабым голосом, и слышали его слова только в передних рядах, а задние только из почтения стояли молча до конца проповеди. Благословив войско, святой старец выехал из табора в сопровождении стражи, данной ему гетманом.
М а й. П о н е д е л ь н и к, д е н ь ч и с л о м д е с я т ы й.
Нынче гетман получил известие: татарский хан Ислам-Гирей прислал королю польскому письмо, а что в том письме писано – неведомо. Весть сия опечалила гетмана. Присутствовавший при беседе гетмана с Капустой генеральный писарь Иван Выговский сказал: «Теперь самое время опередить султана. Может, мне следует поехать в королевский табор, уговорить канцлера назначить комиссию и не дать начаться войне». На это гетман ответил: «Мира просить у короля не станем. Мы еще не побеждены, и даже, если одолеют нас на поле битвы, то и тогда мира просить не буду. А ты, писарь, что-то крепко по панам скучаешь. Смотри, чтобы веревка не соскучилась по твоей шее». Что дальше говорено – не ведаю. Был отослан к писцам.
М а й, д е н ь ч и с л о м т р и н а д ц а т ы й. Поистине несчастливый день. Вторые сутки идет дождь. Войско в походе. Идем через села, опустошенные жолнерами Калиновского. Отовсюду несет горелым.
Множество сожженных хат. Люди, кто уцелел, живут в землянках, похожих на казацкие колыбы, какие видел на Запорожьи. Мужики все присоединяются к нашим полкам. Женщины стоят у дороги, провожают скорбными очами. Никто не плачет, только очи горят, даже страшно глянуть в те очи. Одна молодица дернула меня за рукав, когда остановился у криницы напоить коня, и спросила:
– Покажи мне, где Хмель? Какой он?
Я указал. Она глядела долго на гетмана, который проезжал верхом по улице, и перекрестила его вслед.
Вечером разведка поймала трех польских жолнеров и одного ротмистра.
Жолнеров гетман приказал отпустить. Говорил с ними милостиво и дал по десять злотых каждому. Ротмистра передали в канцелярию Лаврина Капусты.
М а й, д е н ь п я т н а д ц а т ы й. Шлях за старым Константиновом.
Тут прошел, словно моровая язва, князь Ерема Вишневецкий. Да падет божья кара на него и на весь род его! Вдоль шляха, под липами, по обеим сторонам – сто кольев, а на них замученные жолнерами Вишневецкого мужчины и женщины. Гетман приказал не трогать тела мучеников, – пусть все войско, которое идет по этой дороге, увидит, как далеко зашло своевольство панское. Один из мучеников еще жив был и застонал как раз, когда проезжали мимо него гетман и гетманская свита.
Гетман остановил коня. Зрелище было такое, какое, должно быть, только в аду узреть можно. Кол прошел насквозь, но вышел не горлом, а через грудь, и несчастный умирал в страшных мучениях. Он стонал, и изо рта у него стекала черная сукровица. Собрав последние силы, мученик позвал гетмана:
– Хмель, видишь, Хмель?
И больше ничего не мог сказать. Голова, как подрезанная ножом, свесилась на грудь. Все мы видели, как по обветренной щеке гетмана покатилась слеза. Он достал из сумы пистоль и выстрелил мученику в ухо, облегчив ему непереносимые муки и избавив его от долгих страданий.
Я ехал позади гетмана и слышал, как он сказал полковнику Богуну:
– Этого народ панам не простит никогда.
М а й, д е н ь ч и с л о м с е м н а д ц а т ы й. Сегодня к войску привезли пушки Тимофея Носача. К вечеру того же дня узнали мы, что хан с ордою перешел Днепр.
М а й, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ы й. Несколько дней только и делали мы все, что писали универсалы посполитым. От имени всего Войска гетман звал посполитых браться за оружие, итти на битву за волю и веру и уничтожать панов и их приспешников. В тех универсалах писано было про сто мучеников на кольях, коих видели мы под Старым Константиновом.
Нынче есаул Демьян Лисовец доложил гетману, что из Антонин, села, приписанного к маетности Потоцкого, прибыло пятьсот посполитых, вооруженных только палками да косами. Гетман приказал дать им пики, сильно бранился, что до сих пор Лученко не доставил из Чигирина мушкеты, купленные в Путивле.
Ночью гетман диктовал письмо боярину Милославскому, родичу царя Алексея, в Москву.
Ночью же гетман приказал мне ехать с есаулом Лисовцом в ставку к хану, которому Лисовец вез грамоту от гетмана, я же должен быть, яко толмач.
М а й, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь с е д ь м о й. Пишу это в ханской ставке. Виденное всяческого удивления и внимания достойно.
Храни нас бог от таких союзников на далее.
Татарская орда двигается с опаской, вечером огней не разводит, хотя польского войска здесь и днем с огнем не увидишь. Не трусость ли такая осторожность? Все время впереди орды носятся разъезды. Орда разделена на загоны, каждый числом по сту человек, и имеет такая сотня триста коней, ибо каждый всадник владеет тремя лошадьми.
Я видел, как после прохода орды бескрайное поле было вытоптано и вид имело печальный. Тут говорят, что с ханом идет семьдесят или восемьдесят тысяч сабель. Но из-за великого числа коней и телег, в коих вместе с войском едут женщины и дети, трудно сие проверить. Одеты татары так: короткая рубаха, на полфута ниже пояса, штаны, жупан суконный, подбитый мехом. Шапка из лисьего меха или из меха куницы и сафьяновые сапоги без шпор. Но я видел многих татар, одетых бедно, в одних штанах. У иных на голом теле бараньи куцые кожушки мехом наружу. Вооружение их – сабля, лук с сагайдаком, в коем помещается до двадцати стрел. За поясом у них огниво, шило и пять саженей кожаной веревки, чтобы вязать пленных. У всякого в сумах есть нюрнбергский квадрант. Кто побогаче, носит под рубахой панцырь.
Беседуя с ними, выяснил, что никто из них толком не знает, с какой целью пришли на Украину и куда идут. Об этом мурзы им не говорят. Единое, что знают, – добудут богатый ясырь, а в этом году в Стамбуле должна быть большая ярмарка невольников. И вот каждый из татар мечтает захватить ясырь и продать на той ярмарке.
Знает ли гетман, какие союзники идут ему на помощь? Есаул спит и своим храпом мешает мне обдумать все виденное и слышанное. При нашем шатре стоит стража, ночью нас никуда не выпускают из табора. Объясняют, что таков приказ визиря, дабы с нами, как с гостями, не случилось чего-нибудь худого. Хана увидим завтра, и есаул вручит ему грамоту. При беседе есаула с визирем я как толмач был ненужен, – визирь неплохо говорит по-нашему, но весьма потешно перевирает слова.
Еще надо записать, чем питаются татары. Хлеба в походе совсем не потребляют. Едят конское мясо, говядину, баранину. Но предпочтение отдают конскому мясу. Пожирают даже павших лошадей. Уж не свинцовые ли кишки в животах у этих воинов? А муку они смешивают с конскою кровью, варят и с наслаждением едят. Это для них великое лакомство.
Когда убивают лошадь, то делят ее так: десять человек, собравшись вместе, рассекают тушу на четверти, три четверти отдают своим товарищам, себе же оставляют одну заднюю четверть. Режут эту четверть на большие лепешки, толщиной не больше двух дюймов, кладут эти лепешки на спину своего коня, седлают его, затягивают крепко подпруги, садятся верхом и ездят так два-три часа, потом, сойдя с коня, снимают седло, сгребают с мяса кровавую пену, коею любят смачивать свою пищу, снова кладут эти лепешки под седло и снова скачут на коне два-три часа, и после того эти мясные лепешки становятся как пареные. Это излюбленная пища татар в походе, как они поясняли мне. Пьют татары кобылье молоко, оно заменяет им горелку и вино. Однако мурза Карач-бей, гостями которого мы были, весьма обрадовался, когда есаул Лисовец подарил ему круглую флягу горелки, настоенной на кореньях. Тут же, при нас, мурза выпил полфляги, прищелкивая языком, вскоре охмелел, упал на ковер и захрапел.
Есаул вручил гетманское письмо хану. Властитель орды и Крымского царства, коему многие прославленные князья платят дань, восседал на подушках, окруженный мурзами. Есаул говорил, я переводил. Хан сидел, уставясь в землю. Видимо, он малого роста, хотя судить о сем трудно, ибо он ни разу не поднялся. Весь он точно из одного сала – жирное лицо, жирные руки, жирные глаза. На нем был шитый золотом ало-бархатный халат и невысокая соболья шапка, обложенная драгоценными камнями. Окончив говорить, есаул передал грамоту визирю, визирь дал хану, тот развернул, недолго глядел на нее и возвратил есаулу. Так же не поднимая головы, хан сказал, что быстрее двигаться с ордою не может, понеже здесь корма нет для коней и пищи для войска. Сказал он, что гетман не сдержал своего обещания обеспечить орду всем, что потребно, и, мол, если бы не его ханское слово, то он приказал бы брать все потребное в селах и городах... Хан был сердит, слова будто клокотали у него в горле. Потом он поднял голову, и я увидел его глаза, холодные, точно были они из зеленого стекла. Отпуская нас, хан подобрел и велел подарить есаулу коня, а мне – седло и сбрую.
Дознались мы от мурзы Карач-бея, что за несколько дней до нашего прибытия в ханскую ставку отсюда уехали королевские послы и что хан обещал им удержать гетмана от битвы и обратить оружие вместе с гетманом против Московского царства, чтобы воевать Казань, а королевские послы за то обещали хану помощь от короля.
Эта весть опечалила есаула. Мы решили немедля оставить табор и скакать к гетману, но вот уже третий день, как визирь нас не отпускает, словно мы его пленники. Есаул говорит, что визирь делает это нарочно, чтобы мы ничего не рассказали гетману, пока польские послы не доберутся до королевского лагеря.
Вчера ночью проснулись от рыданий. Невдалеке от нашего шатра кто-то плакал, причитал по-нашему. Мы с есаулом пошли узнать, что случилось.
Доведались что татары сделали наезд, забрали в плен десять дивчат.
Есаул пошел к Карач-бею, говорил ему:
– Так союзникам поступать не гоже.
Карач-бей зевал и чесался.
– Сие есть военная добыча, – сказал он, повернулся к нам спиною и повалился на кошму.
Есаул выругался, плюнул, и мы пошли прочь.
Нынче пришел сейман от визиря и позвал есаула. Вскоре есаул возвратился и сказал мне:
– Собирайся в дорогу.
На этом заканчиваю. Будет время, еще напишу".
"И ю н ь. В таборе прошел слух, что сотник Крыса подговаривал старшин оставить гетмана и перекинуться к королю. Говорил он, что король дарует всем волю и каждому даст по сто злотых и шляхетство. Сотника Крысу схватили, допросили и казнили смертью. Об его измене объявлено в полках гетманским универсалом.
Поймали монаха, который в полку Громыки рассказывал казакам, будто шел он из московской земли и своими глазами видел, что нам в тыл идут стрелецкие полки со многими пушками и что стрельцы уже вступили в Конотоп, а Радзивилл осадил Киев.
Казак по прозванию Гуляй-День того монаха схватил и привел к полковнику Громыке. Оказалось, что монах – переодетый шляхтич, на допросе он сознался: послали его по приказу Калиновского умышленно разносить дурные вести, дабы страх посеять среди казаков. Лазутчика повесили.
Открыв книгу, на первой странице читаешь написанное ровными, спокойными строками:
"Страницы летописи, писанные бывшим студентом Киевского коллегиума, основанного блаженной памяти митрополитом киевским Петром Могилою, Федором Свечкой, ныне казаком и писарем, состоящим при особе гетмана Украины Богдана Хмельницкого, коего годы жизни да будут долги, как его слава в народе.
Что есть жизнь? Отвечу словами моего деда Кирила, который, по моему разумению, мог бы стать известным в нашем краю человеком, ибо имел премудрость великую и знал напамять пятьсот сказок и пятьсот песен.
Оный дед Кирило на сей вопрос ответ дал такой: жизнь есть труд. Ибо, не потрудясь – не поешь, ибо не потрудясь – лемеха себе не выкуешь и землю не заставишь рождать злаки и не приложив труда – не получишь меча, коим жизнь свою защитишь от вражьей напасти... Еще приводил дед Кирило немало примеров, кои должны были подтвердить его толкование жизни. Дед говорил:
– Не верь, что есть пекло и что есть рай, пока сам своими глазами того не узришь.
С этих дедовых слов начинаю я, казак Федор Свечка, писать изо дня в день, из года в год летопись жизни, сиречь буду записывать события, кои в краю моем происходят, деяния отважных людей края моего, мужественную борьбу за волю и веру, которую ведут люди наши, да будет так же вечна слава их в веках, как крепка и тверда она ныне. Лелею в сердце надежду, что далекий потомок мой найдет сии страницы, если их не поточит червь и не поглотят огонь или вода. Пусть он, тот потомок, простит мне, Федору Свечке, родом из Броваров, кои поблизости стольного града Киева, рожденному от отца бондаря Гната Свечки и матери Марфы Свечки, дерзнувшему писать сие, сознавая, что ни лета мои, ни казацкий опыт мой не дают мне права быть судьей того, что записываю. Пусть же на этом закончу я свое переднее слово к этой книге, ибо должен признать, что одну я уже написал, но, прочитав ее на досуге, решил предать огню. Мыслю, поступил гораздо.
Аминь!
М а й. В о с к р е с е н ь е. Уведомили меня от имени гетмана – должен находиться неотлучно при его шатре, на случай потребности чтобы всегда быть у него под рукой. Нынешним утром пришла весть, что прибывает в табор коринфский митрополит Иосаф. Гетман с писарем Выговским и полковниками Богуном и Громыкой, в сопровождении ста конных казаков, выехали встречать митрополита.
Полковники и казаки нарядно оделись, только гетман был в синем простом кунтуше, в казацкой шапке, без сабли и булавы. Завидев карету митрополита, велел всем спешиться и сам сошел с коня, и мы пешие пошли навстречу карете. Когда карета остановилась и митрополит вышел из нее, гетман низко поклонился и дважды поцеловал руку митрополиту, а владыка поцеловал его в голову, благословил.
Такого смирения понять не могу: ибо чем пояснить тогда, что поутру, услыхав о приезде митрополита, гетман недовольно сказал Мужиловскому:
– Его еще мне тут нехватало, – но погодя добавил:
– Ничего, пускай скажет святое слово перед битвою. Коссов, как узнает в Киеве, подавится.
Думаю, не следовало бы мне этого писать.
В шатре гетмана накрыли стол для завтрака. Угощение было убогое и вина никакого. Когда кто-нибудь из сотников или есаулов входил в шатер, обращаясь к гетману по разным делам, то он отвечал им тихо, так, чтобы не обеспокоить святого отца. Беседа шла между гетманом и митрополитом о предстоящей битве. Митрополит поведал гетману, что отписал московскому царю, какую муку и ущерб изведал народ украинский от унии и католиков, и что у народа нашего одно желание – быть в лоне единой державы, под высокою царевою рукою, – за эти слова гетман усердно благодарил митрополита.
В тот же день митрополит обратился с проповедью к казачеству, собранному вокруг шатра гетманского, и в присутствии гетмана и старщины сказал, что война, которую начал король против казаков, есть война супротив веры православной, понеже папа римский истребить церкви и монастыри желает, чтобы все, кто не захочет предать свою веру, были бы уничтожены и отданы в неволю татарскому хану и султану турецкому.
Святой старец говорил тихим, слабым голосом, и слышали его слова только в передних рядах, а задние только из почтения стояли молча до конца проповеди. Благословив войско, святой старец выехал из табора в сопровождении стражи, данной ему гетманом.
М а й. П о н е д е л ь н и к, д е н ь ч и с л о м д е с я т ы й.
Нынче гетман получил известие: татарский хан Ислам-Гирей прислал королю польскому письмо, а что в том письме писано – неведомо. Весть сия опечалила гетмана. Присутствовавший при беседе гетмана с Капустой генеральный писарь Иван Выговский сказал: «Теперь самое время опередить султана. Может, мне следует поехать в королевский табор, уговорить канцлера назначить комиссию и не дать начаться войне». На это гетман ответил: «Мира просить у короля не станем. Мы еще не побеждены, и даже, если одолеют нас на поле битвы, то и тогда мира просить не буду. А ты, писарь, что-то крепко по панам скучаешь. Смотри, чтобы веревка не соскучилась по твоей шее». Что дальше говорено – не ведаю. Был отослан к писцам.
М а й, д е н ь ч и с л о м т р и н а д ц а т ы й. Поистине несчастливый день. Вторые сутки идет дождь. Войско в походе. Идем через села, опустошенные жолнерами Калиновского. Отовсюду несет горелым.
Множество сожженных хат. Люди, кто уцелел, живут в землянках, похожих на казацкие колыбы, какие видел на Запорожьи. Мужики все присоединяются к нашим полкам. Женщины стоят у дороги, провожают скорбными очами. Никто не плачет, только очи горят, даже страшно глянуть в те очи. Одна молодица дернула меня за рукав, когда остановился у криницы напоить коня, и спросила:
– Покажи мне, где Хмель? Какой он?
Я указал. Она глядела долго на гетмана, который проезжал верхом по улице, и перекрестила его вслед.
Вечером разведка поймала трех польских жолнеров и одного ротмистра.
Жолнеров гетман приказал отпустить. Говорил с ними милостиво и дал по десять злотых каждому. Ротмистра передали в канцелярию Лаврина Капусты.
М а й, д е н ь п я т н а д ц а т ы й. Шлях за старым Константиновом.
Тут прошел, словно моровая язва, князь Ерема Вишневецкий. Да падет божья кара на него и на весь род его! Вдоль шляха, под липами, по обеим сторонам – сто кольев, а на них замученные жолнерами Вишневецкого мужчины и женщины. Гетман приказал не трогать тела мучеников, – пусть все войско, которое идет по этой дороге, увидит, как далеко зашло своевольство панское. Один из мучеников еще жив был и застонал как раз, когда проезжали мимо него гетман и гетманская свита.
Гетман остановил коня. Зрелище было такое, какое, должно быть, только в аду узреть можно. Кол прошел насквозь, но вышел не горлом, а через грудь, и несчастный умирал в страшных мучениях. Он стонал, и изо рта у него стекала черная сукровица. Собрав последние силы, мученик позвал гетмана:
– Хмель, видишь, Хмель?
И больше ничего не мог сказать. Голова, как подрезанная ножом, свесилась на грудь. Все мы видели, как по обветренной щеке гетмана покатилась слеза. Он достал из сумы пистоль и выстрелил мученику в ухо, облегчив ему непереносимые муки и избавив его от долгих страданий.
Я ехал позади гетмана и слышал, как он сказал полковнику Богуну:
– Этого народ панам не простит никогда.
М а й, д е н ь ч и с л о м с е м н а д ц а т ы й. Сегодня к войску привезли пушки Тимофея Носача. К вечеру того же дня узнали мы, что хан с ордою перешел Днепр.
М а й, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ы й. Несколько дней только и делали мы все, что писали универсалы посполитым. От имени всего Войска гетман звал посполитых браться за оружие, итти на битву за волю и веру и уничтожать панов и их приспешников. В тех универсалах писано было про сто мучеников на кольях, коих видели мы под Старым Константиновом.
Нынче есаул Демьян Лисовец доложил гетману, что из Антонин, села, приписанного к маетности Потоцкого, прибыло пятьсот посполитых, вооруженных только палками да косами. Гетман приказал дать им пики, сильно бранился, что до сих пор Лученко не доставил из Чигирина мушкеты, купленные в Путивле.
Ночью гетман диктовал письмо боярину Милославскому, родичу царя Алексея, в Москву.
Ночью же гетман приказал мне ехать с есаулом Лисовцом в ставку к хану, которому Лисовец вез грамоту от гетмана, я же должен быть, яко толмач.
М а й, д е н ь ч и с л о м д в а д ц а т ь с е д ь м о й. Пишу это в ханской ставке. Виденное всяческого удивления и внимания достойно.
Храни нас бог от таких союзников на далее.
Татарская орда двигается с опаской, вечером огней не разводит, хотя польского войска здесь и днем с огнем не увидишь. Не трусость ли такая осторожность? Все время впереди орды носятся разъезды. Орда разделена на загоны, каждый числом по сту человек, и имеет такая сотня триста коней, ибо каждый всадник владеет тремя лошадьми.
Я видел, как после прохода орды бескрайное поле было вытоптано и вид имело печальный. Тут говорят, что с ханом идет семьдесят или восемьдесят тысяч сабель. Но из-за великого числа коней и телег, в коих вместе с войском едут женщины и дети, трудно сие проверить. Одеты татары так: короткая рубаха, на полфута ниже пояса, штаны, жупан суконный, подбитый мехом. Шапка из лисьего меха или из меха куницы и сафьяновые сапоги без шпор. Но я видел многих татар, одетых бедно, в одних штанах. У иных на голом теле бараньи куцые кожушки мехом наружу. Вооружение их – сабля, лук с сагайдаком, в коем помещается до двадцати стрел. За поясом у них огниво, шило и пять саженей кожаной веревки, чтобы вязать пленных. У всякого в сумах есть нюрнбергский квадрант. Кто побогаче, носит под рубахой панцырь.
Беседуя с ними, выяснил, что никто из них толком не знает, с какой целью пришли на Украину и куда идут. Об этом мурзы им не говорят. Единое, что знают, – добудут богатый ясырь, а в этом году в Стамбуле должна быть большая ярмарка невольников. И вот каждый из татар мечтает захватить ясырь и продать на той ярмарке.
Знает ли гетман, какие союзники идут ему на помощь? Есаул спит и своим храпом мешает мне обдумать все виденное и слышанное. При нашем шатре стоит стража, ночью нас никуда не выпускают из табора. Объясняют, что таков приказ визиря, дабы с нами, как с гостями, не случилось чего-нибудь худого. Хана увидим завтра, и есаул вручит ему грамоту. При беседе есаула с визирем я как толмач был ненужен, – визирь неплохо говорит по-нашему, но весьма потешно перевирает слова.
Еще надо записать, чем питаются татары. Хлеба в походе совсем не потребляют. Едят конское мясо, говядину, баранину. Но предпочтение отдают конскому мясу. Пожирают даже павших лошадей. Уж не свинцовые ли кишки в животах у этих воинов? А муку они смешивают с конскою кровью, варят и с наслаждением едят. Это для них великое лакомство.
Когда убивают лошадь, то делят ее так: десять человек, собравшись вместе, рассекают тушу на четверти, три четверти отдают своим товарищам, себе же оставляют одну заднюю четверть. Режут эту четверть на большие лепешки, толщиной не больше двух дюймов, кладут эти лепешки на спину своего коня, седлают его, затягивают крепко подпруги, садятся верхом и ездят так два-три часа, потом, сойдя с коня, снимают седло, сгребают с мяса кровавую пену, коею любят смачивать свою пищу, снова кладут эти лепешки под седло и снова скачут на коне два-три часа, и после того эти мясные лепешки становятся как пареные. Это излюбленная пища татар в походе, как они поясняли мне. Пьют татары кобылье молоко, оно заменяет им горелку и вино. Однако мурза Карач-бей, гостями которого мы были, весьма обрадовался, когда есаул Лисовец подарил ему круглую флягу горелки, настоенной на кореньях. Тут же, при нас, мурза выпил полфляги, прищелкивая языком, вскоре охмелел, упал на ковер и захрапел.
Есаул вручил гетманское письмо хану. Властитель орды и Крымского царства, коему многие прославленные князья платят дань, восседал на подушках, окруженный мурзами. Есаул говорил, я переводил. Хан сидел, уставясь в землю. Видимо, он малого роста, хотя судить о сем трудно, ибо он ни разу не поднялся. Весь он точно из одного сала – жирное лицо, жирные руки, жирные глаза. На нем был шитый золотом ало-бархатный халат и невысокая соболья шапка, обложенная драгоценными камнями. Окончив говорить, есаул передал грамоту визирю, визирь дал хану, тот развернул, недолго глядел на нее и возвратил есаулу. Так же не поднимая головы, хан сказал, что быстрее двигаться с ордою не может, понеже здесь корма нет для коней и пищи для войска. Сказал он, что гетман не сдержал своего обещания обеспечить орду всем, что потребно, и, мол, если бы не его ханское слово, то он приказал бы брать все потребное в селах и городах... Хан был сердит, слова будто клокотали у него в горле. Потом он поднял голову, и я увидел его глаза, холодные, точно были они из зеленого стекла. Отпуская нас, хан подобрел и велел подарить есаулу коня, а мне – седло и сбрую.
Дознались мы от мурзы Карач-бея, что за несколько дней до нашего прибытия в ханскую ставку отсюда уехали королевские послы и что хан обещал им удержать гетмана от битвы и обратить оружие вместе с гетманом против Московского царства, чтобы воевать Казань, а королевские послы за то обещали хану помощь от короля.
Эта весть опечалила есаула. Мы решили немедля оставить табор и скакать к гетману, но вот уже третий день, как визирь нас не отпускает, словно мы его пленники. Есаул говорит, что визирь делает это нарочно, чтобы мы ничего не рассказали гетману, пока польские послы не доберутся до королевского лагеря.
Вчера ночью проснулись от рыданий. Невдалеке от нашего шатра кто-то плакал, причитал по-нашему. Мы с есаулом пошли узнать, что случилось.
Доведались что татары сделали наезд, забрали в плен десять дивчат.
Есаул пошел к Карач-бею, говорил ему:
– Так союзникам поступать не гоже.
Карач-бей зевал и чесался.
– Сие есть военная добыча, – сказал он, повернулся к нам спиною и повалился на кошму.
Есаул выругался, плюнул, и мы пошли прочь.
Нынче пришел сейман от визиря и позвал есаула. Вскоре есаул возвратился и сказал мне:
– Собирайся в дорогу.
На этом заканчиваю. Будет время, еще напишу".
"И ю н ь. В таборе прошел слух, что сотник Крыса подговаривал старшин оставить гетмана и перекинуться к королю. Говорил он, что король дарует всем волю и каждому даст по сто злотых и шляхетство. Сотника Крысу схватили, допросили и казнили смертью. Об его измене объявлено в полках гетманским универсалом.
Поймали монаха, который в полку Громыки рассказывал казакам, будто шел он из московской земли и своими глазами видел, что нам в тыл идут стрелецкие полки со многими пушками и что стрельцы уже вступили в Конотоп, а Радзивилл осадил Киев.
Казак по прозванию Гуляй-День того монаха схватил и привел к полковнику Громыке. Оказалось, что монах – переодетый шляхтич, на допросе он сознался: послали его по приказу Калиновского умышленно разносить дурные вести, дабы страх посеять среди казаков. Лазутчика повесили.